50 ударов в минуту. Город живой

Алинда Ивлева
—  Роза, слезь с подоконника, немедленно! Метель за окном, опять всю комнату закоптит! Бабушка Циля кашляет! — голос женщины прозвенел как надорванная струна, зашелестел и превратился в неразборчивый шепот. Её синюшная рука выпала безвольно из-под кучи непонятного шмотья, укрывающего едва заметные очертания плоской фигурки на тахте. 
   —  Мамулечка, только не засыпай, он жив! Жив! Я слышу! Баба Циля говорила, если услышу снова, как сердечко бьется у города, значит, он дышит! — существо, замотанное в несколько пуховых платков, объеденных молью, с чумазым лицом от копоти буржуйки, снова прильнуло к заколоченному досками окну. Оно стучит! —  звонким колокольчиком восторженно сообщила девочка. Осторожно слезла на стул, медленно спустила один валенок на бетон, затем второй. Закачалась. Но валенки умершего вчера соседа деда Яши, удержали её. Девчушка доковыляла к печурке, открыла заслонку, и тяжело вздохнув, бросила последний листок из маминых нот. Прислонила прозрачные ручонки к теплому ватнику, который сушился на единственном источнике тепла в двадцати пятиметровой комнате. Жестяной дракон чадил, извергал копоть, чёрный дым и сизый пар, который забивал нос, глаза. И усыплял. Роза медленно прикрыла глазки. Провалилась в волшебную спасительную дрему.
    Метроном успокоительно отсчитывал 50 ударов в минуту. Артобстрелов пока не будет. Радиоточка цела, а, значит, город не сломлен, жив.  Бабушка Циля давно уже не шевелилась. Но мама постоянно говорила о ней как о живой. Однажды Роза дотронулась до старушки и отпрянула, хлад чувствовался через одежду, словно прикоснулась к воде в ведре, которую не успели растопить. За ночь невская вода в алюминиевом ведре покрывалась ледяной корочкой с волшебными узорами. У мамы малышки ещё недавно был сильный голос. Роза вспомнила, как она, однажды шикнув, приказала ни одной живой душе не говорить, что бабушка не шевелится: «Так у нас будет ещё одна карточка. И хлеб.»  При любом воспоминании о еде рот девочки наполнялся слюной, и явственно, до тошноты, ощущался горький вкус, будто из сажи пополам глиной — вязкого блокадного хлеба.
     Холод в четырехкомнатную квартиру на Лиговке, в самом центре непокорного Ленинграда, ворвался по-хозяйски. Только свисающая с потолка гирлянда из ошметков барельефа и раскуроченный камин, будто подглядывающий за новыми жильцами огрызками глазированного синего изразца, напоминали о роскоши прежних жильцов. Все давно уже ютились в бывшей профессорской столовой, там теплее. Деревянная покосившаяся дверь, державшаяся на одной петле, скрипнула. Обдало морозным воздухом из расщелины после взрыва бомбы, раскурочившей часть фасадной стены. Лестничный пролет сражался за жизнь, повиснув на нескольких прутьях арматуры.  Раскачивался и натужно гудел. Лека, как мартышка зацепился за дверной косяк, раскачавшись, запрыгнул в комнату. Привычно сиганув через зияющую дыру при входе.
   — Лека! — девчушка мысленно протянула ручки - веточки к брату. Но сил шевельнуться не было. Она не ела два дня. Лека расплылся в довольной улыбке. Скинул мешок из рогожи с костлявых плеч, который глухо стукнулся о бетонный пол. Дубовый паркет был поглощен буржуйкой в первые морозы. Парнишка гордо выудил лошадиное копыто и плитку столярного клея. Из-за пазухи вытащил несколько обглоданных кусков рафинада.
  — На Бадаевских развалинах были с Мишкой! Повезло, лошадь дворника возле «складов» крякнулась. Налетели доходяги со всей Киевской, кто с молотком, кто с пилой. Обглодали за двадцать минут. Я вот копыто урвал. Мама студня наварит из клея. А ногу эту на неделю растянем, — Лека потормошил маму. Она что-то шелестела бесцветными губами - полосками. Сын заботливо укрыл мать с головой. —  Спи, спи, набирайся сил, сам сварю еды, и кровь пойду сдавать завтра, дадут 250 хлеба. У меня ж первая, универсальная, я счастливчик, — тринадцатилетний паренёк, маленький мужичок, отколол кусок льда из ведра ошметком «зажигалки» и растопил в котелке на еле пыхтящей, угасающей буржуйке. Развел клей, бросил лавровый листик, и деловито помешивал все тем же осколком орудия смерти.
    Зимой 1942 ртуть на градуснике убегала до самого верха. Лека был от рождения вынослив и силен. Он считал себя ответственным за женщин своей семьи, пока отец убивал на фронте фрицев. Мальчишка таскал воду с Невы на санках. Рубил и колол нечистоты со двора, которая выросла как пирамида Хеопса уже до второго этажа. Затем управдому помогал волочить на своих тощих плечах в грузовик смердящие ледяные глыбы и трупы тех, замерзших, которым не хватило сил от голода дойти до дому. Их просто некому было поднять. Живых от мертвых сложно было отличить, если человек не шевелился. Так паренек зарабатывал на прокорм для домочадцев.
      В ту ночь снова пришёл дядя Гена. Он на брони. С института. Говорил, что папин друг, врал наверняка, размышлял Лёшка, делая вид, что спит. Обнимая труп бабы Цили. Хорошо, что ещё не воняет она. В полудреме донеслись обрывки фраз:
    — Тут сахар, кило муки, две банки тушёнки, я вас подниму на ноги. Переезжай ко мне. Детей переправлю на большую землю.
   — Не начинай, Гена, я жду мужа! — устала шептала женщина.
   — Да уж, сдохнете здесь, он там в тылу, небось, в карты режется и водку пьёт. Воюет он писарь «нквдешный». Уверен, что и семью завёл вместе с дополнительным пайком, и как звать вас забыл. Война. Очнись, Вера! — толстый лощеный хряк лобызал сухую, потрескавшуюся кожу на солёных щеках безвольной женщины. А Лешку выворачивало наизнанку от этих звуков. Он с досады все больше вцеплялся в кости бабы Цили.
    Через две недели Лека узнал от дворника, что НИИ разбомбили. Вместе с противным Геной. Когда матери стало   хуже, и она больше не встала, заботливый сын пытался добудиться несчастную. Раскрыл ватное одеяло и в нос шибанул невыносимый   гнилостный запах. Голая нога мамочки почернела и скукожилась как трухлявый пень, вся икра и бедро были в дырах, словно воронки от взрывов бомб на Невском. Подросток догадался — вот откуда лечебный суп для Розочки, которая уже месяц боролась с воспалением лёгких. Мама умерла.
    Съели всех котов и крыс в округе. Всё чаще и ближе ухали визги фугасов и выли сирены как гиены. Лека перетащил Розу в подвал соседнего дома. Стена, где находилась их комната, треснула. Щели законопатить было уже не чем. Тахта и диван были сожраны ненасытной буржуйкой. Когда бомбёжки утихали, парнишка вылезал в разведку. Воровал на блошином рынке у артисточек зазевавшихся все, что находил в карманах, которые пришли обменять свое золото и бриллианты на муку и крупу. Однажды, почти без сил, он тащился в подвал. Там угасала Роза. Детский писк, словно мышиный, выдернул его из бесконечного оцепенения. На санках лежал круглый шерстяной свёрток. Рядом в сугробе, как павшая лебёдушка, раскинув руки, лежала девушка. Уже успела окоченеть. Чудо, что малыш выжил. Лека прижал ребёнка к себе. И ускорил шаг, как мог. Втроём, согревая друг друга телами, они спали несколько ночей в промозглом ледяном подвале. Пока их не обнаружили дружинники.
   Привезли детей в больницу. Отходили. Малыша Роза и Лёшка назвали Руслан, как в сказке Пушкина. Пусть будет великим витязем. В опеке назывались родными братьями и сестрой.
   — На бусурмана какого-то похож ваш брат, буркнула краснолицая тётка в тулупе из опеки, — А вы беленькие.
   — Он в папу, — нашлась Роза. А бабушка наша вообще Циля была. Хоть и не родная. Лека толкнул её в бок локтем.
  — Евреи что - ли? — скривила тонкие губы тётка с презрением.
  — А если и так? Что? —  набычился и вышел вперёд Лёшка, закрыв спиной сестру, прижимающую слабыми дрожащими ручонками к себе малыша.
   Судьба смилостивилась над детьми. И волею случая они оказались в детдоме, оттуда по Ладоге эвакуировали в Краснодарский край. Фашисты прорвались и туда. Спасали сирот, кто мог, и как мог. Тогда высокогорное Черкесское село распахнуло спасательные объятия тридцати пяти детям.
Дали душевные горцы свои фамилии и любовь нашим героям. Растили как родных, кавказских. Роза стала врачом. Лека после войны поступил в летное военное училище. Руслан остался с приемными родителями в селе, занялся хозяйством.
  А спустя годы нашлась родня. Кровная.  Сестра Лёши и Розы. Ушли годы на поиски пропавших детей из Блокадного Ленинграда. Новая родственница привезла письмо от отца. Пожелтевшее, потрепанное. Написано размашистым почерком:
 «Дети!  Не судите строго. Была война. Связался с женщиной. Генеральской дочкой. Место хорошее дали, перспективное. Думал, заберу вас, так руки повязаны были. Грозились и лагерями, и трибуналом. Слабак - ваш отец. Если вы читаете письмо - я уже умер, с камнем на сердце. Теперь у вас есть большой дом у моря и сестра. Это моё наследство.»