Эфраим Севела- Мужской разговор в русской бане

Эдуард Кукуй
И слева враг,
и справа враг
и оба- "социалисты".
Куда податься?
Через Пакт=
несли свободу на костях
и коммуннисты,и фашисты...
.
"Союз Республик- на Века"-
за дни распался- без штыка...


По книге
(интернета)

Эфраим Севела
Мужской разговор в русской бане

РАССКАЗ АСТАХОВА
К чему эта история имеет отношение: к сексу ли, или к моей, чего греха таить, весьма нечистой совести, вам судить. Я же изложу только факты.
Было это в Литве, в самом конце сороковых годов, когда в этой крохотной республике, оккупированной — будем вещи называть своими именами — и насильственно присоединенной к Советскому Союзу, шла резня, каких свет не видывал. Наш мудрейший вождь, Иосиф Виссарионович, шибко рассерчал, что литовцы, всего лишь каких-то два миллиона, не склоняются перед русским гигантом, и велел расправиться с ними, как Бог с черепахой.

 
В Литве стреляли, резали, били. Вешали публично на площадях. А чтобы с корнем вырвать дух сопротивления, очищали Литву от литовцев. По ночам войска МВД оцепляли деревни, и все живое, кроме скота, грузилось в товарные вагоны и прямым сообщением отправлялось в Сибирь. Литву очищали под гребенку: деревню за деревней, уезд за уездом.
Можно было проехать десятки километров и не встретить живой души. Пустые, брошенные дома с распахнутыми настежь дверями и окнами, заросшие бурьяном огороды и непаханые поля да одичавшие кошки, вернувшиеся к своему первобытному способу кормежки: ловле полевых мышей.
Операции по выселению, вернее, охота за живыми людьми, назывались акциями, и в них, кроме солдат и офицеров МВД, принимал участие партийно-советский актив, то есть каждый, кто умудрился примкнуть к новой власти. В том числе и я, молодой и зеленый слушатель Высшей партийной школы в Москве, направленный в Литву на практику. Участвовал я в такой акции один раз, опростоволосился и за потерю политической бдительности был отстранен от следующих операций. К моей великой радости. Хотя нахлебался я горя по горло, и только чудом не рухнула вся моя партийная карьера.

 
Послали меня в Алитус, гнусное место на юге Литвы. Весь уезд — лесные хутора, непроходимые чащи. «Зеленые братья» — литовские партизаны там себя чувствовали как у Христа за пазухой: резали коммунистов, поджигали автомобили и даже нападали на военные гарнизоны. Ну, поступил приказ: весь уезд, с детьми и бабами, подчистую выселить в Сибирь. Сталин называл такую операцию ликвидацией питательной среды для повстанцев.
Разделили нас на группы: несколько солдат, офицер и штатский, вроде меня. По количеству хуторов. Каждой группе поручен один хутор. Собрать там все живое в кучу, никому не позволить бежать, доставить на станцию, погрузить в товарный вагон, запломбировать и отчитаться по инстанции.
Сразу хочу оговориться: нету тяжкого греха на моей душе. Я не из тех, кто после смерти Сталина стали открещиваться от всего, что было, хотя сами принимали в тех нечистых делах самое активное участие. Повезло ли мне или совесть во мне не совсем иссякла, но я и в ту пору кожей чувствовал, что делаем мы гнусные делишки, и хоть и не протестовал в открытую (таких самоубийц я не встречал), но старался изо всех сил быть подальше, не марать рук. Позиция не из самых благородных, но по тем временам и такое поведение требовало немалых усилий. Ну, не мог я, то ли по природе своей, то ли по воспитанию, что мне дали родители, стать палачом. Поэтому толкался где-то рядом с палачами, что, вины с меня не снимает, и совесть свою чистой считать не могу.
Как все это выглядело — сейчас обрисую.
Акция проводилась ночью. Войска оцепили все дороги — мышь не пробежит, а оперативные группы на грузовиках ринулись к хуторам. У каждой группы был свой намеченный хутор и точные данные о тех, кто его населяет.
На американском «студебеккере» помчались мы к своему хутору. В кабине сидят солдат-водитель и лейтенант. Он — наш командир. А я и еще один солдатик с автоматом мотаемся в кузове на жесткой скамье. Мне выдали трофейный пистолет парабеллум с двумя обоймами, и я его держал в кармане пиджака.

 
Сопротивления на этом хуторе не предполагалось. Там обитали средних лет крестьянин с женой, дочь-студентка, приехавшая на каникулы из Каунаса, двое несовершеннолетних детей да еще старуха — мать хозяина. Если не считать самого хозяина, там не было ни одного боеспособного мужчины. Да и сам-то он числился в тихих, никаких за ним грехов антисоветских не водилось. Выселяли-то ведь не за провинность, а потому что попал под общую метелку, был приказ очистить полностью весь уезд.
Подъехали мы с погашенными фарами к хутору. Хотели незаметно, без шума. Но залаяла собака, заметалась на цепи, и наш лейтенантик, молоденький, только из училища, разрядил в нее всю обойму своего пистолета. Нервы сдали. Поднялся шум. Взвыла в доме старуха. Заплакали дети. Шофера с автоматом лейтенант оставил у машины часовым с приказом стрелять по каждому, кто попытается бежать, а мы трое ворвались в дом. Первым лейтенант, за ним — автоматчик, а замыкающим я, в штатском пиджаке и с парабеллумом в вытянутой руке. Смех и грех! Это на старуху — то голосящую да плачущих ребятишек.

 
Вся семья сбилась в кучу на кухне. Полуодетые. Мы их с постелей подняли. Хозяин и хочет с виду спокойным казаться, но руки дрожат и голос такой — того и гляди зарыдает. У меня к горлу стала подкатывать тошнота. Я по природе мягкий человек, курицу зарезать не могу. Да и лейтенант, совсем мальчишка, нервничает, не знает, как себя вести в такой ситуации. Зачитал срывающимся голосом приказ о выселении и спрашивает, все ли ясно. Они молчат.
— Может, вам переводчик нужен? — растерялся лейтенант. — Не понимаете по-русски?
Дочка хозяина, студентка, белокурая такая литовочка, крепкая, спортивная, шагнула к лейтенанту, сощурила злые глазки и как плюнет ему в лицо.
— Вот тебе наш ответ, палач, — на правильном русском, хотя и с акцентом, сказала она и вернулась назад к отцу с матерью.
Лейтенант взвился, замахал пистолетом, старуха бросилась ему в ноги, стала целовать сапоги. Я почувствовал, что вот-вот меня вырвет, да как заору на лейтенанта:
— Спрячь пистолет, мальчишка!
И велел хозяину в два часа собрать все необходимое, но не больше шестидесяти килограммов груза на человека, и быть готовым к отправке.
Началась суета, суматоха. Хватают, что под руку попадется, заталкивают в машину, плачут, стонут. Вспоминать тошно.
Хозяин ко мне обращается:
— Разрешите, начальник, свинью заколоть, будет в дороге пропитание. До Сибири ехать не одну неделю. Я глянул на лейтенанта, он пожал плечами, мол, делай, как хочешь, мое дело — сторона. Из молодых, да ранних. Свалил на меня ответственность. Я разрешил.
К женскому плачу добавился еще поросячий визг. Снова хозяин ко мне. Беда. В доме нет соли. А не просолить мясо — пропадет.
— Где я тебе соли возьму? — рассердился я.
— У соседа на хуторе есть. Пошлю дочку, она вмиг обернется.
— Без конвоя запрещаю ходить, — вмешался лейтенант.

 
— Ладно, — сказал я. — Со мной пойдет. У меня пистолет есть.

 
— Под вашу ответственность, — напутствовал меня лейтенант.
И мы вышли. Эта белокурая бестия в кофточке и черной юбке, тесно обжимавшей ей ноги при ходьбе. Икры, сильные, крестьянские, белеют в темноте. Пустой мешок под мышкой, шагает впереди меня по тропинке в кромешной темноте. И молчит. Ни слова. А мне чего разговаривать? Главное, чтоб не убежала. Шагаю сзади и глаз не свожу с ее ног. Юбка-то черная растворяется в темноте, а ноги босые белеют вроде ориентира. Гляжу на эти мелькающие икры, и нехорошие мысли одолевают: мол, повалить бы ее, эту бестию, в росную травку, задрать ее черную юбку, заголить белые ляжки до упора и задуть ей, чтоб лес закачался. Я эту блажь, конечно, из головы гоню. Пристойно ли коммунисту такое даже в мыслях иметь? А выселять мирных людей, лишать их крова, всего и гнать в холодную Сибирь — достойное коммуниста занятие? Невесело, скажу я вам.
Дошли мы до хутора без приключений. Там тоже — пир горой. Идет выселение. Часовой пропустил нас. Сосед насыпал ей полмешка соли, и мы пошли назад. Она несет мешок на руках. Я — сзади.
Вошли в ельник, где совсем темно, вдруг оборачивается ко мне:
15
— Помоги, — говорит, — мне на плечи мешок взвалить.
Я взял мешок, приподнял и хочу ей на плечи положить. Мешок упал на тропинку. Исчезла девица из-под носа, словно растаяла в кромешной тьме. — Эй, — кричу, — где ты? Возьми мешок!

 
Ни слова в ответ. Только хруст хвои под ногами где-то в стороне. Я выхватил свой парабеллум, нажал. Осечка. Выстрела не получилось. Я снова закричал. Страх меня охватил. Упустил! За такое по головке не погладят. Можно даже партийный билет на стол. И еще хуже — в тюрьму самому загреметь.
У лейтенанта чуть истерика не сделалась, когда я вернулся один, волоча на спине дурацкий мешок с солью. Он тут же, солдаты — свидетели, составил рапорт, обвинив меня в сотрудничестве с врагом. Всю эту семейку, но уже без дочки, мы доставили на станцию, погрузили в эшелон. Хозяин хутора в последний момент эдак тепло глянул мне в глаза и шепчет тихо, чтобы лейтенант не расслышал:
— Спасибо, добрый человек, за дочку. Значит, есть и среди вас люди.
Ну и чудило! Он-то, дурень, как и наш идиот лейтенант, тоже решил, что я по доброте душевной девицу отпустил на волю. Так, сам того не желая и не ведая, я в святые попал. Ну, что ходить каждому объяснять, что, мол, надула меня, стерва, белокурая бестия, из-под носа убежала, и разгляди я ее в темноте, и не дай пистолет осечки, ухлопал бы, уложил на месте как собаку.

 
Я это потом долго по всем инстанциям объяснял, доказывал и проклинал эту суку, как самого лютого врага своего. Времена-то какие были! Судьба моя на волоске висела. Уцелел чудом. Сам не знаю как. Отделался строгачом с занесением в личное дело, и долго таскал это клеймо, и бабу-литовку в уме матом обкладывал.
Время — лучший лекарь. Сняли с меня выговор. Пошел на повышение. Из памяти эта история выветрилась. Другие события, похлеще этого, ее затмили. И уж никак не думал, что жизнь снова сведет меня с этой чертовой бабой.
Прошло с тех пор не меньше двух десятков лет. Я на Волге работал. Во вторые секретари обкома вышел. Жена, дети. Два личных секретаря, часовой у входа. Положение. Репутация строгого человека. И все, что полагается партийному боссу в глухой провинции.

 
Однажды входит в мой кабинет секретарь и докладывает с нехорошей ухмылочкой:

 
Все утро добивается вас по телефону одна дама. Из Литвы, говорит, приехала. С вами была лично знакома… в молодости.
Я, хоть и столько лет прошло, сразу догадался, что это она, белокурая бестия. Значит, уцелела, стерва. Не подстрелили ее тогда в облавах, не поймали. И видать, покраснел, потому что мой секретарь, ушлый парень, глаза деликатно отвел в сторону.
Мне бы, конечно, для своей безопасности следовало сказать, что не помню я никого из Литвы, и распорядиться не соединять ее со мной. Зачем давать материал для доноса? А вместо этого я велел секретарю соединить меня по телефону с этой… из Литвы и, как услышал ее голос, окончательно узнал и разволновался как мальчишка. Оказывается, она у нас здесь в командировке, остановилась в гостинице и, гуляя вечером, опознала меня на портрете, вывешенном на Центральной площади, где стенд с рожами депутатов Верховного Совета, и стала звонить в обком. Очень она хочет меня повидать. Своего спасителя.
Вот те раз! И она туда же! Как сговорились. Все делают из меня святого. Хоть я такой же подонок, ничем не лучше других был. А все же лестно. Даже мысль шевельнулась: может, память мне изменяет, не могут же все ошибаться?
Короче говоря, условились мы повидаться. Где? Меня в городе каждая собака знает. Зачем давать пищу для пересудов. Позвонил жене, что поздно вернусь. Отпустил машину с шофером, захватил из сейфа бутылочку коньяка да конфет шоколадных и пешком к ней в гостиницу пошел.

 
Увидал я ее и пожалел, что рискнул на такую авантюру. От той белокурой бестии и следа не осталось. Бабе добрых сорок пять. Вместо белых, как лен, волос, серая пакля, взбитая у парикмахера. Какая-то крупная, угловатая, костлявая. Скосил глаз на ноги — ведь я когда-то облизывался, идя сзади, на ее упругие спортивные икры — жилистые ноги с проступающими гроздьями вен.
Делать нечего. Пришел — бежать поздно. "Распили мы бутылочку. Она мне про себя рассказывает. Как укрывалась у дальних родственников, как до самой смерти Сталина большей частью в погребе отсиживалась, чуть до чахотки не дошла без солнечного света. А потом, слава Богу, все выправилось. Университет кончила, вышла в люди. Имеет дом. Мужа и детей. А родных — никого. Не вернулись из Сибири. Все умерли там. От холода да от недоедания. И отец, и мать. И оба братика.
Мы оба, опьяневшие от коньяка, взгрустнули по этому поводу. Я даже сказал в утешение что-то банальное, вроде: все это — культ личности, но те времена, мол, прошли безвозвратно и больше не будет подобных нарушений социалистической законности. Партия, мол, стоит на страже интересов трудящихся.
А она, дуреха захмелевшая, засверкала подведенными глазками.
Верно, — говорит. — Даже в те страшные годы были настоящие коммунисты, которые берегли честь партии. Вы, например. Вы не только меня спасли от гибели. Благодаря вам я поверила, что есть подлинные коммунисты, и я сама сейчас — член партии.

 
Господи, что за наваждение! Мне ей в глаза стало стыдно смотреть. А она, подвыпив, только и норовит мне в душу заглянуть.
Помните, говорит с такой пьяной ухмылочкой, — как вы меня вели на соседний хутор за солью. Я эту ночь как сейчас вижу. Темно было, верно?
Верно, — соглашаюсь.
— Я иду и ваш взгляд чувствую на себе. Жгет меня ваш взгляд. На ногах своих чую. Понравились вам мои ноги. Верно?
Верно, — киваю. — Был такой грех. И хотели вы тогда мной обладать как женщиной. Чего сейчас скрывать? Было дело? Было, — поддакиваю.
— Ну, так хоть с опозданием, — говорит, — но вы свое можете получить. Я — ваша!
Я чуть под стол не полез. А куда денешься? Пьяная баба. Захлестнуло ее чувство благодарности, а того, что она уже не товар, понятия не имеет. Решила одарить меня, своего спасителя, кучей костей и сухожилий. У меня жена на десять лет моложе ее. Глотнул я остаток коньяка. Залез в скрипучую кровать и, чтоб не обидеть женщину, принял благодарность, чуть не воя от тоски.
А потом воровски выбирался из гостиницы, чтоб не опознали служители. Во рту у меня было кисло, и, пошарив в карманах пальто, я нашел там конфету и стал жевать, чтоб хоть чем-нибудь перебить этот неприятный привкус.
Астахов отпил глоток шампанского и поставил хрустальный бокал на столик.