Остановка времени. Часть III

Вадим Забабашкин
168.
В преддверии III части повествования автору начинает казаться, что пересказывание предыдущих глав излишне. Ну, родился герой. Детство-отрочество-юность миновали. Застрял на минском железнодорожном вокзале, чьи-то письма нашёл, то ли он их читает, то ли они его...
Да и кому пересказывать: читателей осталось всего ничего...
А новых – где взять?

169.
Возвращение из Армии прошло без особых приключений. Разве что в Хабаровске пришлось дожидаться при пересадке с «Ила» на «Ту» да при подлёте к Москве – поволноваться. Туман был такой сильный (германский!), что земля при посадке возникла в самый последний момент.
До родного дома добрался к вечеру. Прижался к родителям. Слов не было – одни слёзы.
Как быстро человек привыкает к хорошему. В Армии мечтал: приеду домой, возьму сумку побольше и накуплю в магазинах много-много всего, а потом приду домой и буду есть, есть, есть... А приехал: поужинал, поспал, позавтракал... Вроде и сыт.
Мама только не могла нарадоваться: поправился, румянец во всю щёку (это после того, как я толком двое суток в дороге не спал).

170.
В первую же пятницу отправился на Студию. За год моего отсутствия здесь произошли разительные перемены: псевдоавторитеты сгинули, зато появились хорошие ребята, успевшие сплотиться в дружный литколлектив: Андрей Филинов, Володя Пражин, Ольга Ручко, Галя Бобылёва, Слава Дорофеев и уже знакомые мне два Володи: Пучков и Васильев.
Над всем этим созвездием молодых дарований царил Краковский – неповторимый и проницательный. Каждое новое стихотворение требовалось читать дважды (чтобы лучше понять), потом все высказывались по кругу. Завершал церемонию наставник. Иногда он давал нам задания: например, написать стихотворение о луне. Почему о луне? Да потому что о ней тысячи стихов созданы, а требовалось написать так, чтобы удивить.
На следующее занятие я принёс выполненный заказ:

На небе полная луна.
В постели полная жена.
Раскутана её спина,
закутать некому: одна.

Потом речь шла о лунатизме и влиянии лунного света на супружеские измены:

Из мирных спален отчего
влечёшь на скользкие карнизы?
Луна – опасный телевизор.
но нам не выключить его.

Кончался опус лунным смехом над человечеством, но поскольку требовалось удивить – в последней строфе я совершал кульбит:

Но было всё наоборот.
Луна смеялась от щекотки:
луне такой небесно-кроткой
заполз под мышку луноход.

171.
После Армии хотелось приодеться. С этой целью я отправился в Москву – на неделю. Даже по театрам почти не ходил: главное –магазины. И – ничего подходящего. Только в самый последний день вижу – продают что-то польское. Купил, а это – пальто зимнее. В общем, мягкое, тёплое с хорошим воротником шалью, но... Вы видели арбуз – до того, как его порежут? Вот и пальто такое было – зелёное и полосатое.
В нём я и стал ходить.

172.
...Не хочешь приезжать – и не надо. Значит, нежелание ехать в Минск сильнее, чем желание меня видеть.
Не знаю, как пишется слово «аппендицит», поэтому не сообщила, почему лежала в больнице. Чувствовала себя плохо задолго до того, как туда попала, и плохо после того, как выписалась. Сейчас получше.
Не знаю, приеду ли в этом году в свой отпуск во Владимир: ещё надо экзамены сдать.
У брата Сергея жизнь кипит: за год успел разойтись, поступить в институт и снова жениться. Не то, что я – только романы в еженедельниках читаю. Ты тоже?..
Мне вспомнился случай, когда двое молодых людей всё выясняли – кому куда ехать, и никто не хотел покидать свой город. Кончилось это просто и, по-моему, печально: они перестали переписываться, потому что писать стало не о чем, и больше не виделись.
6 часов 21 минута.

173.
Вплотную подступил вопрос: «Куда пойти работать?» На «Точмаш» по стопам деда – не хотелось. Отец предложил свой завод – «Электроприбор». Я покорно согласился и оказался в отделе механизации и автоматизации, или просто – ОМА.
Так началась моя конструкторская жизнь. Она тем была хороша, что можно было двигаться от простого к сложному (конечно, не совсем сложному: не космические корабли мы проектировали, но всё-таки). В первый же день работы ко мне подошёл конструктор Бабушкин: «А что такое момент инерции ты знаешь?» – сурово спросил он. Я слегка растерялся: термин-то был знакомый, но за месяцы камчатской службы явно подзабытый. Заметив моё замешательство, Бабушкин покачал головой: «Ох, и трудно тебе, парень, будет, ох, трудно!..»
Как выяснилось позже, он сгущал краски. Чтобы нарисовать стеллаж или грузовую тележку использование теоремы не только Штейнера, но даже Гюйгенса не требовалось. Кроме того, гораздо важней оказалось умение в последнюю ночь месяца заколачивать ящики с готовой продукцией или в летние дни окашивать дороги в подшефном колхозе. Эх, куда только не посылали молодых инженеров в те баснословные года!
Однажды мне пришлось даже участвовать в вакцинации мелкорогатого скота. Проще говоря – овец. Требовалось вытащить животное из загона, сделать подсечку, положив на спину (тут колхозный специалист всаживал ей шприц в брюхо) и пнуть под зад – свободна. В момент укола овечья морда находилась в сантиметре от моей руки. Но ни одна из овечек не посмела её укусить. Хоть и имела хорошие, крепкие зубы!..

174.
Подшефный колхоз располагался в селе Клементьево. Добираться туда надо было автобусом по Юрьев-Польской трассе, а потом ещё идти километра два по прямой, как стрела, дороге в полях.
Мы там косили. Вставали в 4 утра, чтобы по росе, потом завтракали и опять ложились спать – до обеда. В комнате было радио. Я дожидался, когда все засыпали, подкрадывался и приворачивал звук. Но мужик, над койкой которого висел репродуктор, был чуток и сразу же снова включал ненавистную мне радиоточку: «Я, – говорил, – без музыки спать не могу!»
Впрочем, это было во второй приезд.
В первое лето работы были более разнообразные. Да и жили мы разрозненно – по терраскам. Без музыки. Однажды меня послали на разгрузку мешков с удобрениями. Вернулся весь белый от их пыли. Смотрю, а на моей кровати кто-то спит. Пригляделся: Света, с которой мы танцевали в Кольчугине. Т.е. она приехала, пождала-пождала меня да и прилегла отдохнуть... Мне не хотелось пугать девушку, и я пошёл умываться. Когда вернулся, она как раз проснулась. Не успели мы обменяться приветствиями, как в окно я увидел идущего к дому старшего от завода. Времени, чтобы куда-то спрятать Свету, уже не оставалось. Старший вошёл и с явным интересом посмотрел на симпатичную девушку. Мне хотелось представить её не то как свою жену, не то как невесту, но я не рискнул. Зато Свету, лежащую в моей рубашке (хорошо, хоть в рубашке!), ситуация ничуть не смущала. Наконец, старший ушёл, и я вздохнул с облегчением. Тут и гостья догадалась встать и быстренько выложить на стол привезённое. Мы выпили сухого вина за встречу и пошли осматривать достопримечательности.

175.
Но на сердце лёгким грузом жила Ниночка. Всю Камчатку я проносил её фото на груди в воинском билете. Правда, слал письма нечасто и с каждым разом всё менее тёплые. Почему-то после нескольких месяцев службы писать хотелось только родителям.
В конце концов, переписка с Минском совсем прекратилась, а чтобы не ломать голову, кто в том виноват: я или Ниночка, – свалил всё на третью сторону – Армию-злодейку.
Но лишь Армия отступила, как Нинина подруга Таня сразу взялась за меня: «Ты что, она ждёт, – напиши!..» Я написал. Почтовые мосты с Минском были восстановлены, и уже ближайшим летом Нина приехала во Владимир. Я сразу бросил в Клементьево все свои дела и понёсся по прямой, как стрела, дороге – на автобус.
Нина – после сессии и прочих житейских тягот – приехала уставшая и нервная. Была договорённость, что она придёт ко мне. В назначенный час её не было. Я выбежал из дома и начал зачем-то носиться по микрорайону. В общем, столкнулись мы с ней на улице совершенно случайно, когда Ниночка, так и не достучавшись в мою квартиру, сердитая шла обратно: «Даже встретить толком не мог!..»
Этот приезд гостьи был кратковременным и оказался в памяти полустёртым.
Как там у Тютчева:

...Но для души ещё страшней
Следить, как вымирают в ней
Все лучшие воспоминанья...

176.
В то же лето случился и второй её визит. Я свозил гостью в Грезино, познакомил с родителями. Мама предложила ей переодеться и достала из шкафа своё летнее платье двадцатилетней давности. И Ниночке, и платью затея с переодеванием очень понравилась. Потом мы гуляли по лесу и сидели на свежеповаленном дереве. (Недели через две, с трудом отыскав, я вновь пришёл к этому месту и вырезал на древесной коре 15-ю букву русского алфавита).
В эту встречу нам было хорошо и умиротворённо. Пришла идея – проводить гостью до самого что ни на есть Белорусского вокзала. До Москвы, значит. Сидели рядышком в электричке, гуляли в Измайловском парке...
В общем, проводил, обещая писать и прочее.

177.
Мой первый отпуск пришёлся на декабрь. В заводском профкоме получил путёвку в сдвоенный молодёжный лагерь «Спутник»: 9 дней в Тбилиси, 9 – в Сочи. В Грузии местный колорит почувствовал сразу, бросив пятак в железную кассу рейсового автобуса и оторвав билетик: все на меня покосились осуждённо. Оказалось, деньги надо было отдать при выходе водителю.
Думал попить хорошего грузинского вина, но во всех магазинах кроме «Псоу» за рубль ноль пять ничего не было. Т.е. было, но только из-под прилавка и только своим. Да и кормили неважно, так что приходилось покупать лаваш, чтобы в желудке не урчало. А в остальном – красивая страна, ясная погода и хорошее настроение. Особенно от покупки ботинок на платформе. Правда чуть позже, когда мы переехали в Сочи и пошли на озеро Рица, где по причине зимы нас встретила наледь, я не мог в этих ботинках сделать и шагу: скользили ужасно.
В Сочи встречали Новый год, его первый день был таким тёплым, что можно было выйти на балкончик в одной рубашке. Общался с двумя подружками: одна из Гомеля, другая из Иванова. С ивановской на обратном пути доехал до Москвы. Предложил сходить в театр на дневной спектакль. Привёл в любимую «Сатиру», где из гущи толпы мигом выхватил пару лишних билетиков. Ивановская девушка посмотрела на меня с восхищением: мастер!

178.
Нынче все знают Минск с его важными соглашениями. А в прежние времена этот город малого кого интересовал. Разве что меня. Вот и женский праздник 76-го я решил отметить там.
Меня встретили и привели на проспект Рокоссовского в свежеполученную квартиру. В её центре стоял большой стол – не теннисный, конечно, но для тенниса. Предложили сыграть. Приноровившись немного, я обыграл всех присутствующих, кроме одного: тот умел резать. Потом меня накормили и оставили продолжать свои теннисные тренировки. Нине (а я приехал в первую очередь к ней) необходимо было срочно встретиться с каким-то Толиком. Вот дались ей эти толики (помните: был ещё некогда сын художника-примитивиста).
На следующий день на календаре стояло 8 Марта, и я подарил несравненной Нине привезённый кулончик. Надо было что-то делать, и мы пошли на выставку «Техника и жилище США». В те годы народ очень тянулся к этой далёкой американской стране. А выставки с её участием были редки, если вообще были. Поэтому, чтобы попасть в павильон, надо было выстоять длинную очередь на пронзительном белорусском ветру. Несколько раз мы порывались уйти, плюнув на все достижения в американском жилищном строительстве, но любопытство (а что там?) брало верх. К тому же при входе давали значки с тремя вожделенными буквами: «USA».
В итоге на выставке мы всё-таки побывали и значки получили. Только где они теперь, эти значки?
И кулончик...

179.
На выступлениях Студии Краковский ставит меня последним: я у него вроде восклицательного знака. Запас стихотворений невелик, но хватает. В завершение я обычно читаю «Назначаю свидание». Там, где: «Третий справа в прибольничном морге буду я под простынёй лежать...» – складываю ручки на груди (хоть на себе и не показывают...) Несмотря на «чёрный» юмор – в «Комсомольской искре» не испугались – опубликовали. Зато позже, когда моя книжка стала двигаться в сторону издания в Ярославле, редактор Николаев потребовал замены. Пришлось написать: «В нашем парке я на пьедестале буду рядом с Пушкиным стоять». Так и напечатали в «Метеорите». Позже я восстановил изначальный вариант. Спустя ещё ряд лет московский композитор и исполнитель Валерий Пак попросил у меня разрешения сделать из «Свидания» песню, но («если возможно!») изменив что-то с моргом. Я тут же ему выслал текст про «пьедестал».
Вот смотрите: Николаев – русский, Пак – кореец, казалось бы, представители двух разных народов, а обоих пугает тема «memento mori». Пушкин желанней.

180.
Неожиданно возникает Люба К. Она уже живёт не в соседнем доме, а в Москве, вышла замуж, но её боевой заряд в тротиловом эквиваленте равен небольшой атомной бомбе. Зовёт в ресторан. Вот не люблю я рестораны. Но иду. После ужина тепло прощаемся с обещанием встречи впереди. Встреча не заставляет себя долго ждать и происходит уже на следующий день. Люба по-прежнему обожает кино, и мы идём на «Табор», который в свою очередь пытается уйти в небо. И тут Любе становится плохо: её мутит то ли от Светланы Томы, то ли от вечернего шашлыка в ресторане. Посовещавшись, мы решаем, что всё-таки от шашлыка (я-то его благоразумно не ел, заказав рыбу). Бедная Люба отправляется домой, обещав к девяти вечера прийти на свидание (только не путайте жизнь со стихами из предыдущей главки!..) – к кафе «Юность» (да-да, тому самому!).
Как там у поэта: «Приду в четыре», – сказала Мария. Восемь, девять, десять!..» Нет, я ждал до десяти. Не пришла. Жива ли?..
На следующее утро в дверь раздаётся звонок: Люба! Живая, хоть и бледноватая. И опять зовёт в кино. Ей бы в актрисы. Выходим на улицу: лето в разгаре. Зато в кинозале прохлада и полумрак, а на экране комедия из жизни Макса Линдера. Люба оживлённо следит за происходящим, для большей полноты жизни положив мою руку на своё горячее женское бедро.

181.
– А театр? – спросите вы. – Продолжаешь ли ты любить театр всеми силами души своей, со всем энтузиазмом и даже исступлением?..
– Продолжаю, конечно, но чтобы с исступлением, чтобы по крышам на Гамлетов лазить да в очередях за билетами сутками стоять – это в прошлом.
– А в настоящем?..
– А в настоящем я сам чуть актёром не стал. Пришёл к нам на «Электроприбор» режиссёр Погребничко. Он в областном театре поставил «Доброго человека из Сезуана» и решил сразу после этого заводской театральный кружок создать. А заодно и подработать: в театре-то зарплата не очень. Я объявление прочёл, прихожу с мыслью: напишу-ка я им что-нибудь – не в стихах, так в прозе. А Погребничко авторы не нужны, у него актеров – раз, два и обчёлся. Причём «раз» – это я, а «два» – девушка, пойманная в коридоре. «Будем, – говорит, – репетировать Юлиана Тувима: рассказ «Слесарь». «Что ж, – думаю, – вполне производственная тема». Погребничко читает: 
«Слесарь был худ, высок, с седой щетиной на щеках и в очках на остром носу. Войдя в ванную, он покрутил краны, стукнул молотком по трубе и сказал:
– Фершлюс надо разогнать.
 Быстрота диагноза понравилась мне, и я, не сморгнув, спросил:
 – А зачем?..
– Потому что дроссельклапан не в аккурат отрихтован и люфтит...».
– Вы, – сказал режиссёр, глядя на меня, будете слесарем. – А вам, девушка, придётся исполнить роль хозяина, точней хозяйки... Давайте, попробуем.
– «Фершлюс надо разогнать...» – сказал я.
– Не так, нет... Ведь это не просто слесарь: это демиург сантехники, академик слесарных наук!.. – и он долго и упоенно объяснял мне, как надо сказать фразу.
После его объяснений я понял, что не только не сумею выразить всего услышанного в этих трёх словах, но вообще не смогу их произнести. Поэтому перешёл к следующему куску текста:
– «Потому что дроссельклапан не в аккурат отрихтован и люфтит...»
– Вот тут у вас получилось лучше, но всё равно... – и он завёлся еще не четверть часа.
Тогда я неожиданно спросил:
– А вы на Таганке были?..
Погребничко вздрогнул от неожиданности:
– Я там режиссёром работал у Любимова.
– А Высоцкого видели?
– Видел.
– И какой он?
– Так, ниже среднего. Роста...
Больше я режиссера Погребничко в жизни не встречал. А он меня.

182.
Второй свой отпуск (на этот раз летний) я вновь решил провести в сочинском «Спутнике». В одной комнате со мной оказался молодой человек по имени Игорь, который приятно исполнял под гитару песню «На Champs-Elyses» из репертуара Джо Дассена и постоянно переводил с того же французского какую-то важную книгу. Перед самым отъездом Игорь отвёл меня на берег моря – подальше от чужих глаз и ушей и раскрыл тайну: оказывается, он – дипломат и работает в нашем генконсульстве в Женеве. Я так и не понял тогда, почему это надо было тщательно скрывать. Позже я пару раз побывал у Игоря в гостях (правда, не в Женеве, а в Москве) и читал стихи в узком кругу его друзей. Мы ещё немного попереписывались и потеряли друг друга из виду. Лишь недавно я узнал из интернета, что мой дипломатический товарищ в настоящее время является директором Российского Центра науки и культуры в Париже. «Оказывается, у нас свои люди на берегах Сены, – сказал я жене. – Съездим?..»

183.
Нет, насчёт «съездим» – это я для красного словца, чтобы главку закруглить. Что-то не манит меня ветер дальних странствий. Видимо, я ещё в детские годы выбрал лимит своих заграничных поездок.
– А как же, – спросите вы, – достопримечательности Европы, шедевры Лувра или Прадо?..
– Да так, знаете, – как-то по Ходасевичу:

По залам прохожу лениво.
Претит от истин и красот.
Ещё невиданные дива,
Признаться, знаю наперёд...

– Скучный вы человек!..
– А те, которые по европам с америками носятся, значит, весёлые? Самолёты от их смеха аж трясутся. Наконец-то становится понятной причина турбулентности.

184.
Никак не могу забыть твоей фразы: «Я не дам тебе счастья, значит, и сам счастлив с тобой не буду». Зачем ты это сказал? Тебе плохо со мной было? В тот вечер, уходя, я думала: «Нет, нет – никогда больше я не напишу ему и увижусь с ним, только если у Тани.
Меня поразило, что ты можешь делать человеку больно. Сознательно ты это сделал или нет? Я посчитала, что нет. Но почему ты не подумал, что так нельзя, не почувствовал этого?
Могла бы я так сделать: сказать человеку то, что ему заведомо неприятно услышать? Наверное, смогла, но только со зла и то не самое жестокое.
...День прошёл, и одну треть этого письма я зачеркнула. Не пытайся прочитать: это сплошная злоба. Но не буду переписывать, иначе получится совсем другое, а мне хотелось сказать именно это, даже то, что зачёркнуто. Но поскольку мы друзья, то лучше не надо.
6 часов 32 минуты.

185.
Я сижу у окна. За окном берёза.
Стихи ли это? Скорее, проза.

За окном позёмка и строящийся дом. Небо – цвета гашёной извести, разведённой в грязной бадье. И всё-таки оно милей 14-этажной кирпичной стены.
Так вот получается, что красоты архитектуры не главное в этом мире. Небеса – краше. Так зачем ехать в Париж: небо я и тут увижу.
Хотя нет: новостройка его скоро совсем закроет.

186.
Вы стояли у колонны
старомодного ДК
в состоянии влюблённом,
задубев уже слегка
в образе Ален Делона,
а она не шла на встречу,
словно столб или колонна,
вы стояли целый вечер?

Я, действительно, ждал Ниночку под колоннами ДК ВТЗ, но не целый вечер, а минут 15. Она пришла – как всегда лёгкая и непредсказуемая, потому что сразу повела меня на Содышку, где у нас было водохранилище и выдавали лодки напрокат.
И мы поплыли. Видимо, в это плаванье Ниночка вкладывала какой-то особый смысл, чего-то ждала. Мне её надо было бросить в набежавшую волну? самому уйти на дно наподобие Мартина Идена? отыскать необитаемый остров и начать там новую жизнь?.. Я не знал и просто грёб, не имея ясной цели.
Лодка, конечно, протекала, а уключины скрипели.

187.
В этом доме мне сразу предложили послушать Галича. Хозяйку звали Галина Михайловна. С её сыном я познакомился на работах в колхозе  – в минуты перекуров мы обсуждали события культурной жизни страны. Видимо, для продолжения знакомства я и был приглашен в его дом. Такой мамы я ещё не встречал: влетев в комнату, она с порога заговорила о Шукшине при этом с использованием ненормативной лексики, ничуть не смущаясь незнакомого молодого человека, т.е. меня.
Это был тип тогдашней советской, точнее антисоветской интеллигентки столичного разлива.
До той поры я Галича, можно сказать, не слышал. Ну, может, пару песенок, считая, что это Высоцкий. А тут... В общем, я начал понимать, что Галич это нечто другое – запрещённое:

Так вот она, ваша победа!
«Заря долгожданного дня!»
Кого там везут? – Грибоеда.
Кого отпевают? – Меня!

А дома (мне и на вынос дали эту магнитофонную бобину) я уже окончательно уяснил для себя, что такое антисоветская литература. Галич мне очень понравился. Но не крамолой как таковой, а силой и убедительностью строки, смелостью и благородством:

 Ну и ладно, и не надо о славе...
 Смерть подарит нам бубенчики славы!
 А живём мы в этом мире послами
 Не имеющей названья державы...

Помню: я записал в тетрадку эти певчие строки, а листочки запрятал подальше от посторонних глаз.

188.
Я продолжал захаживать к Галине Михайловне. Её сына забрали в Армию, а она отправилась завоёвывать Таганку, с каждой нашей встречей сообщая о всё новых победах на этом фронте. Сначала шли малоизвестные имена, а когда дело дошло до Филатова с Золотухиным, я поинтересовался с лёгкой иронией: каковы её отношения с Высоцким? «Ближе некуда...» – скромно ответила Галина Михайловна. После чего протянула мне синий том Саши Чёрного из «Библиотеки поэта» с дарственной: «Галоньке моей...» Правда, без подписи. Не собираясь ничего комментировать, скажу лишь, что это писал явно не автор книги.
Галина Михайловна не была эгоисткой, поэтому стала и меня брать в вожделенный театр. Так я посмотрел «Доброго человека...», «Жизнь Галилея» наконец, и вожделенного «Гамлета», к которому я в 72-м лез по крышам Таганки.
Летом моя необычная знакомая устроилась на работу в пионерский лагерь под Суздалем и заговорила о скором приезде к ней Высоцкого, непременно обещая и меня пригласить на это историческое мероприятие. Однако кумир миллионов так и не приехал к нам. Увы...

189.
Вы спросите, что ж я не воспользовался случаем и не попросил у Галины Михайловны для себя автограф Владимира Семёновича? И воспользовался, и попросил. Как раз в 75-м в московском «Дне поэзии» у Высоцкого было напечатано стихотворение (единственное за всю его жизнь). Так вот: этот «День поэзии» мне дал почитать Паша Сергеев. Я и передал его сразу (с разрешения Паши) Галине Михайловне – для Высоцкого, чтобы потом вырвать аккуратно страничку и повесить дома на стенку – на зависть всем. Первый этап операции прошёл успешно: великий бард сделал мне эксклюзивную надпись. Увы, на обратном пути Галину Михайловну занесло к московской подруге и писательнице-фантастке Ариадне Громовой. Та, конечно, выпросила альманах и благополучно его «зачитала».

190.
В 77-м Краковский решил поговорить с нами серьёзно. Мол, если вы будете писать по чуть-чуть, из вас ничего не выйдет: качества без количества не бывает. «А как же вдохновение?» – спросили мы. «А его надо уметь вызывать». «?..» «Я, например, всегда пью чай перед тем как сесть за работу. Организм уже знает: как чай – так вдохновение».
Чай я пить не стал. Просто прибавил обороты и вместо 200 строк стал выдавать 800-900, а то 1000 – ежегодно.

191.
Я уже рассказывал, как сидел на лошади в свой тихорецкий отпуск. Теперь продолжу историю. Там, в Тихорецке, у нас сложилась компания: этакая мушкетёрская четвёрка (согласен на роль Арамиса!) плюс три девушки. К самой смуглой из которых – Наде один из наших мушкетёров (пусть он и будет д'Артаньяном) возымел симпатию. Но на эту же самую Надю положил глаз и герцог Бэкингем из местных. Он просто тупо заявил сопернику, чтобы больше не видел его рядом с Н. Большей наглости трудно было ожидать. Атмосфера накалялась. На дискотеке под песню «Я пригласить хочу на танец вас...» д'Артаньяна начали обступать гвардейцы кардинала, и он встал в боксёрскую стойку. Кто-то махнул перед его носом кулаком... Один из гвардейцев схватил стул, я успел обнять его как можно ласковей, не давая нанести удар. И тут свет погас. Мелькнула мысль: прощай, д'Артаньян! Мы стали наощупь пробираться к выходу. А когда выбрались на волю, – увидели под фонарём на траве вольную борьбу всё того же д'Артаньяна и одного из местных гвардейцев. Наконец, их разняли.
Словом, всё обошлось: пара синяков да разбитая губа – вот и все боевые ранения нашего товарища. Всё-таки тихорецкие бандюки – самые гуманные в мире.

192.
На следующий день мы покидали тихорецкую турбазу. Честно скажу: если бы предложили задержаться хоть на день – за счет заведения – я бы отказался.
Нас ждал Геленджик. Но если вы думаете, что я сразу побежал к своей больнице, в которой лежал 11 лет назад, то ошибётесь. Не побежал: осеннее Чёрное море было заманчивей. А вечером – танцы. Вот странный народ женщины: человек бился за неё с целой ротой противника, а она... А она отказала д'Артаньяну в прогулке по набережной. Это я про Наденьку. И у Атоса следом ничего не вышло. Боюсь, и с Портосом случилась бы та же история, но он остался в гостинице. Чтобы лучше присмотреться к столь неприступной девушке, я пригласил смуглянку на танец. «А не хочешь прогуляться?..» – спросил с последним тактом музыки. Наденька кивнула.

193.
Если прежде перед нами маячил тихорецкий Бэкингем, то теперь возникла геленджикская Миледи. Уже в первый день, едва мы зарегистрировались на базе, она промчалась на грузовике с криком: «Забабашкин!..» А спустя ещё день предстала вплотную: «Пойдём в гости!..» Видимо, я был первый, от кого она получила отказ. «Почему!..» «У меня – девушка, ¬ – сказал я, показав взглядом на Наденьку. И для убедительности добавил шёпотом: – Невеста».
Наденька была «невестой» верной и скромной. Когда я однажды попытался расстегнуть на её кофточке вторую от шеи пуговку, то с удивлением обнаружил, что там всё аккуратно и крепко зашито. «Это как это?..» – удивился я. «Это мама...» – вздохнула Наденька.

194.
Неожиданно задул норд-ост. Это такой ветер с гор в районе Новороссийска. Он дул три дня с равномерной силой, так что на него можно было лечь и лежать. Идти против норд-оста было трудно. Да мы и не пытались: ждали у моря погоды.
А когда она наступила – как раз и срок путёвки закончился. Мы сели дружно на поезд и поехали по домам.

195.
 Все члены нашей компании (кроме меня) были москвичами. Оставалось несколько дней от отпуска, и я остановился у Портоса. Из нас он был самым бывалым и взрослым. Поэтому и роман с одной из трёх наших дев у него закрутился по-взрослому – не то что у меня с этой смуглянкой не от мира сего.
Я назначил ей свидание у памятника Пушкину. «А где это?» – спросила коренная москвичка. Потом сидел на скамеечке, с интересом наблюдая, как она подходит, с недоверием смотрит снизу вверх на бронзового поэта, ищет меня глазами, а найдя, начинает светиться.

196.
До этого момента я не встречал людей с моей фамилией. А тут оказалось, у нас есть дальние родственники – Забабашкины. Троюродный брат моего отца – Юрий Тимофеевич и его дети – мои четвероюродные: брат Володя и сестра Ира. Дядя Юра поведал мне историю нашего рода, корни которого уходят в село Малые Вески Александровского уезда. Там жил мой пра-прадед по кличке Шалый. В общем, сельский хулиган-затейник, мастер розыгрышей. Например, маскировали ветками заброшенный колодец, разобранный до основания, и ждали, как туда кто-нибудь свалится, – вытаскивали с хохотом и отпаивали водкой. И вот моему пра-прадеду велели взять фамилию. «У меня есть друг – Бабашкин, – сказал он. – А поскольку я всегда за него, пишите: Забабашкин».

197.
Четвероюродный Володя Забабашкин – крайне разносторонняя личность. В принципе он может всё: разрабатывать волоконную связь, играть в театральном кружке, заниматься малым бизнесом, писать остросюжетную прозу, газетные статьи, готовить телевизионные блоки для оборонной отрасли... Во всяком случае, всем этим он занимался за период нашего знакомства.
В наибольшей степени из всего вышеперечисленного я могу оценить его прозу. Несколько книжек вышли у него в свет в столичных издательствах под псевдонимом Владимир Березин и одна, недавняя, под именем Влад Брутов. И хотя я не любитель нынешнего покетбуковского чтива, но оценить могу: пишет Володя умело и хватко.
Одно настораживает: мой четвероюродный кузен ещё стихи иногда сочиняет, при этом публикуя их во владимирских газетах под именем Владимир Забабашкин.

198.
«Володя! – говорил я ему не раз. – Наш небольшой город двух Забабашкиных не выдержит». Но потом махнул рукой. Тем более, что местные газеты публикацию стихов резко прекратили.

199.
Очередной прилив нежности. Наверное, около часа ночи. Лежу, письма твои перечитываю. Немного по-другому смотрю на всё, вижу, где ошибалась. У тебя характер хороший, спокойный. Прежде меня это бесило, теперь именно за это тянет к тебе. И молчание твоё вспоминаю. С тобой не тяжело молчать. Ну, что же ты не поехал за мной?!..
Одну из твоих открыток перечитала: «...чтобы всегда была Весна». Но ведь я люблю осень – такую, казалось, прохладную, но с тёплым солнцем и ветром, с разноцветными листьями. И чтобы быть в это время где-то за городом.
Приедешь 7-го ноября? Только слов моих неправильно не воспринимай. А то я уже готова написать: «И ничего не бойся».
Я ведь пишу – это просто пишу. А жизнь, она немножко в другом темпе идёт. Не так легко, как в этот поздний час у меня пишется.
6 часов 43 минуты.

200.
Если мой труд в ОМА был пассивным (про него и сказать-то особенно нечего), то отдых ¬– активным.
Свой 4-й отпуск я провёл в лодочном походе по матушке-Волге. Группа подобралась немолодая. Инструктора звали Слава, и у него были проблемы с позвоночником («упал со скал»). Правда, рядом с ним, когда мы собирали рюкзаки и получали на складе продукты, иногда возникала студентка-практиканта Люба. До самого последнего момента было неясно, отправят её с нами или нет. Когда всё-таки отправили, я вздохнул с облегчением: у похода появлялась хоть какая-то интрига.
Но Люба оказалась девушкой с норовом. Хоть я и был единственным подходящим по возрасту для неё кавалером, в мою сторону почти не глядела. Оказывается, я ей не понравился ещё на берегу, когда мы как-то прошлись вдвоём по астраханским улочкам: слишком умным и начитанным показался. Грибоедов подобный случай назвал горем от ума.
Но испытания сближают. Мы и в лодке одной плыли, и дежурили вместе у костра, и в непогоду, вымокшие до нитки, сворачивали лагерь и загружались на спасительный катер...
И все-таки кончилось всё ссорой. Уже в последний день плавания Люба залезла в палатку к своему наставнику и устроила там кутерьму: смех с визгом. Одна дамочка покосилась на меня с интересом, мол, как я прореагирую на такое. Я и прореагировал: выругался по-камчатски и ушёл, не дожидаясь конца спектакля. Любе, конечно, донесли. Она обиделась, и больше мы друг к другу не подходили.

201.
Вы заметили: я нигде не описываю красот природы. Хотя порой они и радовали мой взор: и на Клязьме, и на Волге, и на Чёрном море... Считается, что писатель просто обязан быть пейзажистом. И если его герои плывут на лодке – сравнить цвет июньских небес с глазами сидящей на корме спутницы, а крики речных чаек – со скрипом уключин. А если он описывает плавание в дельту Волги, то как он может обойти стороной «Долину лотосов». Даже если он туда и не доплыл, даже если все воспоминания поглотил склероз, всё равно – ему что, трудно написать: «...и мы оказались в земном раю! Это была целая плантация лотосов – священных цветов Востока. Их высота достигала двух метров, а благоухание, висевшее в воздухе, казалось таким плотным, что хотелось отрезать от него кусок и положить в рюкзак – на память».
Разве трудно было так написать? – спросите вы меня. Отвечу: – Легко. Гораздо трудней писать прозу так, как пишу её я.

202.
На Волге ещё вот какая история случилась. Поздним вечером (большинство наших уже спали по палаткам) я сидел у костра. Вдруг что-то заставило посмотреть вверх: ближе к зениту небесного свода я увидел светящийся круг, внутри которого по часовой стрелке двигался луч. Первая и, пожалуй, единственная мысль была про инопланетян: «Ну наконец-то дождались!..» А луч продолжал своё медленное вращение и так же медленно таял. Пока не остался лишь белёсый бублик, который тоже в свою очередь, расползаясь, растаял.
Событие произвело на меня такое впечатление, что я написал цикл стихов «Инопланетяне».

203.
Павел Сергеев вовсю сочиняет трёхстишия, переводя сугубо японский жанр хокку на русские рельсы:

Глину копал и подумал:
«Это халва, а не глина», –
Стало приятней копать.

В те годы он был едва ли не единственным в стране, кто творил такое. Сейчас «хоккуистов» – тьма-тьмущая. А всё почему: во-первых, рифмовать не надо, во-вторых: раз-два-три и – готово!.. На кнопку нажал: на стихире выставлено. Вот ты уже и Басё! Они, бедолаги, не понимают, что русское хокку – это оксюморон. Это как японская частушка:

Мой милёнок – самурай.
Ладно бы в квартире –
Нет, на Фудзи с ним давай
Делать харакири.

204.
Объявляется прибытие поезда из Москвы. Как, уже?! Выбегаю на перрон, пытаясь разглядеть в толпе встречающих её. А она машет мне из вагона, стоя в проёме выхода, как в раме. Вся – в белоснежном платье невесты. Подбегаю, подаю руку, чтобы помочь выйти. Но её рука в ответ цепко хватает мою кисть и дёргает на себя. Я, как мячик, подскакиваю на вагонную площадку и оказываюсь в объятиях. И вдруг замечаю, что мы начинаемся двигаться вглубь вагона, а сам вагон трогается с места: «Куда, зачем?..» – бормочу я. Вот уже открывается дверь купе, и я вижу того самого капитана, который вёз меня на Камчатку. И вдруг ощущаю под пальцами вместо нежного подвенечного шёлка грубую ткань солдатского x/б и с ужасом вижу, что на той, которая меня встречала, уже не подвенечное платье, а гимнастерка с погонами сержанта. «Что это?!...» – кричу я. – Куда вы меня везёте?» «В Брест! – улыбается капитан. – Ты его не любил, а придётся... Придётся послужить ещё годик!».
А усатый сержант при этих словах начинает хохотать мне прямо в ухо...

205.
Надо мной стоит милиционер и трясёт за плечо: «Гражданин, вы тут свои письма рассорили. Подберите, а то непорядок!..» И вправду: письма, которые я читал всё это время, – рассыпаны по полу. Я бросаюсь их собирать, а собрав в охапку, выскакиваю на свежий воздух.
Так это был сон!..

206.
Готовлю на Студии выпуск стенгазеты. Её стержнем должны стать воспоминания некоего Андора Радарова, старейшего прозаика, поэта и критика, освещающего тёмные места своей литературной молодости. Выглядело это, примерно, так:
«Давно это было: лет сорок, а то и больше тому назад. Это потом я взял себе псевдоним Андор Радаров, а тогда меня звали иначе. Тогда меня звали... Забыл... Но это неважно. Вам моя тогдашняя фамилия всё равно ничего не скажет. Важнее другое. Вот сейчас, к примеру, время одно, а тогда было совсем-совсем другое. Бывало, наскоро поужинаешь дома, свитерок латаный-перелатанный норвежский наденешь и бегом к своим. А собирались где: в домишке деревянном – разве что не на курьих ножках. Крыльцо прогнившее, лестница скрипучая, лампочку у входа постоянно выворачивали... Образно говоря, первые шаги в большую литературу давались нам с большим трудом. Но это в прямом смысле, а в переносном – несмотря ни на что – занятия свои мы никогда не переносили. В любую погоду: сгрудимся вокруг печурки и анекдо... стихи начинаем читать...»
Тогда только что вышел и был нами прочитан «Алмазный мой венец» Катаева. С его лёгкой руки я тоже дал своим студийным персонажам клички.
«Неуловимый. Очень обязательный человек: если его где-то ждали – обязательно не приходил. Или наоборот: если не ждали – являлся минута в минуту. Постоянно видоизменялся: то отращивал бороду, то сбривал, то критиковал Вергилия, то превозносил Виля Липатова, то писал по 5 стихотворений в день, то по 10 за ночь... Муза, которая его курировала, в результате всех этих метаморфоз переставала узнавать Неуловимого и здороваться с ним. Одно время увлёкся писанием гекзаметров с такими длинными строчками, что те, не умещаясь на листе бумаги, продолжались на столе. К сожалению, до сих пор не обнаружен рабочий стол писателя, и мы не имеем возможности прочитать эти шедевры. Зато найден стул Неуловимого, ножки которого стёрты до половины, сиденье – полностью. Так и хочется сказать молодым авторам: «Вот – глядите!..»
«Кентавр. Хотя его можно было и сфинксом назвать. Поэт-загадка. Платонический философ. Любил повторять:

Поэт поэтому поэт,
Что не поэтом быть не может.

Однажды, когда разговор зашёл о природе и человеке, воскликнул: «А чем, в сущности, я отличаюсь от камня?  Чем, в сущности, я отличаюсь от облака, от луча, от клёна, от дуба?..» «А ведь, пожалуй, ничем», – согласились мы. Ещё Кентавр любил без особых выгибонов «взять лист бумаги, вычертить строку и, как в болезнь, уйти в воображенье». А то и: «взлететь и, задыхаясь на лету, увидеть материк стихотворенья». «Уж не инопланетянин ли?» – мелькала мысль».
«Лётчик. Он тогда частенько столярничал в подшефной школе, любил запах свежераспиленного бруса, поэтому постоянно пилил, точил и шкурил. Сам себе выстругал лыжи – скорости несусветной!.. К нему даже из сборной приезжали: «Продай!..» А он: «Ни за что не продам! Я их вам так подарю». Однажды приходит на Студию прямо из своей мастерской: в волосах стружка запуталась, брови опилками припорошены, а в зубах три гвоздя зажаты (видно, сколачивал ящик, да второпях забыл выплюнуть). Мы ему лишь намекнули на это, так он побледнел сразу: «Выходит, что украл я эти гвозди у школы?..» Мы его, конечно, успокаивать стали, мол, подумаешь, три гвоздя – не ящик же!» «Нет, – говорит Лётчик. – Буду отвечать по всей строгости закона. И по «02» звонить начинает. Так от звонка до звонка свой срок и отсидел».
Ещё в сненгазете был тест с вопросами типа: «Вы сидите в гостях, и вам хочется съесть маринованный помидор, но Вы не знаете как:
а) рискнёте разрезать его ножом;
б) подождёте, когда сосед возьмёт, и повторите его действия;
в) как бы случайно уроните помидор на пол и под столом быстро съедите».

207.
В 79-м в партийной газете «Призыв» появилась статья «Запланированные комплименты» с критикой нашей Студии. Написала её молоденькая журналистка, бывавшая у нас. Статья была без фамилий, с одними намёками: мол, пришёл на Студию рабочий паренёк – затравили, сами же вообразили себя некой элитой, потеряли связь с советской реальностью, пишут про каких-то инопланетян... По фамилии упоминался лишь Краковский. Мы, конечно, подумали, что это обком зазвонил в колокол. Тем более что нас стали по одному вызывать на собеседование по комсомольской линии. Но беседовали как-то вяло, без вдохновенья. Нас же, наоборот, распирал праведный протест: руки прочь от Лазарича!
Отстояли.

208.
В 79-м я провёл свой отпуск в Лазаревском (оцени, читатель, плавность перехода от Лазарича!). Так и вспомнить нечего. Хотя ехал с какими-то чаяниями. А приехав, вставал каждый день и шёл на море. А море простиралось и...  И – ничего в памяти.
Больше в Лазаревское я не поеду. Вообще больше никуда не поеду, потому что уж если в Лазаревском ничего не происходило, то в остальных местах тем более не произойдёт.

209.
Выхожу на привокзальную площадь. Прямо на меня нацелена улица Кирова с знаменитыми «воротами города» – 11-этажными башнями архитектора Рубаненко, в духе сталинского классицизма. Этот дух любим мною с детства по Москве 50-х и после кошмарного сна действует как лекарство. Разглядываю строения: на верхних ярусах башен различаю скульптурные фигуры рабочих, крестьян и военных. Как всегда не нахожу интеллигентов. Видимо, они, ваявшие всё это, не стали увековечивать себя из скромности. Одну из башен венчают часы (6 часов 52 минуты), вывезенные из Германии в качестве трофея. На второй башне – герб республики.
Мне не хочется уходить далеко от вокзала, и я просто брожу вдоль его длинного здания, напевая «Молодость моя, Белоруссия!..»

210.
Работа в ОМА: перед тобой кульман с листом ватмана, в правую руку берёшь цанговый карандаш, левой двигаешь линейку. Когда карандаш тупится, его подтачиваешь. Поэтому у каждого конструктора своё холодное оружие: у женщин – ножички, у мужчин – тесаки.
Иногда, я уже говорил про это, тебя направляют в цех: присмотреться, что там можно механизировать или автоматизировать, а заодно помочь основным рабочим на зачистке труб или заколотке ящиков с готовой продукцией. Бывают и земляные работы. В траншее хорошо (если сухо): подровнял стенки лопатой – перекур. Сидишь, слушаешь разговор двух интеллигентных женщин о фильмах Тарковского. Обсуждают сначала «Зеркало», потом «Рублёва». «Там, ¬ – говорит одна, – в роли «летающего мужика» поэт снимался: Гладков». «З», ¬ – говорю я. «Что – З?» – поворачивается ко мне дама. «Глазков, а не Гладков. Николай Иванович. Его как-то под столик залезть заставили – как нас в эту траншею, так он сразу экспромт сочинил:

Я на мир взираю из-под столика.
Век двадцатый – век необычайный:
Чем столетье лучше для историка,
Тем для современника печальней…»

Если бы вдруг заговорила моя лопата, дама удивилась бы меньше: она-то меня все эти дни за простого работягу принимала. А тут, вона – Гладкова… тьфу!.. Глазкова цитирует!

211.
Так я и сам на экспромты способен:

Кому-то надо дать по шее
за то, что мы сидим в траншее.
А не послал бы нас в траншею –
где б я нашёл такую шею?..

В общем, познакомились.

212.
Поначалу занятия Студии проходили на Столярова, 9. Но в 78-м писательская организация переехала на Музейную. У неё там был целый этаж. Одну комнату занимал кабинет секретаря правления Эдуарда Зорина. Другую – бухгалтерия, третью ¬– бюро пропаганды по организации писательских выступлений. И ещё одну комнату целиком и полностью отдали нашей Студии. Особых украшений внутри не было, за исключением портретов классиков русской литературы вперемешку с нашими.
В тот год меня впервые послали на взрослые выступления в Камешково с писателем Пановым. В течение пяти дней мы с ним бегали по городским предприятиям. Писатель говорил о вреде алкоголизма и читал соответствующие отрывки из своей прозы, я же – про любовь кашалотов да метеориты. Жили в деревянной гостинице с печным отоплением (был февраль). Утром я просыпался от шороха. Но это были не мыши, это Панов в утренней полумгле, чтоб меня не разбудить, писал вслепую. Иногда он записывал и мои высказывания. Мне это льстило.
Потом был ещё ряд подобных выездов, и всегда от моих более старших и опытных напарников после последнего из выступлений я слышал: «Этого часа я ждал всю неделю...» Я же, наоборот, после конструкторско-траншейной работы ощущал себя писателем.
Так ещё и деньги платили: 8 руб. за одну встречу с представителями рабочего класса.

213.
Зорин был щедрым человеком и в этот период раза три включал меня в состав делегации для участия в Фатьяновских праздниках поэзии.
Тут уж я не просто ощущал себя писателем, а звездой советской литературы (нет, со звездой загнул – звёздочкой). И то сказать: каково было выйти из вязниковской гостиницы утром и увидеть рядом Льва Ошанина или Римму Казакову! И не то чтобы я их особо боготворил тогда. Нет. Но¬ всё равно – было приятно. От гостиницы мы шли в горком, где первый докладывал о положении дел в районе. Потом делились на небольшие группы и разъезжались по предприятиям. В первый год я попал в одну компанию с московским поэтом Антошкиным и ленинградской критикессой из журнала «Аврора». После окончания выступления она шепнула мне: «А поначалу сомневалась: не затмила бы вас эта столичная штучка!..» На что мне пришлось ответить: «А я – нет».

214.
А однажды в Вязники приехал настоящий русский поэт: Николай Иванович Тряпкин. В тот раз со мной были и Андрей Филинов, и Неуловимый (Пучков). Мы стояли вечером в холле гостиницы, и на нас наткнулся писатель Никифоров. «Что грустите, молодёжь?» – бодро спросил он. Не знаю, о чём грустили мои друзья, меня же мучила мысль «Как бы увидеть Тряпкина». Её я и высказал автору «Попадьи». «Так пошли!..» – и он повёл нас в номер поэта. Тряпкин лежал на койке и читал Подъячева. «До чего ж хорош!..» – воскликнул он, доставая из заветного угла недопитую чекушку и разливая её по стопкам. Выпили за знакомство. Присели кто где. И Тряпкин запел. Нет, не песни – стихи. Так-то он говорил с заиканием, поэтому читал нараспев:

Мы время не теряем – живём!
Посуду принимаем, берём!
Посуду принимаем,
Повсюду разъезжаем.
Лошадку погоняем – живём!
               
Пел он нам весь вечер. Только иногда делал паузу и заикаясь произносил: «Все г-говорят: Ни-николай Р-рубцов, Ни-николай Р-рубцов... И никто не за-замечает, что Ни-николай Р-рубцов – это в-в-ветвь Николая Т-тряпкина!..»
Ещё он рассказал историю про то, как живя в подмосковном Лотошине, шёл из библиотеки, а соседи показывали на него пальцем: «Вон Колька Тряпкин идёт, сейчас дома из книжек начнёт стихи списывать...» И только когда в местном клубе столичные писатели устроили вечер их земляка, они поверили, что он и вправду поэт. 
Перед отъездом я подошёл к Николаю Ивановичу и попросил написать мне что-нибудь на листочке из записной книжки. А приехав домой, аккуратно вклеил в однотомничек Тряпкина написанную им строку: «Вадим, не забывай меня, грешного».

215.
Кажется, в 79-м на Студии появился Саша Шарыпов. Учился он в политехе, а родом был из Великого Устюга. Краковский говорил, что Саша принёс ему ещё до прихода к нам фантастический роман о полёте на Юпитер. Но нам этот роман автор не показывал. Он вообще был немногословным. Его первый рассказ вышел каким-то жутковатым комом. Там шла речь об одном пёсике, которого молодые люди берут с собой на природу, а в конце пускают на шашлык. Однако последующие Сашины сочинения – со всеми их странностями – не носили столь патологического характера. Это были: «Штаны», «Клопы», «Птички-рыбки», «Илья Муромец»...
Почувствовали ли мы, что присутствуем при рождении классика отечественной литературы? Нет, конечно. Нам нравились Сашины вещи – смешно, оригинально, складно!.. Но – не более того!
А их розовощёкий автор смотрел на нас невозмутимо. Кажется, ему самому было невдомёк: что это за листики он вытаскивает из кармана, и в каких антологиях они в своё время окажутся.

216.
Шарыповские «Клопы» имели первоначальное название «Жизнь в двадцать пятом году». Я это утверждаю вовсе не потому, что дословно запомнил первую читку шедевра на одной из студийных пятниц, а потому что в моём архиве хранится его машинописная рукопись с авторской правкой. Однако и это название зачёркнуто, и чернильной ручкой вписано: «Табун кровавых лошадей». В конце рукописи стоит дата: 5.80 – 12.81.
Зачем, – спросите, – Шарыпову понадобился 25-й год? А затем, – отвечу, – что под белогрудым он подразумевал поэта Есенина, который повесился. А тут – клопы.
Нехорошо, конечно раскрывать творческую кухню классика. Но – хочется.

217.
У меня и рукопись «Штанов» есть – с названием «Ноктюрн» и началом: «Мне не спалось...», над которым ручкой вписано уже на века: «В ночь с пятого на десятое...».
Как-то Саша зашёл ко мне: ему потребовалась моя пишущая машинка «Оптима» с аккуратным мелким шрифтом. Усевшись за машинку и достав бланки областного театра кукол, он уже хотел приступить к работе, но я догадливо подложил ему копирку, чтобы уж – в двух экземплярах. Так в моём архиве появился «Илья Муромец» с автографом: «В. Забабашкину от автора с уважением, любовью и благодарностью. 8.6.1981».

218.
Спросите: откуда у Шарыпова театральные бланки? От Рычкова – главного кукольного режиссёра тех лет. С Рычковым нас свёл Краковский. Мы стали ходить в его марионеточный театр, тем паче, что там появились тюзовские спектакли, первым среди которых стало «Горе от ума». Совсем молоденькие Чацкий с Молчалиным носились по сцене, а режиссёр вдохновенно потирал руки: наконец-то 19-летних играют 19-летние. Но мы-то все сходили в театр и – по домам, а Шарыпов сошёлся с Рычковым и имел с ним длительные беседы. Итогом этих бесед стала пьеса «Охламоны и анахореты», в которую Саша включил стихи всех своих литературных друзей. Правда, пьеса оказалась написанной, когда Рычкова в кукольном театре уже и в помине не было. Пришлось молодому автору нести свою «меланхолическую парафрению» в драму – завлиту Канахину. Тот сам был драматургом и далеко не начинающим. Он прочитал принесённое и немедленно отклонил. То ли ему не понравились наши стихи, то ли полный набор русского мата, то ли что на сцене придётся показать, как советское общество убивает поэта.
Смерть поэта была любимой темой Шарыпова.

219.
Накануне празднования 110-летия со дня рождения Ильича Краковский пришёл на Студию взволнованным. Дело в том, что Студия официально считалась приписанной не только к Союзу писателей, но и к обкому комсомола, который и платил её руководителю 100 руб. ежемесячно (неплохие деньги за пятничные посиделки). А тут объявлялся большой литературный вечер, на котором молодые должны были не только не ударить лицом в грязь, а наоборот – показать этого лица гражданский профиль и комсомольский фас. Одним словом, стихи, прославляющие великого вождя, были нужны позарез: иначе – прощайте 100 рублей в месяц. Краковский с надеждой заглянул в глаза каждому. Правда, в моих особо не задержался: что взять с ирониста. А напрасно.
Придя домой, я обложился книгами вождя мирового пролетариата (всё-таки, если вы помните, единственная пятёрка в политехе у меня была по истмату). Итогом первого вечера была мысль: а ну их, эти сочинения, не экзамен же сдавать!.. На следующий день мне попалась книжка про молодые годы юбиляра. Про то, как он работал адвокатом под прикрытием, а сам прокламации разносил. Тогда я перечёл «Казанский университет» Евтушенки и с ходу написал цикл «Владимир Ульянов».
Через неделю Краковский выглядел повеселевшим: вечер отменили! Конечно, никто кроме меня ничего путного не написал. Лазарич повертел в руках мои листочки и сунул за пазуху. Через день «ульяновский» цикл был в «Комсомольской искре».
Так быстро меня ни до, ни после уже не печатали.

220.
Помните, я вам рассказывал про «мама, мама, у меня руки уменьшаются!..» Весной 80-го у меня случилась примерно та же история. Правда, руки не уменьшались, и мамы поблизости не было. Работал за кульманом, и вдруг на меня обрушилась волна страха: «Умираю!..» Внутри всё сжалось, и я приготовился потерять сознание. Даже опустился осторожно на пол, чтобы не со всей высоты падать. Но сознание не терялось. Только сердце колотилось как сумасшедшее. Я присел на стул и дождался окончания рабочего дня. Помню, шёл привычной дорогой домой с такой осторожностью, будто это не я, а сосуд, доверху наполненный драгоценной влагой: не расплескать бы. Дома прилёг, и меня начал бить жуткий озноб.
Пошёл по врачам. Прописали транквилизаторы. Хорошая вещь, скажу я вам, – эти реланиум с седуксеном!.. Я потом, как только эти приступы начинались, сразу – руку в карман и таблеточку в рот. Уже через несколько секунд приятное успокоение разливалось по телу.

221.
После этого у меня даже теория возникла насчёт того, что на рубеже 28-летия человек приобретает первую серьёзную болезнь. Не обязательно смертельную, но настоящую.
Так случилось с Пашей Сергеевым, у которого возникло что-то со спинномозговыми нервами, и пришла пожизненная инвалидность.
Даже не буду перечислять у кого ещё. Каждый пусть сам вспомнит из своей жизни.
Но довольно о грустном.

222.
Странно, что на привокзальной площади Минска так и не восстановлен обелиск жертвам 905 года. Говорят, до войны был. Ведь здесь когда-то произошёл «Курловский расстрел», названный так по имени тогдашнего минского губернатора Павла Григорьевича Курлова. Правда, к этому расстрелу Курлов никакого отношения не имел. Он-то как раз выполнил все требования смутьянов – вплоть до освобождения из тюрем политзаключенных. Но кто-то повёл взбаламученную толпу к вокзалу, находящемуся под охраной военных. Подстрекатели стали у караульных вырывать винтовки, те вспомнили про устав и открыли стрельбу. В результате – полсотни трупов. Вот я и не понимаю, почему фамилии убиенных не высечены до сих пор в граните: Цукерман Моисей, Фрид Яков, Гуревич Абрам-Лейба, Файнберг Илья Исаакович, Сегаль Яков Моисеевич, Этингер Илья-Абрам, Лапидус Давид, Ледер Герц-Абрам, Поднос Арон, Альперович Хаим, Шендеров Абрам...
А Курлов в конце концов оказался в эмиграции, где чётко обозначил своё кредо: «Я был и остался убеждённым монархистом. Единственной соответствующей характеру русского народа формою правления может быть только абсолютная монархия».
Что-то я никак не отделаюсь от своего кошмарного сна: теперь вот Курлов этот...
6 часов 59 минут.

223.
Краковский приглашает к себе домой на собеседование. Я в его холостяцкой квартире уже бывал, но не один – с товарищами: рассматривал церковный колокол, подвешенный внизу табурета, чёрные гантели и щелястый пол. Теперь мы разговариваем тет-а-тет. Хозяин протягивает мне тощую антологию советской поэзии, присланную ему из Чехословакии и заканчивающуюся 24-м годом: мол, после смерти Ленина и поэзия в СССР почила. Потом он читает начало своего нового романа. Мне нравится: густо написано, прямо не проза уже, а поэзия. Наконец, обращается непосредственно ко мне: «Вадик, обещай, что ещё 5 лет не будешь ни печататься, ни жениться». Объясняет: как только у человека что-то напечатают, он начинает в дальнейшем подлаживаться под это. А молодой автор должен расти свободно – как растение. Ему садовые ножницы опасны. И жена тоже.
Я слушать – слушаю, но вену, чтобы подписать договор с наставником, вскрывать не спешу. Хотя и льстит, что во мне видят автора, могущего достичь сияющих вершин. С тем и ухожу.
Сейчас думаю: хоть не давал обещаний, только ведь первую книжку напечатал спустя аж десять лет после того разговора. Правда, женился – через три. Недотянул немного.

224.
Родители строят кооператив: скоро разъедемся. И то сказать: 19 лет – бок о бок живём в своей однокомнатной «хрущёвке», оправдывая выражение «в тесноте, да не в обиде». Да и чего обижаться, на кого? Семья мы дружная. А что довольствовались малым – такие уж уродились.
И всё-таки, когда на маминой швейной фабрике стали собирать взносы на кооперативный дом в Добром ¬– записались. Тут как раз и скудные жилищные условия свою роль сыграли: иначе и за деньги бы не вышло.
Мама была очень дорогим и самым близким для меня человеком.
Окончив в Москве, как было сказано выше, швейный институт и поработав немного, кажется, в Куйбышеве, она вышла замуж за отца и в качестве жены офицера 10 лет просидела без работы – меня воспитывала. Так что я был мамин сынок. Пока жили вместе, мама была в курсе всех моих дел. Прибегал со Студии – сразу ей все подробности рассказывал, с работы приходил – новостями делился. У меня был её характер – со всеми вытекающими отсюда последствиями. Как её ни уговаривали в своё время стать начальницей отдела – ни в какую. И я не стремился становиться руководителем: хоть в департаменте, хоть в писательской организации. Однажды на фабричном собрании маме надо было всего лишь подняться на сцену, чтобы получить грамоту: она убежала из зала. Я, конечно, на сцены выходил и даже слова произносил, но чего это мне стоило!
Нам с мамой было жить на свете и легко и сложно. Легко, потому что не карабкались вверх, а значит и не срывались, не падали. Сложно, потому что, освоив свою ровненькую площадку, видели на ней каждый бугорок и яминку, пытаясь их заровнять. Но мама прожила свою жизнь и весьма долгую – девяностолетнюю. Я тоже дожил до возраста писания мемуаров. И ничего уже не изменишь.
К тому же – никто и не призывает считать нас с мамой примером для подражания.

225.
Паша Сергеев отказался от лекарств и стал лечиться травами. Зайдёшь в его комнату – везде сушатся мелиссы с чабрецами. И ещё – страстно занялся каллиграммами. Любит он всё восточное. То на русской почве трехстишия культивировал, теперь (а ведь это я ему альбом китайца Ци Байши подарил) рисует тушью свои каллиграммы. В них каждая буковка за другую прячется, образуя в целом изящный рисунок, в котором содержится некая сентенция или поговорка.
Пытаюсь вывести его в люди – ни в какую. Всё время ждёт чего-то свыше и выясняет отношения с тем, кто там.

226.
В начале 81-го перевожу родителей на новую квартиру в Добром: двухкомнатная в девятиэтажном панельном доме:

Там, где кооператив возвели строители,
Там, куда дороги нет и народу тьма,
там живут отец и мать, там мои родители,
там, где ветер валит с ног и стоит зима.

А ветер возле их дома, действительно, свищет: видимо, аэродинамика такая.
Они уехали. Я остался. Один.

227.
Стою, как памятник, на вокзальной площади.
Хорошо: не хотите ставить обелиск жертвам 905-го года – поставьте мне. Можно не монумент, хотя бы мемориальную доску откройте: «Здесь был такой-то, приезжавший на встречу с такой-то...» А что – у нас в городе есть подобная, посвященная приезду во Владимир тоже Владимира, но Ульянова. Причём, и встреча-то у него с тем, ради которого он приезжал, не состоялась. А доску всё равно повесили.
А впрочем, как знаете. Я человек скромный. Вот постою здесь ещё какое-то время и опять пойду в вокзал.

227.
Время идёт, а я ещё ничего о жене своей будущей не сказал. О Надежде.
У нас в ОМА был один конструктор – спортом увлекался. Вот он первым заговорил: «К нам устраивается на работу баскетболистка, выступавшая за сборную политеха». Я думал: придёт этакая каланча под два метра. Ан нет, новенькая оказалась совсем невысокой – очень даже приемлемого роста. И внешности.
И вот как-то мы отправились на автобусе в Иваново. Это сейчас в этот город ездят за мануфактурой, а тогда – на выставку Ильи Глазунова.
Нет, вы прикиньте: инженеры специально едут в другой город для встречи с искусством! Конечно, нынче это время называют застоем и цитируют Иртеньева:

Не говори мне про застой,
Про то, что Брежнев в нём виновен,
А я-то думал, что Бетховен,
Ну, в крайнем случае, Толстой...

В нашем случае это был Глазунов. Народ теснился у его «Возвращения блудного сына» с пареньком в джинсах и двумя боровами на переднем плане и громадным полотном «100 веков», изображающим толпу знаменитых русских людей. Конечно, всем было непонятно: зачем свиньи и почему 100 веков, если речь о России? Я думаю, автор хотел сказать 10, но просчитался немного. С другой стороны, он же художник, а не математик.
В общем, выставка мне понравилась. А ещё более то, что девушка Надя и на выставке, и в автобусе была рядом. Мы ведь вдобавок и город осматривали, выходили, снова садились. И она всегда оказывалась рядом.

228.
Как писал Мандельштам: «Дикая кошка – армянская речь…». В эту кошачью страну я приехал провести свой отпуск в сентябре 81-го. Сборным пунктом нашего тура по Армении была гостиница «Ширак» в Ленинакане, разрушенная семью годами позже спитакским землетрясением.
В этой поездке я познакомился с Юрой К-вым – художником-любителем. Он писал этюды, я – стихи:

Сведут в Армении с ума
доисторические глыбы
зелёные, как в тине рыбы,
и цвета ржавчины дома.
И суть Армении темна,
как этот вечер в Туманяне,
где отражается в стакане
моя заветная звезда.

Звезда – это, конечно, метафора, а стакан – реальность, связанная с празднованием моего 30-летия в маленьком Туманяне, названном так опять же в честь поэта.
И если бы не излишне назойливые местные парни, проехавшие за нашими девушками по всему маршруту, я бы сказал, что Армения – вся – поэзия.

229.
Весной 82-го на Студии произошли большие перемены. Мы – «старые» студийцы всё больше напоминали переполненные сосуды: новое влитое сразу же выливалось. Под ногами не высыхали лужи. К тому же у наставника была привычка – всегда и по любому поводу одерживать над нами победу. Этому способствовали не только его литературные познания, но и быстрая реакция спорщика. Ему ничего не стоило лёгкой подсечкой любого из нас сшибить с ног. Первым не выдержал Андрей Филинов: «Владимир Лазарич, вы всегда правы, всегда правы, даже когда не правы!..» Львёнок бросился на льва: такого ещё не было! Я тоже не упустил момента и, выпрыгнув из своего угла, встал рядом с товарищем. Краковский изменился в лице и отступил. А через неделю, удалив за дверь старшеклассников, торжественно сообщил, что мы получили на Студии всё необходимое и дальше должны карабкаться на Олимп самостоятельно. Указующий перст Лазарича безжалостно поднимал каждого с его насиженного места и отправлял в изгнание.
Мы вышли на улицу, ещё не понимая, что произошло. «За Студию без Краковского!» – не слишком уверенно произнёс я и предложил собираться на своей холостяцкой квартире.
Так начались «забабашкинские четверги».

230.
Через несколько дней в «Комсомольской искре» появилась заметка Краковского, сообщающая о первом выпуске в литстудии. «Над молодыми поэтами и прозаиками прозвучал стартовый пистолет, так пожелаем им доброго пути в большую литературу», – писал мэтр.
Мы едва не прослезились, но вовремя вспомнили, как всё было.

231.
В ноябре 82-го дней через десять после кончины Леонида Ильича мне позвонили из Первого отдела родного завода: «Подходите к нам: с вами хочет побеседовать сотрудник КГБ». «Если я не вернусь, – сказал я своей Надежде, – сообщи родителям». Произнес я это с полуулыбкой, но внутри было тревожно.
Встретив у дверей Первого отдела, меня повели по коридору до одной из крайних дверей заводоуправления. В пустой комнате стоял стол с двумя стульями, мы сели. Кабэгист пронзил меня взглядом и вытащил из кармана какую-то бумагу. «Галина Михайловна (далее он назвал фамилию) сообщает, что давала вам слушать записи Галича. Это так?»
6 лет прошло, как я расстался с этой Галиной Михайловной, причём по собственной воле (хоть и страсть как хотелось ещё несколько спектаклей на Таганке посмотреть!). И расстался-то из осторожности, ибо узнал (люди добрые сказали), что она под колпаком КГБ ходит. И вот он – привет от неё!
«Да, давала. Слушал». «Распространяли?» «Нет». «Тогда охарактеризуйте творчество этого Галича». Передо мной лежал лист бумаги и ручка. Я вздохнул и написал: «Считаю песни А. Галича антисоветскими». И расписался. Потом, кстати, всё клял себя, что больно резко получилось. Надо было сказать: «полными клеветы и злопыхательства…» Зато сейчас думаю: всё правильно написал, – действительно, «антисоветские». А вот клеветы-то как раз и не было.
Потом следователь стал расспрашивать, давала ли мне Галина Михайловна читать рукопись Наума Коржавина. «Рукопись не давала, а стихотворение «Какая сука разбудила Ленина…» – сунула как-то под нос». При словах «сука» и «Ленина» следователь поморщился. «А рукопись, значит, не давала?» «Не давала». «А может, всё-таки давала, да подзабыли?..» «Как же я мог такое забыть? Я бы ни в жизнь не забыл, если б прочёл Наума Коржавина!..» «А среди владимирских писателей вы можете назвать тех, кто проявляет недовольство советской действительностью и пытается писать об этом?» Я сделал вид, что задумался: «Нет, не могу, все довольны». «Ну, хорошо, идите», – сказал кагэбист. «А с Галиной Михайловной – что?» – осмелев, спросил я, поднимаясь со стула. «Нет… Мы её привлекать не стали. Просто серьёзно предупредили».
И я вышел на свободу.

232.
Тогда же у меня возник цикл автоэпиграмм «Из троллейбусных разговоров о Забабашкине Вадиме». Дескать, живёт такой замечательный поэт, весь город о нём говорит, а страна не печатает.

– Редактор-жук не допустил промашки:
по-прежнему не издан Забабашкин.

– Я знаю, он стихов не пишет к датам.
– Поэтому и занят «самиздатом»!

– Среди поэтов Забабашкин самый первый!
– На букву «З» – сказать забыли вы, наверно.

– Я слышал, он не любит Метерлинка.
– Простите, вы не сходите у рынка?

– Он «за», мы видим, но за что он «за»:
За баб? За бабушек? За чебурашек?..

– Смотрите, он идёт по улице!..
– Как гениально он сутулится!

– По паспорту его зовут Вадим,
а Забабашкин это псевдоним.

– Он полагает, мы – букашки,
а он один, мол, ЗАБАБАШКИН!

– За пазухой своей хранит
он камешек-метеорит.

– Он выступал у нас в ДК.
– Осталась память на века!

– 145 рублей зарплата.
– И на штанах – вот здесь – заплата!

– Так мог сказать лишь он, нахал:
«Весь род земной – мой филиал!»

– Графоман он или гений?
– Безусловно, без сомнений!

К тому времени у меня, действительно, публикаций было – кот наплакал: «Курица» в «Литературке», урезанный «Кашалот» в «Крокодиле», подборка стихов в альманахе «Истоки» (почему-то среди поэтов Вышнего Волочка) да кондовый «Цех – впервые» в «Авроре» (с подачи дамочки, встреченной в Вязниках).
Периодически я посылал свои рукописи в ярославское «Верхне-Волжское издательство» и получал в ответ зарубоны. Правда, примелькавшись, попал-таки в их коллективный сборник «Встреча» с семью стихотворениями.
Была ещё история с «Юностью», когда в 80-м они пытались меня напечатать, даже пригласили в редакцию и сфотографировали… Но в итоге всё-таки отклонили.

233.
Я вновь обосновался в зале ожидания. Сколько там у нас натикало? 7 часов 10 минут.
Помню, ты как-то сокрушался насчёт своей непрактичности. Так что ж?.. Не всем же быть практичными. Кому-то – добывать краску для пола и плитку для кухни, кому-то – писать стихи. Ты должен писать, должен работать. А когда надо будет – станешь хозяйственным.
Отвыкаю от тебя понемногу. Вот уже две недели прошло с того момента, как мы прощались на Белорусском вокзале. И ты был такой замученный, усталый…  А я какая?
Пишу на работе, но о работе не думаю. Отпустили бы домой: я сидела бы, вязала, в окошко смотрела... Недавно прочла «Завтрак для чемпионов» и «До третьих петухов». Скажи, что ещё почитать? Что-нибудь интересное кроме тебя кто-нибудь пишет?..

234.
Полжизни меня учили: пиши о главном, пиши о том, что прошло через тебя, опалило огнём чувств. Был даже такой термин – «мелкотемье». А я их слушал и – писал про инопланетян с кашалотами, лупил пророков кочергами, оставлял поцелуи на чёрный день, разводил золотых рыбок в аквариуме!.. И теперь мне говорят: какая у вас оригинальная поэзия – умная и весёлая!
А те, которые писали о главном да на важные темы – где они?..

235.
Работа в ОМА ещё чем хороша: за кульманом тебя особо не видно: у каждого собственное купе. Поэтому я почерчу-почерчу – и к Надежде. Она тоже как бы работает, а сама меня слушает. А я ей про Ходасевича с Мандельштамом. А она всё равно слушает. Начальство на нас сквозь пальцы смотрит: «Служебный роман» кто ж в кино не глядел.
1983-й в кои веки встречал дома: с Надей – невестой и Пашей – другом.
Мне 31. Пушкин в этом возрасте женился. «Я тоже с окончанием на «шкин», и это маленькая, но надежда».

236.
Забыл рассказать, как наша Студия (вечная ей память) участвовала в Клубе творческой молодёжи. Этот КТМ придумал обком комсомола. Он всегда заботился о молодёжи. Но в основном о рабочей. А тут вспомнил, что есть ещё и творческая: начинающие актёры, журналисты, архитекторы, художники и литераторы.
На первой клубной встрече требовалось представить самих себя. Я склеил из бумаги Пегаса, раскрасил и написал стихотворные приветствия, остальные студийцы, как могли, меня поддержали. Собрались в репетиционном зале областного театра – каждый за своим столиком. Мы в центре Пегаса поставили, чтоб сразу было видно – поэты. Выступили достойно: всё-таки мастера слова. В артистизме нас только Лаврентьев с Гороховым перещеголяли, журналисты – в находчивости, архитекторы в глобальности, а художники… Художники на меня шарж нарисовали.
Все говорили, что во втором отделении будет выступление московской знаменитости. А какой – держали в секрете. Наконец, она появилась: в свитере ручной вязки с буквой «Б» на груди и гитарой. Объявили: Евгений Бачурин. Имя нам ничего не говорило. Песни смутно напоминали Окуджаву. Но в целом – понравились.
Спустя какое-то время мне попалась гибкая пластинка певца: «Дерева», «Крупица»… И тут – пронзило!.. С той поры Евгений Бачурин – мой любимый бард. В текстах – он настоящий поэт. Композитор – от Бога. И гитарой владеет. Иногда на выступлениях на него находили приступы кашля, поэтому он ездил с помощниками, которые могли его подменить. Незадолго до смерти появился на стихире. Я не мог его не поприветствовать: «Город Владимир Вас помнит». Бачурин откликнулся: «Я его тоже».

237.
Задание для второго КТМа было следующее: каждое молодое сообщество должно было выступить в роли другого. Нам досталось актёрство. Пьесу решили написать сами. Краковский предложил следующий ход: в кабинет редактора входят авторы, каждый читает своё, но редактору не нравится, и он прогоняет, не дослушав. Я выбрал сельскохозяйственную тему: молодой дояр Фёдор влюблён в доярку Фаину, но та собирается, бросив коров, поступать в археологический, потому что мечтает раскопать свою Трою. «Да разве ж у нас копать нельзя! Земля-то какая: чистый чернозём! Копай только!..» – восклицает Фёдор. В коровьем стаде – тоже проблемы: коров переводят на искусственное осеменение, а быка собираются везти в город – на мясокомбинат. Правда, он считает, что это – карьерный рост…
Кончилось дело тем, что мою неоконченную пьесу Краковский принял и велел дописывать. Я дописал, радуясь, что опять всех студийцев обскакал. Только зря радовался: мне было велено играть Фёдора. Правда, Лазарич, в отличие от Погребнички, не стал со мной работать над каждой фразой: «Играй, Вадик, как сможешь, но играй! Вон Шарыпова заставили быть Фаиной – он и то не канючит». Пришлось учить текст.
В общем, сыграли. Потом Краковского хвалили: какую замечательную пьесу он сочинил для своих питомцев.

238.
Получила твоё письмо. Правда, не знаю, сколько оно пролежало в почтовом ящике. Почту достаю только я (пишут только мне), но делаю это не каждый день.
В тот день я забыла ключ от почтового ящика на работе. А когда увидела, что там маячит письмо – поняла, что просто необходимо его достать. Ключ от шкафа не подошёл. Соседка тоже не помогла. Тогда я пробовала достать письмо палочкой. Но для этого его надо было подпихивать снизу. Оказалось, что для этой цели больше всего подходит мой палец. И когда, наконец-то, я ухватила письмо за уголок, обнаружила, что теперь не могу вытащить свой палец из злосчастного ящика. Соседка испугалась. Я тоже, потому что уже опаздывала в институт. Но тут палец с ободранной кожей всё-таки выдернулся!..
Я пишу об этом так подробно, потому что опять это делаю на работе и сосредоточиться на чем-то серьёзном не могу. Знаешь, куда мне хочется сейчас? К вам на дачу: понежиться на солнышке...
Ах, как я рада, что тебя хоть в чём-то убедила. Вернее, натолкнула на мысль. Как мне хотелось, чтобы ты понял: писать надо только о том, что прошло через тебя, что заставило волноваться, переживать... И всё-таки твои стихи мне интересны: так тебя можно лучше узнать. Видишь, как много времени прошло с момента нашего знакомства – до того, как я прочла твои стихи – два года или больше.
Если ты приедешь, я думаю, в гостинице останавливаться не стоит: ты сможешь остановиться у нас.
7 часов 17 минут.

239.
Зима 83-го была снежной и мягкой, располагавшей к лыжным прогулкам и катаниям с гор.
2 января на ЦТ Пугачева впервые исполнила песенку про миллион алых роз. Почему-то считается, что чем больше роз кто-то кому-то дарит, тем сильнее любовь. Была ли любовь художника-примитивиста Нико Пиросмани к заезжей актрисе Маргарите де Севр равнозначной  вышеуказанному количеству цветов – до сих пор не ясно. Вообще-то, окружающие считали Пиросмани человеком психически нездоровым и старались не иметь с ним дела. Они его даже называли «Не от мира сего» и «Семь пятниц на неделе».
Я это к тому, что люди любят воспевать безумие, а не норму.
А 8 февраля в Пензе произошло открытие единственного в мире Музея одной картины. Всего за весь период его работы было выставлено 18 картин. А началось всё с суриковского «Взятия снежного городка».
Вот я и говорю: зима 83-го была снежной и мягкой, располагавшей к лыжным прогулкам, катаниям с гор и взятиям снежных городков. И особенно благоприятным для всего этого следует признать день 20 февраля.

240.
26 марта делаю Надежде предложение.
Она (за несколько дней до этого): – У меня будет ребёнок.
Я (после небольшой паузы): ¬– У нас.

241.
Свадьбу празднуем в ресторане «Всполье» (ныне торговый центр «Эра-2000»). В роли свидетеля – Вадим Саблин (ныне о. Вадим). Тамадой выступает дядя Гера из Ленинграда.
Приезжаем на Производственную: вся комната в цветах.
На следующее утро Саблин приходит нас будить. Ни он, ни мы тогда не ведаем, что за окнами не 1 мая, а Вербное воскресенье.
В тот год Пасха была наипоздняя.

242.
Путёвку для проведения медового месяца нам дали какую-то странную: в Дом отдыха «Владимирский» в Жерехове. Но это с учетом токсикозной беременности Надежды. А то бы, конечно, была Испания.
С другой стороны, Дом отдыха располагался в бывшей усадьбе князей Всеволжских, от которой сохранились главный дом, парк с прудом и церковь Сергия Радонежского. Плюс к тому несколько красивых легенд на сюжеты неразделённой любви и море сирени.

Любой медовый месяц – рай:
январь не лют, июль не жарок.
А нам с тобой достался май –
природы свадебный подарок.

Какой пленительный пейзаж,
насквозь пропитанный сиренью!..
Давай построим здесь шалаш
и скажем: – Погоди, мгновенье!

Словом, место было живописное. И то сказать: под психоневрологический интернат (с 90-го он здесь сменил Дом отдыха) плохого не отдадут.

243.
Промучившись всю ночь и целое утро, Надежда родила стрельца-удальца. Я разлил коллегам-конструкторам бутылку коньяку и был счастлив.

У Забабашкина Вадима
родился сын, назвали: Дима.

Главное, чтоб всё было в рифму.

244.
Привёз домой жену и сына. У младенца – бирки на ногах с фамилией и фурункулы на теле с приветом от роддома № 1. Положили на стол, потому что кроватку не смогли достать. У неискушенного читателя может возникнуть вопрос: «Почему?» Отвечаю: потому что в СССР на всех кроваток не хватало. «Товарищ, расти скорее: твоя кроватка нужна другому!»

Конец III части