Моя тюрчанка. 1. Сыч на развалинах

Степан Станиславович Сказин
Это была моя двадцатая осень. Не сулящая радостей затерянному в мегаполисе одиночке.
Я усвоил привычку: за утренним чаем смотреть с моего второго этажа на три горбатых дерева под окном, которые роняли желтые, пурпурно-красные и ржаво-коричневые листья. Я думал: эти деревья – такие же несчастные, как я сам. Если налетит вихрь и обломает им ветки – никому до того не будет дела. Так и со мной: нет в целом свете ни души, беспокоящейся обо мне. Когда умру в своих четырех стенах – никто не спохватится. Пока соседи не уловят просочившийся на лестничную клетку трупный запах.
Родителей я потерял. И голым бобылем жил в унаследованной от них квартире – которая, впрочем, так и не стала вполне моей. Дело в том, что комиссия авторитетных психиатров установила: я – частично недееспособный. Помимо прочего, это означало: я не имею права ни на какие сделки с жилплощадью. Я не могу ни продать квартиру, ни обменять, ни сдать в аренду; ни прописать никого на своих квадратных метрах.
Я был вроде зарывшегося в землю крота или слепого сыча на развалинах. Ни с кем не поддерживал отношений. Не учился и не работал. Из института я пробкой вылетел еще при жизни мамы и папы. Накаченные алкоголем и предрассудками сверстники-студенты, да кивающие лысыми головами – как китайские болванчики – профессора вызывали у меня рвотный рефлекс и желание бежать, роняя ботинки. Не задалось и с трудоустройством – хотя я даже побывал на паре ярмарок вакансий. Фирмы и частные предприниматели искали сотрудников, у которых горели бы от энтузиазма глаза, имелся бы приличный стаж и не было бы особых вопросов по зарплате. А я?.. У меня была моя молодость – и только. Больше – ни одного конкурентного преимущества. Так что я тихонечко жил на ту воробьиную пенсию, которую государство назначило мне как инвалиду.
Моя психическая болезнь заключалась в том, что я, как кошка воды, боялся всех вокруг и не меньше презирал. Мне казалось: хомо сапиенсы, от мала до велика, одержимы жаждой наживы. И всегда готовы столкнуть ближнего в придорожную канаву. Осенью и весной – моя мизантропия обострялась. Хотелось волком с железными зубами вгрызаться в стену – и выть, выть на воображаемую луну.
Выходя из дому за продуктами, я втягивал голову поглубже в плечи. Ладони потели, лицо пылало. Я чувствовал на себе ледяные взгляды прохожих – меня аж пробирало до мурашек.
В супермаркете я хватал первую попавшуюся тележку и летел по рядам – сметая с полок товары первой необходимости. И заранее трепетал при мысли, что продавщица на кассе может мне нагрубить, а я не сумею достойно ответить. Я покупал: сахар, кофе, молоко, макароны, крупы, дешевые консервы. Скромненькая такая потребительская корзинка: на инвалидскую пенсию – не пожируешь. Я очень люблю мармелад и грецкие орехи, но позволял себе раскошелиться на эти лакомства строго раз в двадцать восемь дней. Именно в ту дату, когда ездил показаться участковому психиатру.
Психиатр был плечистый и огромный, как племенной бык. Смотрел на меня через стекла здоровенных роговых очков, плохо пряча чувство гадливости – будто я размазанный по полу клоп.
Каждый раз задавал мне примерно одни и те же каверзные и страшные вопросы. Не хочу ли я купить снайперскую винтовку и расстрелять толпу, гуляющую по бульвару?.. Нет горю ли желанием похитить из морга труп – и расчленить?.. Не считаю ли я, что мною, как бессмысленной марионеткой управляет, святой дух, черт или ангел?.. Я что-то мямлил в ответ, пытаясь объяснить, что я невинный, как овечка Долли. Я даже политиков никогда не ругал, не травил анекдоты про нашего общенародного любимца-президента. Я не революционер и не каннибал – а просто парень, нуждающийся в лечении.
Психиатр хмыкал, глазами как бы приколачивал меня к стулу – и выдавал мне три коробочки. В одной был нейролептик, во второй – антидепрессант, в третьей – снотворное. Таблеток должно было хватить до следующего моего визита к врачу.
Я честно глотал свои «колеса». Но не сказал бы, что они мне помогали. В голове у меня был студень или холодец вместо мозга, в мышцах – скованность. Разбитому апатией – мне ничего не хотелось делать. Иногда я мог пролежать на не заправленной скомканной постели цельный день.
Такой была моя двадцатая осень – начавшаяся точно так же, как и девятнадцатая, и вгонявшая меня в такие же меланхолию и тоску. Я думал: идеально было бы превратиться в сурка – и проспать даже не до весны, а до лета. Но эта глупая мечта – конечно же – не сбылась. Моя двадцатая осень преподнесла мне сюрприз совсем другого рода.