Человек со свойствами 13

Борис Левит-Броун
* * *
Чистого отношения к женщине уж у меня с тех пор
не было и не могло быть. Я стал тем, что называют
блудником... Как морфинист, пьяница, курильщик,
уже не нормальный человек, так и человек,
познавший нескольких женщин для своего удовольствия,
уже не нормальный, а испорченный навсегда...
                Лев Толстой

Другие поэты щебечут хвалу кроткому оку антилопы
или прекрасному оперению вечно порхающей птички;
не столь возвышенный, я воспеваю хвост.
                Герман Мелвилл

 
(лампа глуше)

Природа требует к себе откровенных отношений.
Так возгласил прочеловеченный.
Вот откровенное...
Женский рот.
Не сам рот... уголок!
Вы рассматривали когда-нибудь внимательно?
А лично Лев Николаич... во Христе раскаявшийся comme il faut , когда-нибудь, ну хоть по младости своей охальной, рассматривал ли с горячей пристальностью и гастрономическим предвкушением уголок женского рта? Я имею в виду... — до того, как у графа случились схватки крейцеровых потуг, и он стал журить коллективное челове­чество за свой индивидуальный блуд?
Значит, как познал женщину или нескольких для собственного удовольствия, то ты уже не нормальный больше, ты сделался навсегда порочный Лев Толстой.
А для чьего?
Нет-нет, латунный мой... не «для чего», а для чьего?..
То есть в том смысле, что по честноку надо бы не для своего только, но для её тоже?
А хто против... а?
Покажите мне, я вас умоляю, живого нормального мужчину, для которого удовольствие женщины не было бы первейшей и главной составной частью собственного?
И чем, скажите, нечисто это отношение к женщине?
И какое тогда чистое?
Ну а тут уже сразу ярлыки пошли — мол, блудник, морфинист, до конца пропащий... и вообще убийца ты, Кознышев ты конченый!
Фи, даже и неприятно совсем.
К тому же я не согласен, так что пусть бородатая совесть всея Руси распадается на составные покаянно-педагогические части... пусть! А я, востребованный к откровенным отношениям с природой, не склонный каяться на манер остывшего Толстого в горячей жадности моих «нечистых» чувств, не столь возвышенный, как поэты, воспевающие кроткое око антилопы и оперенье порхающей птички, но и не столь гарпунно заточенный, как Мелвилл, воспевший китовый хвост, я воспеваю уголок женского рта.
Какое дивное созданье!
Он бывает остр и строг — это значит женщина готова на всё, но гневается на себя за это.
Он бывает презрительно оттянут — это выражает отчаянную ­попытку женщины восстановить уже утраченное равенство с пле­нившим её влечением.
Он бывает чуть вздёрнут вверх, в рельефе мимических ямочек, — это полуулыбка женщины: смущенье, обещанье...
А ещё он беззащитен.
Совершенно беззащитен, он всегда грозит быть надорван, как в точности такой же уголок лона, через которое прорывается в мир беспощадная к страданиям матери головка ребёнка.
Я всякий раз думаю об этом, когда целую уголок женского рта.
Иногда чувствую, как он под моими губами растягивается в улыбке — женщине непривычна, но приятна эта сексуальная тщательность. Обычно мужчины мало что понимают в таких подробностях женского тела. А если уголок рта вздрагивает и поспешно прячется внутрь щеки, как шустрый пугливый рачок-отшельник в ракушку, — значит она смутилась, её застал врасплох этот не предусмотренный в ассортименте ласк... так сказать, не лицензированный поцелуй. Иногда уголок рта остаётся неподвижен, просто никак не реагирует — женщина растеряна, она запнулась, спуталась в чувствах, не понимает, что делают с её лицом и зачем.
...и зачем?..
О, как им объяснить!..

 
(ИЗ ТЕЛЕФОННОГО РАЗГОВОРА)

— Можбыть, меня пригласили попить чай. Я не... я уже щас не помню... Дальше у меня просто всё выпало, я не помню ­первого посещения совсем.
— Мг... ну а меня-то ты как восприняла?
— Вот я ж тебе сказала... ты сидел и глазел...
— Нет... это ты сказала, что я делал... а как ты меня восприняла? Как сидящего глазеющего?
— Да (она говорит легко и естественно, как выдыхает...) я не очень понимаю, в каком смысле как я тебя восприняла... ну... я... я... яааа... не обратила на тебя внимания... ну какой-то вот... какой-то мужчина...
А дальше... дальше у меня идут такие отдельные обрывочные... ты знаешь, я помню, что ты... там... вот... вот я помню кусок стиха... «пялюсь, пока заоконная ветка не выколет глаз, зима...», что-то там чего-то ... «далеко и редко, а в основном дома»...
— Ну это ты помнишь! Не знаю, почему ты помнишь это...
— А это потому, что я сидела перед этой машинкой и пялилась в это самое окно... и я туда просто... я от этого стиха туда... в это окно просто улетала... я не могла ни шить... ничего... я туда уходила...
— Так это ж уже было потом, когда ты со стихами познакомилась...
— Да... да...
— Нет, а вот до этого, ну... д... ну как-то?.. нет, ну интересно... ну какое-то... что ты до тех пор приходила... мы ж уже ж там что-то разговаривали... что никак это?.. никакого не произ­водило на тебя впечатления?
— Это производило, знаешь, какое впечатление... во-пер­вых... я всё время поражалась, что утром... ээээ... утром рано у тебя всегда было плохое настроение. Ты выползал всегда первый из комнаты в этом халате, который потом там протёрся на попе... и он уже протирался... это было видно, что он протирается...
— Ну... понятно, ну хорошо у меня было плохое настроение... это ты перескакиваешь уже на то время, когда ты была у нас повседневным гостем...
— Ну да... ты знаешь, я не помню ни первой встречи... ни ­второй вот так отчётливо...
— Разговор про популяцию не помнишь, все эти копеешные идейки твои дарвинистские?
— Дда, разговор про популяцию помню... я хочу тебе кое-что рассказать...
— Я, между прочим, сидел рядом с тобой...
— Ты сидел рядом со мной?..

Да, детка, я сидел рядом с тобой.
Ты забыла?
Хотела забыть?
Вытеснила из памяти эту первую близкость?
А зачем, спроси меня, я вспоминаю нашу с тобой предысторию?
Может быть, потому что история слишком коротка.

* * *
                Зачем вечор так рано скрылись?
                Был первый Оленькин вопрос.
                Все чувства в Ленском помутились...
                Александр Пушкин

Из Киева мальчик вернулся уже через сутки.
Семь часов в обществе отца и его третьей семьи вполне достаточны, даже избыточны, чтобы считать визит состоявшимся. Они пообщались, обменялись новостями, узнали друг о друге всё недавнее и самое свежее, хотя не особо-то и слушали друг друга.
Нормально... два эгоцентрика — какой тут диалог?
Так... грамотная имитация.
Два встречных монолога.
Отец рассказывал и показывал мальчику свои достижения (какую и где выставку он открыл), а мальчик со стыдом сознавал, что это его совершенно не впечатляет и вообще не интересует, но стоило ему взять слово, начинал делать то же самое — рассказывать отцу ­какое-то своё (что за книга у него намедни вышла), отчётливо видя, что и отца совсем это не волнует. Даже хуже — временами он замечал на отцовом лице такое выражение, как если б тайный враг не сдержался, и усмешка удовлетворённого презренья вдруг просквозила.
Но без запинки!..
Хоть и без репетиций, но и без запинки — одною логикой и элементарной воспитанностью спектакль был разыгран на испытанных подмостках кровного родства, в скупых декорациях мимолётной встречи.
Вторую железнодорожную ночь мальчик, можно считать, проспал.
За вычетом пограничных побудок.
Помог предыдущий недосып.
Ни стихов, ни мыслей: ни тебе Лебоува с притаившимся между строк Фолкнером, страждущих по всеприемлющей женской ниве, ни тебе Юлы Уорнер, символически облитой коллективным мужским семенем.

А вот и Москва.
Эта гадость начинается щербатой платформой Киевского.
Как сквозь строй, идёшь через толпу напирающих бомбил, чуть не грозящих неминуемым «такси», что в действительности означает какое-нибудь четырёхколёсное, ржавое снаружи и рваное из­нутри за несуразные деньги, если ты по неопытности купился на этот «сервис». Мальчик знал автонепроходимость московских будней и ­потому прицельно возвращался в воскресенье, чтобы добраться без пробок до писательского дома, укрыться толстыми сталинскими стенами, как одеялом, и в дальнейшем жить и передвигаться в пределах шаговой доступности. Такси он заказал ещё перед отъездом, так что у вагона дежурил сравнительно человекообразный водитель.
Отъехали.
На первое — свежезамызганный патетический гранит Бородинского моста, на второе — парные «Белграды» справа и слева (давно уже никакие не «Белграды») и перспектива на МИД со шпилем, настолько заточенным, что на него вот-вот кого-нибудь посадят.
...подколёсная мразь, лобовое залеплено чёрным снегом, ноздри забиты московским выхлопом...
Дома, защищённый привычной обстановкой, он ощутил, наконец, покой.
Лёг доспать.

И проснулся в жестокий январь.
Тот самый страшный трескучий январь со Светочкой...
...счастливый, мучительный и безвыходный.
Нет, звонить он не собирался, хотя постоянно думал о ней — та­ково мужское желание, что поделаешь! Его чувство к этой, уже не первой молодости женщине, красивой и волнующей тихо, как волнует бе­рёзы свежий ветерок, ни на чём не настаивающий, но спрашивающий, ничего не обещая, — ни грозы, ни даже просто непогоды, — его чувство было сильным и светлым, какими всегда ­бывали его мужские чувства. Он искренне желал. Не просто её ног, сомкнувшихся у него на спине, не просто её рук, гладящих его затылок... Не на один раз нужна была она ему. Он желал долгих отношений, воображал себе их возможность, их развитие. Казалось, женщина в её положении, уже пережившая бестолковый брак и вынужденность нелюбовной связи-зависимости, будет только рада возможности иметь его, такого интересного, непредсказуемо разностороннего и талантливого. То, что она вернулась вопреки «... не могу быть тебе ни подругой, ни любовницей», — обещало ­новые радости, окрыляло, делало самоуверенным.
Но звонить первым не собирался.
Когда мобильный сказал её высоким, чуть хрипловатым голоском: «Привет! Как дела?» — в нём всё упало от неожиданности и тут же вздыбилось.
От прилива нежной похоти.
Чувствителен был... не «обольстителен и грешен», как написал когда-то один киевский прозаик об одном киевском волоките, — нет, именно чувствителен. Наверно, так чувствительны бывали некоторые из чинов SS, регулярно и терпеливо слушавшие животные крики ис­тязуемых в подвалах, зато до ранимости отзывчивые к музыкально-­фоническим эмоциям:
...ах, Моцарт!..
...ах, Шуман!..
...ах, Вагнер!..
— Здравствуй, душа моя! Как ты? «Зачем вечор так рано скрылась» после презентации? (Никакой реакции на цитату!) Я и подойти не успел... Хоть парой слов бы... Как тебе вся эта байда презентационная. Хоть не скучно было?
— Это ты щас на комплимент напрашиваешься? Ты не можешь быть скучен. (Один-один в её пользу!)
Пауза разодрала мальчика надвое... молчание телефона больно потянуло за сердце, но прежде чем успел...
— Слушай, я тут... — и стало опять связно и легко в звуках высокого, обворожительно хрипловатого голоска, — подумала, а давай сходим на Саврасова!
— Давай! — Он понял, что увидит её, что её чувство сильнее ­страхов и принципов.

Большая юбилейная выставка Саврасова уже несколько месяцев рябила растяжками и занимала выставочные площади в залах «финской» Третьяковки. Приглашение на выставку столь же нейтрально и условно-претекстуально, как любое другое приглашение: в кино, в концерт, в театр, в ресторан... — люди не знают, как сойтись, и употребляют эти сделавшиеся уже казёнными места общих хождений в качестве убеждающих предлогов... встретиться и побыть вместе, хотя все знают и верят — это предварение ритуальное и подразумевает в ближайшей перспективе полумрак спальни, наготу и отдание друг другу тел, соков, чувств.
А ещё брак.
Нейтрально, но ко многому обязывает.
Одно лишь было в этом приглашении нетипично — приглашала женщина.
Они договорились на среду. Сразу после конца рабочего дня она подъедет к Третьяковке, ну а ему оставалась самая малость: пересечь огромный внутренний двор писательского дома, выйти к Третьяковке и встретить её у входа.
Мальчик закрыл мобильник и жадно думал о ней, благодарил её за «смелость» предложения, за согласие принадлежать ему (он именно так расценил её инициативу)... — чувствительный мальчик скор на умозаключения.
Мужской недостаток...
Весьма, кстати, тривиальный.
Страстное нетерпенье произносил внутренним шёпотом, и это, по сути, было лишь бесконечно варьированное в интонациях — «Светочка... Свееточка... Свееееточка!..», как если б гладил кошку.
Вторник и среду до вечера он провёл за компьютером, конструируя подобие страниц о Гауди из фрагментов текста и множества фотографий. В ту зиму он вернулся после нескольких лет перерыва к несчастной затее и решил сделать хотя бы виртуальное подобие книги... написать уже и не надеялся.
Интернет давал новые возможности. Насыщая сайтовые страницы фотоизображениями баснословных строений одержимого фантазией Каталонца... — фрагментами, крупными планами деталей, портретами самого Гауди и его окружения (чего он только не наловил в сети), старыми фотографиями, от самого начала запечатлевшими разные этапы возведения его великой церкви, — мальчик прослаивал их небольшими текстовыми пассажами, клал стену избыточных картинок на цемент скудного текста.

* * *

...прямо из-под арки писательского дома выходишь в Лаврушин переулок (кто назвал его Лаврушинский?.. ведь имя ему явно Лаврушин!), и... вот оно, новое здание Третьяковки.
Восьмичасовая темень января.
Всё свело морозом.
И всех.
Ждал недолго, но нетерпение успело подскочить до лихорадки.
Вот! Вот, наконец, она... — тихая русская прелесть.
Светочка...
Идёт навстречу ему, одетая в древнюю мутоновую шубку и шерстяную шапочку.
Слегка поблёскивает в лучах фонарей хрусталём очков.
Ручки в варежках.
Сумка.
Она улыбалась ему, он улыбался ей, как будто бы и не было уже ставшего давним отказа, как будто бы не было её бегства с его презентации.
— Как запарковалась... без проблем?
Она легкомысленно махнула ручкой:
— Я всегда найду место! Мама заставила надеть свою старую шубу. Да и правда, такой холод! Моя дублёнка уже не спасает! Вот видишь, в нищете живём, — её голосом руководила усталость и одновременно смущение, — приходится донашивать допотопное барахло!
— Ну ты скажешь тоже... барахло! Эдакий каракулёвый ретро, сразу видишь Москву пятидесятых: респектабельные дамы, меха... В Столешниковом — ты этого конечно не помнишь — был когда-то магазин «Меха».
Нищета.
Теперь нищета стала ненавистным прошлым кучки нуворишей и уделом большинства, возненавидевшего эту кучку.
Нищета... но и в ней красивые женщины умудряются себя блюсти... блюдёт же себя Светочка, живущая на 900 долларов в троглодитной Москве 2006 года.

(...ИЗ ЗИМНЕГО ФОЛЬКЛОРА)

«О боже, какой мороз сегодня стоит, и он не собирается уходить. А я не собирался так поздно прийти домой. И это так всегда было, когда и чего собирался, так и ничего не выходило, как я хотел. К дому пришёл, увидел человека, он замерзал, а я думал, что он замёрз. Что мне оставалось? Оставалось одно... его нужно спасти. Он был недвижим, обоссавшийся и очень тихий. Любовь к нему пересилила мои представления об эстетике и именно к нему, так как он тихо и ни о чём молчал, как многозначительный труп. Он лежал в подъезде моего дома, время за полночь, что-то мешало мне громко помогать этому человеку, потому что я, скотина, приходил домой не вовремя. Маленькие нюансы мешают эволюции, я потом это понял. Взял паяльную лампу, распалил, поднял температуру в подъезде. Когда он пришёл в себя, то предложил ему ночлег и ужин. О... какое мне было наслаждение, когда он покушал и плюс чуток выпил и лёг на чистую и поглаженную постель, а потом, проснувшись, опохмелившийся, был нормальным человеком. Вот это тогда было мне удовольствие. Ведь он был живой и это, как чудо... я тогда и теперь думаю так. А иначе нельзя, совесть. Что я так это вспомнил, вовсе не моя заслуга, это мне напомнила эту историю моя дочь, как я притащил домой грязного и пьяного мужика. Искупал и уложил его спать. Сейчас уже нет мороза, наоборот — жара. Да и я на вакансии, да и прошло уже девятнадцать лет».

* * *

Вы слышали, что сказано древним:
не прелюбодействуй.
А Я говорю вам, что всякий,
кто смотрит на женщину с вож­делением,
уже прелюбодействовал с нею в сердце своём.
                Мф. 5:27—28

(лампа ярче)


А как... — драгоценный мой?
Вот объясните мне — как?
Да хоть даже на жену свою — как?
Или жена из женщин изымается?
Или вожделение к жене — не вожделение?
Как, растолкуйте мне, глядя на женщину без вожделения, зачинать с нею детей?
Чтобы решиться на глупейшую процедуру однообразных воз­вратно-поступательных движений, в результате которых овулиро­вавшая яйцеклетка только и может получить необходимый сперматозоид — сколько ж нетерпений сладких накопить надо.
А может, вообще не смотреть на женщин?
Тогда пустить их особыми закрытыми путепроводами... или нет, лучше нас, сатиров козлоногих, погнать какими-нибудь строго за­протоколированными, ни с кем и ни с чем не пересекающимися переулками, ходами подземными.
А вот вам и толкованьице:
«Ситуация, при которой человек с вожделением смотрит на женщину, как раз и выявляет зло в виде похоти, которое задолго до встречи с соблазнительной женщиной таилось в тайниках сердца такого человека. А при встрече с женщиной это зло и проявилось в виде взгляда, полного вожделения. Осуждая такой взгляд, Иисус Христос осуждает также и склонность людей к безнравственным зрелищам, к “похоти очей”, которые разжигают в человеке греховные мысли и толкают людей на безнравственные поступки. И не важно, как человек смотрит на женщину, физическим взором или мысленным взглядом, он не должен смотреть с вожделением. А для того чтобы на самую соблазнительную женщину смотреть спокойно и без вожделения, человек должен уметь управлять своими эмоциями, сдерживать и контролировать свои чувства».
Давайте по порядку: значит, он «с вожделением в сердце» её, значит, обсмотрел непристойно, потом облапил непотребно, запрокинул, и... тут безнравственность пошла, да?
И способствовали ей — всей этой безнравственности, этому «­вы­явившемуся злу в виде похоти»:
а) шумные воздыхания и жадные мольбы о взаимности...
б) женственные раскрытия и впускания, томные взгляды и взрыды, закидывание головки, пристальность слуха, улавливающего слова любви... («похоть ушей»),
в) мужественные напряжения и предваряющие проникания, страсть, жестоко пожимающая налитые плоды, воспалённые лицезрения сладких мучений («похоть очей», надо полагать!), алчные дегустации прелиминарных влаг...
То есть пусть как хочет... но, чур, с вожделением не смотреть.

* * *

Мальчик смотрел на Светочку, вожделея.
В нём давно уже потерпел поражение весь его религиозно-философский христианский энтузиазм.
Не то чтоб поражение, а просто перегорел, остыл — возможно, и всегда был ненастоящим, экзальтированным.
А может, мальчику ещё предстоит понять, зачем в него вцепилась идея Бога, и что именно сказал он в своих религиозно-философских книгах, к чему готовил себя.
Но не теперь... не теперь!
Теперь он похотливым оком мерил и щупал маленькую русскую женщину с красивым благородным лицом и странной, не очень внятной ему судьбой.
Да, уже и прелюбодействовал с нею в сердце своём!..
А как же?..
Уже!
Его взгляду было горячо в недрах шубы и свитеров, он пытался угадать форму её сосков, пока аккуратно очищал женщину — этот священный фрукт — от толстых сезонных кож. Уже съел её лоно развратным ртом, уже вошёл в неё так глубоко, как всегда стремился войти в женщину, уже осрамил горячей текучей лаской чистые черты Светочки, сделал липкими её большие руки, её точёный подбородок, её хрустальные очки...
Да, господа, вот всю эту жидкую близость, всё это белое чистою негой и тёмнокрасное мрачным подбоем глумления любодейство уже совершил мальчик со Светочкой в сердце своём и продолжал непрерывно совершать в пыточном застенке воображенья.
А в реале — какая там текучая ласка, какая жидкая близость?.. — его плоть с её плотью до сих пор и связывали-то каких-нибудь два-три сравнительно беглых поцелуя.
Женщина (эта женщина!) ужаснулась бы, вообрази она хоть примерно, что желал бы с нею сделать сексуально безответственный субъект.

Саврасов прекрасен... и близость Светочки, и...
Даже толкотня любителей изобразительного искусства не слишком ожесточала мальчика, давно зарекшегося от музеев и концертных зал, решительно отряхнувшего от хартий зрелости пыль искусствоведческой юности.
Но Саврасов! Саврасов-то каков!..
Вот был лирик, боже ты мой!
И его тревожные «Виды на Кремль», над которым всё время собирается гроза, и даже ранние морские пейзажи — хотя вообще-то не был он маринистом. А потом зрелость мастерства — «Грачи», ну и его великий «Просёлок», — досадно пропустивший своё время, хотя и переживший времена.
Светочка внимательно молчала, глядела пристально сквозь свои грациозные очки, а он стоял позади и, положив руку на женский свитер, чуть наклонясь к её ушку — она специально забрала волосы поверх, чтобы слушать, — вполголоса исполнял привычную для него в музеях экскурсоводческую роль. Говорил, говорил... и просил прощения у Саврасова — ни одной мысли основоположнику русского лирического пейзажа... ни единой.
Только слова.
А жизнь дышала дистанцией от его шевелившихся губ до непроколотой мочки маленького ушка, которое и не слушало вовсе, а только звало: коснись меня, смочи меня, возьми меня в рот...
Рука разгадывала её плечико и ключицу, даже тонкую бретельку, которую нащупали пальцы. Мышлению было отказано в пространстве — внутренний объём черепа, законно предназначенный для ­рационализма, был натуго забит колыханьем наружного воздуха вокруг её и его головы — тонкий парфюм и близкое ушко — Eau de Toilette и горячее дыханье в натопленном павильоне — тихий женский смех (ничего не соображая, он, тем не менее, легко и доступно острил).
Господи, помилуй!.. всё смешалось, подступило удушливо близко.
Как будто собственное сердце — снаружи.
И пульсировало густо, трудно...
Спасительную паузу подарила графика Саврасова, вернула хоть какой-то порядок сознанию, стала неожиданностью и открытием — крепко академическая, великолепная в наивном пафосе чинного мастерства, тонкая, чуждая нарциссического блеска, сосредоточенная, честная... чистая. Небольшой зал рисунков вдруг развлёк, выровнял дыханье, разбудил мысль. Он уронил нить вожделения, и прервалось на краткий миг любодейство, которое совершалось в нём непрерывно на всём их пути от картины к картине.
Но недолго «мешал» распалённому скабрёзнику чистый сердцем русский классик. Густым пульсом желания мальчика вновь вернуло к русской Светочке, и тут они вдруг одновременно почувствовали изнеможение.
— Посидим? — сказала она спокойно и посмотрела вопроси­тельно.
Словно бы её голые руки упёрлись в его налегающую грудь, а глаза тихо сказали: «Не могу больше...»
Всё теперь было ему вожделение, всё грезило в нём образами соития и любовной борьбы. Они сели, точней, примостились среди других на пустующем метре диванной скамьи между залами, совсем не по-русски придуманной архитекторами-финнами для отдыха человеческих ног после долгих созерцательных стояний.
Присев рядом со Светочкой, он неожиданно ощутил... нет, осознал, что действительно страшно ослаб. Даже голову слегка ломило от напряжения быть рядом с ней. Её ароматом дышалось душно, изматывающе. Каждый взгляд в её тихие чуть улыбающиеся глаза обращался в мучительную декларацию желаний, не имевших второго значения. Каждое касание звучало синонимом близости и антонимом разлуки...
— Устала... — и положила голову ему на плечо.