Ядовитая сперма

Михаил Лапшин
Михаил Лапшин, Дмитрий Голин

Ядовитая сперма

Короче, – начал Калыванов, отрывисто дерижируя красными неуклюжими руками, – попал я, короче, в неприятность. Пришлось лечь в наркушку подлечиться. Там у нас на 6-м, короче, вот. Ломало сперва невыносимо, ацетоном перло, полоскало пять раз на дню, кабздец вообще, ну ты знаешь. Короче, в палате меня одного положили, прикинь? Главврач, здоровенный такой бычина, лыбится все время. На Чикатилу похож реально, отвечаю! Этого шибздика, говорит, меня то есть, стрематься, говорит, не хера. Если он, говорит, то есть я, у них хоть перну, так мясорубкой по лбу -- и в коллектор, без всяких там, говорит, как их там...  антиномий. И лыбится, козлина, прикинь? Короче, положили меня. Одного в палате на шесть рыл, не хило, да?! Лежу, блин, балдею. Был бы с кайфом -- был бы рай, пятизвездочный бордель «Сады Эдема»! Лежу, короче, на медсестер в халатиках полупрозрачных пялюсь. А Натаха моя тут как тут. Вся на нервах, как на иголках, пасет меня, значит. Чтоб не вышло чего. Ну ты знаешь... Ее ж никто кроме меня не харит, вонючую. А она без этого дела дня не может. И вот пасется, значит, у меня в палате с утра до вечера, контролирует. Сядит на жесткий стул и ерзает туда-сюда. С ноги на ногу ногу, блин, перекидывает через каждые, блин, 48 секунд -- мается. Намекает, значит, как у нее там все чешется. А если не со мной в палате, так рядом где трется, круги вокруг больнички нарезает, пары спускает, блин, как умеет. То, прикинь, короче, у главного в кабинете  истерику закатит, то с медсестрами лается полдня, то в курилку придет, блин, и ну перед всеми жопой крутить, глазки строить. Чума вообще. Ну ты знаешь... И вот, короче, подстава какая, прикинь? У меня с кумару стоит, как кран без башни, мама не горюй, штаны рвутся. И Натаха тут как тут, жопой крутит. И в палате я один, кум королю. А дверей нет ни хера вообще! Ни в одной палате! Все простреливается, блин, как в тире, со всех сторон и по диагонали, кабздец вообще. Короче, система, как в дурке. Ну ты знаешь... В общем, вдвояка нам с ней кайфолом и жопа. Так сказать, хоть плачь.  Ходим, сука, смотрим, она на меня, я на нее, зубами скрипим, а чё сделаешь? Мы и так и сяк, и об косяк -- и ни хера, блин, не заныкаешься никак, некуда, блин, вообще вилы, прикинь? Ни в шкафу, ни под кроватью, нигде на всем этаже ни одной нычки, чтоб порядочным людям перепихнуться по бырику. Заперты все замки, чик-чирик, на ключики, кабздец, вообще кранты! Ну ты знаешь... Ну так вот. Как-то, значит, до обеда, Натаха, значит, заваливает ко мне такая: здрасти-мордасти, я ваша тетя! А я злой был че-то, кабздец вообще, как крикну ей в рыло сходу: стоять, пиzдища! Она тут вся и сникла. Глаза свои бляdские вылупила и стоит, моргает. А я, Мишк, прикинь, чую, что сил нет вообще уже, хер огнем горит, на волю рвется. Я спиной к дверям стою, которых нет ни хера, ну, к проему то есть. Там в конце коридора дежурная медсестра сидит и пасет, сука, в четыре глаза. Стою я, короче, лицом к Натахе, жопой к двери, беседуем типа культурно. А сам руку в штаны и говорю ей, ласково так, но твердо: слышь, говорю, заинька, юбку приподыми-ка! Она тут же повиновалась, как только того и ждала всю войну, бедняжка, аж зубами застучала. Юбка узкая у ней, в обтяг вся, аж, сука, по швам трещит, ну ты знаешь. Ну вот, короче, подняла она эту юбку свою бляdскую, значит,  пахнуло крепким пиzдячим духом, уй, бля! Она ляху-то свою одну возьми и закинь за каретку и на одной ноге стоит, балансирует, падлочка, как балерина Павлова, дразнит меня, значит. Ну и я, короче, такой стою, как стахановец, наяриваю, значит, и так и сяк, и об косяк -- и никак кончить не могу. А Натахе-то это нравится, ну ты прикинь, по кайфу ей, бляdище! Руку в трусы к себе запустила и балдеет, течет аж вся, только звука нет. Раскраснелась вся, рот открыла, дышит, язык мне показывает... Трусики у ней такие, в дырочку, узкие,  в сторону съехали, колготки  тёмные, с подтеками бледными, уй!  Короче, чувствую, все, бля, дозрел мой персик, сейчас я кончу! Затрухаю весь потолок на хер к ядреной бабушке, как пионер в стриптиз-баре! И вот тут нате вам из-под кровати, приехали! Слышу цокот каблучков в коридоре. Медсестра колеса мои несет. Цок-цок-цок, каблуки высокие у ней такие, навороченные, шпильки называются, вот. И сама она тоже ничего себе так бабца, симпотная, я бы вдул, что называется, и даже раз, пожалуй, несколько. Вот. Тонечкой, значит, звали ее... И вот влетает Тонечка эта, цок-цок-цок, на шпильках на своих, вся такая: «Калыванов, таблеточки ваши!» А бабенка она пухлявистая такая, сочная, не то что Натаха моя, и сиськи и жопа есть, и под халатиком все видать... Ну ты знаешь, как эти сучки по отделению бегают, светят всем, бывает что и без лифчика, и без трусов даже. Короче, повернулся я – и вся моя кончина прямо на нее, как из брандспойта, с экстремальной голодухи, блин, веером! Ну ты знаешь... Ну, контроль-то я над собой утратил, конечно, на какое-то время. Короче, кончил я вместо Натахи, прямо на эту пухляшечку... И одна капля, ты прикинь, четкая одна такая капелюшечка, прямо ей на очки, прикинь, падает. Бляdские тоже очень очки такие, дорогие, и к ним прилипает капля такая, прикинь? И блестит на солнышке, переливается всеми цветами радуги... Чума вообще! Остальное на пол пролилось по большей части, прямо под эти навороченные шпильки ее. Тонечка, уж бляdь не бляdь, а от такого цирка, конечно, встала, рот открыла и бежки выкатила по семь с половиной копеек. Как лопатой по лбу ебнули! И стоит такая, с открытым ртом, блин, прикинь? На хер мой пялится!  Потом, как в себя пришла, повернулась ко мне жопой своей роскошной и вон из палаты. Да на каблуках своих бляdских возьми да и поскользнись на сперме! Глупо было б ей не поскользнуться, бедной, я лужу целую натрухал с голодухи. Поднос с колесами к потолку и на пол, Тонечка со всего размаху хлобысть на жопу, аж стены задрожали, отвечаю! Натаха моя, прикинь, так и стоит, юбку задрав, дурища, глазами хлопает. Хорошо, хоть из трусов руку вынула. Ну я, не долго думая, первым делом кидаюсь на пол, и давай колеса ловить и в рот пихать, и свои и чужие, хули. Пока я по полу елозил, минут, наверное, около пяти прошло, не менее. Пруха в палате стоит, хоть топор вешай, медсестра все лежит, прикинь, пузыри изо рта пускает. А Натаха, как статуя Свободы, с ляхой своей на каретке, лиловая вся, стоит, словно, блин, замурованная во времени кариатида. Привстал я, короче, костюмчик поправил и говорю ей конкретно: ну ты чё, говорю, бля, кариатида херова, смертельная что ли? Юбку поправила быстро, в одно мгновение! Люди же, бляdь, говорю, кругом, волчица позорная! Правильно сказала баба Женя, что тебя кобель скаженый Тимка за пять кило ливерной колбасы драть не станет! В общем, нагнал я её, вонючую, из культурного заведения, как шалашовку, потому что гадко мне стало на душе и тошно после всего этого, значит. Вот. Ну ты знаешь!..

______

Вскоре после описанных событий произошли неожиданные, но приятные для Калыванова перемены в отношении к нему со стороны больных, персонала и даже главного. Медсестры стали внимательны и приветливы, многие кокетливо хихикали и перешептывались при его появлении. Больные охотно делились с ним «колесами» и сигаретами, дружески жали руку и понимающе улыбылись. А улыбчивый главврач, действительно похожий на Чикатилу, больше не называл его шибздиком и другими обидными словами и выражениями.

Калыванову все это показалось вполне естественным и правильным развитием сюжета. Действительно: мужчина ведь он импозантный (хоть и не красавец, конечно) и человек далеко не глупый, даже образованный -- читал немецкого философа Шопенгауэра и много чего другого...

Пострадавшая медсестра Тонечка провела три дня в травматологии и уже через неделю снова была в строю: похоже, долгая разлука с любимой работой была ей невыносима. Как-то ранним пасмурным утром выходя из туалета, сонный Калыванов чуть не столкнулся с  ней в коридоре -- и едва не утратил дара речи, так поразило его то, что он увидел.

Тонечка прихрамывала и поэтому шла медленно и вальяжно, шире чем обычно поводя полными бедрами. Вместо злосчастных шпилек на ногах ее были простые пляжные сланцы, обнажавшие аккуратные золотисто-смуглые ступни со свежим педикюром. Безымянный и средний пальцы на левой руке элегантно перехватывал пластырь, шею украшал белоснежный ортопедический воротник, воскрешая в памяти не то Джульетту, не то Офелию, не то что-то абстрактно-романтическое из Шекспира вообще. При этом слегка похудевшее Тонечкино личико буквально лучилось от счастья, на подкрашенных приоткрытых губах блуждала мечтательная улыбка. Вместо подноса с таблетками она прижимала к себе потертый фолиант с интригующим названием: «Жемчужина Востока. Любовная лирика Индии и Китая в русских переводах». Руки с экзотическим бордово-синим лаком едва уловимо дрожали, вернее сказать, пульсировали... Видимо, от непрерывно текущего сквозь них потока первобытной энергии, распирающей Вселенную с момента Большого Взрыва. А ее красивое, сильное тело, притягательно земное и юное, словно светилось изнутри светом далеких звезд, лучше всяких теорий являя присутствие в нем неделимой и вечной, пусть и невидимой, но, вне всякого сомнения, прекрасной и сказочно огромной Души. Зеленоватые Тонечкины глаза, лишившись импортных очков, погибших во время падения, подернулись близорукой поэтической дымкой и стали заметно более зелеными.

Поравнявшись с Калывановым, она вдруг остановилась, приблизила свои яркие, сочные как вишни, губы к самому его уху и, обдав обалдевшего наркомана букетом сексапильного парфюма, загадочно и нежно произнесла: «Какой вы, Калыванов, импозантный молодой человек! Просто мороженое пломбир! Так и хочется укусить...»

___

Здесь, пожалуй, мы и оставим нашего героя, вопреки злой традиции русской классики, в счастливую и добрую для него минуту, предоставив (с великодушного позволения любознательного читателя) все дальнейшее всемогущей магии воображения, перед которой, как известно с глубокой древности, обессиленно безмолвствует и склоняет голову любое искусство...

03.11.21.