6. Карнавал на обочине

Велкин
                ДВЕ БИОГРАФИИ
                Роман. Часть третья

                Глава шестая
                (нумерация глав сквозная)

                КАРНАВАЛ НА ОБОЧИНЕ


     МЕЖДУ ТАЙШЕТОМ И БРАТСКОМ
     ПАРАЛЕЛЛЬНЫЕ КРИВЫЕ

     Каждый год в институте формировались несколько строительных отрядов. Тот, в который я записался, был интернациональным, дальним и назывался «Ермак». Название звало к покорению Сибири, но покорителей хватало и без нас. Мы были рядовым строительным ополчением по зачистке мелких бюджетных средств в арьергарде главных сил. Первокурсников в этот отряд не брали, за исключением служивших в армии. Иноземная часть отряда была представлена любознательными восточногерманскими студентами, пожелавшими подивиться раз и навсегда на кедровые сопки в сизой дымке горизонта и прочий гринпис. По приезде на место немцев выделили в отдельную бригаду с щадящим графиком работы - 8, а может, и 6 рабочих часов в день. У нас был 12-часовой рабочий день. Мы приехали не за видами на сопки и не завидовали щадящему графику немцев.
     «Ермак» считался элитным не только по составу, но и по объекту строительства. В середине 70-х аббревиатура БАМ, оглушительная, как оцинкованный таз в бане, настырно съезжала на глаза шапками газетных полос и парадно галдела из телевизора. Ближе к отъезду, из глубин комсомольского актива нам выделили специального рисовальщика, который умел писать маслом по курткам старокириллическим шрифтом. Всем членам стройотряда предписывалось отдать ему свои стройотрядовские куртки – так назывался верх от туристкого комплекта – для унификации бойцов отряда в трудовом бою и идентификации на московских улицах после возвращения с победой. Перед отлётом у каждого на спине красовалась белая с красной отделкой надпись:
                БАМ 1976
                Интер ССО
                ЕРМАК

     На самом деле, место, в которое нас привезли, не было БАМом, а только западным подходом к нему на участке Тайшет – Братск. Путь на этом участке уже был, но одноколейный, старый, местами требовавший ремонта. Его-то мы и ковыряли на станциях и полустанках до начала масштабной прокладки второй колеи. Это не значит, что работа была лёгкой: таскать шпалы и ровнять полотно в 30-градусную жару в испарениях креозота было не намного легче, чем помогать железнодорожным строителям формировать насыпной профиль или лесорубам расправляться с поваленными стволами.
     Лагерь находился за окраиной обширного сибирского посёлка, на опушке векового кедрача. Удалённое место было выбрано не случайно: половину местных жителей составляли бывшие заключённые близлежащей колонии, оставшиеся, или оставленные здесь на поселение. В день прибытия штабом был установслен строжайший сухой закон в лагере, а представители заказчика настоятельно рекомендовали жить замкнуто, при появлении местных в разговоры не вступать, любые их услуги отвергать. И особенно предостерегли от самоволок в посёлок, о чём мы вспомнили в тот же вечер, когда до лагеря стала вздрагивая докатываться заводная музыка с далёкой танцплощадки. Обстоятельство такого соседства вносило определённый стрём в наше пребывание в лагере, но и та сторона, похоже, понимала, что в условиях локальной замкнутости с нами лучше не связываться: всё равно найдут.
     Вечером весь отряд собирался в палаточном шатре на ужин. Немцы подходили ко входу минута в минуту в полном составе, свежие, опрятные, переодетые в яркие прогулочные шмотки для вечера, и дисциплинированно ждали приглашения. мы – окатившиеся по пояс водой из бочки, взлохмаченные, в тех же зелёных штанах и куртках, что и в трудовом бою, по одному, двое или несколько, с растянутым на 5-10 минут опозданием. После ужина все ненадолго задерживались на лагерной поляне, общались с немцами через единственную переводчицу, на разном английском, на пальцах, устало между собой, дребезжали на гитаре с оборваной струной, кадрились, и вскоре расходились по своим палаткам и падали спать. Самые выносливые и мотивированные возвращались в палатки в начале ночи под дружный храп. На третий или четвёртый день этим воспользовались местные воришки, и утром многие не досчитались своих вещей в рюкзаках, разбросанных на лагерной поляне. Ни одна из палаток не была разрезана, потом у что низ у них не был закреплен изнутри лёгкости проветривания утром, и подняв полог можно было легко обшарить ближайший полуметр у изголовья, как раз там, где лежали рюкзаки. В некотрых палатках вход не застёгивали изнутри на ночь и, скорее всего, распахнув полог и зайдя на шаг в темноту, ночные гости вынесли первый попавшийся рюкзак или два. Даже если кто-то и проснулся в этот момент, то наверняка принял чужих за своих.
     После этого все палатки были укреплены, а в лагере установлено ночное дежурство возле костра, свет от которого частично освещал подходы к палаткам. Кроме того, вход в палатку до возвращения последнего бойца был застёгнвут и запаролен. Если в темноте кто-то расстёгивал полог и пробирался внутрь, то любой очнувшийся в этот момент спрашивал:
     - Стамеску небрал?
Свой отвечал:
     - Брал, на место поклал.
Если ответа не следовало, следовало включить фонарик или разбудить остальных. Понятно, что эти запоздалые меры были уже излишни, да и потери были невелики: разные мелкие предметы, вроде пилочек для ногтей, и незначительные суммы, оставшиеся от покупок еды в вокзальном буфете и чая в местном поезде. Фотоаппараты у немцев – самое ценное в лагере – были не тронуты, крупные суммы на отходняк и покупки в местных магазинах с японским ширпортребом хранились то ли в штабной палатке в сейфе, то ли у заказчика в посёлке. Обсудив в штабе случившиеся, мы решили не обращаться в милицию, на что, скорее всего, и рассчитывали ловкие мелкие воришки.
     Через две недели мне пришлось срочно вернуться в Москву. До местного аэродрома подвёз наш водитель «Магируса» с кунгом, в котором нас возили на объекты. Длинномордый дизель катил по укатанной грунтовке плавно переминаясь, как «Волга» по подмосковному шоссе. Огромное лобовое стекло показывало широкоформатный документальный фильм о трудовом десанте, попавшем в окружение природе. Высокая комфортная гостиная с рулём, из которой я смотрел невесёлое кино, отшибла чувство реальности, которое вернулось, когда я спрыгнул с подножки на землю.
      Аэродром представлял собой фрагментарно выкошенную поляну с утоптанной полосой, вдоль которой накренился забор с облокотившемся на него полудиким садом. С другого стороны полосы простирался необъятный, как Сибирь, пустырь. Там, где полоса переходила в стриженый полубокс бурьяна, виднелась тропинка к шесту на растяжках с полосатым сачком на верхушке. Со стороны посёлка лётнное поле замыкал одноэтажный деревянный барак с колючей антенной на крыше и крыльцом посередине фасада. Внутри барака размещался типовой зал ожидания, кривой, как сени и скрипучий, как областной дом-музей. По углам зала пылились на стульях человек пять. Я подошёл к кассе за билетом.
     - До Братска. Один.
     - А куды ж ещё. В сестринск не летаем.
Кассирша протянула мне невзрачный квиток обыденно, будто в Москве на электричку до Мытищ. У окна, на широкой костоломной скамье играли в карты трое небритых детин неопределённого возраста и состояния. Я присел рядом в ползада, положив рюкзак к ногам. Через полчаса они поинтересовались мною несколькими словами. Про наш отряд они знали, знали про ночной налёт и суммы нарядов, которые нам закрывали. Большую же часть разговора они не обращали на меня внимания.
     - Ещё по одной?
     - Успеем?
     - Успеем. Сдавай.
     - Не прёт сегодня.
     - Не скули, не последние проигрываешь.
     - В этом месяце премия не катит.
     - А ты наймись пути ровнять, как эти, - говорящая голова мотнулась в мою сторону. Двое заржали над третьим. Я заострил слух.
     - За сколько стал бы шпалы таскать?
     - Ни за сколько. Пусть эти пашут, - ещё кивок в мою сторону, - У них от колбасы столичной здоровья много.
     - У меня с совместительством по-любому больше получается. Не пойму я их.
     - Это трудовой энтузиазм называется. Газеты читать надо, балбес.
     - Пошёл ты…
     - А ты раскинь мозгами. Тебя тут заменить некем, а у них к нам очередь стоит. И начальство ихнее аппетитное, с нашим заодно. Поэтому.
     - Что «поэтому»?
     - Поэтому и пашут за копейки.
Выходило, что копейки здесь – понятие сугубо по местным меркам. Интересно, кто они?
     - Посмотри, кажется тарахтит.
     Крайний приподнял зад и прогнулся к окну.
     - Летит.
     - Ладно. Пошли.
Они поднялись и направились к выходу. За ними из углов потянулись остальные. За остальными - я.
     Кукурузник воздушными скачками примерился к полосе, два раза подпрыгнул и покатил, замедляясь, как водный лыжник перед погружением. Метрах в тридцати от барака развернулся и заглох. Через минуту из двери фюзеляжа вылезла и упёрлась в землю короткая лесенка, по ней сошли два лётчика и несколько пассажиров. У барака лётчики поздоровались с тремя со скамьи и зашли в барак. Детины пошли к самолёту. Один из трёх сложился внутрь и выбросил на траву несколько больших, но полупустых рыхлых мешков. Я предположил, что это почта. Взяв по одному-два, все трое прошли мимо нас к стоявшему у угла барака уазику с надписью «Почта» на дверце. Забросив мешки в машину, все трое пошли в сторону посёлка. Следом уехал уазик. Я предположил, что работа этих троих на сегодня окончена.
     Через десять минут лётчики вышли из барака и сказали пассажирам, что можно садиться в самолёт. По помятостям на обшивке было видно, что кукурузник побывал в длительном употреблении. Внутри это было ещё заметнее. Пассажиры расселись, половина мест оказались свободными, и сразу после проверки билетов лётчиком я пересел к окну за плоскостями, чтобы видеть землю. Дверь в кабину пилотов была открыта, болталась, и я видел спину одного из них. Самолёт заревел, встрепенулся, прокатился метров двадцать и остановился. Один из пилотов вышел в салон, открыл дверь и спрыгнул на землю. Мне стало интересно – зачем?, - я припал к окну, но ничего необычного не увидел. Привстав, я подвигал ракурсом в дверном проёме. Лётчик шёл вдоль бурьяна, высматривая что-то на земле. Через несколько шагов он нагнулся, вытащил из зарослей дрын средней тяжести и пошёл с ним к полосе, исчезнув из дверного проёма. Пилота в кабине не было видно, я быстро пересел на сиденье рядом с дверью, привстал и выглянул наружу. В конце полосы медлено оседала на землю бокастая бело-рыжая бурёнка. Не успев как следует устроиться, она получила от лётчика два средней силы шлепка плашмя по бокам, неуклюже подпрыгнула и рысью побежала к бурьяну. За ней в том же темпе бежал лётчик с дрыном и пернатым галстуком на плече. Отогнав бурёнку на безопасное расстояние, он бросил дрын в бурьян и направился к самолёту. Через минуту мы взлетели.
     Первые минут десять-пятнадцать я испытывал кайф, как на иностранных аттракционах в Парке Горького, оставшихся после Международной выставки 1971 года. Кукурузник плавно переминался на воздушных кочках, как «Магирус» на местной грунтовке час назад подобно «Волге» на подмосковном шоссе. За окном покачивались растопыренные, как штанины джинсов после стирки, спаренные плоскости, такие же неглаженые и потёртые. На нижней было две клёпаных заплатки, а стойка возле них обмотана проволокой и изолентой, кончик которой весело дрожал в набегающем потоке. В километре под нами ощетинилась верхушками непроходимая тайга. Я напряжённо вглядывался в это зелёное море – этот вид у нас песней зовётся, - надеясь разглядеть хотя бы просеку, по которой, наслушавшись ля-минора, бодро шагают за туманом и таёжным запахом брезентовые мечтатели, или увидеть сверкающий вдалеке приток невидимой Ангары, по которой плывут на параходе в Телецентр Останкино на «Голубой огонёк» победившие в соцсоревновании сибирские девчата, вытанцовывая вальс на корме под баян и голос Кристалинской, но кроме бескрайнего таёжного края ничего разглядеть не мог. Я представил, что будет, если мотор сломается и лётчик прямо на поляну посадит самолёт. Нас ведь не найдут, звери съедят. Мне стало нехорошо. По ощущениям это напоминало математику, со мной всегда так, когда тошнит. Минут через сорок я почувствовал, как перестальтика ползёт к горлу, и тут самолёт нырнул вниз и через пять минут приземлился на краю аэродрома в Братске. Сглатывая икоту, я выбрался из самолёта, отошёл на 10 шагов и упал на траву. Через 10 минут, когда внутренности улеглись на свои места, я пошёл через поле к зданию аэропорта в полукилометре.
     Через 10 часов я был уже дома.

     МОСКОВСКАЯ ТЕЛЕФОННАЯ СЕТЬ
     НОТА ДО

     На следующий день я позвонил Ноте. Трубку сняла мать, и мне послышалось, что я застал её врасплох. Она спросила, почему я раньше вернулся, молча выслушала, а когда я спросил про Ноту, она сказала, что её нет дома, что её стройотряд всё ещё работает, она живёт в общежитии и дома бывает только в выходные, потому что в отряде строгая дисциплина, штаб отмечает присутствие, за нарушения будут уменьшать премию, и воообще, могут быть неприятности по общественой линии, а Нота только превокурсница и это может ей навредить. В звуках её голоса встречался форшлаг и мордент. В выходные Нота позвонила сама, спросила, всё ли хорошо, и почти слово в слово - с допуском H7/f7 – повторила слова мамы. Времени для встречи у неё не было. Я насторожился: интерференция двух разговоров и первый барашек в последнем предвещали ненастьте. Я решил больше не звонить и дождаться начала семестра, когда всё прояснится или пойдёт дождь.

     МОСКВА
     МАНТИЯ ВЕЛИЧИЯ

     До начала занятий оставалось больше половины месяца. Москва то нежилась в нежарком августовском лете, то раскрывала зонтики, готовясь к осени. В автобусах дождевые капли размазывали пыль, в метро разгуливала, шевеля люстры, гулкая прохлада, очереди за пивом отбросили хвосты, телефоны отнекивались длинными гудками. На Левом берегу было вытоптано, людно и чесалось от цветущей воды. Мимо проплывали трёхэтажные, с нависшими боками теплоходы-плоскодонки с редкими пассажирами на открытых палубах. Если на траверсе кто-то махал им с берега, ему отвечали жидким беззвучным залпом приветствий. Над верхней палубой дребезжали, разгоняя чаек, бодрые голоса социалистической эстрады. На берегу, теплоходе и в городе было тотально лениво.
     К сентябрю на улицах стали появляться зеленые стройотрядовские куртки. На спинах красовалась красками география выселков страны и названия ССО, заимствованные из карманного справочника комсомольского активиста. Я смотрел на них с любопытством, пытаясь угадать, почему они не переоделись в пиджаки и джинсовки сразу, как я, ведь здесь они уже не были строительным ополчением по зачистке мелких бюджетных средств. Встречая их, я часто оборачивался из любопытства, или останавливался и ждал, когда куртка пройдёт мимо. Я не всматривался в лица, потому что их лицом была гербовая печать, верность которой они сохраняли, оставшись наедине с нежной московской осенью. Большинство курток были расписаны жёлтым и красным шрифтом, часто старокириллическим, с какой-нибудь понятной пиктограммой, вроде масонского мастерка, циркуля или новомасонских подъёмного крана и самосвала. И я понял: эти куртки напоказ были мантией Сезонного Студенческого Ордена подмастерьев державного храма. И вот, однажды, на залитом солнцем Новом Арбате я увидел со спины чувака в стройотрядовской куртке, на первый взгляд не отличавшейся от множества таких же, но надпись была сделана в психоделической манере. Некоторое время я смотрел на неё как на буквенный орнамент, вроде современных принтов, лишённых смысла, но в какой-то момент буквы взялись за руки и надпись ожила. На куртке было написано:

                На БАМе
                не был
                На КАМАЗ
                не поеду

     Я остолбенел остолопом и с завистью смотрел ему вслед, а потом пошёл следом. Он шёл в сторону высокого предзакатного солнца, и надпись на куртке светилась в контровом освещении, как будто солнце проходило его насквозь, и музыка сфер звучала над ним, и птицы небесные чирикали ему риффы, и понимание пришло мне радостью непомерной для смертного.

     ИНСТИТУТ
     НОТА ПОСЛЕ

     Это была эпюра момента истины с распределенной нагрузкой на сентябрь. На традиционном утреннике на пятачке перед входом в институт Нота зарылась в девчачью половину группы и поговорить с ней мне удалось лишь в конце занятий. Она держалась отчуждённо и просила её не провожать. Я же хотел ясности и добивался обстоятельного разговора, но на все мои предложения прогуляться по окрестным переулкам, или просто поговорить на лавочке, она отказывалась. Меня это то раздражало изжогой, то пеленало в уныние, то сшибало в бешенство. В конце концов, я добился от неё откровенного разговора: по-видимому, она провела необходимые консультации и была к нему готова. Я хотел ясности, а получил облачно с прояснениями, но и этого было достаточно, чтобы выбросить розовые очки, которые я уже снял и держал в кармане. В конце разговора что-то вовсе пошло не так, и она рассердилась. Я её такой прежде не видел. Когда она ушла, я призадумался: это я по своей Адамовой природе сказал что-то не то, как в печальной песне Битлс, или она - по своей Евиной - истолковала всё не так? На протяжении жизни я не раз наступал на эти вопросительные грабли, и теперь вижу, что каждый раз с русской настырностью обращался к потерянному Раю с вопросом - кто виноват? Ответ был найден не сразу, но навсегда: конечно, Змей. Хотя, конечно, есть нюанс.

      МОСКОВСКАЯ ОБЛАСТЬ. РАМЕНСКОЕ
      ИГРА ЗА ПРЕДЕЛАМИ ПОЛЯ

      Это было первое серьёзное расставание с Нотой. Пока не насовсем. На следующий день весь курс выехал «на картошку», в нашем случае – на морковку. Официально это мероприятие называлось «сельскохозяйственные работы в рамках Продовольственной программы». Круглосуточная коммунальная жизнь была мне очень кстати: она стимулировала самообладание и быстрое заживление душевного ушиба. Нас разместили в длинных летних корпусах пионерского лагеря то ли «Лесная поляна», то ли «Лесное озеро», в общем, что-то лесное. В каждом дортуаре помещалось по 10-15 кроватей с тумбочками. Первые три дня из последних сил держалась летняя погода, и после полевых работ мы барахтались в пионерском пруду, выходили побродить за территорию, где, не обращая на нас внимания, хозяйничали, готовясь к зиме, белки и дятлы. На третий день включился северный ветер, дневные температуры опустились ниже +10оС, ночные – ниже +5оС. Столько же было в коридорах, несмотря на то, что срочно заработала лагерная котельная.
     Свои привычки, правильнее сказать замашки, я не изменил и каждый вечер выходил к расположенному в противоположном конце корпуса оцинкованному рукомойнику в просторной китайской, из натурального шёлка пижаме торговой марки «Дружба» времен дружбы с додаманским Китаем. Я нашёл её в чемодане на антресолях весной и хотел взять в стройотряд, но решил, что мужественные старшекурсники из Подмосковья и восточные немцы ошибочно поймут мой коммуникационный посыл, хотя и каждый по-своему. Когда в последней декаде ночные температуры ушли в минус, и вымерзающая из воздуха влага инеем покрыла крыши, скамейки, газоны, и, возможно, дятлов с белками, я не отказался от своего шёлкового дресс-кода, и моё появление перед холодным продувным умывальником было под стать явлению Гумилёва во фраке на промёрзших святочных балах, дважды устроенных большевиками для обитателей «Диска» в лютую зиму календарного сумбура 1920-21 годов, что описано в мемуарах Милашевского (сами балы) и Ходасевича (явление Гумилёва во Дворце графа Зубова). Сегодня, исторически устало вглядываясь в обратную перспективу своей и чужой биографии, понимаю, что подобное нарочитое небрежение температурой окружающий среды в обоих случаях выглядело смешно, несмотря на разительное различие в культурно-исторических рангах.
     На работу нас возили на снятых с маршрута городских автобусах. Кто жил в то время, наверняка помнит, что в сентябре интервалы движения в час пик увеличивались: гортрансы страны выполняли возложенную на них задачу по доставке трудового десанта к месту трудовых свершений. В нашем случае это были бескрайние огородные просторы в пойме Москвы-реки, перед самой посадочной полосой ЦАГИ вдоль посадочных сигнальных огней. Семимильные грядки морковки расстилались вдаль гигантским половиком до знаменитой аэродинамической трубы, и это сплачивало нас в трудовом порыве и уплотняло, как сопло Лаваля воздушный поток. По пойме от края до края гулял ветер, то ли залётный, то ли надутый из знаменитой трубы. Почти над нами, метрах в трёхстах, методично отрабатывал аварийный набор высоты Ту-144. Почти коснувшись шасси бетона, он плавно приподнимал туловище и по-турбинному взревев резко уходил вверх. Сначала это было интересно, мы бросали работу и смотрели на манёвр, но днями позже перестали обращать на него внимание. Гораздо интереснее было смотреть, как заходит на посадку неизвестный военный самолёт с маскирующей окраской и закрашенными опознавательными знаками и номером на фюзеляже. Он стремительно и бесшумно врывался откуда-то с края неба, мимолётно оглушал раскатом и исчезал затихающей точкой, поднимающейся по невидимому склону, а когда садился, почти не примериваясь к полосе, звук турбин у него был другой. Мы видели его всего несколько раз.
     Но вернёмся с бетонной полосы на землю. Работа наша была подвижная: от бригадира цепью в сторону зданий ЦАГИ, до команды «По автобусам!». Девчонки дёргали подвспученные трактором вершки, клали их в ряд, а мы шли следом, откручивали от вершков корешки и бросали в ближайший приготовленный мешок. Бригада «ух!», из самых здоровых на курсе, закидывала наполненные мешки в моторную таратайку с откинутыми бортами, где их трамбовали стоймя двое почти самых здоровых на курсе. Ближе к октябрю, когда завернули устойчивые холода, всё больше морковки оставалось в земле. Девчонки дёргали только рослые хвосты, а мы наполняли мешки не доверху, чаще начинали новый, поближе к стоящей таратайке.
     В середине и конце дня нас возили в столовую. По дороге мы со всей мочи орали какую-нибудь хрень, вроде:

                Какой-то пьяный ёжик залез на провода,
                Током долбануло пьяного ежа,
                А-а, а-а, а-а – двести двадцать вольт!..

на мотив (I’m not your) Steppen’ Stone. Выходить из натопленного автобуса не хотелось. Холод, накопленный за день, не уходил, и в корпусах все ходили в свитерах. Только забираясь в постель, мы раздевались до треников. По вторникам, субботам и воскресеньям после 21.00 часть из нас сбивались на двух кроватях в углу, затихали и слушали на чьем-гибудь приёмнике музыкальные передачи «Голоса Америки», изредка дотягивая по субботам до «Радио Швеция» в 23.30 с нежноголосой Тамарой Югансон. Здесь, в царстве белок и дятлов, коротковолновые «голоса» волновали эфир и наши уши почти без помех. Пару раз в выходные в холле административного корпуса для нас устраивали танцы, на которых играла местная группа с вокалисткой на фронте. Голос у неё был сильный, с обертонами Пугачёвой, соответственно был подобран и репертуар. Возможно, летом у этой группы здесь был ангажемент, и в этом случае пионерам 1970-х можно было позавидовать: я в 3-й главе танцевал под аккордеон и колокольчик на столбе.
     Надзор за распорядком в лагере и работами в поле был возложен на кэпа с военной кафедры, его помощника - несчастного аспиранта с неизвестной кафедры, и какого-то шестёрку из комитета комсомола. В лагере действовал сухой закон, который трудно было нарушить физически из-за удалённости от жилой инфраструктуры. И всё же, его нарушали. Обычно когда кто-то заболевал и по пути на взлётно-посадочный огород его завозили в поликлинику, а потом забирали по пути на обед и вторую половину дня он отсиживался в автобусе с работающим мотором. До обеда больной успевал купить бухла, это не было проблемой, но надо было или незаметно передать его кому-нибудь при посадке в автобус или незаметно пронести самому в лагерь при высадке. Когда больной с бухлом садился в автобус, кто-нибудь из надзорной тройки его обыскивал и почти всегда находил. Конфискованные бутылки показательно разбивались об асфальт у административного корпуса. Ближе к окончанию срока кто-то раздобыл две детские грелки, умещающиеся в штанинах возле паха и привязанные к поясу, и ещё пару раз водитель автобуса за вознаграждение оставлял несколько бутылок в условленных кустах. В такие дни у участников успешной операции случался маленький заслуженный праздник.
     Каждый день в корпусе оставались двое дежурных – разнополая пара для лёгкой и тяжёлой работы, и это была единственная возможность заняться любовью в тепле и на мягком. Пары начали склеиваться сразу же, и график дежурств заполнился уже в первые дни. Мы с Нотой были всё время рядом, но не общались, и это было тяжело обоим. В первые сентябрьские дни я искал, и не находил её взгляда и не мог освободиться, даже просто отвлечься от её дорогого мне, милого образа. Оказавшись в условиях общего жития у берёз и сосен, проводя часы на освежающем воздухе среди нагнувшихся за морковкой сокурсниц, я видел Ноту в другом ракурсе и новый взгляд волновал меня неизмеримо сильнее. Теперь меня неотвязно преследовал её крупный круп и скульптурные, если смотреть в профиль, бёдра. Что-то такое передалось и ей, и пару раз мы срывались. Сначала я подменился в последний момент, а она узнала об этом, когда автобусы уже уехали в поле. В следующий раз она догадалась о подмене, но не стала избегать дежурства со мной. Физическое и психическое напряжение спало, и я надеялся, что охлаждение миновало, но ближе к отъезду она стала непреклонной. Я впал в уныние, сказался больным, получил в местной поликлинике справку и уехал в Москву. Наступивший октябрь освежил учебными заботами, ноябрь закружился снежными ресницами. В том похотливо прихотливом возрасте сердечные раны затягиваются как в кино с компьютерными эффектами. А потом и вовсе вырабатывается иммунитет к ранениям. Опасны лишь капканы и канканы.
     Аспирант и комсомольская шестёрка жили вместе с нами в одном корпусе, хотя и в отдельной комнате. Кэп жил в отдельном корпусе для дежурного начальства. В первые же дни к нему напросились на проживание две прыщавые пригородные тёлки с нашего факультета. Через неделю в поле их уже никто не видел. Сначала они старались не афишировать свое положение и днём прятались от дежурных в корпусе у кэпа, но неделю спустя, понимая, что всем и так всё известно, забили на условности. Несколько раз вечером их видели датыми, всех троих. Как-то вечером у нас в комнате возник разговор на эту тему. Все придерживались единого мнения с незначительной нюансировкой: хочешь фачиться с кэпом – хоть до потери пульса, это нормально, но почему я должен мёрзнуть и работать за тебя в поле, пока ты преешь в тепле? Фактически, речь шла о привилегиях. Эти две тёлки купили их, возможно, - даже наверняка, - оказавшись расторопнее других. Помню, что в тот выезд в манере кэпа что-то подсказало мне, что так бывает каждый год. Позже я убедился, что это была микромодель всей последующей жизни, которая реализуется всегда и везде, тайно или явно.
     Оказавшись с больничным в Москве, когда курс ещё топтал междугрядье между посадочных фонарей, я позвонил Вадиму и предложил после окончания работ съездить на добор моркови. Все съезды на поле я уже хорошо знал. Год назад он купил «ушастого», отчистил и воспитал его, и теперь ездил на нём в любую погоду, круглый год. В первых числах октября мы осуществили выезд на поле битвы за морковный урожай, и в сгущающихся по краям поймы сумерках за полчаса надёргали по полмешка крупной плотной, пахнущей осенней свежестью морковки. По всему полю в беспорядке, метрах в 50 друг от друга стояли заполненные на треть или четверть мешки. Закатав края мешковины одного из них мы увидели красную обмороженную массу, пригодную лишь на корм скоту. Это были естественные для социалистического ведения хозяйства потери в битве за урожай. Убирать их было некому. Но организаторов Продовольственной программы это не интересовало: птички в отчётах уже сидели на своих местах и ждали перелёта на следующий уровень. Как в компьютерной игре.

     ИНСТИТУТ
     ФРЭНДЫ-1. ЭЙ-ИКС

     С чего, там, начинается театр? Наверное. А вуз начинается с расписания лекций и семинаров. На втором курсе в нём появились первые серьёзные предметы: теормех, сопромат, детали машин и термодинамика, а на сладкое –целый день военной подготовки к разрядке международной напряжённости. Общефакультетских лекций стало меньше, зато теперь консультации по курсовым и лабы перемешивали потоки не вширь, а вглубь, играя роль лабораторных стендов в проектировании приятельских отношений. Межгрупповые знакомства становились теснее, при этом стала заметной неизбежная дифференциация по сходству характеров, интересов, эрудиции, общей культуре, взглядов на окружающую жизнь и сверстниц. Взаимные симпатии крепли, меняли знак, получали продолжение, пересекались, интерферировали, угасали и возрождались. Хорошо знакомый мне пригородный контингент из облупленных пятиэтажек в городах-комбинатах, разползшихся по кривым швам-дорогам Подмосковья, оформился в нприветливо-фамильярный образ братства по понятиям. Два бывших десантника-мордоворота из параллельной группы, изнывающие от лекций и окружающего пацифизма, еще не знали, какие блистательные перспективы откроются перед ними через двадцать лет. Наоборот, претенциозные пригородные тёлки приобрели известную привлекательность аграрными формами в сочетании с отсутствием столичной жеманности и неоправданных экспектаций. В те весенне-летние и летне-осенние поры многие из них ходили без лифчика, что было очевидно. На некоторых тонюсенькая прозрачная блузка трепетала, как двухвостый вымпел с долгим вырезом на ветру перед сражением, зримо преображая пикантную идею в сумасбродный призыв. Это возбуждало. Ну, вы понимаете.
     На одной из лаб я оказался у стенда с чуваком, которого ещё на первом курсе часто видел с невидимыми пластами в холщевой сумке. Теперь он перекидывался ими на перерывах с другим чуваком, и я по-соседски спросил его, что это за клуб из двух членов. Он ответил, что второй - его брат и они тасуют общий обменный фонд, который у них всегда в деле, и спросил, нет ли у меня чего на обмен. Мы поговорили на эту тему, и чувак сказал, что давно приметил меня в джинсе ещё на втором семестре. Я его тоже приметил, но отметил, что его прикид какой-то странноватый: вроде, не совковый, но и не фирмовый, и не хипповый. Оказалось, он почти всю школу прожил с родителями в ГДР и перенял тамошнюю манеру одеваться, и заметил, между прочим, что в таком прикиде легче сойти за фирму, когда надо проникнуть туда, где не ступает нога советского человека.
     Чувака звали Андрей Х, короче Эй-Икс. Он был интеллигентного воспитания, такой же худой, как я, с соломенными, как у Брайана Джонса волосами, и очень знающий в тонкостях рок-музыки и её культовых фигур. Вы, хоть, представляете себе, что значит для старшеклассника жить в те годы за границей? Он анимационно знал всех, кого мы знали только по голосам и фотографиям в журналах и на конвертах дисков. На следующий день после знакомства мы махнулись первыми двумя пластами, а через неделю обмен стал регулярным. Обычно мы менялись на общих лекциях или во время большого перерыва на сачке по договорённости накануне. Его обменный фонд был внушителен, мой скромен, но Эй-Икс был опытным дискоболом и умудрялся запускать мои диски в несколько рук, как камешек в тройном прыжке, и за один мой приносил на экспресс-запись несколько разных. У него это здорово получалось. Он говорил, что в Германии такая практика очень распространена.
     Позже мы стали обмениваться дискобольными новостями, правда, не входя в подробности, тем более, не углубляясь до обобщений. Мне нечего было ему сказать, а у него не было повода поведать виденное и слышанное в чужом, железно занавешенном мире. Как-то раз, это было уже тёплой весной, мы менялись дисками и новостями у входа в институт. Возле нас, въехав боком на тротуар, остановилась тёмно-синяя семёрка в экспортном исполнении: с приподнятой решёткой радиатора, как у мерса, «самолётными» креслами, двумя зеркалами заднего вида, вся из себя «Лада» - вещественная пропаганда отечественного автопрома. Из неё гремела одноимённая песня. Эй-Икс захлопал в ладоши и направился к машине, я, ничего не понимая, за ним. Остановившись в двух шагах он слащаво пропел:
     - Ла-душки, ла-душки, - оглянулся на меня и кивнул. Я сообразил не сразу, но быстро поправился и прокозлил:
     - Где бы-ли? – и монтажом, как на детском утреннике:
     - У ба-а-бу-шки.
Сейчас за такие шутки можно получить из травматики или бейсбольной битой, а тогда это было безопасно. Мы отошли на прежнее место, и продолжая жанр утренника прошлись по советской эстраде:
     - Гипсовые статуи с отложными воротничками.
     - Им кто-то вставил.
     - Музимы и дудки…
     - В руки.
     - И придвинул электроорганолу на насекомых ножках.
     - И назвали эту инсталляцию «вокально-инструментальный ансамбль».
     - ВИА «Загипсованные ребята».
     - Или «Поющие сталагмиты».
     - «Вставленные гитары».
     - «Весёлое племя»...
     - «Весёлое вымя»…
     - Тошнит от этих лесорубов с дровяным саундом и пионерскими голосами.
После этого маленького перфоманса мы стали приятельствовать теснее.

     ИНСТИТУТ
     ЗЕЛЁНЫЕ ЧЕЛОВЕЧКИ

     Для строевых студентов миксером приятельских отношений была военная кафедра. Она занимала весь верхний этаж нового лабораторного корпуса, и эта казарменная изолированность определяла её специфически пофигистический бравый дух. Окопавшиеся здесь офицеры давно смирились с раздолбайством и неиссякаемым юмором товарищей студентов, и даже срослись с ними в некоторых периферических областях семантического пространства. На вводной лекции заместитель руководителя кафедры в чине подполковника остановился возле отлетевшего в эмпирей студента и штабным голосом продекламировал:
     -О чём задумался этот студент, товарищи студенты?
     Чувак вздрогнул, стукнувшись о реальность, и сел смирно
     - Докладываю: он задумался как расстаться с подругой, с которой познакомился ви-и-сной, и всё-ё ле-е-то занимался с ней… спо-о ртом. И это правильно, товарищи студенты, потому что, чтобы не пи-ри-зда-вать зачёты ви-и-сной и ле-е-том, осенью и зимой надо учица, учица и учица, а не… думать о спортивных достижениях в парном разряде.
     Ну как с этим не согласиться? Но как выполнить?
     На военную подготовку требовалось приходить коротко стриженным и в установленнной форме одежды: зелёном стройотрядовском комплекте или его аналоге по покрою и цвету. Занятия начинались с построения во всю длину коридора-плаца, и это всегда была зелёная строевая пародия, иногда переходившая в фарс. Первое построение было живописным и продолжительным: в парикмахерской ещё никто не побывал, пришли кто в чём и приспособлять себя к строевым ухваткам кафедры пока не торопились. Примерно так показывают в советском кино анархию в формированиях Махно, Петлюры и разных бандах зелёного спектра. За год построений жанр был освоен и обрёл завершённую форму. Вот, например. Вы потом откройте шрифты на вашем дивайсе. Я покажу какие выбрать, чтобы передать интонацию и громкость графически, и покажите что получилось. А пока послушайте и представьте.
     На первом построении 3-третьего курса дежурный по кафедре офицер видит взлахмаченного студента.
     - Рауняйсь! Смирррна-а! Тоуарищ студеунт! Уыйти из строя!
Студент делает два шага вперёд.
     - Кру-ом!
Студент старательно поворачивается.
     - Посмоутрите, тоуарищи студеунты. - Жестом каменного Ленина с Московской площади дежурный указывает на волосы студента. - На ко-о похоуж этот студеунт?
По шеренге шуршат смешки. Из дальнего конца долетает бравый ответ:
     - На Карла Маркса!
Смешки вспыхивают дружным сдавленным хихиканьем.
     А это уже на 4-м. Построением дирижирует сам завкафедрой:
     - Рагняйсь! Отстагить. Рагняйсь! Отстагить. Рагняйсь! Смиррргна-а!
Из тайников строя слышится вялое, расслабленнное, но явственное, на весь коридор:
     - Ну ты орёл!
Но вернёмся к первому построению.
     Затолкавшись в аудиторию, мы с придирчивым любопытством разглядывали плакатные картинки с калиброванными, как на подиуме, образцово застёгнутыми бойцами. Посвящение в ВУС началось с азов защиты от ОМП: противогазы, ОЗК, вспышка слева и т.п.ё.п.р.с.т. Если учесть сложные химические начала нашей военно-учётной специальности, то наши звёздные лекторы были как неметаллическая пуля. Уложить в памяти отправляемое ими в воздух словесное нагромождение было немыслимо, а прочитать утрамбованное в один письменный слой нагромождение сказанного - безнадёжно. В заверешине вводного курса нас познакомили с экипировкой солдат армий вероятного противника. Чем менее воинственной была страна, тем прикольней у неё была экипировка. Хитом знакомства стал то ли голландский, то ли датский противогаз. Реакция на него со стороны будущих советских офицеров запаса была выражена кем-то одной спонтанной фразой:
     - Врубись, чуваки, у них даже глазницы в противогазе делают по моде.
Имелась в виду каплевидная форма стёкол, как у популярных в середине 70-х очков с тонкой дужкой, только крупнее и выпуклее - как у Сталоне в следующем десятилетии. На противогазной сумке красовалась штампованная, похожая на джинсовую, но эффектнее, пуговица на ножке. Ровно через год младший брат одного из наших сказал, что видел этот противогаз, но пуговицы на сумке уже не было, лишь рваная дырка. Своим вызывающим имиджем она пленила неизвестного студента и была взята им в плен.

     ЦЕНТР. ПУШКИНСКАЯ, 9
     ЛАБОРАТОРНАЯ РАБОТА

     В наступившей после Ноты тишине я услышал шелест свободного времени, которое подметало день за днём - то горсткой в компании фрэндов, то пыльной косточкой одиночества, не очень плодотворного. Именно такое времяпровождение обостряет нужду в свободных деньгах. Безрезультатно постучавшись в двери центровых магазинов с целью подрядиться ночным грузчиком, в театры – гарберобщиком, в госучреждения – сторожем, я вспомнил, что в тресте, где работала мать, всегда были вакансии на непривлекательные виды совместительства. Именно на такое совместительство я теперь имел виды, хотя становиться сослуживцем собственной матери не хотелось по педагогическим соображениям – оказаться подлежащим в вечном страдательном залоге.
     Долго ждать не пришлось. Грунтовой лаборатории «Мособлгеотреста» требовался уборщик на полставки для ежевечернего выноса мусора, состоявшего из десятка 12-литровых вёдер доверху наполненных образцами грунта из шурфов, продырявленных в неисчислимых пустырях Подмосковья. Лаборатория в те годы располагалась в цокольном помещении дома номер 9 на Пушкинской, вход со двора, а в него – через арку рядом со знаменитым магазином «Чертежник», известным всем студентам московских втузов, МАРХИ и миллиону пленных НИИ и КБ. В знаменитом магазине продавались импортные чертежные наборы, карандаши и ластики «Кох-И-Нор», аэрографы от 6 рублей за штуку и первоклассный ватман по 25 копеек за А1. В фасаде того же дома сторонились покупателей «Чертёжника» две массивные ухоженные двери: одна - с крупной золотой табличкой «Внешторгбанк», другая – с почти неприметной - представительства японской компании «Чори», той самой, которая «три слона» на болтающихся книжечкой этикетках складных зонтиков из «Берёзки».
     В рабочие часы лаборатория выглядела по-человечески: единое пространство – open space по-нынешнему - с толстенной оштукатуренной несущей колонной в центре, десяток застеленных бумагой рабочих столов с перекидными календарями, амбарными книгами, синьками, папками, прочей бумажной россыпью, канцелярскими стаканами с карандашами, чайными кружками с чайными кругами под ними, хорошо знакомая мне по другой лаборатории сдвижная машина для образцов грунта, кран над эмалированной с чёрными болячками чугунной раковиной в углу, аптечные весы на широком подоконнике, пара тиглей в стенной нише, химическая и застольная посуда в разных шкафах со стеклянными дверцами, обеденный уголок с плиткой с нагревательными спиралями, электрическим чайником с рогатым гнездом для матерчатого провода и хлебной доской с беспощадно посечёной серединой. Работали здесь женщины, всегда в халатах, всегда в чистоте. Спустя две недели честного стремления не опаздать к 17.30, я с разрешения персонала сделал копию ключей от дверей и стал приходить в удобное для себя время, часто ближе к полуночи. Пушкинская в эти часы была тихой и совсем московской.
     Когда я, спустившись по похожим на раскатанное тесто ступеням, зажигал свет, передо мной открывалась бесчеловечная картина: те же столы, шкафы, оборудование, личные вещи, оставленные до завтра, и на всем этом сотни, возможно, тысячи тараканов - рыжих и чёрных, - разбегающихся, падающих с потолка, планирующих, перелетающих с одной стены на другую. В течение нескольких секунд этого панического шелестящего 3D-кишения с исчезночвением в невидимых днём щелях, чугунные и кирпичные жилы здания раздувались и выперали из стен, штукатурка серела и дрябла, проводка шевелилась и подрагивала, колонна кривилась, потолок корчился, а стены под ним переминались с угла на угол. Это был другой мир – древний, никуда не исчезнувший за века появляющихся и исчезающих построек, мир других москвичей, которым принадлежало московское подземелье, подполье, подпечье, затрубье и зашкафье. Знаменитые тараканы Столешникова – столицы столичных тараканов - были дружным сообществом, чем-то вроде блока коммунистов и беспартийных в надземелье. Соседняя Дмитровка – в те годы Пушкинсакая - входила во владения Столешного тараканьего царства с исторических времён. Чёрные по чину жрали органику – несъеденную, недоеденную, один раз уже съеденную, - а рыжие – то, что осталось от чёрных и бумагу, потому что органики на всех не хватало. Всё, что было из бумаги и пролежало в лаборатории больше месяца, имело следы набегов голодных прусаков: мелкие точечки-дырочки по краям бумаги в плотной стопке или по всей площади одиноко забытого листа.
     Вёдра с грунтом надо было выносить в мусорные контейнеры, стоящие возле арки. В один из дней – это было в первую неделю работы – ближайший контейнер был завален невиданным заморским мусором: тремя-четырьмя картонными коробками-подносами с обрывками полиэтиленовой плёнки и названиями марок пива, дюжиной пустых банок тех же марок, какими-то яркими обрывами, корообками из-под дыроколов и чего-то похожего на них, несколько пузатых и квадратных бутылок из тёмного стекла. Угол бака прикрывала сложенная вдвое огромная румяная газета на чужом языке с цветными фотографиями невиданной чёткости. Я вывалил на эту красоту грунт из двух вёдер и пошёл за следующей порцией. Выйдя из подвала я ещё издалека увидел проворного, как ворона ворует, мужичка, перегнувшегося через край бака с фирменным мусором. Когда и подошёл с намерением вывалить очередную порцию грунта, он ощерился, защёлкал клювом, зашевелили усами и с угрозой потребовал, чтобы я выбрасывал свой мусор в другой контейнер. Когда я вышел с вёдрами третий раз, ни его, ни яркого мусора уже не было, и только полиэтиленовая плёнка с кружочками от банок и газета лежали на твёрдых и мягких бытовых отходах советской жизнедеятельности.
     Однажды, дни были ещё долгими, я застал как женщина в хорошо сидящем цветном халате и резиновых перчатках вытряхивала в бак мусор из большого черного мешка. Не успел бак издать пустоватый звук жести и стук не разбившегося о металл стекла, как из противоположных углов двора к нему устремились двое мужичков – других – и драная тётка. Не дожидаясь ухода хозяйки мусора, они начали рыться в нём. В другой раз, столкнувшись на ступенях с уборщицей отдела изысканий и административных помещений, я случайно разговорился с ней о чудесном мусоре, и она сказала, что в окружающих двор зданиях располагаются несколько иностранных фирм, причём, некоторые с чёрным выходом во двор, а на этажах снимают квартиры с десяток иностранцев, сотрудники этих фирм. Уборщица из Чори живёт в её подъезде и приносит ей красивые бутылки и банки, пустые, конечно, их набралось уже штук двадцать, стоят в ряд на полке, а самые красивые - в серванте, и это выглядит современно, не то что статуэтки.
     Через месяц я знал в лицо всех потрошителей баков, а с некоторыми даже здоровался и угощал сигаретами. Они сидели возле подъезда на лавке, прилепившись спиной к стене и почти не двигаясь, пока что-то неведомое вдруг не спугнёт их. Бегали быстро, и быстро исчезали, изредка переползая от подъезда к подъезду. Жили они в расщелинах строений дома 9, среди чугунных канализационных труб, перекрашенных полвека назад, с проступающей ржавчиной, под заросшими жирным ворсом вентиляционными решётками, в углах, коридорах и комнатах, упёртых длинной стороной в 4-хметровый потолок, бывший для них небом. Люди-оборотни, коммунальные тараканы центра Москвы шевелили здесь свою жизнь. Такими их сделал квартирный ответ развитого социализма.

     САМЫЙ ЦЕНТР. «МЕТРОПОЛЬ»
     УПОИТЕЛЬНЫЙ ВЕЧЕР

     Обычно вынос мусора итожил прожитый день, и это было символично. В некоторые дни, когда нужно было освободить вечер полностью, я выносил грунты сразу же после окончания работы лаборатории и распахивал двери в вечер. В день свадьбы двоюродной сестры я собирался сделать также, но он совпал с датой какого-то сумеречного коллоквиума, который нельзя было манкировать в виду надвигающейся сессии. До «Метрополя», выбраного местом торжественного ужина, было минут 5 мерным шагом, и всё равно я опоздал. Назвав зал и фамилию невесты, я сдал плащ и оставшись в своей фирменной джинсовой двойке Rok’n’Wrangler, устремился вверх по широкой лестнице, обтянутой ковровой дорожкой. Попавшая в поле зрения публика в холле и у дверей залов могла бы запросто сняться в клипе «Кафе Лира».
     Зал был не маленький. буква «П», составленная из уже полуопустевших столов, оставляла в центре достаточно места для одиночных бальных танцев или массового телодвижения. В основании «П», как в зеве школьного магнита, стояла аппаратура. На столах в положении «Вольно!» стояли напитки второй очереди и руины сервировки. Я увидел своих, подошёл и был усажен на чьё-то место в мало повреждённом секторе стола. Незамеченным образом я самообслужился едой и питьём. Ничего, что отличало бы кухню «Метрополя» от других московских ресторанов более низкого разряда, я не ощутил. Когда встал из-за стола, сестра с женихом были увязаны в чехарде коротких бесед, и я держался поодаль. Через какое-то время сестра увидела меня и подошла вместе с женихом. Мы поимённо познакомились, о чём-то поговорили, сестра сказала, что здесь половина её группы. Сестра училась в Бауманке, потому что там преподавала её мать. Она хотела познакомить меня со своими одногрупниками, но их в зале не было, наверно пошли покурить или отлить. Мы поговорили о том, как здорово, что все мы здесь сегодня собрались по такому поводу, что сестра выглядит отпадно, а какие планы на медовый месяц? А где будете жить? и как классно всё вообще. Пару раз кто-то подходил и включался в разговор, сразу становившийся слишком общим для меня. Исчерпавшись, я стал бродить возле столов, клевать невкусные виноградинки в тяжеловесных вазах, и рассматривать аппаратуру и тёлок, по-видимому одногруппниц сестры.
     Через какое-то время, совершенно неожиданно, сзади подошли несколько студиозусов и довольно развязно, что было простительно по их состоянию и статусу их alma mater, я ли брат невесты. Услышав подтверждение, самый громкий из них взял вазу с дюшесом и картечью вытряхнул на стол. «Штрафную!» - как-то недружественно провозгласил он, взял зелёную бутылку без этикетки и наполнил вазу на две трети. «Давай!» Я сделал несколько глотков, поставил вазу и оглянулся в поисках подходящей закуски. «До дна! – тоном приказа сказал он, - За счастье молодожёнов!» Остальные поддержали его шуточками, которые можно было счесть обидными. Это было глупо, но я выпил всё. «Смотри-ка! Не слабак!» - и отошли также неожиданно, как и появились. Тот, кто не был вхож в многопудовые двери главного входа их втуза, не существовал для них дольше юркнувшей в подвал кошки. МВТУ, МАИ, МЭИ, МИФИ, ФИЗТЕХ были воплощением державной мощи, и их студенты очень быстро осознавали свою принадлежность к высшей втузовской касте. Через пару минут заиграла музыка - сразу кайфовая - и всё пространство между ног «П» оказалось плотно занято свингующими МВТУшниками. Я включился и, осмотревшись, стал тесниться к пластичной герле в джерси, размахивающей бёдрами более сексуально, чем остальные. После первого же танца ко мне подошёл чувак и сказал:
     - Ты поспокойней, а то неприятности могут быть.
     - Из-за чего?
     - Мы тебя не знаем. Шёл бы ты к себе, лучше.
Он имел в виду – в другой зал, откуда, по его предположению, я забрёл сюда. Такое практиковалось в те годы в многозальных ресторанах. Особенно это было в ходу у успешных продавцов роз и гвоздик на Курском вокзале.
     - Я, вообще-то, приглашённый.
     - Кто это? – спросил он, глядя за моё плечо
     - Брат невесты, - ответил знакомый голос.
     - Ну, ладно.
     Прозвучало как временный пропуск. Это было неприятно, но когда опять заиграла музыка, я вновь протиснулся к герле в джерси. Мы даже немного поговорили, но не познакомились.
     На третьем танце меня повело, голова пошла кругом набирая обороты. Из зала я вышел уже шатаясь. За дверью рядом с напольной вазой стояла оттоманка, и я сел. Оттоманка оказалась на карусели, невидимый карусельщик включил вращение, я вцепился в сиденье, отклонился подальше от вазы и стал ловить равносвесие, чтобы не вылететь на землю. В желудке стало плохо, я хватал воздух и давился пустотой, махнул рукой, чтобы остановили карусель, а потом решил сойти на ходу и поднялся. Стараясь держать постоянную дистанцию до стены, быстрым плетёным шагом я дошёл до туалета, зашёл в кабинку, упёрся руками в бачок и опустил голову почти до края унитаза, чтобы не испачакать джинсовую двойку. Едкие рвотные массы поднимались как лава в проснувшемся вулкане, не предвещая окружающему миру ничего хорошего. Я блевал исступлённо и упоительно, как возможно только после резко принятой сверхдозы крепкого алкоголя. Ну, вы знаете, как это бывает.
     Первый раз я упал, выпустив из ослабевших рук раковину умывальника, второй – на первой сверху ступени широкой лестницы, обтянутой ковровой дорожкой. Я скатился по ней прямо в холл, преодолев два пролёта и промежуточную площадку, где пытался встать. Спину и локти ломило. Последнее, что я видел в тумане, был огромный швейцар в лампасах и позументах, наплывущий на меня кораблём с флагманскими вымпелами. Что было дальше, я узнал днями позже от отца, не присутствовавшего на торжзестве.
     Моего исчезновения никто не заметил. Через некоторое время младший дядя, отец невесты, вышел из оглушительного зала в ковровую тишину под хрустальными стекляшками и увидел растерянного швейцара, с висящим мной на его внушительных, как стволы главного калибра, руках. Я был в совершеннейшую, неописуемую жопу. Увидев на лице дяди небезразличное изумление, швейцар сердито спросил: «Ваш?» - и получив утвердительный ответ, мягко уронил меня на знакомую моему телу оттоманку перед дверью в зал и потребовал, чтобы меня срочно эвакуировали из ресторана. Пока по просьбе дяди кто-то организовывал такси, освободившийся от бесформенного груза и слегка повеселевший швейцар рассказал ему как я, в скоростном спуске считая суставами и головой ковровые выступы, сшиб иностранца с фотоаппаратом и пошатнул другого. Швейцар подобрал меня и пытался заговорить, но я даже не мычал. Тогда, схватив меня под подмышки, он стал обходить залы, предъяляя меня и спрашивая в каждом, не их ли человек. В середине обхода я был опознан.
     В такси ко мне частично вернулось сознание, видимо, не весь алкоголь успел всосаться в кровь. Окончательно я пришёл в себя лишь поздним вечером следующего дня. «Ну, ты отметился!» - сказал папа. Мне показалось, в его голосе прозвучала гордость.

     ПОЧТИ ЦЕНТР. «МЕЛОДИЯ» НА АРБАТЕ
     ЭХО ПРОШЕДШЕЙ ВОЛНЫ

     Если на моём пути попадался магазин с отделом грампластинок, я, как правило, в него заходил и через две-три минуты выходил, тоже как правило. Этого времени, как правило, вполне хватало, чтобы оценить пластиночный ассортимент. Надо было только дождаться, когда продавец снимет с проигрывателя пластинку с именем Мравинского, Сличенко или Гуляева, поставленную по просьбе мятого взыскательного покупателя, и поставит какой-нибудь бестселлер на свое усмотрение. Продавцы хорошо знали, что пользуется бесспорным спросом и без конца крутили ходовые номера, а конверт выставляли на видное место в середине прилавка.
     В осенний день 1976 года у «Мелодии» на Калининском явственно улавливалось оживление. С интервалом метров 30, не больше, из стеклянных дверей выходили и радостно сбегали по ступеням люди с квадатными конвертами под мышкой, гораздо реже – в квадратных матерчатых сумках. Это говорило о том, что для большинства покупателей покупка была незапланированной, а значит, на продажу выбросили что-то стоящее и, судя по отсутствию очереди на улице, только что. Я метнулся внутрь. В кассу стояло человек 20, не больше. Из-за прилавка обрушивались в зал волны арт-рока на повышенной громкости. Не раздумывая я занял очередь в кассу и через минуту, прикрыв тыл вставшими за мной очередниками, подошёл к прилавку. Рядом с продавцом стоял напоказ песочного цвета конверт с рисованной иллюстрацией в стиле совсем не реализма, тем более, социалисти ческого. Пластинка называлась «По волне моей памяти». За прилавком стояло несколько коробок плотно набитых пластинками. Покупатели с чеками подходили к продавцу и тут же отходили с покупкой, а продавец уже держал наготове следующую. Не уточняя детали, я быстро вернулся в очередь и в этот момент вступил вокал на родном языке. Я слушал слова и удивлялся необычности текста, явно не советского. Через пять минут с пластом под мышкой я сбежал по лестнице и поспешил домой.
     Впечатление от комфортного прослушивания было впечатляющим. В отличие от бесчисленного нагромождения советских долгоиграющих грампластинок, это был вызывающе концептуальный альбом. Выраженный лейтмотив и подборка текстов из мировой поэтической классики, а не гражданской лирики, сделали его особенным. На следующий день, увидев Эй-Икса, я подошёл и поделился с ним своим свпечатлением. Он сморщился и назвал музыку вторичной, воспроизводящей ходы Йес, Вейкмана, ЭЛП, Кинг Кримзон и кого-то ещё. У него было тренированое на сотнях дисках ухо, к тому же он, в отличиек от меня, серьёзно интересовался арт-роком и не придавал большого значения текстам, кроме нарочито простых в музыкальном отношении, вроде Blowin’ In The Wind или Imagine. В общем, я остался доволен покупкой, а через полгода этот диск крутили все и везде, чаще всего, конечно, «Из вагантов» - все мои сверстники это помнят. 45 лет спустя я брал интервью у Тухманова, уже уехавшего, пожившего на нескольких других берегах, написавшего на заказ оперу «Царица», и задал ему вопросы, которые мог бы задать Эй-Икс о том альбоме... Хотелось отметиться во влиятельном жанре, рождённом и основательно разработанном на других берегах. Вот что двигало молодым советским композитором.

     ОПЯТЬ ЦЕНТР. НЕГЛИННАЯ 6/2, СТР. 1
     НОЧНОЙ АДМИНИСТРАТОР

     С наступлением никольских морозов подрабатывать расхотеплось, я распрощался с вёдрами и тараканами и засел за конспекты, надеясь заработать стипендию. Протиснуться в оплачиваемые баллы мне не удалось, весна грозила материальными осложнениями и, как следствие, ситуативными неудобствами в личной жизни, что удручало. В начале весеннего семестра мать перевели из лаборатории в отдел, который располагался на Неглинной в одном помещении с трестовским начальством. Я попросил её – на всякий случай - разузнать о подработке, резонно предполагая, что в организации, разместившейся в историческом здании напротив ЦУМа, вакансия сторожа или экспедитора может образоваться лишь случайно, как пустота в кармане у товароведа. Но и случайность может случиться чудесным образом.
     Когда тротуары по всей Москве начали сами очищаться от снега, мать сказала, что освободилось место ночного сторожа и, если я не передумал, надо приехать и написать заявление. Я поехал на следующий день, а ещё через день вышел в ночь на объект. Секретарь директора отдала мне тяжёленькую связку ключей и сказала, что я должен делать. Ночной сон не возбранялся, но обходы комнат, где были коммуникации – поздним вечером, в середине ночи и утром – и запись в журнале с подписью были обязательны. Официальным местом для сна был старый кожаный диван на лестничной площадке между двумя арками в обе стороны длинного коридора с рядами дверей, и рядом с канцелярией, дверь которой должна быть открыта, чтобы ответить по телефону в случае проверки присутствия и в иных экстренных случаях.
     Трест занимал весь 2-й этаж двухэтажного длинного дома, вытянутого вдоль Неглинной от пересечения с Пушечной. Один ряд комнат окнами выходил на Неглинку, комнаты напротив выходили окнами во двор. Двор был унылым. Окна, выходящие на Неглинную, располагались ровно напротив исторического здания ЦУМа. Чуть левее к нему примыкал тыльный фасад Малого, правее – пристройка к ЦУМу 1974 года, похоронившая под собой половину большого сквера, за которым была видна сохранившаяся часть сквера, ныне исчезнувшая, а за ним - Петровка и ещё один большой сквер, разделвиший судьбу ЦУМовского.
     Дни становились длиннее. Заходящее солнце медлило над крышами, пригревало истёртые или застеленные поверхности столов, ломалось оранжевыми квадратами по углам, тумбочкам, спинкам стульев. Для вечернего обитания я выбрал небольшую комнату поближе к Пушечной, садился на широкий подоконник и смотрел - левым глазом и мозговым полушарием на улицу, а правыми – в конспект. В конце концов, я бросал тетрадь и просто сидел с полузакрытыми глазами. Вокруг было тихо и нежно солнечно, а в голове безмысленно.
     Спать на вспученном кожаном диване было холодно и неудобно. Через неделю – прошло 4 дежурства - мать договорилась с давно знакомой сотрудницей, что я буду оставлять в подсобке их комнаты раскладушку и минимальные принадлежности для сна. В ближайший рабочий выходной я привез обёрнутую газетами раскладушку и припрятал её во дворе, а когда сменщица ушла, занёс на этаж. Теперь я стал высыпаться. Местом для сна выбрал приёмную начальника – самое просторное и прибранное помещение на этаже. Если по графику смена выпадала на выходной, то дежурство было суточным – с утра до утра. Тогда я раскидывал раскладушку, бросал на неё подстилку и часами валялся, читая «Иностранку» и, время от времени, подходя к окну. Это были лучшие дни ночного дежурства.
     К середине себя апрель захватил плацдармы на сухом асфальте и перешёл в наступлекние на грязные наледи вдоль бортового камня. Солнце поднималось всё выше, а тепло от него опускалось всё ниже солнечного сплетения. На очередной выходной я позвал на дежурство Ноту. Предусмотрительно я убрал с ближайшего стола раскидистый письменный прибор и перекидной календарь, и отодвинул подальше от раскладушки телефон. И всё же, я предусмотрел не всё. Беда пришла откуда не ждали. В один из моментов нашего незадачливого времяпровождения – дело было сидя – головная часть раскладушки резко сложилась и больно стукнула Ноту по голове, оставив шишку со ссадиной. Я сочувствовал ей как мог, а потом пожалел, исходя из своих представлений о жалости в таких случаях. На следующий день перед лекциями и на перерывах я молча потешался, когда она неуклюже объясняла, где посадила такую шишку, да ещё со ссадиной.
     Очередное суточное дежурство дежурство выпало на 1-е мая. В канцелярии заранее выдали пропуск на проход через оцепление в центре города и предупредили, что придти надо на час раньше. Последние дни апреля были тёплыми, солнечными и сухими, а вечер 30-го удивительно тёплым. Утро выдалось песенным: холодок бежал за ворот, но не остужал, обещая дневную жару. У выхода из «Кузнецкого» начинались посты оцепления с длинноантенными рациями, у въездов во дворы попадались грузовики с брезентовыми тентами и крашеными белыми ободами.
     В здании было сумрачно и прохладно. Я разобрал раскладушку и прилёг. После 9.00 с улицы послышался гул голосов. Я полежал ещё немного и посмотрел в окно. Узкая Неглинная была заполнена от края до края колонной демонстрантов. В разных частях колонны, среди флагов и транспарантов виднелись невообразимые, почти цирковые конструкции. Прямо под окном стояла низкая тележка на автомобильных колёсах с сооружением, похожим то ли на турусу с площадкой, то ли на инженерную фантазию гениального Леонардо. То там, то тут всхрипывали и дребезжали мегафонные распоряжения кому-то невидимому и - с руководящей интонацией – всем остальным. К 9.30 уже всё всё видимое пространтво, описанное выше, было занято людской рекой. На её поверхности покачивались «кумачовые полотнища», как тогда говорили о красной материи на флагштоках, и бледно-красные бумажные рюши, похожие на головы гвоздик. Под окнами колонна уплотнилась, стала непроницаемой для взглядов людей с мегафонами и милиционеров в болоньевых плащах. У некоторых демонстрантов в руках появились термосы и первые бутылки. Я видел сверху, как под прикрытием турусы несколько человек передавали друг другу бутылку без стакана, а потом на их место подошли другие.
     Примерно в 9.45 мегафонные голоса вдоль улицы слились в командном призыве. Колонна двинулась, а я пошёл спать. Часа через два или три встал и посмотрел в окно: колонна ещё шла, но уже выдохлась: стало меньше флагов, бумажные гвоздики обвисли и скособочились, ряды поредели, сбились, люди в них торопились. В начале четвёртого Неглинка опустела. На асфальте, насколько хватало взгляда, валялись бутылки, много разбитых, обрывки газет, цветной и обёрточной бумаги, обломки реек, мокрые пятна. К четырём всю Неглинку от Пушечной до проспекта Маркса в четыре ряда заняли уборочные и поливальные машины. Ровно в четыре они двинулись по следам колонны.
     Я не знал чем заняться, сделал обход и через полчаса вышел на улицу. Было жарко и чисто. На асфальте не осталось ни одной бумажки, в тени доживали последние лужицы от поливалок, раскалённый воздух почти не двигался. По Кузнецкому редкими групками, парами и поодиночке шли утренние демонстранты, теперь просто пешеходы, предосталвенные сами себе, с охапками или одиночным подотчётным первомайским реквизитом. Изредка где-то кто-нибудь проходил откуда-то куда-то по своим первомайским делам. Сквер перед ЦУМом был почти пуст, но тут из-за угла вышла небольшая компания с гитарой и расположилась на тенистой лавочке. Это напомнило мне, что через пару часов начнутся народные гуляния. Наблюдать за ними из окна было бы обидно. Я вернулся на рабочее место и стал обзванивать знакомых, предлагая встретиться, пошататься по центру, посмотреть на гуляющий народ. На звонки почти никто не отвечал, или был уже в накате и никуда ехать не хотел. Отозавлся только один новый знакомый, случайно трезвый.
     В восемь он приехал, я закрыл входную дверь, поглубже спрятал тяжёленькую связку ключей, и мы вышли на улицу. Пушечная, Неглинка и сквер у ЦУМа были полны народно гуляющих в разной степени опьянения, соседний Проспект Маркса был толпаст и горласт. На перекрёстках, у входов в мраморные и гранитные учреждения переминались менты с белым текстилём в форме одежды по случаю Дня международной солидарности трудящихся, которых им надлежало охранять. Прибившись к течению, мы обогнули закрытый вход в метро, поднялись по Пушкинской до «Педагогической книги» и повернули к настенному градуснику. На стриту было заметно моложе и веселее. То там, то тут раздавалось гитарное бренчание и сопровождающее его подголосье. На подходе к Долгорукому послышалась вполне вразумительная игра и что-то на английском. Мы подошли поближе. Чуваки только разминались, но к ним уже потянулся пипл и окружал плотным кольцом. Когда они в две гитары и полный голос заиграли In The Summertime, тёлки в толпе начали пританцовывать, а несколько заводных вышли на свободное место и с присоединившимися к ним чуваками начали дэнсать по полной. Со всех сторон на живую музыку потянулся пипл, но тут Долгорукий кашлянул, звякнул доспехами, конь топнул, фыркнул, со стороны Института Марксизма-Ленинизма при ЦК КПСС как бы неспешно, но рысью подошёл наряд ментов, напористым мылом они протиснулись к гитаристам и потребовали прекратить игру. Через минуту Долгорукий остался в одиночестве удовлетворённо взирать на поддатых и перебравших, но сознательных в идеологическом отношении москвичей и гостей столицы.
     Мы шли вверх по Стриту, перемещаясь от гитары к гитаре, задерживались до появления ментов и двигались дальше. У «Минска» развернулись и побрели назад. В сквере на Пушкинской мы вновь встретили тех двух ребят с гитарами. Они сидели в глубине, в тени скверных кустов и тихо играли и пели. Их окружало человек десять. Было около десяти. Гуляние сдулось, было заметно, что люди не знают куда себя деть. Некоторые просто орали всё, что было написано лампочками на крышах и брэндмауэрах. Менты к ним не подходили. Когда грянул салют, Стрит огласился дружным бессмысленным рёвом, нарастающим и ниспадающими в ритме залпов, до самого последнего, означающего, что праздник окончен. И наступила тишина. Лишь однотонный равномерный говор вокруг, отдельные вскрики тёлок и надрывный смех. Захотелось отлить. Сделать это цивилизованно на Стриту было не реально. Все дворы, хоть как-то скрывающие темнотой процесс, были зассаны и заняты. Это была праздничная реальность и не подчиниться ей было глупо и вредно для организма.
     В половине одиннадцатого мы вернулись на Неглинку. Там было мусорно и нелюдно. Я проводил знакомого до метро и поднялся в комнату, где меня ждала раскладушка. Полистал секретарские «Огонёк» и «Юность». Редкое фуфло. Положил на место сточностью до миллиметра. Полночь. Всё замирает и гаснет. Ночь в центре Москвы бесполезна. Это потерянное время для строительства светлого будущего. Всем спать, усталые игрушки.

     Непостижимая, неумолимая центра стремительная сила кружила меня в тот год по обочинам Белого города. Передо мной по столобовой дороге истории торжественно проплывали в светлое будущее памятно поимённые площади, уютные перспективы правильно переназванных улиц и переулков, высеченные в камне и отлитые в бронзе выдающиеся деятели и думатели, фасады гостиниц, госпланов, ресторанов, комитетов, объектов культурного наследия, занятых под правильно отредактированное наследие, пятилетки, планы, юбилеи, победы и свершения. А вдоль дороги той – часовые Министерства любви с косами стоят. Неизменно, часовым полагается смена. Она придёт - через 10 лет. А в конце дороги той – спросите у Высоцкого.
     Кружа с вами по историческому центру, мы, избежав зиму, забежали на несколько месяцев вперёд, и теперь отбежим в её начало – конец 1976 года, дабы не дырявить хронологию.

     ВЫСТАВКА В СОКОЛЬНИКАХ
     ГУД ДЭЙ, АМЕРИКА!

     Кто-то из полунынешних-полупрошлых властителей дум придумал смешное название: «Дяди декабря». Это, наверно, про очередь на выставку «200 лет США». Герои прошедших дней утверждают, что с честью отстояли 4-5 часов на морозе, почти от входа в метро. Это, конечно, геройское преувеличение. На улице дохлюпывала брежневская оттепель, подмерзающая в застой, но дневная температура декабря не опускалась ниже  10о, если не считать… Подайте мне мой молескин… Не этот - багряный. Благодарю. Где это… Вот. Всего три дня с температурой ниже  10о: 27-го, 28-го и 30-го декабря. Вряд вспоминатели были на выставке в эти три дня, а знаяит врут, потому что я стоял всего минут 40, очередь двигалась быстро, я даже не успел замёрзнуть.
     Экспозиция располагалась в нескольких павильонах, и не все они были интересны. Помню, над входом одного из них висели джинсы Ливайс размером примерно 1 х 3 метра, это где-то 100-й сайз в дюймах. Внутри павильона был воспроизведен цех по пошиву джинсов. Тщательно отобранные и проинструктированные ивановские ткачихи помогали умному оборудованию шить штаны, в которых ходит половина человечества. Я вошёл. Экспозиционый день павильона Леви Страус был давно пущен. Швейные машины с разных сторон равномерно и не умолкая шумели. Посетители выставки медленно шли по проходу, приостанавливаясь, чуть заметно наклоняясь к ткачихам и небрежно оглядываясь вокруг, будто прислушиваясь к грассирующему стрёкоту, наполняющему павильон. Посетители разбились на три кружка. В одном, более мужском, центром были гильотинные ножницы для нарезания материала и станок с ЧПУ и прессом, похожим на огромный лобзик, для раскроя толстой, слоев в двадцать или тридцать, стопки прямоугольных полотен денима, в другом, молодом, центром было рабочее место красавицы-ткачихи, вшивающей в пройму знаменитый левисовский зиппер talon, а рядом - пресс для постановки фирменной пуговицы на ножке. В третьем - представительница компании Ливайс и советская гид-переводчица. Возле гильотинных ножниц на просторной площади рабочего стола лежал приплюснутый рулон тёмно-синего денима. Ткачиха раскатала его, чтобы нарезать стопку для раскроя, и материал повёл себя неподатливо, как советская толь перед укладкой на крышу сельсовета где-нибудь в Богучарове или Лысых горах, но в сознании стоявших рядом посетителей толевая неподатливость денима была неотъемлемым атрибутом высококачественной ткани и диалектически сближала американскую материю и советское сознание. В кружке представительницы Ливайса и переводчицы говорили о юбилейной модели джинсов, о которой обе знали. – We have a quota. It’s not any special, just business. This model is sewn only in America now, - сказала представительница компании, с радостью чувствуя, как чем-то a la boss отзывалась эта фраза. Переводчица переводила для своей боссы всё новые вопросы и её ответы посетителям. – It’s a matter of technology – «Госпожа Шерер говорит, что это вопрос технологии». – My assistant will answer you – «Её помощник ответит вам», - проговорила она другому. Переводчица поискала глазами господина Мортемара. – You’re an interesting collocutor, but I must leave you – cказала она третьему. «С вами было интересно общаться, но г-жа Шерер должна уйти». Let’s get there – шепнула она переводчице и они подошли к пуговичному прессу поодаль. Размягчив толпу английским языком обе женщины прошли между расступившимися молодыми людьми и девицами и подошли к ткачихе, вполне сексапильной молодой женщине, составляющей центр кружка. – Interrupt for a minute, Helen. – сказала представительница. Ткачиха, не глядя ни на кого, но всем улыбаясь и как бы любезно предоставляя каждому право любоваться красотою своего стана, полных, затянутых в комбинезон плеч, обтянутой, по тогдашней моде, груди, и как будто внося с собою возбуждённость сэшна посмотрела на представительницу компании. Ткачиха была так хороша, что не только не было в ней заметно сексуальности, но, напротив, ей как будто совестно было за свою несомненую и слишком сильно действующую половую провокацию. – Oh! To fuck this one! – думал каждый, кто её видел. Helen, please, show and tell us what are you doing at this workplace. Ткачиха мягко опустила свою красивую полную грудь на столик и улыбаясь подождала несколько секунд. Вздохнув тесным лифом вперёд и вверх, она сомкнула пальцы и провела ладонью вдоль наполовину вшитого зиппера к поясу, поддев край ткани так, что кончики пальцев спрятлись под ней. «С помощью этой машинки – она, словно веером, сделала взмах в сторону металла, будто намереваясь сказать: «Ах, оставьте, товарищ!», - мы вшиваем молнию в пройму и закрепляем ее в поясе, - средний палец сделал нежное поглаживающее движение, - Остаётся лишь поставить пуговицу на ножке. Ножка должна стоять ровно». Постановка пуговицы, венчающая совершенный процесс, была подана посетителям в самом изящном и выгодном для джинсов свете, как зелень, посыпанная на горячее блюдо с ростбифом. Во всё время рассказа она сидела прямо, посматривая изредка то на свою полную красивую руку, которая от давления на стол изменила свою форму, то на ещё более красивую грудь, на которой она поправляла бейджик со своим именем под двумя скрещенными флажками; и когда рассказ производил впечатление, оглядывалась на г-жу Шерер и тотчас же принимала такое же выражение, какое было на её лице, и потом опять успокаивалась в сияющей улыбке.
     В этом же павильоне, или другом, в небольшом зале с приглушеннным приятным освещением свисали с потолка шепчущие наушники размером с чайную самоварную чашку. Их можно было надеть и взрывной волной погрузиться в музыку, исполняемую рок-группой, изображённой на огромном фотопанно. На переднем плане высился в натуральный рост заросший чувак со скрипкой, за ним – другие музыканты. Изображение должно было создавать эффект присутствия на выступлении. Идея была оригиннальная и мне понравилась. Кто это были? «Канзас» с Робби Стейнхардтом? Или «Флок» с Джерри Гудманом? Я не знал, как они выглядят, а музыка в наушниках была мне не знакома. А может, это была другая, не известная мне группа. Может, и скрипача на изображении не было, просто аберрация памяти. Но панно и наушники точно были.
     В другом зале, самом большом и самом людном, разделённом на несколько зон, можно было разрешённо пообщаться с выставленными американцами – ярко одетыми, ухоженными, хорошо говорящими по-русски. Возле каждого или каждой пингвинились по десятку, а то и больше бесформенных спин. Общение везде выглядело примерно одинаково: самый уверенный в себе пингвин, сгребя инициативу любопытных, но боязливых сородичей, задавал дерзкие вопросы, на которые давались простые человеческие ответы. Остальные пингвины покачиваясь внимали. Со стороны было заметно, как ответы, проглоченные чуткими ушами, долго кувыркались в пингвинском сознании, не укладываясь в заготовленные для них ячейки.
     У одного из стендов, окружённый рыхлой толпой слушателей молодой американец, рассказывал о себе. Здесь было возможно подойти вплотную. Американец был недавним выпускником какого-то университета. Он изучал русский язык и собирался изучать русскую жизнь, но она оказалась мало интересной для американцев, даже после дружеского рукопожатия в космосе, а для серьёзных исследований вполне хватало выпускников Колумбийского университета. Выпускник оказался безработным. Время от времени он где-то работал не по специальности, и приглашение на выставку оказалось кстати. Работа на выставке в Москве – хорошая реклама, и по возвращении он надеется устроиться на постоянную работу. А если нет, то продолжит работу в двух компаниях и, возможно, подрабатывать в третьей. Последняя фраза повергла одного из пингвинов в смятение, и он спросил:
     - А вам дадут разрешение на совместительство на двух работах?
Кто-то рядом хмыкнул. Американец растерялся.
     - Простите, я вас не понял.
     - Ну, на основной работе вам разрешат работать ещё на двух?
Американец задумался, стараясь понять суть вопроса, и спросил.
     - Что значит основная работа?
Хмыкнувший ранее теперь захихикал. Это был я. В толпе всколыхнулся объяснительный говор: все хотели придти на помощь гостю с другой планеты. Выяснилось, что пингвин с вопросом оказался командировочным из крупного промышленного города в самом центре необъятных просторов родины, не испорченных разлагающим эфирным воздействием. Вы думаете, я сочиняю? Вовсе нет. Такие эпизоды невозможно придумать. И невозможно забыть.
     Самая большая толпа была возле небольшого стенда. Угадайте, как он назывался? Я подскажу:

                Эфирным треском входит в дом,
                Студенту каждому знаком,
                Не АПН, не ТАСС, не «Время»,
                Ему глушилки все до фени,
                Его повсюду узнают,
                Скажите, как его зовут?

     Марина Левицкая, Николай Сорокин, Лиза Архипова – они все были здесь. Впрочем, Лизу Архипову я не видел, а только слышал, что она тоже здесь, поэтому не могу ручаться. Пробиться в первые ряды было невозможно. Кое-как я немного протиснулся до середины и увидел один из голосов Америки в полный рост. За декоративной цепочкой стенда стояла Марина Левицкая. Она была в а-ля шотландской юбке мягкой шерсти с чёрным кожаным пояском и цветном пуловере, не помню какого-цвета. Я прикинул, за сколько этот прикид ушёл бы на Беговой. Она по-домашнему, как за чаем, отвечала на вопросы своим дикторским голосом, обращаясь ко всем, общаясь со всеми. Здесь я пробыл дольше всего. Ничего особенно интересного не услышал, и всё же, было что-то, оставшееся в памяти не просто свершившимся фактом, а случайно случившейся встречей - с песнями, которые я знаю, тёртыми джинсами, которые мне в самый раз по сей день, запретными плодами, которые подразумеваются, и бумажным пароходом из газеты «Правда», который в спёртом воздухе пытается перекричать всех.
     Это была не первая, тем более не последняя американская выставка, на которой я побывал. Весной 1967-го я со школными друзьями ходил на выставку «Промышленная эстетика США», а летом 1973-го с другом-барыгой - на «Туризм и отдых в США». На обеих было много интересного - больше, чем на этой, - но то были выставки бизнес-направлений и связанных с ними технологий и товаров. «200 ЛЕТ США» не была товарной выставкой, она была другая. На ней тоже давали значки, пакеты и буклеты большого формата и исторического значения, которые надо было читать, а не разглядывать. Не всем это нравилось. Я шёл к метро в потоке коричневых пакетов - потом я демонстративно вывернул его наизнанку, чтобы не попасть в тренд «Киса и Ося здесь были» - и размышлял об увиденном. Полмира ходит в джинсах, из них миллионы - в ковбойских сапогах, десятки тысяч – в ковбойских шляпах, и лишь единицы – в косоворотках, и никто в яловых сапогах и кушаках. Роль одной шестой части суши в повседневной жизни Земного шара была явно преувеличена. Аргументы, вроде: «Толстой - Чкалов - Плисецкая – Харламов» мало кого убеждали за пределами обществ дружбы с СССР, и лишь вызывали недоумение: «Ну, да, Гагарин. И чё?» И всё же, это было лучше, чем нынешнее: «Скучали без меня? В глаза смотреть!» В общем: «История! Читай и плачь!» - как писал мне в «Колыбели для кошки» мой друг Воннегут.
     Такой вот тернэраунд из цитат получился в этой грустной песне.

     ИНСТИТУТ. САЧКОДРОМ
     «НЕ СУДИТЕ СТРОГО»

     77-й учебный завершился новогодней подачкой ректората: в фойе, как в лучшие времена, разрешили устроить танцы под живую музыку институтской группы. По стенам болтались шарики, серпантин, и никаких надписей на витринных стёклах сачка. Для создания уютной и раскованной атмосферы несколько люминесцентных ламп из нескольких десятков были выключены.
     Группа называлась «Не судите строго». За звук, имелось в виду, потому что уровень игры у чуваков был самый раз для танцев. У солиста был макияж то ли под Джагера, то ли под Болана пятилетней на тот момент давности, то есть, ещё не глэм. Танцы начались по краям и продолжительное время середина не заполнялась. Сначала музыканты избегали исполнять хиты, и это было правильно: меньше хитов –меньше критики у чуваков, меньше разочарований у чувих. С другой стороны, танцевать под незнакомую музыку хотелось не очень и не всем, и вечер принял вялотекущий характер. Народ слонялся по сачку, склеивался парами и тройками, приседал на батареи, курил и только по остаточному принципу выходил подвигаться. И всё это под бледным бестеневым освещением. Пипл начал сваливать. Через час, когда заранее припасённый портвейн был употреблён и начал действовать, группа заиграла хиты. Среди присутствующих наметилось оживление, танцпол заполнился, но критическая масса не была достигнута и взрывного дэнса не случилось. Я попрощался со знакомыми чуваками до сессии и отвалил домой.
     Скучно описано, правда? Вот также было и на том вечере.

     ИНСТИТУТ. АНТРЕСОЛЬ
     «БСК»

     Другое дело, выступления «БСК». За всё время их было несколько, и всегда на антресоли - в холле перед конференц-залом на втором этаже, куда вела широкая лестница, та самая, по которой когда-то спускались мне навстречу две умопомрачительные чувихи с тубусами, укрепившие меня в выборе этого втуза. Вы, конечно, помните их по предыдущей главе. «БСК» – это аббревиатура названия группы «Берег слоновой кости», в которой играли иностранные студенты, обучающиеся в разных московских вузах. В середине 1970-х во многих отраслевых вузах Советского Союза, в том числе и в нашем, учились студенты из племенных государств, вставших, не долго думая, на некапиталистический путь развития. В этих вузах «БСК» и играли, в основном для своей аудитории. Среди студентов этих стран были дети африканских царьков и островных министров, живущие в Москве вполне комфортно. Неудивительно, что у «БСК» были комбы, колонки и усилители Custom Sound, инструменты Gibson и Premier, микшерский пульт, сейчас говорят микшерный, и разные прибамбасы, из которых я идентифицировал по эффектам только две педали – квакушку и фузз. Один из музыкантов группы учился в нашем институте, что влияло на выбор площадки для выступления в нашу пользу. Выступления «БСК» проходили в клубной атмосфере: приглушённый свет, мерцание дорогой аппаратуры, расставленной особым образом, чистый отлаженный звук, оригинальный английский – субботнее пиршество для не очень многочисленной аудитории с понятием.
     Играли «БСК» классно. Впечатляющая сыгранность, никакой каши в ушах, когда инструменты обнимаются как пьяные, техничные затяжные соло. Эй-Икс сказал тогда, что в целом «БСК» лабают под «Осибису»: бас у них как в регги, а гитарные соло как в роке. Я не очень в это вдавался, музыка была не моя, но характеристика Эй-Икса мне понравилась, и я её запомнил. Сейчас я сказал бы про «БСК», что у них грамматика рэгги, синтаксис «Осибисы», а азбука – гибсона и премьера. Вам понравилось? Поставьте мне галочку в лайках где-нибудь. Все четверо – или пятеро? – были неграми. Тогда это слово не считалось оскорбительным, и если бы тогда существовал Word, он не подчеркнул бы его красненьким трикотажненьким шовчиком, как сейчас. «Негры» стали оскорбительными тридцать лет спустя, когда повсеместно вошло в употребление «афроамериканец», такое же неуклюжее и взъерошенное для русского уха, как «малочисленные народы». Кстати, носителям английского языка не приходит в голову, что слово «славяне» тоже может считаться оскорбительным сегодня, однако ни WASPы, ни афроамериканцы не задумываются над этим, и, в общем, правильно делают. Это мы делаем глупость, тупо перенося чужие этимологические аллюзии в свой язык. Ладно, пусть будут афроамериканцы во веки веков, если у них от этого плечи расправляются.

     ИНСТИТУТ. КАФЕДРА СОПРОМАТА
     РАВНОВЕСИЕ И ПИРОЖОК

     После военно-санаторной среды холодным пулемётным душем обрушивался на мозг четверг с карательно- беспощадным сопротивлением материалов, переходя в тыл пятнице в виде вечерних консультаций и обрубания хвостов в кафедральных застенках. Две беспристрастные генеральши предмета - Баба Света и баба Майя – вели допрос попавшихся им студентов. В бессменной форме из уплотнившегося за долгие годы преподавания полушерстяного трикотажа они внушали сакральный страх. За их спинами было развёрнуто невидимое знамя предмета с вышитой золотом фермой моста, эпюрой моментов под ней и сверху полукруглым, как встающее солнце, лозунгом: «Где тонко, там и рвется!»
     Почти три месяца я блуждал по лесам рисунков, пока ещё легко ориентируясь на местности поперечных сечений, брёл по обочинам лекций, пробирался перелесками чужих конспектов, уходил от контрольных преследований, питался подсказками одногруппников, отвоёвывая время для личной жизни в ту напряжённую, как консоль под грузом, осень. И вот, перед самой зачётной неделей я попал в засаду, но добровольно не сдался и был взят в плен. Теперь для освобождения я должен был сдать на допросе большую часть курса или погибнуть.
     Сопромат как техническая, расчётная дисциплина не внушал у меня благоговейного страха: физика – она и есть физика, но в версии баб она превращалась в учебную дисциплину, то есть, авторски переизлагалась с подменами и заменами несущественных деталей, о которые легко споткнуться, потерять равновесие, и тогда, как в компьютерной игре, упасть и попасть в пасть математического дракона, от которого нет спасения. В отличие от моих одногруппников, я уже встречался с подобной методологической версификацией устоявшихся учебных дисциплин в техникуме и знал, что руководствоваться логикой предмета необходимо, но не достаточно: надо излагать очевидное в определённой последовательности, с определёнными примерами, обозначениями и служебными словами, вроде: «если», «отсюда», «следовательно», «при этом» и других из списка ожидаемых. Потом, когда сопротивление материалов было преодолено, я не раз задумывался о смысле такой версификации научной дисциплины без нового взгляда на дисциплину, и не находил его.
     Подготовка к экзамену напоминала разучивание роли в творческом вузе, когда текст уже в памяти, а подача ещё не ясна. Я валялся на диване, в окно било зимнее солнце, я смотрел снизу вверх на раскинувшуюся опахалом тетрадь с покачивающимися страницами и пытался поймать волну, инвариантную для любого экзаменационного билета. И я поймал её. Перед экзаменом я чувствовал себя спокойно и приехал в институт, когда приём экзаменов уже шёл к концу. Вместе с нашей группой пришли пересдавать неудачники со всего потока, чьи экзамены уже прошли. Их набралось на полгруппы. Минут через пять я зашёл в аудиторию, взял билет, за полчаса накидал в черновик эпюры с расчётами и стал ждать своей очереди, надеясь просочиться пораньше. Очередь продвигалась медленно, как в универмаге «Москва» на боковой лестнице, когда для плана выбрасывали вьетнамские батники или индийские марлёвки. Баба Света и баба Майя сидели воробушками, внимательно слушая отвечающих, прижимая их вопросами носом к черновику, переспрашивая по пустякам, шлифуя ответы, как автослесарь шлифует бампер на «Волге» начальника. В облике обеих что-то изменилось в сторону нарядности, но понять, что именно было невозможно. Когда я сел отвечать, московское время близилось к обеденному, и обе пригласили отвечать ещё по одному экзаменующемуся. Я подвинулся. Сдача пошла пунктиром. Я шёл на волне, вовремя ловя ускользающее равновесие ответа, а в паузах разглядывал распухшие, как под увеличительным стеклом, окружающие детали. Было любопытно и не очень приятно. Баба Майя, которой я отвечал, достала откуда-то из-под ватерлинии стола припудренный пирожок домашнего размера. Дав ему оглядеться, она взяла его за пузатенькие бока, добро надкусила, пожевала, и, держа на весу, стала делать замечания моей соседке. Пирожок оказался с моей стороны на расстоянии наклона головы, я мог откусить его, слегка наклонившись корпусом. На припудренном пирожке эквидистантно укусу остался чёткий карминный след. Теперь я понял, что добавило нарядности в облик наших кафедральных генеральш. Я незаметно отвернулся и тут же потерял равновесие. Вопрос бабы Майи прозвучал как звук лодочного мотора через толщу воды. Я еле выплыл.

     МОСКВА. ТЁПЛЫЕ МЕСТА
     СМЕНА ВЕХ

     Оглядевшись на берегу, я увидел полусонное начало весеннего семестра и ослепительное солнце снаружи, пока ещё зимнее, но уже согревающее своими зайчиками чёрную поверхность лекционной парты, руку, ручку и вспомнил другой «Берег», читанный в прошлом году на таких же, гарнирных лекциях в такие же морозные дни. На этом берегу читать было нечего, другие берега были под контролем избранных, оставляя прочим лишь спрятавшиеся в матерчатые обложки книги из поза- и прошлого десятилетия, да номера «Иностранки» - кому бог пошлёт. К той зиме я прочёл «Нагие и мёртвые», «На публику», пьесы Сартра, его же «Слова, слова», не его «Актёр», «Мария Предайль» и «Вечер в Византии». Пользы от такого чтения было не много, я чувствовал, что это опять умственные прыжки в ширину, может, более осмысленные, чем в армии, но всё равно в ширину. Прошлогодние лекции в МГУ казались бесполезными из-за невозможности чтения по составленной программе. А где-то вокруг, невидимой чёрной тенью переходил из рук в руки «Чёрный принц», наверняка не случайно оказавшийся на журнальном столике у Наташи. Она-то знала, что ей нужно без всякой программы, составленной по чужому списку. Но как она это знала? Я пока не знал.
     После сретенских морозов оттаял обмен дисками. Эй-Икс обновил свой обменный фонд на полдюжины позиций и благодаря этому получил доступ к новым дискам своих партнёров. Перекидывая их с одной цепочки на другую, он за семестр пропустил через свою записывающую аппаратуру килограммы винила разных лет, включая последние релизы. Это был самый настоящий рутрекер офф-лайн, где одна оплаченная пластинка переписывалась десятки раз, и никто не называл это пиратством, и я не понимаю, почему сейчас я должен платить за запись, которую кто-то уже оплатил один раз и дал мне - разве это не нарушение прав человека, запрещать ему бесплатно делиться своей собственностью с другими? Тогда, дать почитать бумажную книгу тоже должно считаться пиратством.
     Однажды, уже весной, на большом перерыве Эй-Икс показал мне вместо очередного диска книжку, от которой был в восторге и читал не вынимая из неё глаз, даже на лекциях, гарнирных, разумеется, и предложил мне взять почитать на два дня. Книжка была мне знакома, но откуда, я не помнил. Это была «Джин Грин - неприкасаемый» мифического Горпожакса. Одного из её реальных авторов – модного молодёжного писателя Василия Аксёнова - я знал по сценариям к полдюжине фильмов, не очень, а чаще совсем не впечатляющих. Но эта книга, как я слышал от многих, была совсем другой. Она не была привычной советской книгой с использованием зарубежного материала в качестве места действия, в ней было что-то не советское, и когда я окунулся в повествование, то сразу понял, что несоветское здесь - страноведческая фактура. Всё остальное - художественные образы, конфликты героев и другие параграфы из школьного учебника литературы были примитивно советскими. Когда я сказал об этом Эй-Иксу возвращая книгу, он удовлетворённо улыбнулся – я понял, что он ждал такой оценки – и сказал: «Тебе надо «Круглые сутки нон-стоп» почитать. Только у меня нет. Найди «Новый мир» №8 за прошлый год. Это вообще улёт!
     Эй-Икс был прав: улёт был полный. «Американские очерки», как называл их автор (а не «путевые заметки» - как называли все остальные) были написаны им после первой поездки в США (о чём, кстати, умалчивает Интернет). Они были не просто о современной Америке, а о сегодняшней, с поправкой на наше местное время, хронически отстающее от мирового на год-два. «Джин Грин» тоже была на половину об Америке, но в ней страноведческая фактура была фрагментарной и служила фоном для острого сюжета, к тому же, скорее всего, заимствованная из других книг, фильмов и чужих рассказов, например, красочно описанный pub crawl. Другое дело, «Круглые сутки нон-стоп». В них сочная, в подробностях страноведческая фактура стала сутью произведения. Она напитана духом свободы. Она, а не вынесенные в подзаголовок «Впечатления, размышления, приключения» - они поверхностны. Дух свободы в них прячется от непосвященных глаз в несущественных деталях, и чтобы почувствовать его присутствие надо быть инсайдером того времени – ни папой, ни младшей сестрёнкой себя, а собой, как частью того поколения, того времени. И, надо признать, Аксёнов сумел передать тот вытертый полуодетый джинсовый запрещённый дух времени. Не могу сказать, что передал как-то особенно - обычно передал, потому что писал эти произведения конъюнктурно для молодёжной аудитории 1970-х, к которой сам не принадлежал - передал, глядя на семидесятые глазами шестидесятника и упакованного пижона во многом благодаря реабилитированной маме, некогда носившей маузер на боку, как и её тюреищики, то есть, Аксёнов передал дух времени не своего поколения с высокомерием старшего дяди, знающего как всё бывает в молодости, и как продолжает - по настроению - случаться в зрелости.
     Обе вещи вышли ровно в тот период, когда Аксёнов чувствовал себя отлученным от литературы. В русскоязычной Википедии, главном источнике отсебятины о себе любимых, сказано: «В 1970-е годы, после окончания «оттепели», произведения Аксенова перестают публиковаться на родине». Уточним: книги – да, но при этом в 1976-м в «Иностранке» в авторском переводе Аксёнова выходит «Рэгтайм» Доктороу; снимаются фильмы по его сценариям: «Мраморный дом» (1972), «Центровой из поднебесья» (1975), «Пока безумствует мечта» (1978) - пожалуй, самый бездарный фильм десятилетия, к тому же, Аксёнов, как и Высоцкий, остаётся выездным за «железный занавес», и куда – в цитадель вражеской идеологии, в США, - и как – индивидуально, а не в составе делегации, что было в те годы привилегией только избранных из избранных деятелей культуры. Не очень похоже на то отлучение, которому почти тогда же подвергся Галич, не правда ли? И при всём этом, наша правдивая Вики-Отсебятина.ру называет Аксёнова диссидентом. Не смотрите на меня так опять. Я уже предвижу ваш мне пинок в сторону темы. С ускорением возвращаюсь к «Джину Грину», чтобы продолжить с удвоенным прилежанием. Больше отступлений не будет, только вперёд!
     Два дня пролетели как перемещения в невидимой капсуле, которую я носил вокруг себя: домашний диван до глубокой ночи, переполненный или пустой мёрзлый транспорт, перерывы между основными лекциями, а вместо непрофильных - тихие часы под шуршание и мурчание читального зала. Сюжет книги был динамичный, язык лёгкий, герои чужеродные, эпизоды эффектные. Это не считая псевдоинтеллектуальных аллюзий с литературными памятниками, вроде сюжетного цикла Ланселота. В общем, беспроигрышный набор для молодёжного бестселлера первой половины 1970-х, и последующих половин, вплоть до горбачевской гласности. Сейчас такие произведения называют литературными проектами: сначала планируем успех, потом садимся писать. Этот был первым. Последующие, уже у других авторов, вы хорошо знаете.
     И всё же, это было лучше, чем… Постойте, я, кажется, недавно так уже говорил - там, где вспоминал будущее в прошедшем. Вы не помните, где именно? Значит, вы меня невнимательно читаете и можно ничего не менять в этой фразе. Ещё раз: и всё же, это было лучше, чем макулатурная литература. Я пропустил её рождение в 1974-м и впервые увидел, когда ей исполнился год. После расцвета советского книгоиздания, которое я застал в детстве, вид худосочного инди-малыша производил грустное зрелище, но отнюдь не жалкое, как склоны утверждать библиофилы. Да, в основном это было разнородное чтиво, которое игнорировалось приличными издательствами, сосредоточенными на судьбе героев всех мастей, от Спартака до Гагарина, воспетых маститыми отечественными писателями, кандидатами в маститые и просто членами Союза писателей СССР. Кстати, вы не знаете, что значит «маститый» писатель? Вороной? Серый в яблоках? Другой масти? Или литератор-гермафродит с больными сиськами? Я тоже не знаю. Так вот. В середине 1970-х люди устали от героев труда и тружеников полей, нудящих в телевизоре и улыбающихся плохо пропечатанными лицами с полуметровых по длинной стороне полос «Правды», «Известии», «Советской России» и «Труда». В каждой советской квартире ими были забиты антресоли, встроенные шкафы и балконы. И такая беда с чтением, стала, если использовать формулировку на уроках истории в советских школах, экономической предпосылкой успеха макулатурных изданий, теперь сказали бы «коммерческой» предпосылкой. Кстати, - второй раз, - вы знаете анекдот «Диалог у газетного киоска», очень популярный в те и последующие годы? Вот он.
     Покупатель спрашивает, киоскёр отвечает:
     - «Правда» есть?
     - «Правды» нет.
     - А «Советская Россия»?
     - «Советская Россия» продана.
     - А что есть?
     - Остался «Труд» за 3 копейки и «Сельская жизнь».
     А тем временем, макулатурные издания увлекательно рассказывали о том, что негоже лилиям прясть, о монгольском нашествии в 3-х томах, и были востребованы за это. Ради, – хотя бы, - повышения эрудиции стоило собирать и сдавать макулатуру. А ради служения повышению эрудиции масс стоило идти работать на пункт приёма макулатуры, если удастся устроиться. По существу, макулатурные издания были печатной альтернативой засилью идеологии, и это была уже идеологическая предпосылка успеха всего мероприятия в целом – тогда не употребляли слова «проект». Приёмщики макулатуры могли бы рассказать об успехе этого проекта с места события, поблёскивая золотыми перстнями, зубами и часами.
     Увидев успех макулатурных изданий, главные издательства страны – после приличествующей паузы и разрешения свыше – бросились догонять. В результате, появилась позорная в издательском отношении и совершенно бессистемная по отбору произведений советская массовая литература. Она была серая и бледная по форме и осторожная, как грешница с ребёнком, по содержанию. У неё было одно преимущество: она была доступной и понятной народу, вроде колбасы за два-двадцать. Можно сказать, во второй половине 1970-х советское книгоиздание для массового читателя перешло на бутерброды с колбасой, а в 80-е - без колбасы.

     ИНСТИТУТ
     НОТНЫЙ СТАН

     То, что в поведении Ноты произошли изменения, я заметил не сразу. Долго не сразу. В нашем старательном отстранении друг друга в составе одной группы было что-то искусственное, и большую часть времени в стенах института я старался проводить в компании приятелей с потока и их приятелями, с которыми они меня знакомили. Расширение круга общения пошло мне на пользу: я не замечал ненужного. И вот, я почувствовал, что меня к этому приглашают – нежно и настойчиво. Я растерялся. Весь семестр я видел Ноту только со стороны или издалека - на сачке или в перспективе коридоров - в компании разных чуваков с других факультетов, видимо, фрэндов по стройотряду. И вот, Нота перестала сторониться меня, перспектива коридоров стала обратной, Нота больше не избегала общих разговоров, в которых я участвовал. В перерыве на семинарах, разговаривая с кем-нибудь через всю комнату, она случайно останавливалась в проходе в полуметре от меня так, чтобы её объёмный, как у скульптур Майоля, крепкий зад и выпуклые налитые бёдра, туго обтянутые джинсами, которые я привёз ей из Львова, вытесняли окружающий мир, частью которого я был за минуту до этого. Как-то раз, в короткий трёхпарный день, я не выдержал и ткнул её ручкой там, где делают укол. Не прекращая разговор, она завела руку за спину, протянула мне ладонь и несколько раз сжала и разжала пальцы. Я сунул ей в ладонь ручку. Она сжала, погладила её и отпустила. Второй раз я сунул ей в ладонь палец. Она сжала его и долго не отпускала. После последнего в тот день семинара – он был в старом корпусе - она не спеша собралась и медленно пошла по узкому коридору с арками и поворотами в пустынный сектор со старыми лабораториями, почти всегда закрытыми. Я немного выждал и пошёл вслед за ней. В конце коридора я увидел её стоящей напротив преподавательской доски объявлений и подошёл. Она поставила рядом тубус и легонько ткнула меня в живот. Я медленно оглянулся и тут же почувствовал, как её рука оказалась у меня глубоко под свитером. В тот день я проводил её домой до дивана и ушёл едва не столкнувшись с родителями. После этого я её ни о чём не спрашивал, но решил, что на моей жизни, когда мы не вместе, наше примирение не отразится.
     Через год, участвуя в культурной жизни факультета и курса, я познакомился с одним из чуваков, с которыми видел Ноту, когда мы были с ней врозь. Он знал, что теперь она опять со мной, и однажды сказал, что знает её через своего приятеля, с которым она встречалась. Я никогда не видел её с кем-то так, чтобы можно было с уверенностью сказать, что это её парень. Мне стало любопытно, и я спросил, как он выглядит. Чувак ответил, что он похож на молодого Ленина. Я понял, о ком он говорит, но не поверил: Ильич любил рыженьких и свои пристрастия завещал своему будущему образу в веках. Носитель же великого образа не имел права на своеволие, это ренегатство! Нет, это должен был быть кто-то другой. Хотя, теперь это было неважно.

     ОБЩЕЖИТИЕ. НИЖНЯЯ ПЕРВОМАЙСКАЯ, 66
     ЛИМИТ НАДЕЖДЫ

     В сумеречные пятипарные дни я иногда встречался с Вадимом. Осенью он продал свою тюнингованную яву и купил подержанный горбатый запорожец, что существенно повысило универсальность его мобильности и возможность производить впечатление на тёлок определенного типа. Весной у меня открылся новый канал поступления дамской мануфактуры и Вадим захотел представить меня своей новой знакомой и её подругам по комнате в качестве дверки платяного шкафа, ведущего в Нарнию их столичного будущего. Её три подруги по комнате, также как и она, приехали в Москву по лимитированному набору иногородних кадров из разных городов Советского Союза, чтобы работать там, где москвичи считали для себя унизительным, и чтобы лет через пятнадцать, если хватит иногороднего упорства и выдержки, получить столичную прописку в малогабаритном жилье на первом этаже на городской окраине с видом на пустырь. В те поры среди трудовых ополченцев главного автозавода столицы была в ходу поговорка: «Если хочешь лечь в могиле, поработай год на ЗИЛе». Сейчас ЗИЛа нет, потому что в один из годов на смену умершим никто не приехал. «Смены не будет!» - фраза из кинокартины с молодым Лановым-Корчагиным лишилась своего героического пафоса. Будёновки истлели буднями. Осталась голая безголовая правда. Но не будем забегать в будущее небытие.
     По сравнению с московской образованной прослойкой трудолюбивые иногородние девчата зарабатывали лучше, но выглядеть модно, - то есть, как московская необразованная прослойка - не могли из-за непреодолимого дефицита. Эта ушедшая в историю большая текстильная беда не оставляла подругам никаких шансов обратить на себя внимание перспективных москвичей, которых они предполагали сделать счастливыми, если повезёт.
     Вадим подобрал меня на дальнем проспекте, лихо развернувшись через трамвайные пути. Его заветные подруги жили в общежитии где-то на спальных выселках. Женский этаж был самый верхний, и подниматься через задымлённую громогласную площадку мужского этажа было неприятно и стрёмно. Четырёхместная комната была аккуратно убранной так, какой бывает, когда она всегда такая, а не к приходу гостей. Небольшой столик был в полтора слоя накрыт нарезкой, аппетитными салатиками и увенчан бутылкой грузинского вина. Звонко познакомились. Все четверо были сложены примерно одинаково: так, когда в слагаемые входят натуральные продукты, ранние подъёмы, быстроногое детство с голыми пятками и работа наравне со взрослыми. Огоньки весёлых глаз на приветливых лицах девчат располагали к анекдотам, а не задушевному общению. Вадим с них и начал. Посмеялись, выпили. Кто-то из хозяек сбегал на кухню в конце коридора за шипящими котлетами. К концу вечера я рассмотрел их всех, машинально отметил одну, но виду не показал и решил соблюдать дружеский нейтралитет со всеми: у меня здесь были другие задачи. Перед уходом меня спросили о наличии дефицита и сразу же высказали свои пожелания. Я поправил: не дефицита, а фирменных вещей, которые в магазинах не бывают в принципе, даже в «Берёзках», поэтому заказывать что-либо нет смысла, привезу, что будет. Договорились встретиться через неделю.
     Я приехал один, чтобы визит выглядел сугубо деловым. Товарных позиций у меня было всего две: майки и бельё, зато полная спортивная сумка. Всё - с принтами в духе шуток «Камеди клаб». Содержимое – «Куда?» – я вытряхнул прямо на чью-то кровать и отошёл в сторону. Через минуту от пёстрого вороха осталась разбросанная половина, другая примерно равными кучками лежала по застеленным кроватям, включая кровать-прилавок. Невостребованные остатки я собрал в сумку и сел у стола. Перебирая бельё, возбуждённые девчата, заветные подруги выдёргивали отдельные предметы, прикладывали к сглаженному одеждой рельефу, растягивали, сдвигали по месту, спрашивали цену, откладывали в сторону, брали другие, опять эти, и опять другие. На меня они не обращали внимания. Я заранее предупредил, что надевать на себя ничего нельзя, и теперь жалел об этом, потому что примеривая они также не обращали бы на меня внимание. Это, конечно, была моя приятная фантазия.
     До нового года я приезжал к ним несколько раз, быстро сближаясь. Незадолго до сессии я перестал бывать у них, потом, с приходом холодов меня одолела лень, и вот, подсохшей весной я наконец появился у них. Мне были рады, хотя я почти ничего не привёз. В этот раз я был просто знакомым, зашедшим на чай, и чувствовал себя в новом качестве. Мы весело болтали, я снова отметил ту же одну из них, но в этот раз настроение было другое, и я то и дело посматривал на неё. Были тёплые сумерки, в открытое окно орал одуревший от одиночества соловей, в далёком космосе пукали чёрные дыры, призывая к своему изучению телескопы, остепенённых вуайеристов-фантазёров и деньги. От чая стало душно. По шее медленно катилась капля пота. Я попробовал смахнуть её, но только размазал: это была капля спермы. Она переполняла меня и вытекала из ушей, как и у большинства моих сверстников. С этим надо было что-то делать. Когда завершение вечера перешло в обрывочные разговоры стоя, я незаметно пригласил её в гости. Она согласилась. «А может, сегодня?» - это была провокация. Мне некуда было её вести, но я был уверен, что она откажется. Просто хотел знать, что она придумает. «Сегодня мне нельзя», - Врёт, конечно, значит, поняла меня правильно.
     Несколько дней я думал только о Наде. На самом деле, её звали по-другому, но её древнерусское, летописное имя, которым наградили родители, было настолько редким, что оно одно могло бы заменить все её персональные данные. Поэтому - просто Надя, в честь школьной Нади, некогда возбуждавшей моё невоздержанное тинейджерское воображение. Вы, конечно, помните её по 3-й главе.
     Быстро реализовать приглашение не получалось. Родители были всегдашней нашей проблемой в учебный период, не считая редчайших счастливчиков, которым осталась квартира от бабушки. Среди моих близких знакомых таких не было, а мои собирались уехать к родственникам только через месяц, зато на целую неделю. Когда Надя позвонила, я отменил приглашение, сочинив что-то красивое, и позвал ее просто погулять. Ей это понравилось. Была нарастающая весна, и я жадно рассматривал обеих. Мы бродили между сросшихся углами домов с огромными дворами, было ещё светло, но день уже остывал, от земли тянуло снежной свежестью, сумерки меркли и синели. Там и тут загорались окна, во дворах было пусто, изредка в подъезды заходили люди, задержавшиеся на работе. Я вспомнил Ноту, с которой было как-то постоянно и даже серьёзно. Но не отказывать же себе из-за этого? Когда стало темно и холодно, мы зашли в подъезд погреться, под самый чердак.
     Проводив до общежития, я снова пригласил Надю в гости. Она сказала, что приедет, если я опять не поменяю приглашение на прогулку. Через неделю она позвонила, мы поболтали, но я её не пригласил. Надя могла обидеться и больше не позвонить. Я собрал всю имеющуюся у меня мануфактуру и поехал к заветным девчатам. Нади не было, и это было удачно. Оставив всё, что у меня было, я настрого наказал не обделять подругу, остатки разрешил продать соседкам, и быстро уехал. Теперь, если что, я мог приехать в любой момент за остатками барахла или деньгами, даже если Надя не позвонит. Но она позвонила почти сразу, и я пригласил её в гости, за неделю вперёд, как на перестроечный митинг.
     В ту встречу мы впервые остались вдвоём в подходящей для телесных удовольствий обстановке. Я увидел её раздетой. Среднерусского экологического происхождения, она выгодно отличалась от «тощих узкозадых баб, в модах на которых есть что-то лицемерное, - как любил говорить наш дальний родственник дядя Саша из Ибанска, работающий там ночным администратором, и добавлял, если меня не было в пределах уха, - Такую трахнешь, а она умрет от кашля». Надя была не такой, но в её фигуре был изъян, искусно скрываемый одеждой. Ходасевич в своих воспоминаниях описал Ренату одной фразой - «не была хороша собой», а Белый – в своих – написал о ней то же, раскрыв скобки Ходасевича на страницу. Подобное впечатление производила и фигура Нади. Талии у неё не было, из-за чего попа выглядела как утолщение туловища - вам, конечно, встречался такой тип несовершенства, - зато её по-лимоновски голландские сиськи были живые и игручие, как котята. На них я и сосредоточился. Как-то раз, наслаждаясь игрой с ними, я вспомнил, как осенью на морковном поле тосковал по широкому, как корма «Волго-Дона» крупу Ноты, неумолимо уплывающему прочь из моей жизни. Я вспомнил с пронизывающей остротой, что именно ее круп приводил меня в трепет, я вожделел именно его, когда она была рядом, и если бы у Нади был такой же, или у Ноты такие же сиськи как у Нади, возможно, наши отношения были бы крепче и гармоничней, потому что развивались бы на двух уровнях – метр и полтора от пола – и тогда нестерпимое желание обуревало бы меня сладкой страстью не слоями, а целиком, и это было бы божественно. В моём нынешнем влечении я улавливал что-то неправильное, даже порочное, ведь и Бог, и Дьявол любят Человека, но каждый по-своему: Бог любит человека целиком, а Дьявол – по частям. Кстати, последнее вполне корреспондирует с прозрениями Де Сада, Фрейда, производителями карманных вагин и годмише, маньяков и нынешних карлиц-психологинь, которым в процессе их псевдонаучных измышлений вовремя не подвернулся хороший член.
     Перед сессией мы перестали встречаться. Торговый отряд и последующая поездка на море исчерпали лето до сентября. Трикотажный источник девчачьих восторгов то ли иссяк, то ли засыпался, а ехать с пустыми руками на чай уже не хотелось. Лето расставило всё по своим местам: Надя просто совпала с моим воображением в ту весну. Вадим продолжал общаться с ней и её подругами без меня. С ним мы тоже стали видеться редко. Года через два я узнал от него, что все они, одна за другой, вернулись в свои города.
     Москва – неприветливый, недружелюбный город, если тебя здесь не ждут.

     ИНСТИТУТ
     ФРЭНДЫ-2. СЕРЖ, ЮРА, ЛУ

     В один из дней повеселевшей весны Эй-Икс познакомил меня с клёвым чуваком. Ещё до нашего знакомства я часто видел его на сачке - с джинсовой торбой на плече, небрежным шарфиком на шее, запиленном до голубизны расклешённом рэнглере и связанной на домашней машинке звёздно-полосатой жилетке, которая маскировала его затрапезные рубашки, также как клеша маскировали советские кувалдистые ботинки. Я отметил эту странность, как и его шероховатое лицо под жесткими, как на высохшей за зиму кочке, серыми, как будто пыльными волосами. В яркие морозные дни, когда сачок распирало солнцем, как картины Юона, он объявлялся в зеленоватых очках-капельках с тонюсенькой оправой. С одной стороны, - неважно, правой или левой - в нём не было ничего примечательного, но в целом с двух сторон он выглядел эффектно, чем и привлёк мое внимание. Жил он в ближнем Подмосковье, куда его семья перебралась недавно с Северного Кавказа. И то, и другое чувствовалось, если зайти с третьей стороны – Москвы, как данности от рождения.
     Чувака звали Серж. С него начиналась одна из обменных цепочек дисков Эй-Икса. Музыку он любил конкретную, как и я, но в обмен приносил какие-то малоизвестные малоинтересные диски. Книги читал затейливые, из которых в памяти остались лишь одного автора – Ивлина Во, о котором я даже не слышал тогда. Правда, брал он их у другого чувака, ставшего потом и моим приятелем тоже. Живопись он не столько любил, сколько любил поговорить в терминах высокой духовности, несколько неожиданной для двадцатилетнего студента-технаря. То же и с театром: он знал Брехта, но не знал Арто, восторгался двумя постановками – за всё время нашего знакомства только ими - «Ясновидящим» в Ленкоме и «Мамашей Кураж» в «Сатире»: считал их театральным авангардом за условность на сцене. Мне эти восторги тоже казались странными, потому что, - помню очень хорошо – в середине 70-х в Москве шло как минимум с десяток спектаклей в разных театрах, на которые невозможно было попасть, а стоило. После нашего первого разговора, который благодаря Сержу получился заметно программным, я сгоряча подумал, что он Наташиного круга.
     Серж учился на нашем факультете курсом старше и водил знакомство со всем модным пиплом института, и вообще, знал многих. Тех, кого он знать не хотел, называл гуронами, кто читал «Зверобой», знают, кто они. Я часто видел его на сачке в обществе самых приметных институтских чувих, про каждую из которых он знал что-нибудь фактурное, и всегда его встреча с ними была как бы мимоходом, на несколько минут. По-долгу я видел его только с одной миловидной светловолосой девушкой. Если вокруг было не очень людно, он обязательно держал её в объятиях, типа «играя в жмурки я тебя поймал» - как Гумилёв Одоевцеву в Диске. На его клешах в разных местах были аккуратно вытерты 3 или 4 звёздочки разного размера. Когда через год он сменил свой старый мальтийский рэнглер на новый шотландский – лебединая песнь Британского джинсоткачества, - и я спросил его, будет ли он протирать на нём звёздочки, он ответил, что уже нет, потому что каждая – это роман, который случился, пока он носил старые джинсы.
     В один из разогретых дней повзрослевшей весны Серж познакомил меня со своим приятелем из группы, тем самым, с которым я блуждал на народных гуляниях приближающегося 1-мая, описанных мною двумя десятками страниц выше в главке «Ночной администратор». Де юре, приятеля звали Юра, де факто – не имеет значения. Юра был похож на пуделя - внешне и по созвучию фамилии. Как и Серж, он был джинсовым, но не эффектным, наверно, потому что был урождённым москвичом. Его отец по роду занятий был чуть ли не университетский американец, и Юра иногда использовал его английский, чтобы узнать о чём they sing a song, которая орёт из его «Юпитера-202-стерео». В компании он был сравнительно невысок и превосходно неунывен. Вместо «класс!» или «клёво!» он говорил «высоко!» и в этом слышался некий жаргонный аристократизм. Он знал несметное количество прикольных историй, и вообще, много чего знал. Он не читал Ивлина Во, не собирался читать, и не стеснялся этого. С ним всегда было весело и интересно. Он был клёвый чувак.
     В один из особенных дней той разогретой весны Серж познакомил меня со своей подругой. Назовём её Лу, уменьшительное от Лусида - по цвету волос, чтобы не возникло ненужных именных ассоциаций. В её внешности всегда присутствовала небрежность умышленная и очень персональная, как сказал Алданов об одной своей героине из «Самоубийства». И ещё, в ней было обаяние французских кинозвёзд того десятилетия. Мы стали иногда проводить время вместе, сначала втроём, потом вчетвером с Нотой, спорадически к нам присоединялся Юра. Уже на первых встречах мне стало очевидно, что Серж находится под влиянием Лу без обратной связи, в которой она, по-видимому, не видит нужды. Она была для него сложновата, и как будто отгораживалась им от кого-то. У нас с Нотой было наоборот и Лу сразу обратила на это внимание. Позже, когда мы сошлись ближе, Лу в одном разговоре заметила про нас с Нотой: «Вы слишком друзья. Это лишнее для близких отношений. Или близкие отношения лишние». Я призадумался на будущее.
     Когда мы познакомились, она читала «Под сетью» и это произвело на меня сильное впечатление. Я в тот момент читал «Психоанализ и философия неофрейдизма» Лейбина, пытаясь разыскать в дебрях марксистско-ленинской премудрости хоть какую-то объективную фактуру о теории Фрейда, которой я тогда заинтересовался. Лу уважительно отнеслась к моему интересу и предложила поменяться книгами на пару недель. Когда я сказал, что Лейбин с моими пометками, это вызвало у неё дополнительный интерес.
     В ту весну Серж и Лу были охвачены страстью к посещению «Лабиринта» в подвале под «Глобусом» - одного из самых модных тогда мест в Москве. Путь от института занимал не больше получаса и они отправлялись туда почти каждый день. Поговаривали, что тамошний бармен Петрович мешает лучший шампань-коблер в Москве за 1 руб. 92 коп. Когда мы с Нотой присоединились к ним первый раз, Серж по пути объяснил нам, что шампань обязательно должен быть только с вишенками, а не со сливой. Скоро я понял почему.
     Пяти ещё не было, поэтому места в «Лабире» были. Серж и Лу уселись на барных табуретах, мы с Нотой встали возле них, наши головы были рядом, что позволяло слышать друг друга сквозь призму музыку. Через минуту нам приготовили коктейль и мы начали потягивать его, обмениваясь горластыми фразами ни о чём. Когда коктейль был выпит, Серж наклонился к Лу, опустил ей в бокал свою пластиковую соломинку, присосался к вишенке и удерживая её на всосе, аккуратно вынул из бокала. Всей своей рототворной конструкцией он медленно подался вперед к Лу, она открыла ротик и лениво-артистично схватила вишенку губами. После этого двуротая инсталляция распалась, и в коблерном шоу наступил минутный перерыв до следующей вишенки - сначала в её бокале, потом – в его. Я понял, почему они предпочли высокие табуреты свободному столику.

     ИНСТИТУТ И КИНОТЕАТРЫ
     ИНТЕНЦИИ

     То совместное посещение «Лабиринта» было одним из немногих. Для нас с Нотой это было дорого и непривычно мажорно. Обычно я, Нота и небольшая компания одногруппников, ходили на кассовое или просто смотрибельное кино. Иногда мы сбегали с последних лекций, чаще всего общественных наук, ничего для нас, технарей, не значащих, тем более, что на семинарах пережевывалось то же самое, но живее. Я уже тогда заметил, что мало кто из преподавателей идеологических кафедр ссылаясь на Маркса может внятно излагать его мысли своими словами: нехватка интеллектуального ресурса была очевидна. А так называемое творческое развитие марксизма, особенно в части роста автоматизации производства и отчуждения труда в современном индустриальном обществе, было беззастенчиво своровано советскими профессорами и академиками из работ Маркузе. Это я вижу в том прошлом уже сейчас.
     Хорошо помню, что в курсе марксистско-ленинской философии вся буржуазная философия ХХ века уместилась в одну лекционную пару шамкания пустоты. Возможно, жевательность мысли объяснялась возрастом: лекции читал невразумительный дядька предпенсионного возраста, возможно доктор марксизма, а семинары вели сначала молодая и весьма себе выпускница МГУ, похожая на главную рыженькую в неофициальной истории личностей ВКПБ, а потом - приятный и умный, почти чувак, хотя и в протокольном костюме. Я никогда не пропускал его семинаров, всегда вызывался делать доклады, когда это требовалось, и в зимнюю сессию был освобождён от зачёта, но летом на экзамене попал к доктору лектору, который откусил у меня пятую лапку, и я в тот же день пошёл за направлением на пересдачу. Вы не поверите, но к пересдаче с «хорошо» на «отлично», если вопрос о стипендии не стоял, в нашем институте относились подозрительно, как к попытке ревизионизма.
     Кафедра марксизма, раза в три больше, чем профильные, наслаждалась солнечным летним сквозняком и художественной гимнастикой занавесок. Из дальней комнаты с приоткрытой дверью доносилась ария иуды из Суперзвезды. Я погремел костяшками о косяк и заглянул. На диване за чаем сидели он и она, что было так естественно. С порога я изложил суть дела, и мне было позволено зайти. Приятный и умный философски посмотрел на меня снизу вверх и спросил:
     - Зачем вам это?
Вопрос оскорбил меня как гордого мушкетёра. Я ответил:
     - Для себя.
Он встал. Рядом с диваном на тумбочке стояла вертушка с поднятой крышкой, на полу – колонка. Приятный и умный прошёл мимо тумбочки к шкафчику, не остановив пластинку. Я посмотрел на яблоко: похоже на лондонскую печатку. Потом я углядел и хорошо знакомый коричневый конверт, стоявший по диагонали на полке рядом с чьим-то твердокаменным многотомником. Протягивая мне направление на пересдачу, приятный и умный посмотрел на меня с непониманием и сожалением.
     Иначе отнеслись к моей пересдаче с «хорошо» на «отлично» на кафедре физики. Ситуационный эквивалент выявил имплицитное различие кафедральных представлений о каузальной атрибуции студентов. Лекции нам читал институтский вариант Фреда, с такой же специфической внешностью, но в ином воплощении, и с такой же бескомпромиссной приверженностью к физическому смыслу всех процессов, где участвует материя. Попасть к нему отвечать на экзамене считалось крупным невезением. Я шёл только к нему, даже если приходилось ждать с подготовленным билетом. И вот, на итоговом экзамене завершающем курс, вынужденно сдавая чужому преподавателю, я позорно запутался в уравнениях Максвелла и получил «хор». Для питомца Фреда иметь в выписке из зачетной ведомости «хорошо» по курсу физике в прикладном втузе – это было невозможно, недопустимо, и я сразу же пошёл на кафедру за направлением на пересдачу. Когда я брал его, у меня было такое чувство, что все, кто там оказался в тот момент, хотят меня воодушевить. Я выбрал дату, в которую экзамен принимал наш лектор. Ответ на билет и три дополнительных вопроса с подвохом длился пять минут. Мы оба остались им довольны.
     В ту же сессию завершался курс математики. Утомлённая моей тупостью, Н.А. раскрыла зачётку, видимо не на той странице, перелистнула, полистала, перелистала всю и сказала: «Не понимаю, как у вас по физике могут быть такие оценки, да ещё у М». Я дождался, пока она отдаст мне зачётку, а потом сказал, что на следующей неделе иду пересдавать физику с «хорошо» на «отлично». Для неё это было странно. Она считала, что её значки-паучки из «Принципов математики» и прочих математических библий – это и есть физика.
     Ближе к концу семестра мы не выдержали напора весны и теперь сбегали с лекций не только общественных наук. Весело галдя, мы шли к ближайшей афише «Сегодня в кино». Это были лучшие минуты нашего побега. Потом наступала пора мучительного выбора фильма и кинотеатра, и - обычное разочарование. Все более-менее смотрибельные фильмы шли где-то на окраине, в часе езды общественным транспортом, единственным в нашем распоряжении. В кинотеатрах на расстоянии получаса и меньше, как обычно, шла какая-нибудь отечественная дрянь. Советские режиссеры с упорством, достойным лучшего применения, снимали вялотекущие говорливые фильмы для зрителей, которым не жалко своего времени. Переходя на следующий уровень обобщения, можно сказать, что они снимали фильмы для зрителей, которые никогда не умрут. Актрисы в таких фильмах играли глазами. Они пытались всё выразить взглядом, как будто у них не было рук, ног, сисек, жопы – ничего, кроме глаз, за которыми скрывается необъятная, как русский простор, душа. Выглядела такая игра по-идиотски. И редкие исключения лишь подтверждали общее правило. Сорок лет спустя маятник отечественных эстетических представлений улетел в другую крайность: теперь мы видим горы жоп, море сисек, тонны макияжа, а вместо глаз – глазные яблоки. Вообще, советский кинотеатр 1970-х - это не кино, и не театр, а инвалидный дом для гибридов, называемых кинокартинами – не кино, и не картина, а нечто промежуточное: по форме – медлительно-унылое или надрывно-крикливое, по содержанию – совестливое и возвышающее душу, или обличающее и бичующее пороки. Места искусству в таких фильмах не было.
     У афиши наступало обычное разочарование. Охваченные фрустрацией мы шли просто гулять или расходились. В этом случае я провожал Ноту до дома и на пару часов задерживался у неё, обычно на диване.

     ИНСТИТУТ
     ФРЭНДЫ-3. СЭМСОН. ЗНАКОМСТВО

     Ближе к сессии я часто стал видеть Сержа с чуваком, который даже среди прихиппованного пипла выделялся радикальностью, то есть, бескомпромиссностью, если выражаться языком современной рекламы. Он был худ, как средневековый деревянный рельеф в натуральную величину, и почти также отрешён от окружающего мира. Его узкий, не по моде, пропиленный до изнанки ливайс 29-го сайза был вручную ушит до посадки скинни. Выше на плечиках висела выцветшая джинсовая рубашка на выпуск, почти всегда расстегнутая, под которой виднелась рубашечная клетка нижнего слоя. У середины бедра болталась бесформенная торба с клапаном, сшитая из остатков предыдущего ливайса. Живописный тлен денима завершала голова альбиноса, отбракованного породистыми сородичами. Для многих его вид был предупреждающим или запрещающим знаком – кому как, – который он носил на себе, как Черчилль цилиндр. Те, кто в те годы ездил по жизни не соблюдая правил, водили с ним дружбу, насколько позволяла его отрешённость.
     Чувака звали Сэмсон, короче - Сэм. Иногда я видел его третьим в компании с Сержем и Лу, и это удивляло меня. Подиумная небрежность Лу, её кинематографическая раскованность и интеллектуальные ориентиры, и тряпичная эксцентричность Сэма делали, казалось, одного из них лишним. Но я ошибался. Когда Серж познакомил меня с Сэмом, я в первом же разговоре уловил хорошо знакомый мне отлакированный дух книжной культуры, который невозможно истребить ни двором, ни тёмным подъездом, ни секцией бокса, ни даже школьной библиотекой, а потом не перебить ни матом, ни перегаром, ни нагуталиненной кирзой, ни гуглом, ни офисом. Потом Серж сказал мне, что Во и Мердок, которые я видел у него и Лу, были книгами из домашней библиотеки родителей Сэма, в которой он может порыться, если его попросить найти что-то определённое. Сам Сэм читал, если вообще читал, что-то неведомое, потому что на всё имел свое суждение, которое умел высказать одной-двумя ясными фразами, как в образцовых книжных диалогах. Спорить с ним было бесполезно: в нём будто жил дух лингвистической философии, делающий его мнение неуязвимым именно потому, что это было мнение, а не вызов на бой за установление истины. В этом он был человеком дня сегодняшнего, а не времён интеллектуальной оголтелости XX века.
     С самого знакомства я почти никогда не видел Сэма трезвым после занятий. Возможно, его умение выдавать отполированные фразы, не позволяющие чужой мысли прицепиться, было достигнуто долгими тренировками в состоянии опьянения, почти всегда выше среднего. По мере нарастания действия алкоголя он говорил всё меньше, потом терял дар речи и впадал в совершеннейший ступор. В этом состоянии он исчезал на английский манер и появлялся на следующее утро в институте как после дня здоровья в самом благонамеренном смысле этого словосочетания. Если Сэм вместе со всеми начинал пить трезвым, чему мне случалось быть редким свидетелем, то удержаться на одной с ним стадии опьянения не мог никто, причём, отрыв от него для нас всегда был позорный - отруб.

     ИНСТИТУТ
     СЭМСОН. УЗНАВАНИЕ

     Печально-1. Сэм был хроническим алкоголиком. Напитки для него не имели иной ценности, кроме силы опьянения. Эффективность алкоголя он измерял произведением крепости на объём, делённым на цену. Единицей измерения результатов таких расчётов был «кайф» с размерностью ГРАДУС х ЛИТР/РУБЛЬ. Каждая бутылка бухла обладала определённым количеством кайфов. Например, легендарный «Солнцедар» имел максимальную эффективность – 10,8 кайфов, «червивка» (яблочное за 1,05 р.) - 7,6 кайфов, портвейн «Агдам» – 7,1 кайфов, «сучок» (просто «водка» за 3,62 р.) – 5,5 кайфов. В 1977-м у некоторых из нас уже были карманные - под большой карман - оттягивающие подкладку калькуляторы Casio и «Электроника» со светящимся дисплеем, и мы нередко пользовались ими в винном отделе для оперативного решения чем затариться. Сэму калькулятор был не нужен: он помнил значения кайфов для большинства ходового бухла, а если видел что-то новое или хорошо забытое старое, то мгновенно подсчитывал эффективность бухла в уме.
     Институт Сэм посещал регулярно, хотя и фрагментарно. Если приходил к первой паре, то после второй почти всегда принимал что-нибудь на грудь. Не помню, чтобы он любил пива, наверно, это был портвейн. К исходу занятий он давал фору тем, кто мог бы составить ему компанию на вечер, или его часть. В его джинсовой торбе всегда был стакан и никогда конспекты лекций. К весенней сессии 1-го курса деканат, а за ним и ректорат, уже были наслышаны о тлетворной асоциальности студента Самсонова, - наверно, он не раз попадался ошалелому вертухаю в мятом синем, - но никакой конкретной информацией о деликтах или случаях аморального поведения деканат не располагал: их просто не было. И тогда асоциальный Сэм был негласно признан персоной нон-грата. От него пытались избавиться по-тихому, завалив на экзаменах, но система дала осечку. За день до экзаменов он пролистывал учебник и чужой конспект, и этого ему всегда хватало, чтобы сдать отлично, в крайнем случае, хорошо. Мозг у него, или, что от него осталось, работал блестяще. Весеннюю сессию 2-го курса он сдал на стипендию, несмотря на все старания торпедных преподавателей. Впрочем, не факт, что преподаватели так уж стремились утопить Сэма: нормальный лектор, случайно повстречавшись в студенческих потёмках со светлой головой, - не важно, на каких она плечах, - не будет торопиться исполнять распорядительное уничтожение. Если, конечно, время на башенных часах либеральное.
     Печально-2. Сэм был мерцательным крэйзи. В ноябре, за полгода до нашего знакомства, вечером какого-то трудного дня я одевался в старой цокольной раздевалке и увидел на заветренно-шоколадном линолеуме мокрые следы босых ступней, ведущие по проходу в поредевшие пальтовые глубины. Из-за дальней плотно увешенной вешалки приглушённо ревел рифф Satisfaction. На улице весь день было слякотно, шёл дождь со снегом, и я подумал, что кто-то удачно прикололся со следами. Весной, в одном из разговоров с Сержем я по какому-то поводу упомянул тот прикол со следами и узнал от него, что это были отпечатки ступней Сэма. В тот день его группа дежурила по раздевалке и после последней пары Сэм пошёл в винный пополнять опустошённые за дежурство запасы, захватив с собой тубус для чертежей формата А0. Поскольку он выходил под небесные осадки уже не первый раз за дежурство, ноги его быстро и окончательно промокли и на обратном пути он снял ботинки, носки и на подходе к институту босым встретился Сержу: в одной руке –тубус с тремя бутылками портвейна и потому не до конца надетой крышкой-гильзой, в другой – ботинки с носками. И, как всегда, нараспашку до клетчатой рубашки. Отвлекать Сэма разговорами во время выполнения его миссии было бесполезно. В тот раз он вернулся в раздевалку без осложнений, оставив по пути в раздевалку следы босых ступней, которые я и увидел минут через 10 после его встречи с Сержем.
     Радостно-1. У Сэма было феноменальное, альпинистское здоровье. Он никогда не простужался, у него никогда ни от чего не болела голова, его никогда ни от чего не тошнило. У него были крепкие, как зубило, зубы и мощные, как капкан, челюсти, которые он всегда использовал для открывания пивных бутылок, запечатанных как будто в кузнечном цехе. Он высыпался за несколько часов в неудобной позе. Он не боялся высоты и безупречно держал равновесие. Он никогда не падал. До поры его любили ангелы.

     ПОДЗЕМКА И ОБЩЕПИТ
     СЭМСОН. «РАЗДРАЖЖАЙ!»

     Длинный, худой, с отрешённым взглядом, в облегающей, попиленной до изнанки джинсе, с невообразимой торбой, иногда босой, Сэм привлекал к себе внимание, как если бы облапанный латунный краснобалтиец на «Площади революции» вдруг оказался не с револьвером и пулеметными лентами крест-накрест, а с пудреницей и в топике. В дневном разуплотнённом метро излюбленными мишенями Сэма были контролёрши у турникетов. Сонно одуревавшие в будках-стаканах, как заспиртованные жужелицы, при виде живописного босяка они рычагом выскакивали в полный рост, как в спецтире. Сэм подходил поближе, делал плавный разворот, повторно устремлялся на мишень, уже сбросившую боевую стойку, на ходу доставал заранее приготовленный пятак, засовывал его контролёрше куда придётся, и пока она соображала, что с ней натворили, быстро проходил мимо стакана, сопровождаемый заливистой трелью свистка за спиной, и ступал на эскалатор. Если поблизости оказывался мент, то Сэм оказывался в метрополитеновском обезьяннике. Там у него сразу же проверяли вены, нетронутые, как у беломраморного Купидона, и это было первое разочарование ментов. Столбнячная неколебимость в позе Ромберга, несмотря на мерзкий выдох сладковатого перегара, студенческий билет и медная мелочь в расползающихся карманах джинсы, граненый стакан в торбе безошибочно свидетельствовали, что перед ними хиппующая хронь, денег с которой не отжать. Это было их второе разочарование. В арсенале оставалось мелкое хулиганство, но правдоподобно пришить его к отрешённому доходяге-студенту было выше умственных способностей деревенских ребят в погонах, зато обещало ворох протокольных хлопот. И это было третье разочарование. В общем, Сэм не был интересен ментам ни для кармана, ни для плана, посему, надолго его не задерживали.
     Однажды, дежурная контролёрша, удалившись от служебного стакана, как Леонов в космос, увидела приближающееся обтрёпанное чудо и начала освистывать Сэма ещё издали. Пока он приближался к ней, она успела испустить несколько пронзительных трелей с нарастающей одышкой на вдохе. Для Сэма это была супермишень. Он подошёл к ней вплотную, дождался, когда иссякнет очередная трель и дежурная, как обезвоженный сом в Елисеевском, откроет рот, чтобы схватить воздух, выхватил у неё из зубов свисток, сунул в опустевшую ладонь пятак и, миновав пустой стакан, в шуршащей эскалаторной тишине стал медленно погружаться за перевал движущейся лестницы под наклонный свод. Мент в этот раз так и не появился. Очумелая тётка без свистка как-то сникла, встала на четвереньки, сдулась, поджала хвост и забралась в стакан, волоча невидимый поводок. Когда вслед за Сэмом мы проходили через турникеты, она поскуливала и смотрела на нас униженно и оскорблённо.
     Перемещения по городу были для Сэма проблемой всюду. Наименее рискованным был наземный транспорт: пассажиры сторонились его, контра проходила мимо, будто не замечая. На асфальте риск скачкообразно возрастал. В час пик ещё удавалось затеряться в толпе, но день и послерабочий вечер были опасны. Сэм часто проводил время с Сержем, а тот питал приезжую слабость к модным местам, возле которых всегда околачивались околоточные, и бывали случаи, когда Сэм в их сопровождении исчезал из вечера буквально на глазах. Если Сэм должен был подвалить «на митинг» – то есть, придти на встречу - один, то обычно его ждали четверть часа. Если за это время он не появлялся, значит угодил в обезьянник.
     Кроме экзогенных исчезновений случались и эндогенные, эдакие acte gratuit. Например, в его незаурядной голове могло произойти затмение, и натоптанный маршрут замещался почти киношно-фантастическим. Однажды он ушёл в тоннель на «Калининской» и вышел на «Площади революции», где его ждал Серж. По словам Сэма, пеший переход занял у него менее 5 минут – меньше, чем всеобщий маршрут с пересадкой на глубокую «Арбатскую» плюс один перегон в поезде. В другой раз, загипнотизированный тоннельными боргоригмами, он с того же места отправился в изотермическую черноту, больше часа блындал по подслеповатым железнодорожным кишкам среди кабелей, ниш и дверей, упираясь в тупики, сворачивая по стрелкам в тоннели-перемычки, прислушиваясь к нарастающему и замолкающему из толщи стен грохоту, лишённому эффекта допплера, наконец, заскучав от геологически-мифологического соседства незримого Гефеста вернулся на дальнюю, непроходную платформу «Калиниской», откуда начал свою гулкую прогулку.
     Иного рода вспышки затмения случались у него в общепите и на флэтах. У Сэма была вредоносная особенность отгрызать телефонные трубки с витым проводом: это был его излюбленный трофей. Те, кто звал его на сэшны, заранее отстёгивали трубку с проводом от аппарата и прятали подальше. В общепите, посещаемом окружением Сэма, не весь персонал знал или помнил об этой его особенности, а зря, потому что через приличествующее заведению время Сэм тихо отваливал как бы в туалет и через не очень продолжительное время появлялся из служебной двери. Если у него оттопыривалась пазуха, все знали: Сэм в очередной раз откусил телефонную трубку. Уходя, он оставлял её за ненадобностью где-нибудь в зале. Предотвратить его исчезновение удавалось часто, но не всегда: момент для этого он выбирал виртузоно, как и для проникновения в служебные помещения.
     Так было однажды в знаменитой ночной пельменной в «Доме Толмачёвой», на углу Стрита и проезда Художественного театра, на противоположной стороне проезда от не менее знаменитого гигантского настенного градусника - декоративного, но показывающего реальную температуру. Пельменная работала до 2-х ночи, таких заведений в Москве было всего две. Московскому пиплу оно было известно тем, что после подпольных концертов туда наведывались рок-группы, в частности «Машина времени», по крайней мере, так говорили. Сэм с полуночной компанией забурились в эту пельменную. Там у них возник какой-то конфликт с низшим персоналом заведения, избалованным своей ночной исключительностью. Наши чуваки, оставив Сэма за столиком, пошли разбираться к дежурному администратору, и пока частоколом окружали его письменный стол, Сэм незаметно вошёл и вышел, всего на полминуты. Юра, из Фрэндов-1, рассказывал, что выходя из кабинета ощутил какое-то неуловимое изменение в интерьере. За дверью неуловимое уловилось: телефон на тумбочке в администраторской был без трубки. Пазуха Сэма, стоявшего у столика, привычно оттопыривалась. Спешно расплатившись, компания кучно-беспорядочно покинула заведение, дав возможность Сэму незаметно оставить свой трофей под столом. Иногда Сэма ловили во время пенетрации в служебные помещения и грубовато выпроваживали вон, а если ловили с запозданием, ему приходилось возвращать трубку и откупаться. В осложнённых случаях пострадавшие от телефонного терроризма вызывали наряд милиции и остаток ночи Сэм проводил в обезьяннике. Удивительно, что его никогда не били. Наверно, из опасения ушибить до смерти.

     МОСКВА. ФЛЭТЫ
     СЭМСОН. ТОНКИЙ КАРЛСОН

     В сэшны на флэтах Сэм привносил турбулентность, намного превосходящую число Рейнольдса. Он мог придти босиком в любой сезон и погоду, что почти всегда напрягало не знавших его близко. Пока пипл пил и набирал градусы, Сэм ни чем не выделялся, но когда увеличивалась громкость и уменьшались расстояния, он отличался тем, что дэнсал как Камбербэтч в фильме про Хокинга. Незнакомые герлы сторонились его по углам. На седьмой или десятый перекур, когда многие уже полувыпали в осадок, а надринченные герлы теряя терпение ждали, когда их пригласят в совмещённый санузел, Сэм выходил на балкон, и, если рядом не было кого-то, кто хорошо его знал, перемахивал через ограждение и неспешно проходил по краю карниза весь периметр, слегка придерживаясь одной рукой за ограждение. Это было самое неприятное для присутствующих, потому что любое вмешательство могло сделать только хуже. Оставалось ждать, когда он перелезет обратно и вернётся к стакану. Те, кто хорошо знал его, понимали, что это предвестие. Саморазрушение неотвратимо влекло Сэма, как историю человечества влечёт дегенерация.
     Сэм был экстремально свободной, не умещающейся в совок, и оттого деструктивной личностью. Ему было скучно жить так, как предписывал развитой социализм. Волевой Ленин смотрел на Сэмсона с инсталляций наглядной агитации с ненавистью и презрением. Добродушный Брежнев - с плечистых звезданутых, как этикетка армянского коньяка, фотопортретов - смотрел мимо. Сэм был абсолютно самодостаточной личностью, которому ничего не нужно было от города и мира, и в этом заключалось его главное отличие от всех нас. Мне не нравилось, что все звали его Сэм. Для меня он был Сэмсон, для Лу – Алек. Он был добрым в абсолютном измерении, и алкоголь не делал его другим. Он был обречён. Возможно, поэтому Лу относилась к Сэмсону нежно, а Нота насторожённо. Я понимал обеих.
     На одной из вечеринок Сэмсон вышел на балкон, чтобы улететь, и не обещал вернуться. Если этот текст когда-нибудь доползёт до 10 тысяч просмотров, то среди чуваков, прочитавших эти абзацы и живших тогда в Москве, наверняка найдется хотя бы один, кто слышал о Сэмсоне.

     СССР. ИЗБРАННЫЕ МЕСТА
     В КОММУНЕ - ОСТАНОВКА

     В годы знакомства с Сэмсоном мне казалось, что из всех хиппующих чуваков он был ближе всех к хиппи в исчерпывающем смысле этого слова, то есть, по духу. Подчеркну, по духу, а не по ароматному дымку – молчите! Я уже слышу ваш восторженный Амстердам впереди паровоза. Не фантазируйте в моё прошлое своими сегодняшними понятиями. Сегодня я вижу, что Сэмсон не был хиппи, по крайней мере, советским. И тут я должен дать вам некоторое неочевидное пояснение.
     Интерес к советским хиппи периодически возвращается. Если не принимать во внимание тысячекратно перепостированные общие места об их субкультурной ипостаси (да простит меня Довлатов в очередной раз), то сообщество хиппи до сих пор не определено и толкуется чересчур расширительно, соответственно, и принадлежность к этому сообществу тоже. Парадоксально, но наиболее точно советских хиппи, как и вообще всё, имевшее место в СССР, исторически идентифицировали исследователи на Западе, прежде всего в Германии, Финляндии и Великобритании. Визуальным отображением таких исследований – упрощённым, как всё визуальное – является фильм эстонского режиссера Терье Тоомисту, где советские хиппи определяются как довольно узкий круг духовного общения вокруг «Солнца» - некой персоны, основателя сообщества советских хиппи (в миру - Юрий Бураков). Скопированные западные образцы, пропущенные через санпропускник советских социокультурных реалий, превратились в непонятых, ополоумевших от надуманных духовных исканий наиболее аутентичных советских хиппи. Трансформация характерная, вообще говоря, для всех советских эпигонов во всех без исключения областях. Беспечное «дети-цветы», сказанное про них, потребовало бы серьёзной работы воображения. Своей объединяющей идеей советские хиппи декларировали духовную свободу и пацифизм, которые выражали в каких-то своих акциях, проходивших в разных городах и весях СССР от Прибалтики до Алтая. Исторического следа от них не осталось.
     В СССР второй половины 1970-х это был уже только образ, с каждым годом теряющий внутреннее содержание, как наряженная мавзолейная мумия. Если спуститься в историю вопроса на несколько пролётов и посмотреть на мумию, то прежде всего бросается в глаза радикализм в одежде. Бренды и тренды для аутентичных советских хиппи ничего не значили и никакой ценности не имели. Чаще всего, наши хиппи были одеты в домотканную одежду, сочетающую в себе туристский или авточехольный брезент и многослойную цыганщину с перехватиками, шнурочками и заплатками, дополненную фенечками-бусами-амулетами-браслетами и прочими цацками, нередко религиозного характера, и мешковатые сумки. Зимой некоторые из них носили слегка перекроенные солдатские шинели, которые можно было купить в Военторге за более чем скромные деньги.
     По моим наблюдениям, наиболее естественно в образе хиппи выглядели прибалты. Ленинградские хиппи, по крайней мере, некоторые из них, выглядели экзотично, представляли собой хард-кор сообщества. В одном из молодёжных изданий тех лет один застёгнутый публицист красочно описал одного хиппи на Невском, везущего за собой на верёвочке деревянного зайца на колесиках, который бил в барабан. Москвичи в этом плане представляли некий концептуальный компромисс, сейчас сказали бы soft. Киевляне – это свингующая, волнообразная расслабленность, возможная только в столице-курорте. О представителях других городов ничего сказать не могу: не встречались. Советские хиппи были колоритны и малочисленны, увидеть их можно было или случайно, или в определенных местах, выбранных ими для встреч. Места их постоянного обитания были мне не известны. Кроме одного.

     МОСКВА, СУВОРОВСКИЙ БУЛЬВАР, 12
     АРОМАТ КАФЕ «АРОМАТ»
    
     Кафе «Аромат» на Суворовском было единственным неконспиративным местом в центре Москвы, где почти всегда можно было увидеть аутентичных советских хиппи. Ничем не привлекательное ни снаружи, ни с цокольной изнанки, оно привлекло сначала их, а в период заката идеи и стиля в конце 70-х – подражающий им хиппующий пипл, запечатлённый, например, на фото Александра Ришелье, выложенном на pastvu.com. Днём кафе было пустынно или одиночно и парно заполнено, к вечеру оно уплотнялось живописными завсегдатаями, отпугивающими случайных посетителей, как пугало галок. Интерьер был буфетно-столовский, в меню предлагалось, в основном, сладенькое, и это было второй загадкой привлекательности непривлекательного заведения. Впрочем, «Аромат» был, скорее местом, чем заведением. Его вызывающая аура жила под уличной вывеской, а не среди столиков. Я не раз видел у входа одного, двух, нескольких примечательных персонажей, не торопящихся зайти внутрь. Сидя на низких наружных подоконниках или стоя у дверей, они, как пеларгония, оживляли собой кусочек тротуара в унылом социалистическом мегаполисе. Иногда среди них появлялись юноши от мольберта с укутанным подрамником, болтающимся на плече, и очаровательные ведьмоподные бохо, догнавшиеся ремесленными – по виду, и возможно, по весу - аксессуарами в ближайшем художественном салоне. Издалека эти персонажи на фоне стены напоминали мизансцену в кукольном балагане. В начале 80-х «Аромат» облюбовали новые завсегда-посетители с новыми трендами на себе. Затем, говорят, там собирались обитатели локальных сквотов, а десятилетием позже весь дом был отреставрирован во что-то добротно-безликое, соседний двухэтажный дом надстроен, как это повсеместно делалось в годы вульгарного лужковско-ресинского ренессанса, и театрик без стен и крыш развеялся ностальгической грёзой. Сегодня об «Аромате» тех лет напоминает лишь карниз над первым этажом, низкие окна, теперь уже без широких наружных подоконников, да экзальтированные обрывки невразумительных форумов в Интернете.

     МОСКВА, СВИБЛОВО, ПР-Д РУСАНОВА, 1/21. МАГАЗИН «ПРОДУКТЫ»
     РАСТОВАРЕННАЯ БОЧКОТАРА

     Сессия была не длинной, как переходный возраст: там и там досадные прыщи и, наконец, долгожданный оздоравливающий оргазм жары и свободы. Помня программный антилозунг про БАМ и КАМАЗ, я записался в торговый отряд, убедив Ноту и Женьку последовать моему примеру. Мой главный аргумент, кроме благоприятного графика работы через день, заключался в том, что это была реальная возможность узнать, что такое школа зажиточного социализма, как там всё работает, и можно ли получить аттестат этой школы, сдав экзамен экстерном.
     Запросов из спецшкол зажиточной жизни, типа «Елисеевского», ГУМа, «Сорокового», «Смоленского» или «Океана», в наш третьестепенный вуз не поступало. Желающих поторговать на летнем досуге в будущих азбуках вкуса и прочих перекрёстках хватало в гуманитарных и краснознаменных вузах, нас же ждали заштатные продуктовые на окраинах, в переводе на новояз – «локальные» или «шаговой доступности». Наш заштатный оказался ещё и подзаборным - метрах в десяти от задержавшегося в развитии котлована станции метро «Свиблово», обнесенного забором.
     Это был стандартный магазин самообслуживания с несколькими секциями завешивания нефасованного товара. Торговали в нём обычным советским набором в торговом зале и таким же обычным несоветским набором из подвала через заднюю дверь. В зале девчонки развешивали сахарный песок в килограммовые пакеты с указанным недовесом 4-5 грамм, раскладывали товар по полкам, продавали позеленевшие, с душком котлеты по 6 и 12 (двойной вес) копеек и другие предварительно не расфасованные товары, а мы помогали всему персоналу физически: двигали туда-сюда бидоны и поддоны, ящики и лотки, возводили и разбирали паллеты. В подвале девчонки мыли и натирали подсолнечным маслом залежавшийся сервелат и красную рыбу второй свежести. Остатки этих деликатесов, большей частью своевременно раскупленных штатом магазина, местными милицейскими нарядами, ребятами в серых костюмах, ОБХСС и нужными людьми из кабинета директора – всех их я видел и идентифицировал в течение месяца, – спешно подготовлялись к ажиотажной распродаже в зале, пока товар окончательно не потерял кондицию. Наши жизнерадостные улыбки, подвижность и смех, вежливое общение девчонок с покупателями, давно забытое штатными продавщицами, отвлекали внимание от кондиции товара и помогали его сбыть. Иногда возмущённые покупатели возвращались, - что было слышно даже из подсобки, - и тогда одна из продавщиц подходила к улыбающейся в растерянности девушке, говорила: «В подсобку, быстро!» и занимала её место. Встретив возмущённого покупателя с развёрнутым свёртком котлет в руках, продавщица тут же начинала профессионально собачиться с покупателем: «А куда вы смотрели? Продукты обратно не принимаем! Вон, правила висят для вас!» В конце такого распродажного дня девчонкам за лояльность перепадал сервелат и рыба уже из новой поставки с базы, котору не надо мыть. К ним могли добавить банку печени трески или сайры. Отсутствующая почти повсеместно гречка дефицитом не считалась.
     На третий день директор магазина поставил нас с Женькой на бочку с квасом перед магазином. Выручка с бочки ёмкостью 890 л – нас ждала такая - составляла 106 рублей 80 копеек. Для магазина это были гроши, а для директора – головная боль: кого снять из зала? Но у него была разнарядка сверху: возле магазина самообслуживания летом должен продаваться разливной квас из бочки. В общем, мы оказались кстати. Я поговорил с Женькой, и мы предложили директору поставить нас на бочку вдвоём. Будучи наблюдательными покупателями, мы видели скрытые возможности торговли в тандеме. Непроницательный директор удивился, но согласился, ведь ему это ничего не стоило ни в каком смысле, даже в буквальном.
     На следующий день прошёл ливень. Асфальт долго не просыхал, было свежо, желающих попить кваску было немного. Брали, в основном, хозяйки в бидоны для окрошки, и у нас была возможность отработать нашу нехитрую авторскую технологию. Состояла она в том, что один из нас брал деньги и давал сдачу, другой – наливал квас. Обсчитывать покупателей мы не собирались в принципе – это было бы не интеллигентно. Фишка заключалась в том, что кружку с квасом мы не ставили на площадку-поддон, а подавали в руки. Покупателям это нравилось, это было что-то сродни протянутой через стол наполненной стопки. Граница квас-пена при этом шаловливо колыхалась, не позволяя определить недолив. Изредка кто-нибудь принципиальный или не в меру прижимистый ставил кружку на поддон и дожидался, пока волнение уляжется, спадёт пена и требовал долива до ободка. Тогда мы доливали квас под обрез, чтоб он освежил свои плетённые сандалики и холщёвые портки из фильмов «Подкидыш», «Сердца четырёх», «Весна», «Цирк», «Свинарка и пастух» и других кинокартин того же исторического прошлого из архивов фильмофонда. Однажды один хитрый жмот после такого долива отлил немного кваса в лоток, продемонстрировав этим свою искушённость в приёмах советской торговли. Я почувствовал себя задетым. Женька сказал, что это у меня квасной патриотизм.
     В первый день мы продали треть бочки, в следующую смену – ещё треть, в субботу надо было продать сколько удастся, а остаток подлежал списанию. Работа на бочке начиналась сразу после открытия магазина, и почти сразу к нам потянулись болезные жители окрестных домов поправить здоровье: сначала самые упоротые, погодя за ними – перебравшие по обыкновению после трудовой недели. Квас был уже мутноватый, с явной нехорошей кислинкой и шибал в нос, но для снятия похмельного синдрома он был целительным. К полудню потянулись горемычные хозяйки: наш ядрёный квас был «акурат для окрошки мому на обед, када очухается».
     Выручку сдавали каждый день директору. В субботу, прежде чем сдать выручку, мы посчитали кассу: вышло рублей по 5 каждому. Директора решили не баловать, накинув к сумме проданного литража пару рублей. Он достал из стола блокнот, посчитал на настольном, размером с принтер, калькуляторе сумму и спросил:
     - Эта вся выручка?
Ответил Женька:
     - Да, а что, не хватает?
Он посмотрел на нас с уважением, смешанным с предостережением:
     - Хватает.
     В следующую смену нас ждал тёплый солнечный день и полная бочка. Хотя был понедельник, у нас стояла небольшая, но шустрая очередь. Торговля шла бойко, всем нравилось наше изобретение, ускорившее продажу в разы. Нас хвалили, и мы считали, что заслуживаем с бочки больше, чем директор магазина. Бочку продали досрочно и на закате пошли сдавать выручку. Комиссионные директору оставили те же. Ещё через день – было пасмурно и накрапывало – мы опять продали бочку за смену, хотя в этот раз перед самым закрытием магазина. Окрестные жители нас уже знали, мы им нравились, и они шли к нам не только за квасом, но и за хорошим настроением, некоторые - и поболтать заодно. Алкашей я брал на себя. В какой-то момент я вставлял про службу в армии, и дальше разговор катился, громыхая траками, лопатами и походными кухнями по их воспоминаниям. Женька вёл содержательные беседы с тётеньками и одна из них рассказала рецепт, как делать крепкое домашнее вино из изюма. Всё складывалось наилучшим образом. В тот день мы заработали по третьей пятерке мимо зарплатной ведомости и сдали выручку на прежних условиях.
     Через день на залитом солнцем пятачке на фоне теневой стороны забора, как на советской образцовой фотографии из центрального печатного органа, вся в белом сидела за нашей бочкой одна из продавщиц магазина. Я всё понял сразу, Женька, пришедший следом, тоже. Мы не стали ничего спрашивать, переоделись и пошли в зал, как в первые дни. Так закончилось моё знакомство со школой социалистической зажиточности. Несколько лет назад я ездил к тому магазину в Свиблово и отыскал место, где в 1977 году стояла наша квасная бочка. Пользуясь возможностью, предоставленной мне техническим прогрессом, привожу координаты места, где она стояла: широта: 55.855003, долгота: 37.651219. Я стоял в этой точке минуты две в качестве живого памятника-репера и придумал рэп-четверостишие про бочку с квасом, скоро, впрочем, забытое, после чего вернулся восвояси по нескончаемой рыжей ветке, по дороге придумав хокку «Восвояси вернулся», которое тоже затерялось в памяти, возможно, там же, где рэп-четверостишие, даже возможно, слившись с ним в неведомый пока жанр, который предстоит оживить в следующей жизни.
     Ко второй половине июля вспомогательный навык бойцов и бойцогинь нашего отряда был приобретён в полной мере. Девчонки в зале справлялись без нас и мы фактически превратились во вспомогательных грузчиков – подай, принеси, выйди вон, жди, когда позовут. Но было одно исключение: вино-водочный отдел. Доступный алкоголь раскупался мгновенно и машина, затаренная под крышу бьющейся льющейся продукцией, приезжала два раза в неделю. Общеизвестно, что при разгрузке бычстро раскупаемого товара фактор времени играет решающую роль, а обленившиеся штатные грузчики магазина, оба работающие по направлению Райисполкома на исправление и привыкшие лишь оттаскивать пустые ящики в подсобку, не способствовали выполнению плана главной секции магазина. Однажды в разгар смены завсекцией винного отдела, видя как мы с Женькой работаем в помещениях магазина, позвала нас разгрузить пришедшую машину как можно быстрее, но аккуратно. В качестве поощрения она именем директора пообещала отпустить нас с работы сразу после окончания разгрузки. И МЫ СДЕЛАЛИ ЭТО! настолько быстро и аккуратно, что заработали дополнительный бонус – бутылку «Агдама». После этого мы ещё раза три-четыре привлекались к ответственной разгрузке и всегда зарабатывали дополнительный бонус.

     МОСКВА. КИНОЗАЛЫ И ПЛЯЖ
     ЯРКАЯ ТЬМА vs СОЛНЦЕ БЕЗ ЛУЧЕЙ

     В промежутках между сменами мы большей частью проводили время каждый сам по себе. В первой половине июля было солнечно, мимолётно дождливо и свежо. Мы с Нотой болтались по опустевшей на лето Москве, иногда к нам присоединялся Женька. 7-го начался кинофестиваль и на афишах «Сегодня в кино» рядом с названиями главных кинотеатров появилась надпись

                Х Международный Московский
                кинофестиваль. Конкурсный показ

или внеконкурсный - какая разница, если кинозаведение на спецобслуживании. Поодиночке или вместе, мы перемещались от одного кинотеатра к другому, пытаясь угадать по названию и стране ценность фильма. Это было не сложно, гораздо сложнее было купить билет на выбранный фильм, даже на утренний сеанс, и даже если в нагрузку к нему шло откровенное кинематографическое фуфло. Некоторым исключением была арена в Лужниках с её дворцово-спортивными размерами. Поясню, мой друг, если вдруг вы не в курсе... не в теме, то есть.
     Прокатный день фестиваля состоял из 3 сеансов, по 2 фильма в каждом - главный и второстепенный. Первый – снятый киностудиями стран Варшавского договора или прогрессивной части Третьего мира, второй – киностудиями капстран и примкнувшей к ним по аморальности Югославии. Именно в такой последовательности. Эта иезуитская последовательность строго соблюдалась на всех международных кинофестивалях в СССР, и если бы не она, после просмотра второстепенного – буржуазного - фильма в зале было бы пусто, что не соответствовало официальной точке зрения относительно эстетической зрелости советского народа. Ответной реакцией со стороны злостно незрелых зрителей, каковых было меньшинство, стало бойкотирование главного, первого фильма. Большинство же приходило к началу сеанса, считая, что раз уплочено - надо смотреть, даже фуфло.
     Золотой век мирового классического киноискусства переживал наступление пенсионного возраста. Великие персоналии готовились к эпилогу своего творческого пути. Среднестатистическое западное кино становилось более подвижным и менее прогрессивным, роли - телесней и нахальней. Организаторам фестиваля становилось всё труднее находить талантливые ленты, отвечающие возвышенному девизу «За гуманизм киноискусства, за мир и дружбу между народами» в мире наживы и чистогана. Кинематографическим коллегам по Варшавскому договору и некапиталистическому пути развития сказать было нечего, и они мычали. Некогда живой фестиваль медленно, но верно превращался в вялый овощ в непроветриваемой совхозной теплице.
     Не помню, что я смотрел на том фестивале, если не считать одного фильма – «Бегство Логана», снятого в 1976-м, а годом позже версифицированного в телесериал. Не знаю, почему этот наивный, откровенно слабый в художественном отношении фильм засел у меня в памяти. Странно, но когда 40 лет спустя я пересмотрел его, то не пересмотрел его место в своей памяти. А после первых экспериментов по созданию электронно-цифровой системы тотального контроля, поводом и фоном для которой стала эпидемия необычной формы воспаления лёгких, я вспоминал этот фильм почти ежедневно, как и роман «Мы», который вы наверняка читали.
     По жанру эта кинокартина –  антиутопия, научно-фантастичекая, социальная, отчасти демографическая, и это её существенная составляющая. Антураж, структурные элементы, приёмы, сюжетные ходы – всё заимствовано из классических антиутопий XX века, преимущественно литературных. Вместо характеров – ходульные схемы. Красивая - своей молодостью - героиня, красивые девушки в массовках. И всё.
     Там - в городе будущего всё устроено для счастливой жизни молодёжи – именно счастливой, а не просто безмятежной, но только до 30 лет. Счастье в этом мире понимается как совокупность опциональных физических удовольствий, когда человек сыт, здоров и ни в чём не нуждается. В городе нет проблем, характерных для тех, кому за 30. В нём нет пенсионного фонда, домов престарелых, ИВЛ и защитных масок – за ненадобностью. Каждому в ладонь вживлены часы с обратным отсчётом времени, и когда жителю исполняется 30 лет, его, в составе группы ровесников -однодневок, ритуально-технотронно убивают под предлогом технотронной же реинкарнации. Происходит это на специальном устройстве – «карусели». Не говорится, кто установил эти правила жизни, но следит за их исполнением и руководит жизнью в городе искусственный интеллект, который, в случае необходимости, отдаёт распоряжения, - их даже приказаниями нельзя назвать – службе безопасности. Живи, наслаждайся жизнью и умри в 30. Очевидно, что здесь обыгрывается популярный на рубеже 1960-70-х лозунг live fast die young.
     Фабула двухчасовой картины заключена в названии и очевидна, также как и мотивация к её созданию: это реакция на молодёжную революцию 60-70-х по горячим следам. Лишь это оправдывает появление картины. Посмотрев «Бегство Логана» в 1977-м, я был обижен на создателей фильма за своё поколение. Если отбросить философические трюизмы, вроде того, что «молодость осознаёт себя молодостью только в сопоставлении со старостью», то фильм отражает страхи, которые его создатели реализовали в нём, и они были мне понятны: к началу 70-х в США каждый второй житель был моложе 25 лет и это с неизбежностью рождало мощнейшую субкультуру. Близкая пропорция наблюдалась и в других развитых странах. Западные демографы придумали для этих лет термин «бэби-бум», который сам по себе мало что объяснял по существу, но очень пугал ту половину, которая не идентифицировала себя с «бэби» и, возможно, латентно завидовала и раздражалась по этому поводу. Сейчас, оглядываясь назад, я ловлю себя на том, что не сильно потерял бы, если жил в таком городе будущего. Всё лучшее в моей жизни случилось до 30 лет, если не считать одной поздней случайной встречи. Я бы взошёл на «карусель» без сожаления. Кто-то и взошёл на неё за морями, за долами, только называлась она «Клуб 27».
     В наши скользящие выходные мы, если не надо было идти на фестивальный фильм, встречались втроём или вдвоём и ехали на пляж, куда придётся - на Водный, к Метромосту, в Фили или на Левый берег, где я лениво проводил время с книжкой, если оказывался один. Погода стояла сухая, но не жаркая. Солнце пряталось за кисейными облаками, грело, как остывшая грелка, но не согревало. Вдруг, ненадолго пробивалось, разгоняя разлохмаченную от протирки синевы небесную вату, осыпала золотой пыльцой оторвавшиеся клочки, ослепляла землю, ныряло в облачный пух, тускнело, превращаясь в блёклый диск с облетевшими лучами. Мы следили за небесной уборкой, ловили подаренные лучи, а потом сидели в ожидании, обняв ближайшие колени и накинув на плечи рубашки. Наскоро макнувшись, через пару часов мы уходили с пляжа и разъезжались по домам.
     В последнюю декаду июля в Москву пришла благодатная добродушная жара. Пару раз я даже ездил после работы искупаться на Левый берег, успевая ухватить уходящее, уставшее от длинных сумерек вечернее тепло. Теперь мы уезжали на пляж пораньше и проводили там весь день. Прежние места для этого не годились и мы стали ездить на уютный пятачок в запретной зоне Химкинского водохранилища у входа в шлюзы - месте, которое я хорошо знал ещё в годы 4-й главы. Привожу координаты того места для создания ландшафтной пары с квасной бочкой из предыдущей главки, и также геодезической линии в пространстве-времени июльской Москвы 1977-го года.
     В уединённой запретной зоне мы перешли из положения сидя под облаками в положение лёжа под солнцем. Было обжигающе чудесно. Мы валялись попеременно то на травке, то на песке, окунались в неправдоподобно тёплую воду, прополотую граблями – я это видел раньше - от жестких и склизких водорослей и накипи зелёнки, играли в пляжные разлохмаченные карты и нескончаемо трепались обо всём на свете, что только могло улучшить настроение, то есть о позитивном, по-нынешнему. Позади была сессия, которой закрывались курсы назойливых общетехнических дисциплин, впереди – нарастающая вширь и вглубь специализация, больше курсовых, а значит самостоятельности и свободного времени. Наслаждение жизнью день ото дня разрасталось в необъятный, солнечный, как оргазм, кайф.

     МОСКВА
     В ГУРЗУФ! В ГУРЗУФ!

     В глубине весеннего семестра я услышал от Сержа про Гурзуф. Это был неожиданный рассказ не в Артековском, и не в Медведь-гора контексте. Тогда же они с Лу предложили нам с Нотой присоединиться к ним. Мы согласились, и перед сессией встретились у меня, чтобы обсудить детали поездки. По какой-то причине они решили остановиться в Ялте, а в Гурзуф приезжать на целый день. Я сомневался, что так и будет, но ничего не сказал. Мы с Нотой решили ничего не менять. Серж передал мне план Гурзуфа с обозначением ключевых точек, «нарисованный от руки почётным гражданином Гурзуфа Сэмом специально для новичков», и сказал, что сам Сэм в это время тоже будет в Гурзуфе, и мы его обязательно встретим, потому что не встретить его там невозможно.
     Родители были в отпуске, и обсуждение перешло в расслабленное времяпровождение до поздней ночи с пробуждением в середине дня. Перед душем Серж попросил полотенце и, выйдя, некоторое время ходил в нём, пока не надел джинсы, натянув их под полотенце на голое тело. Я спросил: «Ты трусняк не забыл?» Он ответил, что летом носит джинсы на голое тело, и добавил: «Тренировка перед Гурзуфом». Идея мне понравилась. Когда во второй половине июля наступила жара, я стал использовать новую форму одежды в поездках с Нотой на пляж на запретной зоне вдвоём. Удобство было очевидно.
     Ранним вечером мы поехали прогуляться по центру. В автобусе, постепенно заполнявшемся по мере приближения к метро, Серж и Люда эпатировали пассажиров девиантным поведением - показательно с упоением целовались. Мы с Нотой сидели по диагонали сзади и слышали, как от остановки к остановке нарастает сначала ропот, а потом громогласное возмущение. Ключевым словом было «безобразие!», то есть, отсутствие привычной образности, и я понимал пассажиров: Серж сидел развалившись на коленях у Лу, полупровалившись ей между ног. Картина была не для строителей коммунизма. В метро я спросил Сержа: «На хрена такая провокация?» Он ответил: «Тренировка перед Гурзуфом». Я был возбуждающе заинтригован.
     Билеты на поезд удалось взять только в один конец. Вместо обратного у меня была блатная записка из служебного, с шапкой блокнота начальника Казанского вокзала Москвы, которую отец спроворил по своим каналам. Записка была адресована начальнику вокзала Симферополя с обращением по имени отчеству. Тот, кто знает реалии Совка того времени, понимает, что это был мощный документ. Остановиться тоже было где: Юра дал адрес, по которому он будет в Гурзуфе и съедет за три дня до нашего приезда. Мы с Нотой намеревались пробыть до самого конца августа – почти три недели. Вещей решили взять немного. В хип-минимум, кроме всего прочего, включена «Общая тетрадь» фабрики «Восход» филиал №3, объёмом 48 листов и стоимостью 14 копеек, купленная для курса «Вычислительная техника», но оказалась не начатой, потому что записывать этот долбанный вычислительный санскрит в аналоговую эпоху не имело никакого смысла: итак зачёт поставят, а для курортного дневника этот объём был самый раз. Удивительно, но он сохранился, и ниже я воспроизвожу его как документ эпохи, правда, существенно сократив и переработав по принципу медальонов. Получились отдельные тематические главки. Недавно я просмотрел их, дополнил необходимыми комментариями в виде повествовательных фрагментов, а сами главки пометил словом «(дневник)», чтобы легко отличить их от попутных главок-рассуждений. Итак.

     ГУРЗУФ
     ДАЙ МНЕ КРОВ! (ДНЕВНИК)

     ДОРОГА. 10 августа, Курский вокзал, у платформы - скорый № 31 «Москва –Симферополь», жара под 30оС, но солнца нет. Духота. Женька пришёл проводить нас. До отправления 10 минут. Стал накрапывать дождь. Несколько минут посидели в купе, попрощались до встречи на сачке 1 сентября. В 14.15 тронулись. В вагоне тяжелая влажная духота, эпоха кондиционеров на СЖД ещё не наступила. Из окон полетели под откос опустевшая продуктовая упаковка разных форм и размеров, в основном бумажно-картонная. В часы ужина мимо нашего окна пролетела, кувыркаясь, фабричная коробка для консервных банок – штук на 150.
     ДЕНЬ. Следующим утром в 9.58 проехали масштабную надпись «Крым». Симферопольский вокзал пестрело модным пиплом, как на Стриту. На троллейбусе до Ялты уехали почти сразу. В 15.08 сошли на остановке «Гурзуф» на трассе за виадуком. Через несколько минут на автобусе №31 «Ялта – Гурзуф» спустились по серпантину в посёлок. [Марка автобуса в записях не зафиксирована, но это точно был «Львiв», скорее всего, ЛАЗ 695М с воздухозаборником на хребтине]. Когда он въехал в центр посёлка, пешеходы вжимались в ограждения из ракушечника или стены домов, чтобы не быть размазанными. Конечная остановка автобуса – крошечная, почти игрушечная, размером с детскую площадку площадь – «пятачок». «Этот посёлок производит впечатление на каждого, и на каждого по-разному» [цитата для потомков]. На площади наш автобус ожидала разноцветно-лоскутная, преимущественно джинсовая, выцветшая толпа, стремящаяся в Ялту. Такой живописной толпы я не видел даже на подпольных рок-концертах в Москве.
     Сразу же пошли по указанному Юрой адресу. Идти надо было в гору, на ул. Подвойского, это метров 200 над уровнем моря. Нужный дом № 33 искали долго. Он оказался двухэтажкой городского типа, номер квартиры был указан с ошибкой. Хозяйка уверяла, что Юра ей ничего не сказал, и она сдала обе комнаты. Короче, динамо: обычная совково-курортная лажа. Мы попросили хотя бы оставить до вечера вещи – два небольших чемодана. Получив согласие, пошли искать жилье. Нам нужен был хотя бы угол, но все, кого мы спрашивали, вместо угла давали нам ленинские советы «что делать» и обстоятельно, как «Шаг вперёд, два назад», объясняли, почему мы оказались в такой ситуации. Мы уже поняли, что снять койку, а если повезёт – комнату - можно только ранним утром, когда хозяева выходят на автобусную остановку навстречу вновь прибывшим отдыхающим.
     НОЧЬ. С наступлением сумерек коренная часть посёлка погрузилась в тихое домашнее времяпровождение, мне это напомнило часы между программой «Время» и отбоем в армии. Мы забрали вещи и стали думать, где устроиться на ночлег. Нота настойчиво предлагала всю ночь просидеть на лавочке у подъезда, но я не соглашался, зная, что такое ночь, проведённая сидя, и настоял на поиске места, где можно было бросить два надувных матраса.
     Часа три мы бродили в темноте по спящей верхней части Гурзуфа в поисках места, где можно было бы безопасно провести ночь лёжа. Снизу, с береговой кромки, сбесившейся серенадой доносилось веселье. К полуночи мы нашли подходящее место в промежутке между плотной шеренгой кипарисов и парковой оградой вокруг какого-то тёмного силуэта. Я надул матрасы и мы улеглись. Сначала было вполне комфортно, и мы тут же уснули. Через пару часов проснулись от холода, с моря дул свежий ветерок. Тёплых вещей мы не взяли, заснуть поодиночке было не реально. Мы сдули один матрас, как могли устроились на другом, вытянувшись и тесно прижавшись друг к другу, и затащили на себя ещё не успевшее остыть тяжёлое прорезиненное полотно. Стало тепло. Потом какое-то время было жарко и почти сразу, без перехода, холодно. Час мы мёрзли обнявшись. К утру ветер стих, и мы немного согрелись. Сон возвращался, но его отгоняли чьи-то микронные укусы в незащищённых местах и даже под одеждой. Оставшуюся часть ночи мы судорожно дремали, хлопая себя и толкая друг друга. Тело быстро затекало и немело. Часов в 5 начало светать и опять задул ветерок, теперь уже с гор. Сон сменился тяжёлым, бессильным бодрствованием. В 6 мы поднялись как складные и стали замедленно укладывать вещи. Где-то низко над морем набирало светосилу невидимое солнце. Настроение у нас было не утреннее.
     УТРО. Я взял чемоданы, и мы неспеша пошли на площадь. Было ещё прохладно, дорога шла под гору и идти было неутомительно. План был такой: подходить к людям с чемоданами – отъезжающими – и спрашивать у них адреса освободившихся койко-мест любой категории. Почти сразу появился мужик с чемоданом и тут же к нему, откуда ни возьмись, выюркнула мелкая тёлка, что-то спросила и записала. Второй и последующие разы я был расторопней и за полчаса записал несколько реальных, как мы думали, адресов. Но отправившись по первому же адресу, ещё на подходе к дому, в точке, откуда просматривалась вся сползающая к берегу улочка, увидели нескольких, таких же как мы кандидатов на кров, дежурящих возле своих чемоданов. И так было на всех улицах. Иногда на двери дома или калитки во двор висела картонка с лаконичной надписью, достойной героев:

          КОМНАТЫ НЕ СДАЮТСЯ !!

Мы сделали ещё пару неудачных попыток и взяли тайм-аут.
     ДЕНЬ. Время приближалось к полудню. Недалеко от площади встретили клёвого чувака в марлёвке, так же как мы озирающегося на встречных местных. Он оказался тоже из Москвы, как и каждый второй в Гурзуфе в это время года. Вместе сели на широкую низкую ограду из ракушечника и разговорились. Пока сидели, он не пропустил ни одного местного, проходящего мимо, задав каждому вопрос о жилье. Когда разошлись, я перенял его тактику и начал подходить ко всем подряд – вообще ко всем, пару раз приняв за местных добропорядочных отдыхающих из глубинки. Так прошло часа три. Нота сникла. Я подумывал о том, как и где провести предстоящую ночь. И тут нам повезло. Под горку шла женщина с арбузами. Я задал ей дежурный вопрос, она остановилась и немного замялась. Было очевидно, что у неё что-то есть. Уговорить её было не трудно. Она предупредила, что у неё есть только крохотный сарайчик - бывший курятник с нарами, на которых она сушит разные плоды. Удобств нет, метрах в десяти - кран летнего водопровода, в тридцати – общественный туалет. Воду в водопроводе включают утром и вечером на два часа. «Мне так неудобно», - сказала она. «А нам будет самый раз», - ответил я и взял у неё арбузы на начинающемся подъёме. Теперь я не чувствовал ни веса вещей, ни усталости.
     КРОВ. Наше жильё было расположено во дворе двухэтажного жилого дома №7 по Коммунальной улице, рядом с «Домом быта» и душевым павильоном. На углу, по пути в общественный сортир, росло большое миндальное дерево, усыпанное созревающими орехами. По-соседству, слева и справа, отделённые от нашего курятника ступеньками, стояли два точно таких же бывших курятника. Как и всё в СССР, курятники были типовыми. Хозяйка пригласила нас в квартиру, мы сразу расплатились, она показала, где можно оставить ценные вещи и деньги, взяла наши паспорта на прописку, деньги на курортный сбор в поселковый совет, дала старый чайник, кипятильник и ключ от висячего замка на двери сарайчика.
     Кров представлял собой решётчатую, из планок 40 х 20 с интервалом 100 – я замерил тетрадным листком в клетку, - пристройку к каменному сараю. Фанерная дверь закрывалась изнутри накидным крючком. Изнутри к стенной решётке была приколочена мелкими гвоздиками полосатая матрасная ткань. Размеры всего помещения составляли: в длину 1,8 м, в ширину – 1,9 м и 2м в высоту. Размер нар, соответственно: 1,8 м в длину и 1,0 м в ширину. Кроме нар в сарайчике была крашеная фанерная этажерка, три узких фанерных полки на стене и полузадвинутый под нары ящик с пустой посудой. С потолка свисала лампочка, свет был. Отличное жилье для наших целей!

     ГУРЗУФ. ДАУН-ТАУН
     ЛЮДИ И ЛОЖЕ (ДНЕВНИК)

     Наскоро разбросав вещи по поверхностям, мы пошли отсыпаться на пляж, прихватив надувные матрасы. Ближайшая к дому улица свела нас на набережную над платным городским пляжем размером с газон в центре Москвы. Очевидных вариантов выбора вблизи не было. Какое, всё-таки, восхитительное чувство охватывает полусеверного человека, входящего в тёплое море! Проспав часов до четырёх, мы сложили матрасы и пошли обедать в столовую, ориентируясь по плану Сэма. По дороге заглядывали во все питейные заведения и поглядывали на лежащие на широком пляжном парапете тела, в надежде увидеть Сэма. Столовская еда была вполне съедобной, но стоять за ней пришлось полчаса. Подойдя к дому, мы увидели перед входом таз с водой: хозяйка потом объяснила – «чтобы ноги помыть перед сном». Приятно, когда о тебе заботятся. Повалявшись на нарах, пошли гулять по посёлку. Напряжение утра и проведённой под кипарисами ночи ушло без остатка.
     Походив по параллелям и меридианам Гурзуфа ещё раз, но уже налегке, спустившись разными улочками к морю, разыскав вторую, дальнюю столовую, мы убедились в правоте слов Сэма, что кроме даун-тауна – в буквальном значении – никуда ходить не надо. Гурзуфский даун-таун начинался чуть выше автостанции-пятачка, от гастронома с рестораном и столовой на 2-м этаже. Охватывая автостанцию с двух сторон, даун-таун сжимался до узкого прохода со ступеньками, ведущими к набережной. Над ступеньками возвышалась ещё одна столовая – нижняя. Не доходя ступенек, под ногами красовался старый канализационный люк, обозначенный Сэмом на плане. В первый же день я рассмотрел его: он был произведением дореволюционного промышленного литья - единственная историческая достопримечательность Гурзуфа. Ниже столовой проход со ступеньками выходил на набережную – центральное место и живую достопримечательность Гурзуфа.
     Набережная начиналась от причала. Через десяток метров она выгибалась мостиком, на котором почти всегда торчал местный мент, изнывая от жары и безделья. Заканчивалась набережная компактной танц-верандой, обнесённой, словно обезьянник, трёхметровой сеткой-оградой. В десятке метров за ней берег перегораживал уходящий на несколько метров в море и на сотни метров вверх по склону забор, за которым среди фруктовых и миндальных деревьев виднелись коттеджи-бочки - фирменный стиль международного лагеря «Спутник» - всесоюзного места отдыха детей-мажоров. Весь центр посёлка занимал санаторий Министерства обороны с собственным огороженным пляжем, куда ответственные защитники родины времён Детанта и ОСВ-2 проходили по специально для них построенному мостику над набережной. Недалеко от исторического канализационного люка вполне уместно располагалось что-то принадлежащее то ли Союзу писателей, то ли Литфонду, то ли Союзу художников, а ближе к Артеку – база отдыха МГУ, или как там она у них называлась. Зажатая со всех сторон заборами набережная была сердцем, точнее, горлом и пищеводом даун-тауна.
     Все точки, где в том или ином виде наливают – пиво в розлив на пятачке, вино в розлив в «чайнике» и возле причала, коктейль-холл на возвышении над набережной - были скрупулёзно отмечены Сэмом на плане, а коктейль-холл даже с указанием числа ступенек двух лестниц, ведущих к нему с набережной: восточная - 64, западная – 36, наверно, чтобы я выбрал по силам, если в конце дня захочу догнаться в коктейль-холле фисом или коблером.
     Первый раз мы поднялись в коктейль-холл днём - на разведку. В нём было пустынно, жарко и неуютно. На третий день мы пошли туда вечером. Днём того дня мы ходили на артековский пляж за скалой и в море встретились лицом к лицу с чуваком с 4-го курса нашего колледжа. Он сказал, что здесь их целая команда, и что главное митинговое место в Гурзуфе – коктейль-холл. Договорились вечером встретиться там.
     При электрическом освещении и полной заполненности коктейль-холл выглядел клёвым уютным местом. Наш новый знакомый и его фрэнды занимали полностью обе стороны длинного стола. Чуваков было человек шесть и несколько не поддающихся классификации герлов. Когда мы подошли, они уплотнились, и мы сели. Наш знакомый сказал, что где-то тут видел чувака с младших курсов, такого светлого, худого, в длинной пиленной куртке, заметного на сачке. Он был сильно датый. Я сразу понял, что это Сэм, пошёл искать, но в тот вечер мы не встретились. Зато встретил знакомую герлу -первокурсницу, членку курсового бюро ВЛКСМ. Она сказала, что «наших тут много». Я не стал уточнять, кого она считает своими.
     С Сэмом мы встретились через два дня на набережной. Жара ещё не накатила, но уже подкатывала. Он сидел на парапете напротив «чайника», - излюбленного места встреч чуваков даун-тауна - сильно датый. Мы искренне обрадовались встрече. Звучит старомодно, но это так. Все вещи были при нём – одежда и сшитая в этом сезоне тёртая джинсовая сумка новой конструкции с клапаном и 26-ю отделениями – я скрупулёзно пересчитал - разного расположения и размера. В кармашках и полостях лежали: паспорт, обратный билет на поезд, бумажные и железные деньги россыпью, зубная щётка в футляре, зубная паста, половинка полотенца для лица, мыло в мыльнице, пузырёк с йодом, гранёный стакан, перочинный нож, тёмные очки без футляра, джинсовая панамка, в отдельном отделении полбатона черных сухарей россыпью на чёрный день, книжка на случай нескольких трезвых часов, на этот раз –«На публику» Мюриэл Спарк, и, где-то в тканевых глубинах, - плавки, хотя никто и никогда не видел, чтобы Сэм купался или загорал. Большую часть сумки занимала почти пустая круглая бутыль «Гымзы».
     Сэм рассказал, что только что приплыл морским трамвайчиком из Судака, куда уплыл после того, как милицейский патруль три дня назад потребовал, чтобы он под их присмотром покинул Гурзуф любым способом. Гурзуфские менты не отличались от московских терпимостью к непривычным образам, правда, справедливости ради надо сказать, что курортный образ Сэма был круче Фауста Гёте, как говорили в 1990-х: дрищ, белый как мел, юный лицом, как артековец, обношенный, как Василий Блаженный, перманентно задринченный до потери дара восприятия и воспроизведения речи, с остекленевшим взглядом, и, при этом, стойкий, как оловянный солдатик из сказки. Местных ментов это сначала недоумевало и озадачивало, а потом пугало.
     Опять же надо сказать справедливости ради, что гурзуфские менты были намного демократичнее московских. Больше всего они боялись нагоняя от начальства за не выявленное вовремя бродяжничество на вверенной им под контроль территории. Бродяжничество они представляли себе в босяческом, горьковском образе. На остальное они смотрели сквозь пальцы, как на блики на морской глади: бывают и такие, ну и хрен с ними. Поэтому, на набережной можно было встретить сладко спящую личность, или сидящую на парапете пару, смешавшуюся в непонятно кто есть где. Серж рассказывал, что видел, как гурзуфские менты расталкивали бесчувственные от теплового нокаута похмельные тела, валяющиеся поперёк набережной, требовали показать паспорт, проверяли прописку, возвращали паспорт, перешагивали одуревших от пробуждения чуваков и шли дальше. Ветераны оттяга утверждали, что в Гурзуфе всего 4 мента, все из местных, и один постоянный пост – на горбатом мостике через ручей, вытекающий из санатория Министерства обороны. Правда, в том году, ввиду наплыва хиппни на помощь местным ментам прислали наряд из Ялты на патрульной почему-то «Волге», и те стали пытаться наводить порядок в посёлке-курорте.

     СССР. ИЗБРАННЫЕ МЕСТА
     TEN YEARS LATER

     Как я уже говорил вам, первые аутентичные хиппи в СССР появились в 1967-68 годах, то есть, когда на Западе они уже стали массовым явлением. Вы, наверно, слышали про знаменитое «Лето любви» 1967 года в Хейт Эшбери, фестиваль в Вудстоке и Олтамонте в 1969-м, на острове Уайт в 1970-м. Это были массовые карнавалы хиппи, а первых хиппи - «Весёлых проказников» из легендарного автобуса Кизи – Америка увидела в 1964-65 годах. Я увидел и идентифицировал советских хиппи летом 1971-го на юге в «Юге», в поселке Совет Квадже, я рассказывал про это в 4-й главе. Заметьте, именно увидел и идентифицировал, потому что встречал и раньше, но поодиночке, и потому воспринимал их как индивидуальное подражание какому-то неизвестному мне образу без принадлежности к сообществу.
     В силу малочисленности аутентичных советских хиппи и с подачи советских СМИ, поспешивших позаимствовать чужой неологизм в своих пропагандистских целях, началось бездумное, пандемическое, как короновирусный атас, подконтрольное распространение нового слова. Как всегда в таких случаях, в народных массах этот неологизм быстро наполнился совковым содержанием. Если покопаться в безмозглых источниках Рунета, - а таких подавляющее большинство, - пытаясь реконструировать портрет советских хиппи, то он приобретает явную фэшн-трендовую окраску: длинные волосы, тертые, но хорошо сидящие джинсы с низкой проймой, желательно фирменные, еще желательнее – большой тройки: Levi’s, Wrangler или Lee; джинсовые мини-юбки, жилеты, картузы, сумки, часто самопальные, но обязательно из трущегося денима, широкие ремни - все это часто с американо-британской символикой - значки-«пуговицы», желательно покрупнее и с текстом, очки-капля или круглые, как у Леннона (у девушек – очки-стрекоза, как у Дженис Джоплин), браслеты-цепочки с планкой и прочее. И никакой объединяющей духовной платформы. Гас Холл, тогдашний бессменный лидер американских коммунистов, охарактеризовал своих земляков-хиппи как «молодых людей, которые не умываются», и это, отчасти, соответствовало действительности. У нас же, под словом «хиппи» массовое сознание тех лет подразумевало молодежь, которая только и делает, что проводит время на сэшнах или перед стереосистемой. Иными словами - тунеядцы, и у нас, и у них. Вспомните эпизод из «Большой перемены», в котором образцовый советский рабочий Петрыкин (Ролан Быков) говорит своему напарнику, заводскому оболтусу Гене Ляпишеву (Виктор Проскурин): «Все ясно - хыпи».
     Существенно, что в городской молодежной среде тех лет ясно понимали различие между малочисленными хиппи, всегда находящимися в зоне социального риска, и многочисленным, но мало раздражающим систему «клёвым пиплом» («модным пиплом», или просто «пиплом»), внешние признаки которого перечислены десятью строками выше и описаны в следующей главке на примере чуваков гурзуфского даун-тауна.

     ГУРЗУФ. ДАУН ТАУН
     КОМСОМОЛ! ДАЁШЬ ХЕЙТ-ЭШБЕРИ!

     Пипл приезжал в Гурзуф не отдыхать, а оттянуться, расслабиться, оттопыриться, уторчаться, угореть – каждый выбирал своё, по крайней мере, слово. Ниже «пятачка», на который втискивался автобус из Ялты, местных жителей не было видно: им там просто нечего было делать. Пипл даун-тауна представлял линяло-пёструю, лохматую, полуодетую разбредшуюся толпу с уплотнениями возле питейных точек, и на «пятачке» в ожидании автобуса в Ялту. Набережная Гурзуфа походила на зарубежные телерепортажи десятилетней давности о «детях-цветах», если зарубежный кадр слегка разбавить в равных частях «детьми-сурепкой обыкновенной» с садово-огородных участков родителей и детками-мажорами с закрытого показа на Васильевской. Подобной толпы я не наблюдал ни на Стриту в Москве, ни на толкучке или вечернем бродвее в Вильнюсе, ни даже на подпольных рок-концертах. Помните, в 3-й главе я говорил что, сравнение толпы у «Энергетика» с Хейт-Эшбери перед концертом группы «Скоморохи» с «Машинной времени» на разогреве в 1972 году сильно преувеличено? И сказал, что для подобного сравнения найдётся более подходящий повод – это Гурзуфский даун-таун середины 70-х плюс минус 2 года.
     На вид здесь редко кому было больше 35 лет, не считая молодящихся столичных пижонов, вроде Меньшикова периода первых морщин, но такие держались в тени, а вечером отваливали в задрыжный ресторан возле «пятачка». Хиппующих чуваков было очевидное большинство. Все - из Москвы, Ленинграда, Киева и Прибалтики. Литовцы в этот раз приехали целой коммуной и поселились в роще над посёлком, куда поднимались из даун-тауна только на ночлег. Наблюдая за этими сообществами две недели, я пришёл к выводу, что они были уже трансформацией былого хиппизма во что-то облегченное. Это были обноски Стиля, лишённого Идеи, и мне, прыгнувшему из июля 1973-го сразу в май 1975-го это было очевидно. Тёртое джинсовое однообразие начала 1970-х подверглось распаду, пока ещё не всем заметному. Главным становился трендовый джинсовый аксессуар: картузы и панамки, босоножки, поясные сумочки, ремешки для часов, кошельки, мешочки для очков. Через год я увидел чувиху в самопальном джинсовом купальнике, который оттопыривался на ней по краям как картонный. Это был тренд ради тренда, стремление к абсурду. Было ли это рождением нового, тотально стёбного подхода ко всему вообще, или последней конвульсией старого культа, вроде дефикации, или такова была диалектика тренда как понятия вообще, я тогда не задумывался. Донашиваемая джинсовая рухлядь прошлых лет прорастала мелкой чернильно-синей новизной аксессуаров и из-за этого в одежде модных чувих появилось что-то чрезмерно галантерейное. На моих глазах стиль перерождался в облегчённую форму одежды для дикого отдыха на маленьком курорте, где пока ещё допускалась не допустимая в других местах поведенческая свобода. Можно сказать, это было эпохальное переодевание - в изначальном, не гиперболизированном смысле, вроде того, какое описано у Музиля в «Человеке без свойств» в главе 90 «Низложение идеократии». Сегодня, глядя в то полуобнажённое южное прошлое - моё, не Музиля, - я вижу будущие социальные типы, из которых десятилетиями позже прорастут пижонскими самурайскими хвостиками новорусские интеллектуалы и многочисленные обломки идеалистического кораблекрушения, потерявшие гармонию с собой и тиканьем времени. А пока, довольно однородный пипл даун-тауна проявлял себя довольно однородно: днём пил портвейн, реже водку или сухарь, болтался в море, спал тяжёлым похмельным сном прямо на набережной, вечером догонялся коктейлями, ночью штучно ночевал на пляже под шепчущий ш-ш-ших-бня-бня-бня моря и гальки. Все здесь делали что хотели, не взирая (пишется раздельно) на других. Да других тут и не было.

     ЯЛТА
     НИ В КАССУ (ДНЕВНИК)

     Прошла первая неделя отдыха. Обратных билетов у нас с Нотой не было, железнодорожных касс в Гурзуфе тоже. Надо было ехать в Ялту. Мы выбрали день, договорились встретиться с Сержем и Лу – тоже безбилетниками - у касс. Накануне начал дуть береговой ветер - обычный в эти дни августа и не стихающий 3-4 дня. В тени похолодало до 16;. Подъём был ранний, завтрак быстрый. На пятачке уже стоял с открытыми дверями рейсовый автобус на Ялту. Тронулся почти сразу, как будто ждал нас. Через 25 минут мы были на автовокзале, где встретились с Сержем и Сэмом, заночевавшим у них. Минут 45 ушло на ожидание троллейбуса и дорогу до железнодорожных касс. Очередь была внушительная, с обязательной записью в список для переклички у старших по очереди. Работали два окошка, и мы записались в обе очереди: я оказался 160-м, Серж 98-м. Очередная перекличка была назначена на «через два часа», и мы пошли прогуляться по Ялте. Где-то рядом зашли в пивбар «Крабы». На вид заведение было приличнее московских, но пиво хуже. Вернувшись к перекличке узнали, что сегодняшний лимит билетов на Москву кончился. Значит, придется опять приезжать завтра. Договорились, что Серж ещё до открытия запишется в две кассы под нашими фамилиями.
     Сразу возвращаться в Гурзуф не стали и пошли шататься по Ялте. Народ здесь невзрачней, чем в Москве – «одни гуроны», привычно заметил Серж. Набережная – людской винегрет из областной столовой. Поесть – проблема, качество еды – хуже, чем в Гурзуфе. В пельменной простояли в очереди час. Сэм незаметно достал из своей 26-карманной торбы уполовиненную бутылку водки и бутылку Жигулёвского, кстати, ни разу не звякнувшие, пока мы шли, а потом, зайдя во фланг головы очереди, взял две тарелки борща и вернулся со стороны хвоста очереди. Интересно, что никакого внимания очереди это не привлекло. Водку он поделил на всех, утверждая, что в Ялте обедать без водки опасно для здоровья, а пиво отдал Сержу и мне.
     В Гурзуф вернулись на теплоходике. Сэм взял билеты только до полпути, и объяснил, что на выходе билеты не проверяют, а если что, надо говорить, что выбросил, что первый раз плыву на теплоходе, что не знал. Перед отплытием договорились с Сержем и Лу о новой встрече и взошли на трап.
     Берег медленно поворачивался полубоком, заслоняя Ялту. На мысу Ай-Даниль красовался ЦК-ский санаторный комплекс с полупустым пляжем. Рупор донёс еле различимое «закончилась 8-я лечебная доза». Я не знал, что это значит, но подумал, что надо бы выяснить при случае. Случай представился через год: конец дозы означал, что пора переворачиваться другой стороной под солнце, чтобы не упреть. В Гурзуфе дул сильный ветер, гораздо сильнее, чем в море. На улице делать было нечего. Мы попрощались с Сэмом и пошли к себе. Только легли, зашёл Сэм и попросил матрасы на ночь: пустовавшие обычно места сегодня были заняты.
     Ночь была неспокойной. Сила ветра достигла максимума. В полночь сорвало полотно с решётки и пришлось крепить его чем придётся. Потом порывом ветра с грохотом перевернуло алюминиевый таз на ступеньках. Решетчатая конструкция вздрагивала и скрипела, как айвазовский с тёрнером, если бы живопись умела издавать звуки. Утром опять поехали в Ялту, уже без Сэма. В этот раз ехали на экспрессе, без заездов в посёлки и остановок - 15 минут (обычный рейсовый – 25 минут). Серж и Лу стояли в очереди у самого окошка. Лу увидела нас, пошла навстречу, и мы вышли на улицу. Она рассказала, что они с Сержем встали в 4 утра, а в 6 были уже у касс и записались в списки. В 7 открыли двери в кассовый зал, толпа бросилась к кассам и у каждой образовались новые очереди, старые списки никто не признавал. Серж оказался 17-м. Через 5 минут он подошёл к нам с билетами. Места были неважные: в общем вагоне пассажирского поезда, в отсеке с сортиром за стенкой.
     С билетами мы стали чувствовать себя спокойнее, теперь любой отдых казался нам в кайф. Гарантированное своевременное возвращение в Москву решили отпраздновать утренней прогулкой по ялтинскому общепиту. В ближайшей столовой позавтракали яичницей из трёх яиц – первый горячий завтрак в Крыму; в «Доме торговли» на 5-м этаже в кафе-мороженое не спеша слизали по мере оплывания по порции мороженого по московским ценам (60 копеек); спустившись на 4-й этаж, в баре выцедили в качестве аперитива по коблеру - тоже по московским ценам (в районе 2 рублей за бокал), - а потом надолго засели в кабаке «Шалаш», заказав баранину по-пастушьи, водку, на десерт портвейн, на цены уже не смотрели. Договорились, что Серж и Лу завтра приедут в Гурзуф и будут ждать нас в «чайнике».

     ГУРЗУФ. ДАУН-ТАУН
     ЖЕЛЕЗНЫЙ ПИТОК (ДНЕВНИК)

     Сэм никогда не ночевал в одном и том же месте, и если не удавалось пристроиться к кому-нибудь в посёлке, то уходил вверх по склону в рощу - Серж называл её Гефсиманской - или на пляж. Но когда задул ветер – тот самый, перевернувший таз двумя абзацами раньше, - Сэм озаботился предстоящей ночёвкой. В тот день, уворачиваясь вместе с нами от берегового ветра в поредевшем, но не опустевшем даун-тауне, Сэм, увидев кого-то из знакомых, отходил поговорить о ночлеге, но всё было без маза. В конце концов, мы с Нотой предложили ему взять наши матрасы, если он не пристроится к кому-нибудь на ночлег. Стынущим звёздным вечером, переходящим в судорожную ночь, Сэм зашёл к нам, и я проводил его к месту одного из запасных ночлегов - на стройку какого-то двухэтажного строения, которое коматозно строилось уже третий год. Договорились, что утром мы дождёмся его возвращения со стройки.
     Утром ветер заметно стих и ослабевал с каждым часом. Сэм принёс матрасы лишь к полудню и трезвый. Я предположил, что эта ночь была для него худшей. После обеда все мы встретились в «чайнике». Серж и Лу привезли лепёшек из «Шалаша», и мы решили задринчить портвейна и пойти на платный пляж погреться под стеной набережной. В процессе возлияния что-то пошло не так, на пляже меня растащило, и когда я очухался в нашем сарайчике, Нота сказала, что Серж и Лу уехали в Ялту, приедут завтра после обеда, а Сэм зайдёт вечером за матрасом. Но он не пришёл. Через день он должен был уезжать в Москву, и мы думали, что в Гурзуфе его уже не увидим.
     Поднявшись пораньше мы сбегали в магазин и на рынок, закупились фруктами и взяли пару батлов на вечер в компании Сержа и Лу. Вернувшись, обнаружили под дверью записку от Сэма. Он написал, что ночь провёл в тёплой постели, к тому же с тёлкой, а завтра возвращается в Москву, Гурзуф покинет рано и, возможно, зайдет вечером за матрасом. Когда приехали Серж и Лу, солнце уже закатывалось, и мы сразу пошли на набережную, взяв купленное с собой. Возле исторического люка встретили Сэма - в хлам. Упёршись в нас глазами, он сначала никак не реагировал на нас, но распознав Сержа начал негромко издавать гортанные, каркающие слоги в духе Хлебникова. Я подумал, что с таких или похожих звуков и начиналась речь приматов в предрассветные часы цивилизации. Нота и Лу, обидно неузнанные, отошли в сторону. Серж, немного понимающий эти звуки, рассказал потом, что Сэм был в Ялте с неким Гусём и его командой, где и дошёл до нынешнего состояния. Сэм был единственный, у кого хватило сознания и сил вернуться в Гурзуф, остальные пропали в Ялте до завтра. Серж пояснил, что Гусь – самая старая пьянь со Стрита. Накануне Сэм сказал Сержу, что Гусь собирается устроить в Ялте невиданный паб-кролл, которому позавидовал бы даже Джин Грин из страноведческого эпизода романа Аксёнова, упомянутого мною ранее в главке «Смена вех», и собирает команду участников. Конечно же, Сэм отозвался одним из первых. Выезду в Ялту предшествовал показательный экшн. Когда ялтинские менты не в меру увлеклись наведением порядка в Гурзуфе и углубились в даун-таун неосмотрительно далеко от своей канарейки, группа чуваков из «чайника» перевернула их «Волгу» вверх колёсами. Позднее участники и зрители этого кино так описывали захватывающий эпизод: «Просто подошли, перевернули, и разошлись».
     Мы с Сержем взяли Сэма с двух сторон пройтись проветриться. У коктейль-холла он сделал бессильную попытку покинуть нас. Мы не отпустили его, и Серж предложил уложить Сэма у нас, развеив по набережной наши с Нотой опасения: «Он спит тихо, но с открытыми глазами». Дойдя до танц-веранды, мы зашли внутрь и присели на лавочку. Веранду, как я упоминал ранее, огораживал 3-метровый сетчатый забор. Через минуту Сэм метнулся к забору, как-то по-обезьяньи ловко перелез его, повис на руках с другой стороны и спрыгнул в темноту. Я не знал, что делать. «Сейчас придёт», - сказал Серж. Через пять минут Сэм как ни в чём не бывало вернулся через вход. Не дав ему шансов для прочей активности, мы направились к нам на ночлег. Проходя мимо коктейль-холла, мы взяли его за руки с двух сторон.
     Придя к нам, выставили наружу всё, что стояло в проходе, и Серж уложил Сэма на матрас. Он заснул сразу – с полуоткрытыми глазами. Серж и Лу посидели с нами минут десять и ушли на автобус, договорившись с нами поехать завтра в «Ласточкино гнездо». Мы с Нотой забрались на кровать над спящим Сэмом и стали ужинать. Я смотрел сверху вниз на бесшумного, окаменевшего в безжизненной, как у мальчика в Тарусе, позе Сэма – смотрел примерно с такого же расстояния, как если бы стоял у надгробия - и не представлял, как он будет завтра вставать в дальний путь. В 6 утра у меня сработал внутренний будильник, и я несколько раз толкнул Сэма. Он лежал с полностью закрытыми глазами и совершенно трезвым голосом сказал, что следит за временем. Минут через 20 он встал, сдул матрас и пошёл умыться. Я смотрел на него с восхищением и завистью. Есть он отказался, взять еду с собой тоже, взял только бутылку с водой. Деньги на автобус у него были. Тихо прощаясь, он спросил, сильно ли вчера напился. Я ответил, что не очень. Через минуту почётный гражданин гурзуфского даун-тауна отбыл в столицу СССР, а мы с Нотой продолжили свой сладкий утренний сон.

     ЯЛТА
     НИ В «ГНЕЗДО» (ДНЕВНИК)

     В 10.00 мы отбыли на автобусе в Ялту. Ветер окончательно стих, но море внизу штормило. Залётные из сухопутных городов пассажиры были наглыми: накопленный на малой родине опыт общественного передвижения ощущался нами физически. Злиться на них было глупо. На остановке «Санаторий “Парус”» мы сошли и двинулись к достопримечательности всесоюзного значения. За пару сотен метров до стоянки экскурсионных автобусов взяли левее, дошли до огороженной территории с дырой в ограждении, проделанной рядом с предупреждающей табличкой «Опасная зона. Опасно для жизни!» По петляющей и разветвляющейся тропинке, в обход территории санатория «Жемчужина» мы спустились к морю. Осматривать достопримечательность мы не собирались. А зачем? Мы видели её столько раз на холщовых сумках у тёток в метро, что смотреть на оригинал, стоя в толпе с семьями шахтёров и комбайнёров, не было никакого желания. Пусть они смотрят, им такие экскурсии в кайф.
     Мы были почти под самым «гнездом» - под смотровой площадкой, с теневой, противоположной от скалы «Парус» стороны. Над нами нависали каменные глыбы, которые, как это было после ночного землетрясения в ночь с 11 на 12 сентября 1927 года, могли сорваться через 5 минут, а могли – через 100 лет, кто знает, что в их геологическом уме. Но тут уж – кому из дома, кому в дом, кому под «Ласточкиным гнездом». На одной из глыб было написано «Купаться опасно для жизни», и это было действительно так: вода между скал бултыхалась и пенилась, как в вокзальном очке при сливе. Купание исключалось. Мы выбрали ровную глыбу у воды, целиком освещённую солнцем, и устроились загорать. Обстановка была немного гнетущая. Поваляв на камне карточного дурака, просто дурака, съев привезённую с собой еду и выпив пару бутылок пива, стали медленно собираться. По пути наверх сделали несколько не селфи для отчёта друзьям не о достопримечательности.
     Возле автобусной остановки, в кафе «Парус» съели по мороженому и выпили бутылку сухого вина. Нам повезло: на обочине стоял какой-то служебный автобус, водитель в нём дремал. Мы на дурака спросили, не отвезет ли он нас в Ялту до порта, и он неожиданно согласился за 3 рубля. В порту мы дружно позвонили домой из телефонов-автоматов, их здесь была целая шеренга, как автоматов вина в розлив, но не было пункта размена 15-копеечных монет. Я подошёл к газетному киоску рядом и попросил разменять рубль для звонка.
     - Сколько монеток вам нужно? – спросила приятная девушка в окошке.
     - Как можно больше, - ответил я. Она неспешно подвигала монетками, как доминошками, выбрала нужные.
     - Это вам на звонок – выложила передо мной поштучно шесть 15-копеечных монет, - Это вам попить в автомате – положила монету 3 копейки, - Это тоже позвонить – рядом легла 2-копеечная монета, - И вот, ещё - к общей кучке придвинулся пятак.
     Я поблагодарил её и сказал, что так меня ещё никогда и нигде не обслуживали. Она мило улыбнулась и ответила:
     - Приходите к нам деньги разменивать.
     Я шёл к автоматам и думал о том, что есть вещи, которым нельзя научить, это или есть у человека от рождения, или нет, и наступивший через 15 лет капитализм с новыми заученными стандартами «Чем я могу вам помочь бла-бла-бла-пи-пи-пи?» печально подтвердил это.
     Была суббота, середина дня и возле порта еще шевелилась толкучка. Я приценился к очкам-капелькам – «авиаторам», если по-правильному. За итальянские с соответствующей гравировкой на дужке и наклейками здесь хотели от 35 до 50 рублей, как на Беговой в Москве, но здесь очки были не Польша - чемпион подделок под фирму, - а очевидная – подходящее слово - Италия. Я подумал, что стоило бы приехать сюда покрутиться в следующую субботу, перед отъездом, и так и сделал. У одного фирмового чувака я увидел то, что искал: дымчато-серую италию с закалённым стеклом, чёрной тонюсенькой дужкой и всеми лейбаками. Сдавал он их за 50. Чувак, увидев, что я всерьёз заинтересовался спектрами, но считаю цену завышенной, звучно поцарапал стекло о медную молнию на своей сумке и дал мне убедиться, что на стекле не осталось ни малейших следов. Это был высший класс. Я взял их и носил потом лет десять, пока не разболталась оправа и стекла стали регулярно выпадать на асфальт. Интересно, что по ялтинской толкучке прохаживались два мента, которые, увидев торговый акт, подходили и говорили: «Ребята, убирайте это», - и шли дальше. В эти же дни в Одессе, как я узнал потом, Женька на знаменитом одесском Привозе взял зелёные спектра меньшего размера, но более выпуклые, с золотой дужкой -  за 30, правда, с обычным стеклом. Надо сказать, его зелёные выглядели фирмовей, то есть, круче, чем мои. Через два года он их поменял из-за появившейся мути в середине стёкол.
     Миновав портовый толчок мы оказались на улице Чехова. Серж обратил наше внимание на газетный киоск на противоположной стороне. На первый взгляд он был ничем не примечателен, но был нюанс: выше и чуть левее окошка висел жёлтый железный ящик «Спортлото». На фронтальной стороне ящика, не видной со стороны очереди, висел листок, на котором было что-то написано. Покупатели не обращали на ящик внимания. Очередь в киоск была символическая, два-три человека. Каждый второй покупатель, взяв из окошка газету, выпрямлялся, одновременно делая боком полшага в сторону, и с гулким стуком бился затылком о ящик. Сначала мы просто тихо ржали. Потом пытались врубиться в смысл происходящего. Что-то здесь было не так. Но что? - Ящик? Люди? Может, надпись? Серж пересёк улицу, приблизился к киоску, тут же развернулся, слегка присев и хлопнув себя по коленям, и направился к нам. «Там написано “Осторожно! Над головой ящик!”» - сказал он. В итоге, мы сошлись на том, что всё идёт так, как и должно. Просто театр абсурда. Просто как у Гашека. Просто закономерный дурдом. Гегель, со своим «всё действительное разумно», был бы здесь опозорен. Напротив того ящика мы расстались. Серж с Лу пошли в кино на фильм «Доктор Франсуаза Гайян», у нас же с Нотой не было ни малейшего желания смотреть его.

     ГУРЗУФ-АРТЕК
     ПЛЯЖ (ДНЕВНИК С ПОЗДНИМИ РЕФЛЕКСИЯМИ)

     «Чайник», как я упоминал, был излюбленным митинговым местом чуваков гурзуфского даун-тауна. Однажды, на третий или четвёртый день, поджидая Сэма, мы с Нотой наблюдали эпизод, достойный поздних картин Бюнюэля. Это было прикольней, чем ящик Спортлото в Ялте. Со стороны «пятачка» на набережную выходил пионерский отряд. Впереди шагал загорелый интеллигентного вида детина с волосатыми ногами, в пилотке и с пионерским галстуком. Весь отряд был в снежно белых блузках с коротким рукавом, синих шортах, с алыми галстуками и пилотками. Этот 30-головый пришибленный бело-красный отряд, построенный в колонну по четыре, выглядел как снег после кровавой схватки за синие чернила. Рядом с вожатым шёл барабанщик - его барабан мы услышали задолго до появления отряда на набережной. От причала – почти напротив того места, где появился отряд, и где располагалась первая винная точка, – уходя в перспективу к «Спутнику» на набережной стояли, сидели по двое, трое, пятеро и в одиночку, лежали на парапете, рыгали, ржали, обнимались заросшие полураздетые личности в джинсовых обносках, цацках и феничках, с бесформенными торбами и их разбитные тёлки в шортах клювом и юбках шириной с пионерский галстук, или красовались пижоны в привозной фирме. И вот, идя красно-белым строем под барабан, как сквозь строй, каждые 30-40 шагов, по команде развернувшегося к отряду волосатоногого вожатого, пионеры вскидывали руки в салюте и громко и слаженно, но как-то принуждённо-выдавлено скандировали:

                ВСЕМ! ВСЕМ! ДОБРЫЙ ДЕНЬ!

     Выведенные за пределы Артековского питомника будущих строителей коммунизма, эти, собранные поштучно по городам и весям 9-ти часовых поясов, всесоюзные отличники и образцовые тимуровцы, втянув нежные шеи в хрупкие плечи, с испугом и непониманием смотрели по сторонам на этих невиданных, других взрослых, про которых им никто никогда ничего не рассказывал - ни учителя, ни папы-мамы, ни учебники, ни детские книжки про Крякву, водолазов, Чапая, пионера-героя Лёню Голикова и Гагарина, а только «Крокодил» в рубрике «Вилы в бок!», а эти другие, невиданные взрослые, отведя в сторону стакан с портвейном, опустив дымящуюся сигарету, убрав руку с оттопыренной задницы подруги, усмехаясь смотрели на красно-белый строй юных волчат, которые войдут в силу после заката сексуально-музыкального идеализма и беззлобного индивидуализма, и также будут ходить уже в других галстуках, но уже ни с кем не здороваясь, а только распоряжаясь. Глядя на юных красно-белых из ближайшего будущего, я думал, что в этом строю, или там, за Генуэзской скалой, среди тщательно отобранных обязательно должны оказаться хотя бы несколько пашк, которые раздражают вожатых, курят в кустах, и, когда их не видят, прячут галстук в карман и рентгеном смотрят на девчонок в купальниках. Да нет же, конечно, нет, это мимолётное заблуждение, всё не так. «Артек», тем более номенклатурный «Орлёнок», – это сухой остаток после выпаривания живой воды, и павлики в них могут быть только морозовы.
     На второй неделе мы повстречали знакомую пару из нашего торгового отряда. Мы знали, что они будут здесь, и не удивились, когда увидели их в очереди в столовой у люка. Очередь была обычной протяженности, минут на 30, и сначала, двигаясь по лестнице, мы их не видели, и заметили лишь в зале, когда они уже брали подносы. На следующий день, рано утром мы вместе пошли на артековский пляж. Наши знакомые по торготряду провели нас новым путём – более короткой «козьей тропой», про которую им рассказал хозяин съёмной квартиры. Следующие пару дней мы с ними уходили на артековский пляж на целый день, потом - как придётся, иногда поврозь, но теперь уже только в Артек. Один раз, сворачивая на «козью тропу», мы увидели приближающихся красно-белых и остановились, пропуская. Это была встреча на противоходе: мы – в Артек загорать и купаться, они – в Гурзуф салютовать и пришибленно здороваться хором. С нами они не поздоровались. Ну и пошли они в жопу, строем, пионэры.
     В середине артековского отдыха, ещё до налёта берегового ветра, во время купания у меня смыло с головы панамку. А было так. Море штормило, но солнце пекло, как в штиль. Первый раз за всё время представилась возможность покачаться на волнах. В последний заход я по забывчивости пошёл к воде в панамке, а когда вспомнил, не стал возвращаться и бросил её на шлёпанцы. Пока я ощупывал воду, набежала сильная волна и намочила мои вещи. Надо было отбросить её подальше, но вместо этого я её надел и полез в воду. Когда вышел, Нота заметила, что панамки на мне нет, а я даже не заметил, как ее смыло. Увидеть её при таком волнении в волнах было не реально.
     Для меня это был удар сильнее солнечного. Моя панамка - это велосипедная шапочка, раскрашенная под американский флаг, что делало её уникальной в даун-тауне. Я люблю вещи, сделанные собственноручно, и эта потеря сильно расстроила меня. Наши меня успокаивали, но легче от этого не становилось. Но на следующий день на этом же месте Нота увидела мой звёздно-полосатый чепец на каком-то парне. Я в это время переодевался в кабинке и не видел, как она подошла. «Выходи быстрее! Я твою панамку нашла!» Я выскочил из кабинки. «Где?» - «Вон парень идёт». Метрах в тридцати я увидел парня в моей панамке, оба направлялись к морю. Я подошёл к нему и рассказал о своей вчерашней потере. Панамка молча ждала. Он выслушал, без возражений отдал, - ура! - и мы интеллигентно расстались. Материал её стал легче, мягче, цвет краски чуть поблёк, но все звёзды и полосы были на своих местах.
     Незадолго до отъезда Сэма на пляже произошло общение с артековским фараоном. Планировка пляжей в Артеке была продуманной: все дорожки из-за пределов лагеря, по которым можно было придти из Гурзуфа, включая и «козью тропу», выходили на «дикий» пляж. По соседству с ним в сторону Генуэзской скалы располагался пионерский пляж, а за ним, рядом со скалой - пляж для персонала. Пионерский пляж, заполненный в определённые часы, делал пляж для персонала недосягаемым для посторонних. Но не для нас. Когда пионеров уводили в лагерь разносторонне развиваться, мы подбирали свои шмотки и перемещались на край пляжа для персонала. Назывался этот кусок песка «Дружина кипарисная». Через неделю мы потеряли осторожность и стали устраиваться всё ближе к скале. Вид оттуда на гору Медведь, которую из Гурзуфа не было видно, открывался репродукционный, даже, можно сказать, японо-календарный. Но этого нам показалось мало, и днями позже вместо созерцания неописуемой красоты мы стали перекидываться в картишки. Это нас и сгубило. Скорее всего, фараон увидел нас с горы, а поскольку карты на всей территории лагеря были запрещены, он спустился на пляж, прихватив с собой дежурного по территории с соответствующей повязкой на рукаве. Оба подошли к нам. Дежурный спросил, почему мы играем в карты, что запрещено правилами поведения на территории лагеря. Мы вежливо извинились и убрали карты, но что-то в нашей речи показалось ему подозрительным, и он попросил показать пропуска. Убедившись, что мы чужие, он попросил нас – твёрдо, но вежливо - покинуть территорию артековского пляжа. Мент пошевелился и переступил с ноги на ногу: это было чем-то вроде печати, поставленной на сказанное дежурным. Оценив предъявленное, мы наскоро собрали вещи и отправились искать новое место на «дикую зону», как он выразился. На дикой зоне велись работы по строительству набережной – вялотекущие, как на всех объектах Гурзуфа. На обозримом протяжении вдоль берега было заброшенно и грязно, и нам пришлось долго искать подходящее место. Мы нашли его, но это было одноразовое место на остаток дня.
     На следующий день мы в том же составе пришли на дикую зону и сразу повернули от Артека в сторону Медведь-горы. Кроме волнорезов, частично занятых, ничего подходящего, чтобы расположиться, не было. Наконец, мы увидели строящийся волнорез, метрах в ста от которого на якоре стоял огромный плавучий кран. На волнорезе стояли два ихтиандра с детьми, тыкающими палкой в две внушительные медузы с фиалковой, как мы потом увидели, серединкой и ножкой. Мы решили упасть по соседству. Море было спокойным, очень прозрачным и очень холодным. Через пару часов, покрывшись испариной, обсохнув, опять взопрев, и опять обсохнув, распарившись до одурения, присев в воду на перекатывающихся камнях, мы вернулись, еле волоча ноги, к себе в Гурзуф. Больше мы за скалу не ходили.

     ГУРЗУФ
     С ОГНЁМ В ДУШЕ И В НОЧИ (ДНЕВНИК С ПОЗДНИМИ РЕФЛЕКСИЯМИ)

     В Гурзуфе, при ежедневном многократном купании в морской воде, необходимость в горячем душе, в плане гигиены, минимальна, но потребность один-два раза в неделю постоять под горячими струями просто для удовольствия, и не просто постоять, стоит в полный рост. На протяжении всего отдыха, пока море лихорадило, жара с упорством целеустремлённой любовницы вытапливала на коже блеск и глянец, испаряла ароматы нежных, как подмышка бабочки, складок созревшего к опылению тела перед свадьбой, ну вы знаете.

                Лениво даль, как будто бы надетая
                На зной стоячий, бедрами поводит

Это Филипп Ларкин, «Свадьбы в Троицу», если вы не узнали. Перевод мой – самый точный.
     Вечер был горячим - как вода из котельной - продолжением дня. Мы с Нотой собирались в душевой павильон, где я должен был заплатить за Сэма, потому что у него кончились деньги, совсем. Договорились, что он будет ждать нас в 20.00 у входа. Но в назначенное время его не было, да и не могло быть, потому что вместо него пришло на душевую помывку столпотворение немытых солдат в клёвых тропических панамах. Для Сэма такое соседство было немыслимо.
     Мы ушли к себе и вернулись через час. Сэм за это время не объявился. Войск не было. Мы купили билеты и встали в очередь в душевое отделение. Очередь двигалась по мере того, как освобождались душевые кабины. Половина очереди были пары. В предбанном отделении ощущалась лёгкость, как на Луне. Падение гравитации поднимало настроение у мужчин, и это было заметно на глаз. Музыка сфер играла «Come On, Baby, Light My Fire».
     Душевое отделение было душевным: общий зал с рядами душевых кабин и высоким потолком в парном тумане. Стенки у кабин - выше роста, перекрытия нет, пар поднимался вверх, шум воды приглушал звуки, кроме отдельных громких. В отсеке для раздевания – двухместная скамейка с достаточным пространством перед ней, душевой отсек свободно вмещает двоих, а если потесниться, то и троих, не стесняя движений. Кроме одиночек, в одну кабинку пускали одну семью с детьми, одну разнополую пару, группу из трёх однополых. Смешанные тройки не допускались. Оплата: один билет – одно помывочное тело, независимо от возраста и массы. Паспорта не спрашивали. И это правильно: гигиена должна быть выше морали.
     Через 15 минут мы вышли из душевой кабины. Почти одновременно через две-три кабины от нас вышла пара, которая не раз попадалась нам в даун-тауне. В предбанном отделении две девушки перед мутноватым зеркалом расчёсывали волосы, позади их ждали два чувака. Вышедшая пара встала рядом в очередь за своим отражением, мы с Нотой - за ними. Все были ещё распаренными и выглядели по-особенному умиротворёнными. Похоже, сегодня всех ждал тихий вечер и ранний отход ко сну.
     Развесив полотенца возле нашего сарайчика , мы спустились на набережную. Постояли у причала. Сделали большой круг мимо «Спутника». Дома выпили чаю с калорийками и плавленым сыром и устроились спать. Не успели уснуть, пришли обитатели соседнего сарайчика с какой-то бабой. Битый час они вполголоса рассказывали засохшие, потерявшие аромат анекдоты. Давясь ржали. Потом один из них вышел и унёс вдаль затихающие шаги. Оставшаяся пара предалась любви. Фачились они удивительно тихо, словно боясь оживить выставленный в распахнутое окно корабельный рупор. Ночной воздух доносил лишь шевелящееся шуршание и поступательно сопение. Воображение смахнуло сон. Когда всё затихло, мы решили их поддержать. Соседи, правильнее сказать со-сарайники, что-то между собой обсудили, но никаких сигналов, вызывающих нас на контакт, не обозначили и скоро ушли. Через какое-то время вернулся сначала один, потом второй и долго полушёпотом разговаривали похихикивая. Интересно, о чём говорили мужчины?

     ГУРЗУФ
     ПРАЙС-ЛИСТ (ДНЕВНИК С ЦИФРАМИ)

     Каждое утро начиналось, если не считать комплексного туалета, с беспорядочного завтрака на нарах. Иногда он состоял из нескольких баночек детского питания. Идея такого завтрака возникла у меня после прочтения на картошке романа «Лето перед закатом» Дорис Лессинг, тогда только что опубликованного в «Иностранке». Там одна студентка - второстепенный персонаж - жила на детском питании. Не знаю, как в Англии, а в Крыму это был не лучший выбор для завтрака: не очень вкусно, не очень калорийно, не очень дёшево, и не очень удобно: баночка была маленькой, из толстой прочной жести, требовался консервный нож, а вскрытие такой баночки требовало самоотречения. Но всё это искупалось быстротой поглощения и сознанием того, что у нас завтрак как у клёвой английской студентки из книги. Дичь, конечно, но в молодости такое обычно. Обед был единственным горячим приёмом пищи за сутки, не считая чая. На ужин мы ели консервы или молочку, иногда и то, и другое. И, конечно, хлеб: чаще всего - калорийные булки с изюмом. Это всё, что можно было купить в любом магазине. При дневных перемещениях мы покупали фруктовое мороженое, самое дешевое. Все мороженое в Гурзуфе было на палочке.
     Обычно мы покупали еду на день накануне, без запаса, потому что хранить её было негде. Типичный набор: 2 банки кабачковой икры, 2 пачки плавленого сыра, 4 калорийки или уменьшенный батон хлеба, 2 бутылки кефира, реже - молока, ещё реже – ряженки, иногда пиво. Пару раз в неделю – банку тушёнки. Вскладчину с Сержем и Лу, или знакомыми из торготряда, на вечер - сухое или портвейн, по настроению. Надо сказать, что все продукты в Гурзуфе были гораздо свежее и натуральнее, чем в Москве. У меня сохранились несколько наклеек, крышек, обёрток от продуктов, проездных и входных билетов той поры. Поройтесь в тумбочке. Дайте сюда. Вот, листок. Я выписал. Тут названия, вес, цены и некоторые другие надписи:
     «Iкра з кабачкiв», в железной банке, масса 545 г. – 40 коп.;
     Соевые бобы в томатном соусе, в стеклянной банке, вес нетто 500 г. – 28 коп. без стоимости посуды;
     «Сир новий, плавлений, жирн. 40%», в розовой фольге - 14 коп.;
     «Сир новий, плавлений, жирн. 30%», в голубой фольге - 11 коп.;
     Кефир нежирн., 0,5 л. в стекл. бутылке – без стоимости посуды 6 коп.;
     Молоко пастеризованное, 2,5% жирн., 0,5 л. в стекл. бутылке – без стоимости посуды 11 коп.;
     Ряженка, 4% жирн., 0,5 л. в стекл. бутылке – без стоимости посуды 17 коп.
     Мороженое фруктово-ягодное 100 г – 9 коп.
ДВЕ ПОЗИЦИИ С НЕПОЛНОЙ ИНФОРМАЦИЕЙ:
     Сметана, 20% жирн. 100 г. в стекл. банке – 24 коп.
     Говяжья тушёнка 350 г. в железной банке, импорт из Сомали (!), этикетка на английском, цены нет, естественно.
     А вот цены на фрукты:
В МАГАЗИНАХ ГУРЗУФА (до 25 авг./с 26 авг.) за 1 кг:
     Яблоки 30/40 коп.
     Груши 40/50 коп.
     Персики 65 коп. - цена не изменилась
                НА РЫНКЕ ГУРЗУФА, расположенном за «пятачком»:
     3 початка варёной кукурузы – 80 копеек.
     1 кг отборного винограда – 2 руб.
     1 кг сочных груш – 2 руб.
НА РЫНКЕ ЯЛТЫ (видели, но не пробовали):
     Виноград – 2,5 – 5,0 руб.
     Груши – 2 руб.
     Сливы -0,8 – 2,0 руб.
     Помидоры – 2,5 руб.
                ДРУГИЕ ЦЕНЫ:
ТРАНСПОРТ
     Ж-д. билет Москва – Симферополь, скорый, купейный – 10 руб. 90 коп. (обратный билет не сохранился).
     Междугородный троллейбус «Симферополь – Гурзуф» – 1 руб. 02 коп., багаж – 10 коп.
     Троллейбус «Ялта – Симферополь» – 1 руб. 20 коп., багаж – 10 коп., комиссионный сбор (за предварительную продажу) – 2 руб.
     Автобус № 31 «Гурзуф – Ялта» – 20 коп.
     Автобус № 31а «Гурзуф – Ялта» экспресс – 30 коп.
     Городской троллейбус в Ялте – 4 коп.
                НАЛОГ И УСЛУГИ
     Курортный сбор за проживание на частном секторе, оплачивается в поселковом совете – 2 руб.
     «Разовый входной билет» на пляж (огороженный)– 10 коп.
     «Банные услуги», входной билет – 30 коп. с тела за помывочный сеанс, длительность сеанса не ограничена.
     Как-то вечером мы решили пойти в кино. Просто в кино, неважно на что. В тот день показывали «Железную маску» в летнем кинотеатре. Гурзуфский летний кинотеатр – это огороженная площадка с дощатыми лавками и экраном в две школьные доски. За билетами стояли час. Стоимость одного билета на одну серию - 50 копеек. За двоих на 2 серии - 2 рубля, ровно как в московских кинотеатрах «Россия», «Зарядье» или «Мир». Сам фильм неожиданно зашёл по настроению. Я смотрел его в детстве и шёл как на детский, но вдруг углядел в нём больше юмора, чем в «Трёх мушкетерах», и обратил внимание на интересные афоризмы. Так бывает иногда на курорте. Что-то вроде мимолётного романа с давно потерявшей очарование экранизацией романа.

     ГУРЗУФ - СИМФЕРОПОЛЬ
     ПРОЩАЛЬНЫЙ ТРАНЗИТ (ДНЕВНИК)

     Настал день отъезда. Накануне Серж и Лу приезжали попрощаться с Гурзуфом до следующего года, и мы договорились о завтрашней встрече на автостанции в Ялте. Предварительную покупку билетов до Симферополя Серж взял на себя. Когда Серж и Лу уехали, мы забрали у хозяйки наши чемоданы и пораньше легли спать. Встали очень рано, быстро освежились и с вещами пошли к знакомым по торговому отряду на прощальный завтрак. Стол был шикарным: весь упомянутый прайс-лист и «Портвейн червоний Таврiйський». За невысокой оградой из каменной кладки, в нескольких шагах от нас, шлёпая шлёпанцами шли по улице загорелые люди с пляжными принадлежностями и детьми. За две с лишним недели я забыл, что в Гурзуфе кроме пипла даун-тауна есть ещё и отдыхающие трудящиеся – жаворонки, спешащие стайками к лазурному утреннему морю и свободным топчанам на платном пляже.
     На пятачок пришли в 10.00, за два автобуса до нашего, потому что отмена рейса – обычная практика у Ялтинского гортранса. Так и в тот раз: был отменен один рейс, хорошо, что не наш экспресс в 10.25. Тут необходимо заметить, что из Гурзуфа можно было уехать с чемоданами только на экспрессе: в обычный погрузиться было не реально.
     Попрощались ещё до прихода автобуса. Мы остались вдвоём. Автобус пришёл минута в минуту и через четверть часа мы были в Ялте. Сдать вещи в камеру хранения оказалось невозможно, и мы с чемоданами пошли в ближайший бар. Он работал с 12.00, но открылся только в 12.40 – обычная практика для Ялтинского общепита. Коблера в нём не оказалось, взяли что было. Около 14.00 пошли на остановку троллейбуса. Оказалось, что наш троллейбус пойдёт от другой посадочной остановки  – это тоже обычная практика Ялтинского гортранса. Мы подошли за 5 минут до отправления, но троллейбус уже жужжал моторами, а водила что-то бесшумно орал за стеклом и размахивал пятерней. Спешно погрузились. Места были попарно врозь: наши – боковые, Сержа и Лу - против хода. Ровно в 14.00 тронулись. В Алуште остановились на 5 минут. Тут необходимо заметить, что водилы в Крыму очень пунктуальные: если сказал, что стоим 5 минут, это значит ровно через 5 минут троллейбус уедет, даже если кого-то не будет на месте. Так и случилось в этот раз: двое курортных гуронов появились на остановке, когда троллейбус уже отъехал метров на 100. Было забавно смотреть, как прытко они бежали за приостановившимся троллейбусом, размахивая конечностями.
     В Симферополе я остался на вещах, остальные пошли в столовку обедать. После обеда мы с Сержем отправились в овощной магазин за миндальными орехами. Стояли ровно час. Когда нам взвешивали 14 кг в 6 пакетов, очередь заволновалась. У выхода ждала Лу и сказала, что состав уже подали мы поспешили на платформу. В вагоне было тошнотворно. Напомню, поезд был пассажирский, наш вагон - общий. Что за вонь стояла внутри, мы сначала не поняли, а просто хватали ртами газ, содержащий воздух, как обречённые рыбы на прилавке. Бросив вещи, поспешили обратно на перрон. До окончания свежего воздуха оставалось 8 минут, пролетевших мигом. Когда вновь зашли вагон, наши места были заняты. Долго разбирались с нахальными харьковчанами, наконец, расселись. Стол был завален их жратвой неприглядного вида. Нам ничего не оставалось, как заявить о себе ядреным московским нахальством. Серж достал бутылку «Русской», я – кабачковую икру и сдвинул локтем харьковские развёртки ровно на полстола. Лу достала из полиэтиленового пакета и положила рядом с собой подсолнух размером с колесо велосипеда «Школьник». Сопротивление нам оказано не было.
     В сумерках поезд выехал на материк. Пассажиры стали тихо устраиваться на ночь. По какой-то причине, может, специально, матрасы и подушки были на местах, хотя в общих вагонах их обычно не бывает. В соседних отсеках на полках укладывались по двое. У нас же было два лежачих места на верхних полках и два сидячих – на нижней. Спать не хотелось. Девчонки тихо болтали под потолком, Серж сидел у окна, а я - на продольном месте напротив нашего отсека, оказавшемся почему-то свободным. Надо мной кто-то уютно храпел, а я смотрел на погружающиеся в темноту поля и одинокие украинские домики. Поезд покачивался и постукивал по стальному пути, который где-то на севере придавила бетонным прессом Москва.

     СИМФЕРОПОЛЬ - МОСКВА
     ВОЗВРАЩЕНИЕ К РЕАЛЬНОСТИ (ДНЕВНИК С ПОЗДНЕЙ РЕФЛЕКСИЕЙ)

     Завершался последний день нашего клёвого отдыха. Я смотрел в окно и думал на опережение в 40 лет: «На хрен мне такой Крымнаш, если там нет такого пипла, как мы?» И тогда решил себе на далёкое потом: «В Красной поляне не был, в Крымнаш не поеду». Минут через 20 к моей сумеречной грусти стало примешиваться хотение спать. Какой-то мужик прошёл в тамбур покурить, я вышёл за ним и стрельнул сигарету прежде, чем подумал, а стоит ли? Он протянул мне открытую пачку, это была не известная мне марка «Космос». Курил я медленно, потом пошёл в дабл – единственное свежее место в вагоне – и стоял там у открытого окна до требовательного дёрганья дверной ручки. Когда вернулся, моё место было свободно, харьковчане дремали сидя, Нота спала, Серж и Лу тихонько разговаривали по вертикали. Я что-то сказал им, и опять сел у окна. Сон отступил. Глядя на проплывающие в ночи силуэты можно было просидеть до утра. Время от времени из темноты бросались под поезд освещённые уставшими фонарями переезды с охрипшим, как после нездорового сна, звонком. Надо было устраиваться спать. Завтра ждал первый день в Москве, и это будет совсем не такой день, как Гурзуфе.
     Я сложил стол и лёг. Спал плохо, часто очухивался, пока, наконец, проводница не подняла весь вагон, сообщая о приближении к Харькову. Приближались часа полтора. Все это время вагон шуршал, бубнил и топал. Заснуть было невозможно. Собирались и наши соседи. Я с нетерпением ждал прибытия в Харьков, надеясь на тишину, которая наступит после. Наконец, поезд подошёл к перрону и замер. Вагон наполовину опустел. Я лёг спать, теперь уже на освободившейся верхней полке, и проспал, пока за окном не заныло сараями и разбитыми просёлками социалистическое Подмосковье. Серж и Лу уже поднялись, и даже умылись. Нота ещё лежала. Я слез вниз, подождал её, и мы брезгливо ополоснули лица, не закрывая дверь и поддерживая равновесие друг друга. Было между 4 и 5 утра. Мелькнул Серпухов. Когда проезжали платформу «Весенняя», Серж показал пятиэтажки, среди которых стоит и его. Вдоль них тянулись силикатные с чёрным гудроновым верхом гаражи, за ними - щуплый лесок.
     - Культурно тут у вас, - сонно съязвил я. – Вышел, и - хочешь машину заводи, а хочешь – собаку.
     - А хочешь – никелированный будильник, чтобы не проспать на завод, - пересёк мою мысль Серж.
     Из пустырей возник и уплотнился «Падальск» - так Серж называл Подольск. Через полчаса полусна набежала и окружила серой панельной ордой Москва. На остановках, поджидая первые автобусы, нетерпеливо замерли обладатели никелированных будильников. Они уже стремились к станкам. Холодок бежал им за ворот, наверно, и шум на улицах становился сильней, но стук вагонных пар под полом был громче. С добрым утром, милый город! Поезд сбавил ход. Безвыходно заборно проплыл завод, на котором делают серпа и молота. Поезд перешёл на шаг, помедлил, и затихая подполз к платформе.
     Москва встретила нас плохой погодой. Да и что она могла, кроме как наморосить нам. Мы с Сержем взяли чемоданы и вышли на перрон. Мимо шли отдохнувшие, готовые к новым свершениям советские люди. Нас среди них не было. Мы устали. Мы почти не разговаривали. Мы были ещё не здесь.

     МОСКВА
     ОСЕНЬ ПЕРЕД ЗАКАТОМ

     Рассеяние учебной энергии в летней Москве и её полное исчезновение в жарком Гурзуфе сказалось на мне неблагоприятным образом в первые дни сентября. На лекциях я читал траектории пролетающих за окном птиц, или «Иностранку», расслабленно лежащую у меня на коленях, или что-нибудь из теории литературных механизмов в советской подаче. После лекций провожал Ноту и в полупустом ещё метро возвращался домой, проходя часть пути пешком, вдыхая аромат усыхающих листьев. Большинство дисциплин теперь были специальными, многие знакомы по техникумовским курсам и повторяли их на языке высшей математики. Лекций было много, и почти каждый лекционный курс завершался защитой курсовой работы где-то в далёком снежном декабре или бесконечно далёкой весенней сессии. Техникумовская привычка приступать к чертежам, как только позволят первые расчёты, и приобретённый графический навык, позволяли проводить на консультациях не более получаса. Это ввергало в расслабленное благодушие и наслаждение бездельем.
     В ту благостную осень студенческая Москва вздрагивала от многочисленных подпольных рок-концертов. Документальная короткометражка «Шесть писем о бите», снятая студентами ВГИКа, каким-то чудесным образом ослабила культурные запреты. Никто не видел этого фильма, но все о нём знали. В течение осеннего семестра в нашем институте отыграли «Машина времени», «Аракс» и «Високосное лето» во втором составе. Где-то в глубинах Тушино, в заплечье промзон, на берегу жалкой речонки, в древнем ДК с колоннами, заросшем вётлами, как руины на полотнах Лоррена, на танцах, посвящённых Годовщине Октября для студентов МАИ сыграла «Рубиновая атака». Несколько пар под хард-рок изображали бамп, как они его себе представляли. Выглядело это прикольно. Ближе к зиме, в десятке минут от «Парка Культуры» прошёл концерт мало известной тогда группы «Кузнецкий мост», а под прикрытием «новогоднего вечера» в кафе-стекляшке на выселках в Алёшкино выступила, будто приехавшая на гастроли из Техаса, группа «Удачное приобретение». Я был на всех перечисленных мероприятиях, причём, последние три названные группы видел впервые, а о группе «Кузнецкий мост» даже не слышал. Возможно, поэтому они произвели на меня более сильное впечатление, чем игравшие у нас в институте.
     «Атака» и «Приобретение» на тех выступлениях пели на английском, их гитаристы обладали чумовой техникой и чуждой манерой исполнения. Звуковой фронт у той, и другой был аутентичным рок-н-ролльныму, но и отличие у них было существенным: Рацкевич изображал западного гитариста-фронтмена со всеми подобающими ухватками, и придерживался, скорее, европейского образа, а «Вайт» - тогда ещё без шляпы с гремучкой, а просто в клетчатой рубашке-ковбойке - выглядел статично, но его блюзовый посыл врубал восприятие музыки на турбо. Других музыкантов этих групп я не помню, кроме Матецкого. О нём мне нечего сказать: тот же Маргулис, только в профиль. Попутно замечу – который раз уже, - что Русская Википедия всегда и везде, в чём-нибудь, где-нибудь, да соврёт. Например, когда пишет о юбилейном концерте «Вайта» в ЦДХ в 2005 году. Во-первых, ничего не сказано о том, что в 1-й части концерта на клавишных играл сын «Вайта». Во-вторых, Матецкий в тот раз не играл вовсе, не было такого. В середине концерта он незаметно зашёл в зал вместе с Расторгуевым. Но незаметно не получилось: когда в перерыве между номерами Матецкий подошёл к сцене, где стоял «Вайт», и стал что-то говорить ему, видимо, поздравлять, его узнали, и из зала стали доноситься требовательные, на весь зал выкрики: «Матецкий! Возьми басуху!» Но он так и не взял и, посидев пару номеров, покинул концерт также неприметно, как и вошёл - неприметно. И вышел. Неприметно. О чём я? А! Некритичное чтение русскоязычной Википедии – это засёр своего мозга, а участие в этом проекте в качестве писунов - засёр информационного пространства. Я пытаюсь высказаться понятно, но слышу, что получилось неуклюже. Не современно. Как-то не фейсбучно. Однако вижу, что вы поняли.
     На «Кузнецком мосту» я впервые увидел Романова. Пел он потрясающе, напряжённо, и в какой-то момент повесил полотенце на шею, потому что упрел, и под сафитом это было заметно. На том концерте прозвучало несколько песен, которые последующее «Воскресение» больше не исполняло, по крайней мере, я их больше не слышал. Одна из них - композиция с мощным, рвущимся вокалом, из которой я запомнил лишь одну строчку, захлестнувшую впечатлением о Гурзуфе:

                Пью коктейля бокал белой пены морской...

     Вторая – стёбная песенка про джинсы «Левис» и «Супер Райфл». Оба бренда тогда были антагонистическими стандартами украшения модных советских задниц. В ней были такие слова, возможно, не совсем такие, но не меняющие смысл:

     На серенький невзрачный Супер райфл свой Левис не сменяю никогда.

     Посещение подпольных рок-концертов было удовольствием не из дешёвых. Цена за билет металась в диапазоне от 3-х до 5-и рублей, в зависимости от вместимости и статуса площадки, удалённости от центра, времени года и жадности организаторов. Репертуар самодеятельной группы обязательно должен былбыть залитован, т.е. на него должно былбыть получено разрешение цензурного комитета – ЛИТО. У некоторых завклубами были свои выходы или договорённости с ЛИТО, и это тоже включалось в цену. Например, репертуар «Аракса», «Машины времени» и англоязычного «Удачного приобретения» не вызывал настороженности, а «Високосного лета» - вызывал по разным причинам. Так, в номерах «Лавка чудес» и «Пляска смерти» с выходом Келми под стробоскоп в костюме скелета (правильное название номера не помню, но те, кто ходил на их концерты знают, о чём я) ЛИТО усматривало «мракобесие и джаз», а это серьёзная претензия по понятиям советских «инженеров человеческих душ». В номере «Баллада о заплатках» (слова - экстракт из «Сказки про царя и про сапожника» Маршака) ЛИТО усматривало завуалированную критику власти, а в рок-опере «Прометей прикованный» высокообразованные сотрудники ЛИТО не усматривали ничего крамольного, пока не получили сверху подзатыльник c разъяснением, что правильно надо оценивать этот номер по названию не на слух, а по подразумеваемому написанию - «Прометей prickованный». Всё это объективно поднимало цену на билеты «Високосного лета», да ещё субъективная прибавочная стоимость от Ситковецкого за понт, типа, зрители могут подождать минут 40, пока мы настраиваемся и разогреваемся. Многие тогда видели в этом проявление величия группы и его руководителя и фронтмена, что и требовалось Ситковецкому, от которого вскоре ушли и Келми, и Кутиков, и Ефремов.
     О предстоящих концертах мы узнавали по студенческому телеграфу. У многих из нас были друзья в других вузах и новости субкультурной жизни распространялись по Москве со скоростью примерно одно событие в полнедели – фантастическая скорость для студенческого телеграфа, работающего без электричества. Почти одновременно появлялись скачанные из «телеграф-канала» вложения – открытки, или их части, с печатью, подписью, а иногда и просто кусок открытки без печати, без подписи, но с фрагментом, по которому невозможно было понять, из какой открытки его вырезали. Такой пазл был понятен только организаторам, представитель которых стоял на входе контролёром. Теоретически, вероятность мошенничества была весьма высокой, но я не сталкивался, и даже не слышал о таких случаях. Наверно, дело было в том, что в далёкие 1970-е сообщество посещающих подпольные рок-концерты было достаточно герметичным, а предстоящие мероприятия легко проверяемы по альтернативным каналам распространения информации. Это была сеть, и она хорошо работала.
     Самым дорогим посещением подпольного рок-мероприятия для меня стал комсомольский вечер отдыха в Алешкино, где играли «Удачное приобретение» - 8 рублей. Правда, в цену входила бутылка вина на столик на четверых, 4 яблока, 4 апельсина и 4 пачки вафель размером с нынешний пакет сливок для кофе, и креманка с тремя пинг-понгными шариками мороженого после музыкальной паузы. Зато было непривычно просторно дэнсать в двух шагах от музыкантов, впитывая музон из колонок всем телом. «Вайт» заделывал рок-н-ролльные и блюзовые стандарты, и это было очень высоко. Я стоял рядом с колонкой почти с меня ростом, Матецкий в перерывах между номерами просил в микрофон: «Пожалуйста, отойдите на несколько шагов от колонок», - но через минуту танцующие плотно замыкали пятачок с музыкантами своими колышащимися, извивающимимя, дергающимися телами, и это был кайф в самом кайфовом смысле слова. На следующий день в ушах у меня звенело, и я был рад этому, потому что это была внутричерепная печать вчерашнего рок-н-ролльного вечера.
     Как много дал бы я сейчас за возможность вновь пережить ощущения той осени. Это было как Болдинская осень, звучащая звукоснимателями. Уверен, однажды у Него был такой же вечер отдыха – смятение, драйв, оттяг – и блеск, и шум, и говор бала, разнообразящий красивость Коломны быт и судьбы милость - тусняк. Когда не праздный ты счастливец, ума и денег смог вознесть, и независимость, и честь оставить при себе до срока, пока не прояснилась жопа твоих усердий и надежд под дланью бронзовых невежд в болотном смраде вознесённых и на холмы перенесённых – в Москву! В Москву!

     ИНСТИТУТ. САЧКОДРОМ
     НАПЛАСТОВАНИЯ ВРЕМЕНИ

     Что общего у 3-х фазного тока и наступившего 1978 года? Ничего, если не считать 3-х линий – кабеля и сюжета. Кобель нашего повествования, пометив страницу и подчиняясь неумолимому закону поисковой активности (см. психологический словарь) уже бежит по одной из линий, как ток, чтобы грустно вернуться через несколько абзацев сюда же. А пока – только вперёд!
     В начале февраля на одной из совместных лекций курса я увидел Эй-Икса с квадратно выпуклой хозяйственной сумкой. По натянувшимся, как стропы подъёмного крана, ручкам и осторожности крановщика было ясно: внутри – внушительная пачка пластов. На перерыве я подошёл к нему, и мы поговорили. За прошедшую сессию и каникулы Эй-Икс окучил новый обменный пласт внушительной площади - как моя кухня по площади, я потом подсчитал. Заметьте, что это были не сегодняшние голландские релизы по 10-15€, а у нас - по 2000 р., с плотненькой нарезкой и в конвертах из переработанной макулатуры, а те, родные – Atlantic, Columbia, Decca, EMI, Polydor, Chrisalys, Capitol. У винила 1970-х другой звук. Сегодня они в состоянии near mint c минусом и выше стоят денег, а первые прессы давно выгребли коллекционеры.
     Две трети пачки и всего нового обменного фонда Эй-Икса составляла прог-арт-симфо-роковая заумь, все эти Вельветы, Ван дер графы, Кримзоны, Йесы и их последователи. Рикошетом от его чейнджа мне удалось познакомиться с последними альбомами, которые были на слуху. Я внимательно прослушал их все - хватало одного прослушивания: брал диск, чистую катушку и ехал в какое-нибудь тёплое место с приличной аппаратурой. Сидел на полу в наушниках или перед колонками и слушал, пока шла запись. А потом дома стирал. Из всего этого лабораторного обилия мне въехал только ELP. Ну и как компромисс - Vanilla Fudge, Flock, ну ещё Genesis и Gethro Tull. Конечно, отдал всем должное и остался при своих – Свинцовых, и не изменил своего мнения и сегодня. Если мозг завернут на композиторских пробирках и ретортах, тогда уж лучше Шостакович, Малер и Варез, если мозг не жалко, а для начала - Стравинский. Или Заппа – если из наших, из рокерских. Наверно, я чего-то уже не понимал, я ведь был тот ещё, а не этот уже.
     Студенческий рутрекер работал исправно, но удовлетворения приносил всё меньше. Рок, прежде объединявший чуть ли не всё моё поколение, перестал быть простым и чувственным и в замешательстве отступил. Ничего монументального более не появлялось. Там и тут ещё звучали культовые вещи прошлых лет, но все уже понимали, что предназначение рок-музыки меняется, и не в лучшую – для нас – сторону. Через За 5-7 лет в ней всё стало другим – вообще всё. Рок, каким мы его узнали когда-то, пахал как савраска и пил как верблюд. Наши кумиры или стали членами «Клуба 27», или завязали с вредными привычками. Почти все начали халтурить, свалив работу на звукоинженеров и промоутеров. Драйв иссяк. Кто-то ещё двигался по инерции, другие стали метаться из группы в группу в поисках себя и вдохновения. В ход пошли макияж, акрил, стразы, подсветка, дым, видеоряд, ужимки и прыжки по сцене. Выглядело это жалко, звучало не убедительно. Можно сказать, рок доигрался. Даже если взять Свинцовых, разве можно сравнить два их последних альбома с двумя первыми? Presence – это уже картинки с выставки бронзовых статуй в музее рока. Что тогда говорить о других? Просторные залы с реликвиями и ослепительный блеск люстр. И в будущем у этих бронзовых статуй только Грэмми, отпечатки божественных ладоней, синильные выступления на собственных юбилеях, да экспедиции на вечеринки Газпрома или за Кремлёвскую стену – за золотым руном.
     В середине 70-х, когда глэм стал на Западе мэйнстримом, он начал откладывать личинки в советском андерграунде, но не очень удачно. И дело здесь не в идейно-художественных принципах наших самобытных рокеров, а просто из-за того, что в СССР не было таких парикмахеров, как Британии или Штатах, способных обольстительно взлохматить мужскую голову и нанести на неё кукольный макияж. Суметь сделать такое – «это вам не бабушек лохматить», как говорили наши перестроечные парикмахеры, получившие сертификаты в западно-европейских подворотнях и переименованные собой в стилистов. Они научились лохматить как надо. В начале 1970-х все началось безобидно - с широких лацканов и платформ. Это были первые симптомы распада, а через пять лет клубные шмотки, стразы и начёсы добили рок. А улица уже жила по своим эстетическим законам, музыкальным в том числе. Дворовая во многих отношениях команда Sex Pistols орала ответ на главный вопрос рока – что он есть такое, и зачем явился на свет.
     Семь лет назад никто из нас не знал, что последует за Вудстоком. Мы думали, весь этот карнавал - новые альбомы любимых групп и подпольные концерты - будет продолжаться вечно, и мы будем бегать по Москве с пластами подмышкой всю жизнь. Но на смену винилу и вертушкам стали прибывать переносные кассетники. Да и рок – простой и чувственный - уже не обещал ничего нового.
     Подобно человеческому обществу, рок прошёл короткий период первоначальной простоты, десятилетие цветущей сложности и наступивший затем период вторичного смесительного упрощения, длящийся до сих пор. Это Константин Леонтьев сказал. Не помните, в какой группе он играл? Впрочем, неважно. 1966 -1976 гг.– золотое десятилетие рока. Бессчётное количество кавер-версий того времени, заполнившее Youtube и FM-эфир, подтверждает это. На сегодня это главное кавер-десятилетие в истории рока. Все самое лучшее было создано тогда, даже у нас. Почти все. Сейчас это объясняют эффектом послевоенного бэби-бума: количество перешло в качество в форме массовой молодёжной субкультуры. Но в СССР масштабного бэби-бума не было, а сопричастность западной молодёжной культуре тех лет чувствовали почти все мои сверстники. Невзирая и вопреки. Потому что время было такое. Структура исторического момента.

     ИНСТИТУТ. ЛАБОРАТОРИЯ ЭЛЕКТРОТЕХНИКИ
     ОКРЕСТНОСТИ ЧТЕНИЯ

     Спасибо, что не перебивали, и кобель нашего повествования вернулся к помеченной странице невредимым. Зачётная неделя растянулась на две и уткнулась последним днём в канун кануна Нового года. Последним формальным препятствием для допуска к сессии оставалась лишь сдача нескольких задолженных лаб на кафедре электротехники. Отсюда начинается 2-я линия нашего 3-фазного сюжета.
     Должников явилось человек 20. Это был наш последний шанс получить допуск к сессии, мы массой наседали на лаборантов, занимали очередь с готовыми измерениями и расчётами к преподу-лектору, но большей частью слонялись по аудитории, присаживались на столы, перебрасывались короткими фразами, шептались, помогали друг дугу разобраться с косинусом фи на стендовых приборах и подгонкой нужной нагрузки под ответ. Сдача шла гуманно, а через час и вовсе к нам на помощь неприметно выдвинулись лаборанты. Ещё через полчаса стенды погасли и наступило спокойствие не отягощённого неожиданностями ожидания. Я несколько раз подходил к монументальному, как саркофаг кафедральному столу, и, зайдя другой раз со стороны пустотелого тыла, увидел рядом с осевшим расстёгнутым портфелем препода «Иностранку», раскрытую на романе, который я как раз тогда читал - «Я в замке король». «Не слишком ли он гуманитарен для косинуса фи?» - подумал я с раздражением.
     «Иностранную литературу» тогда читали все осмысленно читающие. В те годы в ней работали первоклассные переводчики: Рита Райт, Виктор Голышев, Владимир Муравьёв, Татьяна Кудрявцева – это лишь самые-самые, и только с английского. Они сумели донести до читателей занавешенного кровельным железом совка высочайшие стандарты мировой литературы XX века. Возможно, дело в том, что они переводили на русский, а не российский язык. Кстати, поэтому все последующие кавер-переводы хуже по умолчанию. Стойте! Я, кажется, оступился на отступлении и потянул связку мысли. Перебинтуем её зачином.
     «Иностранную литературу» тогда читали все осмысленно читающие, но не всех привлекал изощрённый психологизм, который отличал тогдашних английских писательниц, а я предпочитал тогда именно такую прозу. Уже был прочитал «Чёрный принц» Мэрдок и её дебютный роман «Под сетью», написанный в 1954-м в связи с моим появлением на свет. Затем, почти сразу, были прочитаны зачитанная до раны на корешке «На публику» Спарк, в мягкой мятой обложке «Один летний сезон» Дрэббл, , зачем-то «Лето перед закатом» Лессинг в «Иностранке», розоватый кирпич Ивлина Во в серии «Мастера зарубежной прозы», и вот – «Я в замке король» Сьюзен Хилл в «Иностранке» после нескольких её рассказов в одном из предыдущих номеров. Книги иностранных авторов той поры издавались обязательно в матерчатых обложках, что отличало их от массового чтива конца 1970-х. Чтобы чтение не было односторонним, то есть, произведений авторов одной страны, я обратил ищущий взор на советских писателей, именуемых или подразумеваемых «попутчиками». Ещё до «Джина Грина» я прочёл «Зависть», а потом – «День второй» и опальную тогда «В окопах Сталинграда». Прочитал кое-что из классики. С ней было проще.
     Когда дневное солнце отступало, уступая дневному свету светильников, я шёл в библиотеку, поудобнее устраивался в читалке за голым столом из ДСП, доставал из сумки книгу из домашней библиотеки и ненапряжённо читал, пока время оставляло меня, ненадолго убегая по своим делам. В читалке или абонементе я никогда не брал непрофильные книги, сам не знаю почему. Мое освоение иностранной и отечественной литературы шло по-разному: в первом случае – теперь, после лекций в МГУ - чётко различался «предмет работы [тексты] и литература по предмету [критическая литература]» (вновь цитирую Эко), во втором - доступная литература по предмету была невнятицей банальностей, идеологии и идиотских домыслов советских филологов с целью очередной публикации в каком-нибудь ВАКовском журнале. Судите сами: какие Онегин и Печорин «лишние люди»? Так, пижонствующие протоинтеллигенты. В конце концов «золотого века» все эти, так называемые лишние люди собрались на террасе дома Серебрякова в глубине вишневого сада попить чайку и обсудить «Чайку» - в сотый раз. Действительно лишними они стали лишь после Гражданской войны, когда их начали волнообразно пускать в расход: сначала из ложного опасения, а потом – чтобы не путались под ногами. В дальнейшем лишними людьми не были ни стиляги, ни битники, ни хиппи, ни клёвый пипл – если по гамбургскому счёту. Иное дело сегодня, когда миллиарды людей стали лишними в глобальном масштабе в демографическом значении слова. Не тревожьтесь, отступления в этот раз нее будет. Стоим насмерть. Кстати, о Смерти.
     Вместе с миллионами сверстников я учился по программе для литературно отсталых – буквально и хронологически - и не прочёл «Тёмные аллеи», «Машеньку», поэзию обитателей Диска и их окружения вовремя. Тем более, не прочитал «Москва – Петушки» и «Это я – Эдичка» - в свое время (вторая, с дарственным автографом, хранится у меня до сих пор). Но кое-что я начал понимать уже тогда. Например, какую роль в русской литературе играют Смерти писателей? Взять, хотя бы, Смерть Пушкина. Из-за неё мы никогда не узнаем, каким прозаиком он мог бы стать. Зато знаем, как Смерть Пушкина отпраздновала свой столетний юбилей. Вот это был корпоратив! Или Смерть Лермонтова. Из-за неё мы никогда не узнаем, какие литературные формы приняла бы его глубинная обида на женщин, проживи он ещё лет 20-30. Зато знаем, как Смерть Лермонтова отпраздновала свой столетний юбилей. Вот это был корпоратив! Но хватит домыслов и фантазий! Вот и время прибежало, сделав свои дела, и вертится у ног. Читалка закрывается и мы вновь возвращаемся в лабораторию электротехники к началу 3-й линии нашего 3-фазного сюжета.

     МОСКВА. ФЛЭТЫ
     А ЧТО У ВАС, РЕБЯТА, В… РЮКЗАКАХ?

     Ноябрь и март - два мрачных конвоира, между которыми шаркает по замерзшей или оттаявшей дряни истеричная московская зима. Снег под ногами – грязно-зеленый, форма на военных – зелено-грязная, губы – глянцево-красные, ещё губы – тоже глянцево-красные, но по-другому, дефисы и тире в этой строчке – черные, ароматы – бледные, тактильные ощущения – яркие, но редкие или непрошенные. Чего-то не хватает в этой гамме, чтобы стать спутником художницы. Я и не стал. Всё реже вспоминал о Наташе, жалея, что наши пути разошлись навсегда. Без неё мир стал графичней, и это открывало его по-новому: он оказался устроен проще, чем её знания о нём. И каждое мое новое знакомство с ним подтверждало это.
     Осенние и весенние сэшны обняли зимнюю сессию, растрепав по краям. Где-то в крепких морозных объятиях затерялась встреча нового 1978 года. Спрос на пустой флэт подскочил до пары бразильского левиса из «Берёзки» за пару праздничных дней, то есть, 1 штанина = 1 день. От безнадёжности и в надежде на стипендию знакомый пипл засел за конспекты. После Татьяны сессионная жизнь на флэтах оттаяла. На большинстве из них я теперь появлялся с Нотой: Серж и Юра звали нас двоих, одногруппники подразумевали нас двоих как одно. Это суживало кругозор и превращало перспективу в плоское изображение, как панно в шашлычной. Интересней было на сэшнах, где я бывал тайком от Ноты, или прикрывшись благовидным предлогом.
     Второй проблемой после свободного флэта была качественная аппаратура. Стоила она дорого, поэтому у многих были приличные колонки или старые стационарные радиолы с качественными динамиками, но слабенькие дэки или магнитофоны. Если проблема была только в этом, Юра брал свой огромный ленточный «Юпитер» и приносил его в огромном брезентовом рюкзаке. Дополнением к нему была угловатая торба с бобинами по 360 метров. Кто-то заметил, что «Юпитер» выглядит на нём как Санчо Панса на осле. Чаще всего, сэшны бывали однодневными и до возвращения родителей из гостей все разъезжались, кроме волонтёров по уборке. Изредка случались сэшны с ночёвкой, и они были интересней. На одном из таких разгульных сэшнов Юра, засидевшись и запившись допоздна, взгромоздил рюкзак с «Юпитером» за спину и вместе с Сержем на рысях двинул к остановке. На полпути он полностью выбился из сил. Остатки трезвого смысла подсказали ему единственно верное решение. С помощью Сержа он доплёлся до ближайшей телефонной будки, позвонил домой и сказал, что ночевать не приедет, после чего вернулся догуливать до полёгу к радости оставшихся полуоглохших за вечер чуваков и чувих. Днями позже Юра воспроизвёл нам – со слов своего отца, человека с развитым чувством юмора  – фрагмент того телефонного разговора на другом конце провода – кабеля по современному.
     Трубку сняла мать. Отец был где-то рядом.
     - Юра, ты где? Ты не успеешь на метро!
     - Мм-а, мм-ы на флэту-у!
Мать попросила мужа подойти и вывернула трубку так, чтобы он мог слышать.
     - Где?
     - Мм-ы на флэту-у-у!
     - Что он говорит? - Это вопрос отцу.
     - Он говорит, что с друзьями на квартире.
     - Ма-а, мы-ы на флэту-у и вы-ы-ехать без маза-а!
     - Я не понимаю. Что он говорит?
     - Что ехать домой не имеет смысла и он останется на ночь на квартире у друзей.
     На сэшнах можно было встретить любопытных персонажей, практически архетипических, к тому же раритетных. Об одном из таких я узнал от Юры. Он учился на его потоке и внешне не выделялся – на мой тогдашний взгляд: одет он был стандартно - какие-то джинсы, какой-то свитер, какая-то обувь, никакой западной символики, все хорошо сидящее, аккуратное и, в общем, никакое. Ростом он был выше меня, то есть, высокий, сложен складно, держался осанисто. Лицо у него было приятное, слегка вьющиеся чёрные волосы, красивый баритон, чистая московская речь. Если взять его в качестве физического калибра, то из 4-5 тысяч студентов нашего вуза, таких можно было отобрать человек 100 минимум, если отбирать тщательно.
     Звали чувака Константин. Жил он в обычной пятиэтажке с родителями, которые часто куда-то уезжали на день-два. Все своё свободное время Константин посвящал факу, по некоторым свидетельствам достиг в этом мастерства, и говорил: «Я – постоянный, а телки – нет. Я не превозношу себя, я просто константирую фак». В присутствии незнакомых тёлок он говорил: «Я не люблю фатального исхода, - и после паузы добавлял, - Я люблю факальный исход. Не путать с фекальным». Он мог охарактеризовать пару десятков институтских тёлок, которые, с его точки зрения, были интересны в сексе, про остальных, - которые ни то, ни сё, - он мог сказать, что не помнит как она. Таких было ещё полсотни. И он вряд ли преувеличивал.
     Однажды, в сиреневый весенний вечер я заехал к нему за каким-то диском и, стоя в прихожей, стал свидетелем необычного телефонного разговора. Телефон, стоявший почти у меня под рукой, сделал «пр-р-р» вполголоса. Константин сделал «пла» трубкой и приложил к уху. Некоторое время молча слушал.
     - Ну?
Долгая пауза.
     - С кем? Не помню. К нему человек двадцать припёрлось.
Недолгая пауза.
     - Скажи, ты фачишься, или так, динамо крутишь?
Короткая пауза.
     - Давай завтра, где-то после трех. Звони, я подойду к метро.
Трубка сделала пластмассовое «бла» по седлу телефона.
     - Еще одна напрашивается. Тёлки одолели.
     Константин жил в том счастливом краю гауссовой кривой, куда можно попасть только натруженно перевалив через перевал среднестатистического большинства, или родиться там. Константину, вероятно Порфирородному, повезло: он там родился. Продолжая математическую аналогию, можно сказать, что Константин был аттрактором хаоса в отношениях между полами. Со знанием дела он распахивал «врата Дамаска» – в привратно-поэтическом и аграрно-половом значениях, - и не упокоившийся призрак Севы Князева взирал на сцену сцен с нескрываемой завистью. Что это за щелчок был, только что? Выбило пробки? Подите, посмотрите. Стойте! Это 3-я линия нашего 3-фазного сюжета коротко замкнула главу. И вот.
     1970-е погасли под куполом вечности. Той весной их дух испустил себя тихим вздохом, хотя календарное тело ещё жило. Что можно сказать о том десятилетии теперь? Существуют эпохи, которые не столько прожиты, как нарисованы – заметил Шкловский, характеризуя эпоху Ренессанса. А есть, которые прожиты, но не описаны, добавлю я, Велкин. В СССР 1970-е годы были как раз такими.

                КОНЕЦ
                Продолжение последует