Познание жизни

Анатолий Головкин

Я родился в 200 километрах от Москвы, в глухой тверской карельской деревне 13 мая 1949 года, через 4 года и 4 дня после войны.  Дедушек своих не застал, они умерли до моего рождения. Бабушки успели спеть над моей колыбелью карельские песни-плачи. Их напев был прост, диковатый и древний, рожденный еще на родине  далеких предков на Карельском перешейке до перехода на тверские земли. Сами бабушки были неграмотными, по-русски говорить не умели, но некоторые русские слова понимали.

У карел мелодичные, печальные и нежные напевы, которые говорят, что они не воинствующий, а миролюбивый народ. У них нет ритмов, пробуждающих ярость, жестокость и насилие. Над моей колыбелью бабушки пели-плакали на карельском языке о судьбе своих сыновей, не вернувшихся с войны. Они просили птичку слетать в дальние края, узнать об их судьбе. Чтобы потом она, вернувшись, села на березу и пропела три раза, они будут знать, что сыновья живы. Но только не надо  биться о стекло, как перед покойником, просили они птичку. Бабушки пели  мне, что я переживу это голодное время и все болезни, буду большим и сильным. Только бы не свалилась на наше поколение  война и другие напасти, которые были в жизни у них и их детей.

Моя мать с самого детства учила меня говорить на русском языке, хотя сама дома и на улице говорила только по-карельски. Но под влиянием карельской речи, я с детства хорошо усвоил родной язык, понимая почти все карельские слова.  Понимая карельскую речь, я невольно с детства начинал уже думать по-русски и мысленно переводить карельские  слова на русский язык.

Зимой, когда от домашнего тепла запотевали окна, я начинал левой рукой писать на стеклах заглавные русские буквы. Исписав оба стекла, вставал на лавку и начинал писать буквы на большом верхнем стекле. Буквы держались некоторое время, потом от тепла стекали ручейкам в нижнее корытце зимней рамы. Мать протирала стекла тряпкой, я дул на них и снова начинал писать буквы.

Мои познания жизни во всех направлениях углубляли и расширяли деревенские мальчишки, с которыми я проводил все дни. Каждое деревенское утро летом наполнялось голосами людей, животных и птиц.  Мы сначала изучали деревенскую улицу, свои огороды, усадьбы  и заулки,  потом выходили из деревни на поля,  луга, речки, бродили по опушке ельника. Этот опыт, приобретенный за лето, пригодился мне уже к осени 1954 года, когда мать отправляла меня одного, пятилетнего, в лес за грибами, чтобы солить их на голодную зиму.
 
Иногда меня брала к себе тетка Анна,  сестра  моего умершего отца, которая жила на краю деревни возле леса. Сидя у замерзшего окна, выдув дыханием небольшие просветы, она, мешая карельские и русские слова, говорила о зайчишке, который живет вот под той елочкой. Надо будет когда-то встать на лыжи и отвезти ему морковь. А под другой елочкой живет хитрая лиса, которая хочет дождаться ночи, придти в деревню на двор и задушить куриц. Я внимательно всматривался вдаль, но не видел, ни зайца, ни лису.

Мне шел шестой год, я уже хорошо знал этот лес, куда прошлым летом много раз ходил за грибами. На другой день я вставал на лыжи и шел к опушке леса, сначала по санной дороге, которая вела через ельник в государственный лес на делянки заготовителей. Потом поворачивал по целине налево, кружил вокруг кустов можжевельника и молодых елочек, видел следы зайцев, иногда пересекал нитку лисьих следов. Когда о них рассказывал дома, мне говорили, что лису поймать легко, надо на ее хвост насыпать соли. Мне тогда еще не было шести лет, я принимал все всерьез, вставал на лыжи, брал с собой спичечный коробок с солью, уходил далеко в поле за речку Теплинка и долго-долго бродил по лисьим следам, но лису близко никогда не видел.
 
Я немного помню древний осенний праздник kegri (кегри), который был посвящен окончанию полевых работ. Его проводили каждый год 1 ноября после окончания сельскохозяйственных работ. В этот день до создания колхозов хозяева рассчитывались за работу с наемными работниками и угощали их пивом. Вечером, когда мы сидели за столом и ужинали, раздавался сильный стук в уличную дверь. Я мигом оказывался на печке. Мать шла открывать дверь, в сенях громко стучали батогами, разговаривали по-карельски. Потом с шумом входили в избу. Я в это время перелезал с печки на полати и от страха забивался в дальний угол.
В дом входили ряженые, обычно одетые в шубы, вывернутые наизнанку, лица их были закрыты платками и самодельными масками, в руках держали батоги или палки. Они спрашивали меня, хорошо ли я себя веду, слушаюсь ли родителей, помогаю ли им, уважаю ли старших в деревне. Я помню три случая «кегри» с 5 до 7 лет, потом этого обычая не стало,  и к нам ряженые уже не приходили.

В большой мир нас выводили книги, первой из них  была книга «День египетского мальчика». Читая, я думал, почему не карельского мальчика? И вообще, почему мы усиленно изучаем истории  Египта, Греции и Рима, а не историю России?

Потом были книги Марка Твена, Жюля Верна, стихи А.С. Пушкина и М.Ю. Лермонтова. Читая книги А.П. Гайдара, я не сомневался в том, что деревня Алешино – соседняя с нами  русская деревня, которая стоит за лесом. Я забирался на крышу дома, пока не было родителей, садился возле трубы и высматривал через лес русскую деревню Алешино и печалился, почему Гайдар не прошел через лес в нашу карельскую деревню, до которой всего четыре километра, и не написал ничего о ней. Книги во многом способствовали моему познанию жизни.

С 1957 года в наших карельских деревнях появилось радио, жители стали выписывать газеты, чаще всего «Сельскую жизнь» и районную – «Дело Октября». Теперь они знали больше новостей о событиях, которые свершались в стране, а их было немало. Собираясь по вечерам у нас в избе, мужики курили и обсуждали прочитанные новости.

Согревшись на печи,  я доставал «Географический атлас» и внимательно смотрел, где находятся Лаос, Камбоджа, Вьетнам, Корея, Куба, о которых часто и  много тогда говорили по радио. Тренируя память, запоминал  руководителей этих и других стран, и  где находятся эти страны.

В одиннадцать лет, в январе 1961 года,  меня отправили в Ленинград,  к тетке отчима, Ивановой Татьяне Ивановне, семья которой была раскулачена в феврале 1931 года. Но они смогли избежать высылки по настоянию жителей деревни, и уехали жить в Ленинград.
 
Их семья жила в двух маленьких комнатках коммунальной квартиры с общей кухней, общим туалетом и душем. Я своим детским умом не мог представить, как можно жить в таких условиях в большом городе. Младший сын Татьяны Ивановны Дима многое показал мне  в Ленинграде: Исаакиевский и Казанский соборы, Адмиралтейство.  Мы  бродили по берегам Невы, Фонтанки и Мойки, проходились вдоль многих каналов. Целый день посвятила экскурсии по Эрмитажу, пройдя незначительную ее часть.
Любовались памятником Петру I, который одной рукой показывал на здание бывшего сената, а другой рукой – на Неву. Мы с Дмитрием и его матерью  побывали на заснеженном Пискаревском кладбище с расчищенными дорожками к братским могилам. Пискаревское кладбище, как мемориал, было открыто совсем недавно, весной 1960 года. В музее мемориала читали дневник погибшей во время блокады девочки-блокадницы Тани Савичевой.

Мы побывали на нескольких новогодних елках, ходили в Кировский театр, где смотрели спектакль «Оптимистическая трагедия», который я запомнил на всю свою жизнь. Поездка в Ленинград открыла мне глаза на жизнь в городе, которую я сравнивал с жизнью в деревне. Мне Ленинград очень понравился, но уезжать из деревни тогда я еще никуда не хотел, очень любил свою деревню и просторы вокруг нее.

Перед тем, как мне идти в пятый класс, моя мать долго беседовала со своей бывшей учительницей русского языка и литературы Верой Алексеевной Лебедевой. Они вспоминали, как моей матери трудно давался русский язык, так как до школы она не знала ни одного русского слова, в начальной  школе, что была в доме Гумилевых в деревне Слепнево,  сидела с переводчицей. Мать просила Веру Алексеевну обратить на меня внимание, вовлекать в литературные чтения, а та советовала, чтобы я больше читал книг, а также изучал правила правописания.

Мать хотела, чтобы я хорошо усвоил русский язык, поступил учиться дальше и жил в городе. По ее мнению выйти в люди можно только в городе. Дома между собой родители говорили только по-карельски, но со мной  говорили только по-русски. Они хорошо знали историю «карельского дела», так как односельчанин матери Беляков Иван Степанович, будучи первым секретарем окружного комитета  ВКП (б)  Карельского национального округа, был в 1938 году арестован. Тогда было 150 тысяч тверских карел, или в 1,5 раза больше, чем в Карелии,  но в результате возбуждения «карельского дела», массовых арестов и последующей ассимиляцией тверских карел с русским населением, сейчас их осталось чуть более 7 тысяч.

Мать и отчим не хотели для меня  каких-либо неприятностей, соглашаясь даже забыть свою национальность и называть меня  русским. На улице  я постоянно слышал карельскую речь, так как русские люди в деревне  не жили.

 Было удивительным то, как горстка карел в 13 деревнях, вдалеке от основного карельского массива,  среди русского населения, такое длительное время, более 300 лет,  сохраняла родной язык. Они говорили и думали по-карельски. Странное впечатление производила карельская речь в глухом центре России,  в 200 километрах от столицы для тех, кто приезжал в карельские деревни по каким-то делам.

А наше поколение уже начинало не только говорить по-русски, но и думать по-русски, мысленно переводя карельскую речь родителей на русский язык. Сначала я стал богаче своих родителей, так как с детства говорил на русском языке, а став взрослым, стал беднее, забыв свой родной язык. Но, не изучив в совершенстве русский язык, я не смог бы писать книги и представлять свой народ на высоком международном уровне.

Отрывок из книги "Большой круг жизни", Тверь, изд. "Триада", 2021 год.