Астафьевские обертоны

Бирюков Леонид
  Вот он тот самый бычок, по которому Витя Астафьев вёл коней на водопой... Сейчас спуск к воде облагородили, выложили камнем... Спрятали в нишу и родничок, который по-прежнему жив, его не закатали дорогой... Слева от церкви, двухэтажная под красной крышей, дача генерала Петрухина.
  2010-й год, май, на речке Мане  завершается ледоход...  (Фото автора)



 О ПИСАТЕЛЯХ, О ЧИТАТЕЛЯХ, О СЕБЕ.

   Та памятная встреча с Астафьевым продолжает жить во мне бесконечным разговором. И это диалог. Ответ на свои вопросы постоянно ищу и нахожу не только в его книгах, но и в осмыслении простой жизни человека. И не только его героев. Просто – человека, просто – Виктора Астафьева. И это отзывается во мне обертонами: полковой оркестр уже ушёл, он совсем скрылся из глаз, сначала не стало слышно флейт, потом умолкли корнеты и альты. Но ещё долго бухают низкие басовые трубы, а отбивающий такт большой барабан инстинктивно заставляет «менять ногу» и переходить на иной шаг…
 
   Был переломный в моей жизни год – 1994-й. В 46 лет выйдя на пенсию, пришел в местную газету «Новости Игарки». Такая резкая смена деятельности не была спонтанной или вынужденной. Внутренне всегда был готов к потере основной профессии и одним из запасных вариантов обязательно рассматривалась возможность работы в газете, которая уже перестала быть органом ГК КПСС. В начале июля, когда уже дней 15 – 20 отработал в газете, когда из уст ответственного секретаря Валентины Александровны Монаховой услышал весьма лестную для себя оценку: «Вас, Леонид Александрович, ничему учить не нужно, Вы уже готовый журналист», я получил не менее лестное предложение взять интервью у самого Виктора Астафьева. О том, что Астафьев в городе, слышал. Впервые узнал, что у Виктора Петровича в Игарке живут двоюродные брат и сестра. Брат – штатный рыбак рыбозавода, а муж и сын сестры – работают в аэропорту. В лицо я их всех знал, но не догадывался, что они родственники писателя Астафьева. Напрашиваться на интервью с Астафьевым и мыслей не было. Есть редактор Горчаков, есть Дмитрий Завалишин, есть его отец – Петр Завалишин – люди уже с наработанными именами, в конце концов, есть сама Монахова… Правда, не было основного пишущего человека газеты – Ларисы Голубь, которая находилась в отпуске и из города уехала… На вопрос: «Почему я?» получил ответ: «Горчаков и Астафьев друг друга не понимают, мне некогда, Петра Завалишина нужно неделю раскачивать, Димка уже сходил к Астафьеву, попросил рассказать что-нибудь, и тот его прогнал – когда будешь знать, о чём спрашивать – приходи». Внутренняя готовность (в виде мечты) работать с самим Астафьевым была, но вот так – наспех… Поэтому робко попытался отказаться и невнятно предложил: «А почему бы Барановскому (местному краеведу) не сделать интервью? Он дружит с Астафьевым, он же у вас пишет». На это было сказано следующее: «Не смешите меня. Барановского тоже нужно раскачивать. Да и где он сейчас, не знаю, возможно, его в городе нет. Дерзайте, не получится интервью, дадите информацию о встрече писателя с читателями».

   Рьяно бросившись искать Астафьева, я одновременно пришпоривал и свою память…Что я к тому моменту читал у Астафьева? Шёл я к Астафьеву и думал: «С чем я приду к иным мирам?» Что у меня было до Астафьева? Кто из той «обоймы», которых называли деревенщиками и которые так или иначе примыкали к ним? Со школьных времен бытописатель кержацко-кулацкий Ефим Пермитин, потом Шукшин, Федор Абрамов, Василий Белов, Владимир Личутин, Владимир Крупин, Валентин Распутин… Ах, да! Ещё Евгений Носов и Виктор Конецкий, но это уже потом, параллельно с Астафьевым. И ведь что интересно, почти все архангелогородские, вятские, вологодские, в том числе и Астафьев. А что я к тому моменту читал у самого Астафьева? Давно стояла на домашней полке скромная, изданная ещё в Перми книжица рассказов. Скромная и по своим оставленным впечатлениям. Зачитанные и когда-то ходившие в общежитии по рукам «Звездопад» и обязательно рекомендованная к прочтению, потому что об Игарке (!), – «Кража». И потом вдруг «Царь-рыба» и в ней «Сон о белых горах». А затем, уже с обратным отсчетом по хронологии написания – «Последний поклон», «Пастух и пастушка», в каком-то толстом журнале сразу зацепившая остротой «Ловля пескарей в Грузии» и в том скромном сборнике – «Перевал» и «Стародуб»… И оставались на тот момент еще не читанными «Зрячий посох» и уже отдельными главами печатаемые и широко обсуждаемые страницы романа «Прокляты и убиты»…

   Какой-то робости чисто мальчишеской перед писателем не было, хотя я и годился ему в сыновья. Его регалии меня нисколько не смущали. Да, писатель известный, Герой Социалистического Труда, неоднократный лауреат и прочая, прочая… Самым главным авторитетом в нем для меня был писатель-фронтовик. Человек, который выжил и победил, судя по наградам, на войне, который выжил после войны. Выжил на дымном и пропитанном железом Урале, где родился и вырос я, где знакомым с детства было выражение «пойти работать в завод». И там, и здесь он был вкраплением в нашу историю. Это как в прутке металла на изломе, в едином, казалось, сером монолите один из кристаллов неожиданно привлечёт внимание необычайной формой, а потом вдруг заиграет исключительно ярким цветом.

   Непосредственных встреч с Астафьевым до тех пор не было. Но и те, что были, мимолётные, например, в толпе, в зрительном зале ДК ЛПК, когда ему в 1989 году вешали ленту Почетного гражданина Игарки, оставляли незабываемые впечатления. Не потому, что вот сподобился увидеть знаменитого писателя, а подтверждением того соответствия, которое оставляет прочитанное. От какого бы лица ни писал автор, в ощущениях правдоподобности мы обязательно видим, ищем, формируем образ его – творца. Если, конечно, произведение зацепило. Кто ты, спрашиваем мы? И хотелось сразу же отбросить это редакционное задание с его примитивной сутью интервью: вопрос – ответ… Диалог требовался мне… Диалог… Бежал по городу, благо прыти ещё хватало, почти на ходу выхватывал из кармана клочок бумаги и записывал, вернее, наскоро карябал приходившие на ум мысли, пытаясь наметить канву будущего разговора…
 
   Первый раз увидел Астафьева летом 1979 года – даже дату запомнил – 24 июня. Это был знаменательный для Игарки год. Отмечали 50-летие города. Было объявлено, что приедет и Виктор Астафьев, за год до того ставший лауреатом госпремии – за «Царь-рыбу». Поговаривали, что Астафьев принял предложение о переселении из Вологды в Красноярск. В моем окружении было немало людей читающих, имеющих свои предпочтения, но вот Астафьев сразу же и навсегда для многих из них стал любимым писателем. Радовались за него все, гордились им, ждали, и он, пожалуй, был главным лицом предстоящего празднования.

   В те времена ещё существовали наши знаменитые деревянные тротуарчики – правда, кое-где к 50-летию города их заменили бетонными плитами, но вот тот хлипкий и порядком прохудившийся тротуар по правой стороне улицы Карла Маркса продержался ещё долго. Прыгая с доски на доску, где-то напротив крыльца педучилища почти лоб в лоб встретил небольшую группу людей. Увидел и не мог не узнать высокого жердяистого Григорьева – директора телестудии, более известного своим участием во всех городских шахматных турнирах. А пониже его ростом рядышком шли двое и также прыгали с доски на доску. Почему-то сразу угадал Зория Яхнина – его сборничек стихов, брошюрка с портретом, имелся в моей личной библиотеке. А кто же третий? Нараспашку, с широким, в просторечии – типа «лещ», новомодным на тот период галстуком? Глаз почему-то сразу зацепился за лауреатский значок на лацкане пиджачка явно не нашего покроя… А уже потом остановился на рябоватом лице – открытое, улыбающееся, зубы со щербинкой… И внутренне ахнул! Да это же Астафьев! Разминуться на узком тротуарчике было трудно и мне, очумелому от этой встречи, пришлось не просто шагнуть, а шарахнуться в сторону кустов и даже хлебануть обувкой черной жижицы. Они прошли, я посмотрел им вслед. Остановившись на перекрестке, практически в створе памятника Ленину, Астафьев что-то говорил своим спутникам и показывал рукой в сторону Северного городка, а потом, развернувшись, опять что-то говорил и показывал вдоль по Октябрьской, получалось, уже в начало улицы, вниз – в сторону речпорта.

   А в тот замечательный день найти Астафьева оказалось не так уж и трудно. В Игарке он всегда был окружен народом. Шёл и молил Бога о том, чтобы не было этого Барановского, который обязательно утащит Астафьева куда-нибудь на квартиру и не даст поговорить. По слухам, Марья Семёновна не любила подобные приезды в Игарку и развесёлые компании, создаваемые такими друзьями, как Барановский. Нашел в районе 9-й школы – небольшая группа людей, сопровождавших писателя в экскурсии по городу, расположилась на небольшом штабеле бруса и досок, используя их в качестве импровизированной лавочки. Барановского не обнаружил и вздохнул с облегчением.

   4 июля 1994 выдалось ярким и уже по-настоящему летним днем. Хорошо просматривался раскинувшийся за протокой остров, враз зазеленевший, радующий глаза и манящий своей пасторально-пейзанской идиллией… Символично, но, наверное, ничего странного в этом нет, а вот много лет спустя, перечитывая и вглядываясь уже в каждую строчку «Пастуха и пастушки», я у Астафьева встретил почти один в один описание того дня: …Ветер гонял по небу легкие облака. Прыскали легкие дождички. Иногда вдруг косами лил на землю слепой дождь… И не все капли долетали до земли, а те, что долетали, смывали зимнюю пыль и зелень враз…

   Люди были веселы, доброжелательны, меня, тоже присевшего рядом с ними на своеобразную лавочку, возможно, приняли за своего – из толпы. Виктор Петрович шутил, смеялся, вместе со всеми радовался наступившему теплу и солнышку, помнится, я тоже вставил что-то об этом удивительном игарском природном феномене – начале лета. Когда на смену зиме в течение, кажется, всего лишь одной ночи, вдруг выстреливают зелёной листвой берёзы, а береговые поляны начинают полыхать жарками. Приглядевшись, узнал, вернее, угадал только Марию Мишечкину – журналистку, ранее работавшую на местном телевидении и радио, которая в данном случае сопровождала писателя уже в качестве работника краеведческого музея. Из разговора понял, что Виктор Петрович сейчас будет занят, он поедет в больницу навестить сестру – вот уже и муж, и сын сестры здесь, ожидают его... Потом надо будет наконец-то и пообедать, а в 18.00, как и было объявлено, у него встреча с читателями в библиотеке.

   Библиотека, надо сказать, Центральная библиотека города Игарки, располагалась рядом с проходной автобусного парка по улице К.Маркса и на тот момент являла собой жалкое зрелище. Деревянная, одноэтажная, она с каждым годом уходила вниз, как бы сползала с постоянно отсыпаемого полотна одной из центральных городских дорог. Это сооружение, иначе не назовёшь, имело замечательную историю. В своё время, когда после пожара 1962 года Игарка восстанавливалась, это здание привезли из Ермаково, где некогда базировались штабы стройки №503. Многих людей поражали подобные операции, а их немало было в истории Игарки. Это ж надо было додуматься, разобрать на составляющие уже тронутую тленом древесину, погрузить на баржу или сани-волокуши, затем тащить почти 100 километров по Енисею… Поэтому изначально библиотека напоминала избушку на курьих ножках, слепленную воедино какими-то тамбурами, переходами... Зимой её по самые окна заносило сугробами снега, и чтобы попасть внутрь, надо было нырять внутрь снежного туннеля, а весной заливало водой, и тогда уже хлюпающие жижей мостки вели в это хранилище мудростей.

   Мы, игарчане, притерпелись к такому виду библиотеки, приезжих людей брала оторопь. Неужели так можно хранить книги! Забравшись в самый дальний уголок читального зала, наблюдал, как собирался народ, как за стойкой хлопотали библиотекари. Где-то там, в абонементном зале, слышался голос Галины Свиридовой, она в то время, кажется, уже была директором ЦБС. Ждали… И вот в тамбуре стук дверей и в тесном коридорчике вдруг толчея и легко узнаваемый голос…

   До сих пор не могу дать оценку голосу Астафьева: баритон (?), который при эмоциях поднимался до теноровых высот, а в минуты раздумий опускался к надтреснутому то ли простуженному, то ли прокуренному баску? Но голос сразу узнаваемый и навсегда запоминаемый. Если бы он стал драматическим артистом (а он был артистом, да ещё каким!), то в театр на него ходили бы только из-за его голоса.

   Вот уже слышно из абонентного зала, что ничего не изменилось (в библиотеке он, видимо, уже бывал и ранее), «всё те же и всё то же, девятиэтажек понастроили, а для книг приличного места найти не могут!»
   Что за народ собрался в тот день в библиотеке? Безусловно – читатели и почитатели Астафьева. Публика была пестрая, преимущественно женщины возрастной категорией далеко за 40. В памяти осталась только врач Александра Дмитриевна Стельмах. Ну, во-первых, она была членом практически всех городских общественных организаций, во-вторых, одно время руководила городским обществом книголюбов, взявшим на себя распределение подписных изданий, которые по тем временам являлись дефицитнейшим товаром...  Ну и, в-третьих, Александра Дмитриевна попыталась превратить данное собрание в читательскую конференцию, как оно, собственно говоря, и должно быть. Она несколько рисовалась, с апломбом задавала Астафьеву вопросы по произведениям писателя, демонстрируя тем самым свою начитанность и явную увлеченность именно его, астафьевским, творчеством. Но при этом многие вопросы показались мне некорректными, запомнился хотя бы один из них, сучковатый назидательно-наставнический: вы, советские писатели, должны! То ли воспитывать, то ли должным образом писать…

   А год-то какой был? Год был одним из самых переломных для нашего города. В Игарке, чему надо сгореть, увы, еще не всё сгорело – её пожары были впереди. Весной 1994 года в городе с кратким визитом побывал губернатор Валерий Зубов. После ряда целевых совещаний по Игарке краевой бюджет взял на себя финансирование закупки и поставок в город сырья – лесопиление, сколь бы убыточным оно ни было, сохранялось. Значит, опилки будут, значит, котельную будет чем топить, старый город не замерзнет…
 
  И сырьё в тот год пришло в Игарку... В плоты был связан тонкий ершистый вершинник,  сучковатые слеги и жерди, и больших диаметров комли с дуплами в виде труб... Комли не лезли в лесопильные рамы, их нужно было окалывать. Именно тогда и возник  новый поначалу и непонятный для лесопильщиков термин «околка», и появились бригады рабочих, занятых этой околкой... А в механическом цеху комбината, в кузнеце, с десяток слесарей высшей квалификации спешно ковали специальные клинья и кувалды, с помощью которых и производилась эта несвойственная экспортному лесопилению околка. Вершинник же не имело смысла пилить, и тогда же деяниями специально созданной рационализаторской бригады была создана огромная рубительная машина, которая перерабатывала тонкомер сразу в щепу...

  Экономически лесопиление имело смысл только в том случае, если сохранялась перевалка, и это, ещё с 30-х годов, было основным условием существования Игарки... А объемы перевалки снижались… И сама транспортировка пиломатериалов (товара, как говорили в Игарке) Северным морским путем была под вопросом. Город, теряя закрывающиеся организации, ставшие уже своими многочисленные экспедиции и малые предприятия, как бы скукоживался, основательно подгорая по окраинам… Как и страна в целом...

   Вот об этом и шла речь на той встрече с читателями. Люди больше были озабочены судьбой города и обращались к писателю с просьбами хоть как-то повлиять на катастрофичность развивающихся событий… И писатель, несколько обескураженный, как мог, утешал, а где мог, оценивая свои возможности, заверял, что обязательно посодействует…

   Кто-то сказал, что писателей мало, а подглядывающих за ними – много. Эту роль подглядывающего за Астафьевым мне приходилось исполнять и ранее, но особенно сейчас, присутствуя на этой встрече. Простота его была естественная и непринуждённая. И это делает человека близким тебе и понятным настолько, что сразу хотелось перейти с ним на «ты». В этом тоже ничего удивительного не было – у русских принято с родителями и Богом говорить на «ты». Правда, иногда, судя по телевизионным фильмам красноярских телеканалов, видать, поднадоевших писателю со своими частыми интервью, проскакивала в нем этакая простоватость, но с хитринкой – явно ваньку валял или, говоря по-нашенски, «комедь» ломал. В тех людях, которые приходили брать у него интервью по обязанности, для освещения какого-либо события (а скажите, Виктор Петрович, что вы думаете по этому поводу?), усматривалась некоторая нарочитость. Но почему-то не стыдно было за эту его простоватость, он оставался открытым с присущей ему несуетностью и прямодушием. Здесь же, в Игарке, кто бы ни окружал его, он говорил без малейшего заискивания, как это нередко бывает у наделенных властью или особым положением людей: вот посмотрите, мол, я простой, я ваш в доску. Он был убежден, что в этих людях тоже нет никакой нарочитости, эти люди пришли к нему только потому, что он их земляк и он им нужен только в таком качестве – человека, прожившего здесь, выжившего здесь и немало сделавшего для этого города. Сделавшего хотя бы тем, что он состоялся опять-таки вопреки всему.

   Встреча всё больше стала напоминать профсоюзное собрание, хотя истеричности, присущей цеховым производственным собраниям, не наблюдалось. Не было ора, не было категорических требований, но  ещё страшней на этом фоне воспринимались обыденные рассказы о том, что дети ходят в столовую с бидончиками... В Астафьеве исчезла присущая ему веселость, где уж тут быть вдохновению,  он устал от этого важного для людей, но в общем-то беспредметного разговора, веко его больного глаза стало залипать... Как выяснилось, днём в больницу к сестре он так и не попал, поэтому в коридоре уже маячил, мучаясь и слоняясь от стенки к стенке, племянник, и Александра Дмитриевна Стельмах, которой надлежало сопроводить Виктора Петровича в больничную палату в неурочный час, тоже напомнила об этом. Я почти успокоился, понимая, что ему явно не до интервью, и был доволен уже тем, что информации для небольшой заметки в газету о встрече с читателями, набрано предостаточно... Когда стали расходиться, совсем уже ни на что не надеясь, взял приотставшего писателя за локоток и сказал, что хотел бы побеседовать с ним. На моё удивление, ни слова не говоря против, а иначе я бы не настаивал, Виктор Петрович охотно присел за предложенный столик.

   Все мои заготовки о предстоящем интервью слетели враз, когда Астафьев сказал: «Это твою тетрадь мне передали? Я ещё не читал, но сразу скажу тебе – не пиши!» Я стал заверять его, что ничего не передавал, что я из местной газеты, вот хотел бы побеседовать… Для завязки и побуждения к заинтересованному разговору спешно начал говорить, что я бывший авиатор, бортмеханик вертолёта, уже пенсионер, а ныне молодой журналист, из рабкоров, как говорят, «от сохи», а вообще-то родом с Урала, и город Чусовой – у нас его называют Чусовской завод, мне хорошо известен… И ещё из заготовок: село, в котором родился и вырос, находится всего в 30 километрах от шахтерского городка Пласт… У Вас же есть рассказ о молодом талантливом художнике из города Пласт, почти мальчике, который пошел на фронт и погиб, но память о нём живет в его учителях, друзьях детства… «Пласт? – задумчиво и как-то подозрительно равнодушно переспросил Астафьев и отрицательно покачал головой, – Нет, не помню». И этим самым несколько осадил мой пыл. (Этот рассказ, вернее, очерк под названием «Этюд на Чусовой», посвященный творчеству пермского художника Анатолия Тумбасова и трогательной судьбе друга его детства Ивана Чистова, тоже мечтавшего стать художником, датированный 1984 годом, я всё-таки позднее нашел в разделе «Публицистика» 12 тома полного собрания сочинений писателя. Возможно, поскольку частенько бывал в Свердловске, впервые мог прочитать его или в журнале «Урал», или в газете «Уральский рабочий» – Астафьев, даже живя в Вологде и Красноярске, частенько публиковался в уральских изданиях).

   Ну, а тогда в нем проснулась какая-то заинтересованность ко мне. И мы спокойно беседовали больше часа, и никто не посмел прервать наш разговор.
 
   И далее начал я с того, что с ним, с Астафьевым, в Игарке общаются запросто, как со своим родственником, любой может подойти на улице и заговорить, поделиться наболевшим… И это, наверное, хорошо, приятно…

   Он почему-то ответил несколько возмущенно:
 – Добро бы как с родственником, а то и с требованиями: вы должны! или – научите жить! – он мотнул головой в сторону столика, где до этого сидела Стельмах. – Все свои долги я отдал кровью на фронте, своим трудом, детьми отдал…

   Глупо было спрашивать об отношении писателя к Солженицыну – он только что встречал его в Овсянке, но очень хотелось, поскольку широко публиковалась и обсуждалась в общем-то уже устаревшая работа вермонтского отшельника «Как нам обустроить Россию». Спросил просто: «Вы смогли бы в свое время уйти в подобное диссидентство?»

   Ответ был быстрым и довольно резким: «Нет!» И далее о том, что для этого надо было что-то иметь и за душой, и соответствующий творческий капитал...
   Ещё одна на тот момент свежая тема: о расхождении в некоторых жизненных вопросах с Валентином Распутиным, при этом набивший оскомину термин «политика» не стал употреблять… Мы опечалены этим: два наших любимых сибирских писателя вступили в никчемный, казалось, и публичный спор…

   Ответил спокойно, как бы утешил:
 – Это бывает у творческих людей... Да без этого и никак нельзя… Он обвиняет меня в том, что я не знаю жизни простых людей. При этом он живет в Москве, а я – в деревне…

   О чтении… С годами пристрастия наши в чтении меняются… Что читает сейчас?

 – Библия постоянно под рукой. Читаю и перечитываю Пушкина, Лермонтова… Как все-таки недосягаемы они для нас! Как необычайно образованы они были! Начинали рано и начинали свое познание мира с Богословия. А мы начинали с отрицания Бога! Лермонтов своего «Демона» написал в 24 года! Читаю, перечитываю… Многое начинаю постигать наново. И какая бездна открывается порой! Это как в ночное звездное небо смотреть – одновременно восторг и страх перед вечностью! А ведь в школе, кажется, проходили… Многое зависит от учителей – читать могут отучить… В последнее время появилась ещё одна категория писателей – Булгаков, Платонов… Поздно они пришли в нашу жизнь и не только в мою... (Помнится, при упоминании имени Андрея Платонова вздрогнул. Именно в это время я пытался постичь его прозу. Давалось тяжело, но чувствовалась в ней какая-то накопившаяся веками и невысказанная до сих пор немота, которую писатель с помощью сложных словесных оборотов из разновеликих и разномастных слов и не к месту, казалось, применяемых знаков препинания старался донести до читателя… И в этом была непонятная красота. Чтобы понять эту прозу, нужно было применять поэтические образы – «стихи прекрасны и бессмертны, когда растут из немоты»)

   О том откровении, с которым он иногда выворачивает в своих произведениях писательскую душу… А если в неё да грязным сапожищем или плевком…
 – Ну, будем считать это издержками писательского труда. Больно! Тогда беру и читаю опять Лермонтова. Его «Пророка». Но страшнее равнодушие и молчание. «Пастуха и пастушку» писал почти 15 лет: брался, откладывал и опять брался. Болит! Оно и должно болеть! Тогда надо на бумагу – она всё стерпит.

   И был задан не менее избитый в то время вопрос о величии русской нации… (Как показало время – вечный вопрос).

 – Никакая мы не великая нация! Нашей истории всего лишь каких-то 800 лет. А то и меньше, если выбросить те годы, когда мы были под чьим-то игом или занимались междоусобицами. Свой экватор мы прошли в 19 веке. От 19 века у нас остались Пушкин, Лермонтов, Достоевский, Толстой… А в 20 веке? К сожалению, погрязли в войнах. Революция, еще одна революция, коллективизация, индустриализация... И при ближайшем рассмотрении видишь во всем только одни войны. …Сырая мы нация и постоянно лепят из нас… Добро бы лепёшку, а то и просто говёшку. Есть надежда, что выживет русский народ, если не ввяжется в новую революцию. Потычется, потычется человек, и обязательно должен прийти к Богу...

... Он ушёл, окружённый небольшой толпой женщин, которым явно не хватило этого краткого общения, им нужно было что-то у него переспросить, а то и просто прикоснуться к нему. Думаю, так и сопровождали его до больницы. Не любил он больниц, своим запахом они напоминали ему фронтовые госпитали. Может, поэтому так оттягивал встречу с сестрой, всё надеялся, что её выпишут. Хотя бы ради встречи с ним. Но не дождался, помню, он несколько раз повторял: «Утром нам с Марьей Семеновной, прихворнула она у меня, нужно на пароход». А «пароход», помнится, вверх по реке в те времена уходил раным-ранёшенько… Значит, искать его на следующий день и давать материал на вычитку не имело смысла.
 
   Писал на одном дыхании. Чистовик «заметал» уже к 9 утра и сразу побежал в редакцию. Была пятница, Валентина Монахова приступала к макетированию четвертой страницы субботнего номера, увидев объём написанного, удивилась моей производительности. Пролистнув рукопись, оценила: «Строк 500 будет – как раз страница. Ставлю на субботу». И сразу понесла в корректорскую – Эмме Александровне Голубничей, которая, при отсутствии в штате редакции машинистки, выручала таких, как я – не владеющих машинописью.

   После выхода газеты заметил, что ко мне более благосклонно стали относиться и в редакции, и в типографии. Собственно говоря, именно с этого материала и началось мое вполне успешное, считаю, вступление в новую профессию. Материал назвал «Беседа с В.П. Астафьевым – О писателях, о читателях, о себе». Да, вот так, ни много, ни мало, а свое первое интервью пытался представить в виде беседы. Правда, для этого интервьюер должен иметь хотя бы некоторое, хотя бы малейшее соответствие своему собеседнику… Есть азбучная истина: умный человек должен в собеседниках иметь умного человека. Конечно же, я понимал, что недотягиваю до всестороннего и полноценного тождества. Даже на чуть-чуть… Ну, если не считать того, что я тоже с Урала. И что? Я должен был разговаривать с ним как с равным? Вот если бы редактор Горчаков брал интервью, то он уж точно сделал бы беседу равного с равным. Но принял ли бы это соответствие читатель?
  Кстати, редактор Горчаков – местный властитель дум, жена его – ответсекретарь Валентина Монахова, да ещё её подруга –  корректор Эмма Голубничая рассуждали о творчестве Астафьева несколько пренебрежительно, примерно так: «Из Назарета (то бишь из Игарки) может ли быть что доброе?»  Потом догадался, что Горчаков, чтобы не встречаться с Астафьевым, взял на два дня отпуск. Боялся упрёков почитателей его творчества: «Как так, Ростислав Викторович! В городе был Астафьев, а вы ничего не написали. Мы так ждали!»

   Ну, а моя беседа читателя с писателем продолжается, и процесс этот бесконечен. Я не стремлюсь прочитать всего Астафьева. Хотя надо бы. Самое правдивое, самое жёсткое повествование о войне для меня отнюдь не «Прокляты и убиты», а насквозь подцензурная и замаскированная им под пастораль глубоко антивоенная «Пастух и пастушка»; а «Затеси» и «Зрячий посох», кажется, ни в какое сравнение не идут с «Последним поклоном»… Но можно ли их и нужно ли их сравнивать?

   В том памятном интервью хотел было задать «умный» (как же: регулярно выписывал и почитывал «Литературную газету»!) вопрос из заготовок о конформизме и тенденциозности в нашей советской литературе, и как он понимает в целом термин «ангажированность произведения»… Хорошо, что не задал, а спросил просто: «Для кого он пишет? Видит ли перед собой в виде читателя конкретного человека из определённой среды, или всё несколько обобщено?»

   Ответил так же просто: «Пишу для себя… По крайней мере, сейчас. Было время, чего уж тут скрывать, приходилось заниматься саморедактированием. – И уже конкретно и довольно резко, как бы поставил точку и тем самым закрыл тему, – Пишу для себя!» Что значили эти слова? Поначалу подумал, что лукавит писатель или не хочет пускаться в рассуждения о сложностях в вечном взаимоотношении писателя и читателя, иногда в этом вопросе возникает ещё и третье лицо – издатель… Дескать, ни к чему это делать наспех, да ещё в беседе с каким-то корреспондентом какой-то газетёнки… Позднее понял, что Астафьев в выражение «пишу для себя» вложил иной смысл: пишу уже без оглядки и на писателя (коллегу по цеху), и на издателя – когда-то он не мог себе это позволить. И на читателя тоже. Читатель должен быть свой, а на чужой роток, как говорится, не накинешь платок… Для себя – это для своего откровенного и наболевшего, с робкими попытками высказать это ранее в насквозь пацифисткой «Пастухе и пастушке», для себя – уже без «саморедактирования», потому что болит (занозой в сердце), тогда надо на бумагу уже без опасения, что придётся вновь кому-то доказывать целесообразность и даже больше – правомерность(!) употребления какого-либо слова или режущего чей-то слух выражения. А могло быть и более страшное для писателя обвинение, приравненное к измене Родины: «Читатель Вас не поймет, Виктор Петрович!» И он уже мог вполне весомо возразить: «Читателю надо доверять, не пускаться в объяснения вышеизложенного. Надо верить себе – в итоге, в свое слово».

   Его творчество до сих пор будоражит умы его читателей и просто земляков и порой отзывается обертонами. Нет-нет да и схлестнутся на страницах «Красноярского рабочего» сторонники и противники Астафьева. То какой-нибудь овсянский кержак, недовольный тем, что это только благодаря деятельности депутата Астафьева была закрыта сплавная контора и «деревообделочный комбинат», а следом сотни жителей десятков лесоучастков, посёлка Усть-Мана и села Овсянка остались без работы. То какой-нибудь ветеран войны или просто знаток генеральских мемуаров увидит в произведениях Астафьева искажение истории и только хулу на наших солдат и военачальников. И у каждого из них, как и у писателя, своя «заноза в сердце». Но больше всего почему-то раздражают те, кто с особым рвением пытаются защитить писателя от нападок этих совсем уж упертых и чего-то там недопонимающих граждан… Конечно, проявляют всё это умело, без особого косноязычия, но и без «занозы в сердце», и с какой-то типичной швондеровской прытью, что было присуще советской журналистике, призванной защищать всех униженных и оскорблённых… А ведь он не Шариков, ему не нужна ваша защита, он – писатель, он много выше и Преображенских, и Борменталей… А если кто и воздает хулу, то это человек, скорее всего, неравнодушный, который читает Астафьева, помнит его. Бояться надо равнодушных.
 
   Нет, не то… Все вы всё понимаете. Восхищаетесь Преображенским и Борменталем, смеётесь над Швондером и  ненавидите  Шарикова…  Преображенских и их подручных Борменталей, которые делают восхитительные операции, ладно бы с семенниками обезьян, делают операции с умами людскими, надо бояться! Шариков смешон и жалок – он в любой момент, если возомнит о себе невесть что, будет возвращён к облику и жизни уличной собаки. Жизнь властителя умов профессора Преображенского и его ассистента Борменталя, как показывает историческая практика, бывает недолгой. На смену одним властителям приходят другие, а вот Швондеры живучи…
 
   Как всё-таки причудливо складываются звёзды! Когда первый раз открыл «Кражу», практически на первых страницах прочёл, что Толя Мазов прятал под матрацем «Капкан» Ефима Пермитина! В нашей сельской школе кулацко-кержацкий бытописатель Пермитин был первым «взрослым» писателем, к которому библиотекари допускали даже пяти-шестиклассников. Помнится, Пермитина было много, читал его запоем. Школа носила имя Лидии Николаевны Сейфуллиной – когда-то она училась в этой школе. В 1961 году, когда писательницы уже не было в живых, когда уже «всё разрешили», когда был реабилитирован её муж – Валериан Правдухин, сестра Сейфуллиной – Зоя Шапиро смогла выполнить завещание Лидии Николаевны: передать её личную библиотеку Варламовской средней школе. Мы принимали эти посылки, их было несколько грузовиков, и пару дней растаскивали по классам – сразу в небольшое помещение школьной библиотеки книги не поместились.

   Ефим Пермитин напечатал свой «Капкан» в журнале «Сибирские огни», который редактировал Валериан Правдухин, где ответсекретарём была Лидия Сейфуллина. Здесь же она напечатала свою первую повесть «Правонарушители». А через много лет, помыкавшись по редакциям столичных журналов, не принимавших его повесть «Кража», в «Сибирские огни», когда там уже не было ни Правдухина, ни Сейфуллиной, пришел Астафьев. И ещё долго литературные критики пытались наладить параллели в этих двух произведениях – в «Правонарушителях» и «Краже». Вот они и сошлись. Сошлись хотя бы во мне – в читателе…
   Так уж получилось, что теперь снова живу в астафьевских местах. Ещё совсем недавно, пока работалось, почти каждый день ездил в Красноярск. Перед самой Овсянкой, уже после того, как огромным и таинственным провалом слева остается Королёв лог, автобус проскакивает мимо кладбища. На самом входе на открытом месте, если зелень не позволяет разглядеть, то хотя бы угадываешь промелькнувшие теперь уже три могильных памятника… «Здравствуйте, Виктор Петрович!» – говорю я. Думаю, никто не упрекнёт в кощунстве, думаю, таким покойникам можно говорить: «Здравствуйте!» Здравствуйте в наших умах, здравствуйте в нашей памяти.

   Автобус резво взбегает на увал, а затем неожиданно ныряет вниз, к Овсянке. Однажды прошёл всё село, но только вдоль – от Верхней Овсянки до Нижней. Теперь, конечно, уже трудно угадать, где селился народ зажиточный, а где победней. И не скажешь, «на месте домов дыры, словно зубы вынуты»… Наоборот, новых «зубов» вставлено множество, но беспорядочно и как у неумелого дантиста: то челюсть выпадает и рот не закрывается, то дикция подводит. А поперек Овсянку, увы, не пройдешь – енисейский берег закрыли высокие каменные заборы, за которыми прячутся дворцы, причалы, вертолётные площадки... Но ещё можно увидеть не дачные участки, а простые деревенские огороды – они открыто и по-сиротски робко жмутся своими пряслами к Фокиной речке… Эта деревенская картинка почему-то не вызывает умиления. Слишком уж режет глаза чья-то бедность. Хотя… Среди отцветающего картофеля вдруг замечаешь то желтопузую тыкву, то грядку гороха – ребячьей радости, и прижавшийся к небольшой баньке островок лопухов, стойко охраняющий от палящего зноя скромный огуречный парничок. И у меня когда-то было такое же место под широким листом лопуха, где я строил себе домик, где хоронил мной же убитую из рогатки птичку…
 
   И Фокина речка, и обе Слизневки даже в весеннее полноводие теперь представляют собой жалкие ручейки. От Слизнева вверх по увалу ведёт набитая нынче вездеходами грунтовая дорога. По ней жители Овсянки уходили на пожню. Там, за перевалом, в шести верстах от села, как написано у Астафьева, причудливыми заплатами, перемежаемые перелесками, урочищами и падями, раскинулись земли колхоза, в котором работала его тетка Апрония. Именно сюда устремился её сынок Петенька…
   Позднее здесь развернуло свою деятельность подсобное хозяйство Манской сплавной конторы, потом появились многочисленные дачи, потом дальше-больше – уже в новом тысячелетии земли сельхозназначения выделили, приватизировали, даже лесной фонд «нарезали», и всё это выставили на продажу. Надо прямо сказать, земля здесь абсолютно не пригодна для хлебопашества – глина и подзол, требующие большого количества органики. Немудрено, что тот первый колхоз, в который загнали жителей Овсянки, и последующие сельхозобъединения военного и послевоенного времени за счет земледелия выжить не смогли. Только дачник, наконец-то дорвавшийся до своего надела землицы, как пример упорной человеческой деятельности «в отдельно взятом хозяйстве-государстве», способен получить на этой земле, щедро наделённой водой и солнцем, кое-какие дары.
 
   Здесь много живописных мест. Одно из них называется Волчья падь – там я приобрёл участок пустующей земли. В низинке Волчьей пади прячется ручей под названием Золотой. Своей влагой он питает почти непроходимое в некоторых местах урочище, заросшее вековым тальником и черёмушником, вдобавок густо и напрочь сплетённое хмелем. Старожилы говорят, что последний волчий выводок здесь видели не так уж и давно – всего-то каких-то 40 лет назад. А там, вверху, в чернолесье, в пихтовых стланниках, где прячутся истоки этого ручья, можно и сейчас обнаружить провалы на месте волчьих ям. Волка в свое время отстреляли «без суда и следствия». А вот медведя сберегли, и теперь эти не такие уж безобидные зверушки регулярно выходят к людям.

   Великие реки, как и великие люди, тщательно прячут свои истоки. Если по руслу Золотого ручья подняться вверх, к водоразделу, и перевалить его, то можно прийти к истокам Фокиной речки и речек Малая и Большая Слизнева, которые пренебрегли кратким путем и напрямую не пошли в сторону речки Маны. Выбрав более длинный путь, они причудливо петляют по распадкам, курумникам, то расходятся, то сходятся, прячутся в ими же созданных логатинах,  иногда, кажется, поворачивают вспять, но в итоге всё-таки дружно впадают в Енисей там, в Овсянке.
 
   Эти увалы я исходил вдоль и поперёк. И каждый раз, оглядывая окрестности, пытаюсь угадать, куда же он забежался «легкими босыми шажками», где же он мог остаться, где «бродит неприютная детская душа» мальчика в белой рубашке? Здесь всё астафьевское: и заманские хребты с нависающими над водой крутыми каменными останцами, и сбегающие в берега реки горные распадки – они действительно заманчивы и ягодниками, и сенокосными угодьями, и таинственными яманами – вожаками козьих стад, которые, кажется, вот-вот спустятся к стожкам сена… Но это только левый берег Маны. Правый берег уже плотно застроен не просто дачами – дворцами, многие из которых используются как базы отдыха. Они имеют закрытую территорию, индивидуальные выходы к реке с причалами и эллингами для катеров и яхт. И с обязательной для сброса фекальных вод прямо в реку трубой...
 
   В Усть-Мане есть Манский бычок, по которому когда-то Витя Астафьев осторожно вёл коня на водопой... Он и сейчас знаменит – этот огромный валун, с которого прыгают в воду ребятишки. С этого валуна прыгали и мои внуки, и я постоянно контролировал их, пока они были маленькие. Виктор Петрович где-то в своих воспоминаниях пишет о том, что именно от бычка начиналась заимка его деда.
 
  Действительно, у бычка есть, и он сохранился тот самый пологий спуск вдоль берега, по которому когда-то Витя Астафьев водил коней на водопой. Только однажды писатель приезжал к бычку, и всё пытался определиться на местности, где же находилась заимка деда? Тогда же он обратил внимание на особняк в виде дворца. Сейчас тот особняк по сравнению с современными дачами выглядит жалким домиком. Построил этот дом генерал Петрухин – начальник Красноярского УВД времен губернатора Зубова. С Петрухиным связывают деятельность скандально известного красноярского олигарха, которого периодически садят в кутузку, стараясь вменить ему дела минувших лет. По словам местных жителей, именно ему принадлежат две огромные территории, отрезавшие людей от берега Маны. На одной территории турбаза, похоже, очень элитная, на другой – эллинги и мастерские для катеров и яхт. У дачи Петрухина совсем низенький заборчик. Нередко я видел генерала во дворе сидящим в кресле. Говорили, что Петрухин после автомобильной аварии еле выжил и сейчас тяжело болен. Даже сидячая поза не скрывала его высокий рост и мощную кость… Он был хорошо узнаваем и своим широким и по-волчьи крутым лбом. Это он в 1994 году сопровождал губернатора Зубова в его поездке в Игарку, а потом мы возили их на рыбалку, но это отдельная история.

   Уже на моих глазах, после 2006 года, рядом с бычком выросла часовенка, она разрасталась и сейчас превратилась в небольшую и красивую церквушку с высоким золотым куполом, совсем недавно рядом возникла еще одна часовенка. Однажды я с фотоаппаратом специально прошелся на бычок, зашел в церковь – несколько женщин наводили порядок, мыли стены и полы – готовились к пасхе. На мой вопрос, есть ли прихожане, ответили, что есть, люди идут... Есть и священник – приезжает иеромонах из Дивногорского скита, ведет службы. Отвечали охотно, но спросили, кто я таков. Я ответил, что пеш пехотинец, рядовой почитатель Астафьева, путешествую по местам жизни писателя. Одна из женщин представилась женой генерала Петрухина и сказала, что часовенку построил генерал во благодарение Богу за молитвы, даровавшие ему жизнь. Было еще сказано в довольно-таки резковатом тоне: «Да, писатель здесь был, заявил, что это земля его деда, но мы сказали и доказали, что земля оформлена на нас и никакого Астафьева в собственниках никогда не значилось!» Похоже, Петрухины подумали, что Астафьев претендует на участок. «Да, потом он зачем-то прислал генералу книгу «Деревенский детектив» – для отзыва, наверное». Я поправил – «Печальный детектив». – «Не знаю, может, и «Печальный детектив» – не читала, и генерал не читал, а потом с ним случилась вот эта беда».

   Астафьевская природа. При Рода… Виктор Шкловский, давным-давно присутствующий в моей библиотеке «Энергией заблуждения» и повестью о художнике Павле Федотове, афористично заметил: «Природа не обстановка, а среда, с которой приходится бороться». Так действуют герои многих произведений о Сибири, так действуют персонажи платоновских произведений, как «инопланетяне» – они попадают в непонятную среду, временами испытывают восторженную оторопь при виде дикой красоты, но пока ничего, кроме опасностей, в ней не видят и цель имеют непреклонную – преобразовать её, а заодно и человека, который придётся на пути. Таковы, например, герои романа Бориса Полевого «На диком бреге» – это о здешних местах, о строителях Красноярской ГЭС… Принято называть их Героями, потому что они совершают подвиг.

   У астафьевского героя, родившегося здесь «при свете лампы в деревенской бане», вместе с первыми шагами по этой земле и болезненной немотой, внезапно одолевшей его, появляются ростки иного чувство к природе. И это уже любовь, хотя этот повзрослевший мальчик и скажет позднее, что «любовь моя родилась при свете семилинейной лампы в госпитале». При Рода для него до поры до времени остается лоном, средой, матерью, которая продолжает его вынашивать, и у него в ответ рождается и остается в нём навсегда чувство любви и сострадания как к равноправному существу, позволяющему жить в себе… И он, уже ставший писателем, до конца своей жизни не приемлет и всячески отвергает своим творчеством основной тезис генетиков, который звучит так: «Личность преобладает над окружающей средой!» И в поисках истоков творчества писателя, его таланта, в поисках тех инструментов, что дают такой отзвук при чтении его книг, что бесконечно будоражит душу, люди будут стремиться сюда, в Овсянку, на речку Ману, будут искать следы мальчика в белой рубашке, как я ищу истоки Фокиной речки…

   Виктор Шкловский заметил, что звезды ярче светят в созвездиях. Вижу в этом некую символичность: Андрей Платонов тихо и безвестно умер в 1951 году. В том же году, придя в литературное объединение при местной газете в тихом и безвестном Чусовом, появился писатель Виктор Астафьев. Герои Платонова и Астафьева каждый по-своему вступают в общение с природой. Но обязательно учатся у нее, стараются приспособиться к ней. Конечно, в итоге использовать  для своих целей, но при этом как бы уговорить её. Посмертно Платонов вернулся в нашу литературу рассказами о детях. Это уж потом начали издавать урывками и с какой-то оглядкой «Ювенильное море», «Чевенгур» и «Родину электричества»... И с особой оглядкой – «Котлован»... Не издав и десятой доли того, что он написал. И у Платонова есть свой, так похожий на астафьевского, мальчик из рассказа «Железная старуха»:

  Шумели листья на дереве; в них пел ветер, идущий по свету.
Малолетний Егор сидел под деревом и слушал голос листьев, их кроткие бормочущие слова. Егор хотел узнать, что означают эти слова ветра, о чем они говорят ему, и он спрашивал, обратив лицо к ветру:

  – Ты кто? Что ты мне говоришь?

  Ветер умолкал, будто он сам слушал в это время мальчика, а потом снова медленно бормотал, шевеля листья и повторяя прежние слова…

   Но это поздний Платонов. А у молодого Платонова противостояние (и только противостояние!) человека и природы трагически-напряжённое.

   Кто-то сказал, что филология – это медленное чтение. А если перевернуть формулу наоборот: медленное чтение – это филология. Понимаю, насколько это опасно применять математический метод экстраполирования –  обращать впечатления, полученные при чтении, в формирование образа реального человека или переносить на другие события. И ведь в этом и заключается талант писателя – создать вымышленные персонажи, но понятные и близкие нам в виде образов. А сколько прообразов может быть в одном персонаже? Даже сам автор не всегда сможет определить это. Поэтому всё-таки нельзя в Толе Мазове видеть Витю Астафьева, в Краесветске – Игарку, в Репнине – реально жившего в Игарке воспитателя и учителя. Нельзя так примитивно «сужать» произведение и тем самым загонять писателя в какие-то рамки. Ему нужен простор, ему нужен вымысел.

  Как-то был у меня разговор с местным игарским краеведом Маргаритой Ильиничной Суховой об истории авиапредприятия, и она посетовала, что не может найти следов штурмана, который после аварии с самолетом Чернявского уже не смог летать, работал в библиотеке и выдавал Вите Астафьеву книги. «Где Вы это взяли?» – спросил я. «А это Астафьев пишет в «Краже» – был ответ. «Дурдом» – подумал я про себя. А вслух сказал, что штурман – это персонаж литературного(!) произведения и книги он выдавал не Вите Астафьеву, а Толе Мазову, и было это не в Игарке, а в Краесветске. Ну и что с того, что упоминается могила экипажа напротив исполкома? Помнится, говорил я резковато и с нескрываемой долей иронии и, возможно, высокомерия (у меня это бывает), что нескрываемо обидело Маргариту Ильиничну. Ну, да Бог с ней, подумал я. Как говорила моя бабушка, детей нам с ней не кстить!

   …Бежит, бежит автобус, оставляет за собой закатанные в трубы Большую и Малую Слизневки... Скоро появится ещё один водовод. Когда-то пренебрегли Фокиной речкой, посчитали  жалким ручейком, пропустили её воды через небольшую трубу... Опрометчиво, как оказалось, поступили. В течение нескольких последних лет Фокина речка периодически  проявляла свой норов, подмывала грунт и взламывала дорожное полотно той знаменитой трассы, которая через Усть-Ману ведёт в Хакасию, Туву...

  Дорога преодолевает очередную тугую дорожную петлю  и наконец взбирается на утес-останец, который пощадили строители железной дороги и автомагистрали. Отсюда, от площадки с памятником Царь-рыбе, хорошо видны Овсянка, река, и ниже по течению в дымном мареве – Красноярск. Енисей, когда он замерзал, становился дорогой. Дорогой жизни. По этой дороге идёт уже не мальчик, а юноша. Получил какое-то непонятно тревожное письмо тетки Августы, срочно, почти бежит, навестить её. Но в глубине души у него другое: где-то гремит война, вот уже ушли на фронт дядья и кое-кто из двоюродных братьев ушёл. И кто-то из них уже никогда не вернётся домой. В предчувствии, что вот-вот призовут на фронт и его, идёт в родное село проститься с оставшимися родственниками. Мальчику надо преодолеть всего-то каких-то 15 верст, сначала к левому берегу уже по наезженной санями дороге, потом, когда виден будет Караульный бык, пересечь Енисей наискосок, сократить путь по целику… Когда-то по этой дороге, но совсем в другую страну ушла его мама... Иногда ему кажется, что вот так вот, прямо по Енисею, он и пришёл из маленького городка, расположенного где-то на краю света. Но мальчик уже бывал и в большом городе, поэтому село в мерцающей редкими огоньками россыпи черных домишек видится ему таким сиротливым. Как зовут этого мальчика? Толя Мазов? Витя Астафьев? Мы так и не узнаем. Да это и неважно Чтобы не замерзнуть, он надевает чужое пальто. Федор Достоевский когда-то сказал о писательском труде: «Все мы родом из гоголевской «Шинели». У Пушкина был заячий тулупчик и свой «вожатый». У астафьевского героя пальто грубого сукна с колким каракулевым воротником. Пальто поначалу кажется ему тяжёлым, но именно своей тяжестью оно его согревает. И свой спаситель-вожатый: то ли шорник, то ли сторож, то ли баба, то ль мужик… Тоже ведь символично… Кажется, сюжет не нов, а фабула стара. Всё в мире ценностей людских меняется, но что-то остается неизменным. Возможно, кто-то когда-то плакал над судьбой Акакия Акакиевича – «маленького человека», и невероятной судьбой пушкинской Маши Мироновой. Конечно, плакали над униженными и оскорблёнными Достоевского…

   Как-то, когда в библиотечной тесноте стоял у книжной полки и листал один из томиков Астафьева, меня нечаянно толкнула плечом проходившая мимо женщина. Она обернулась, хотела, наверное, извиниться, но, увидев мои глаза, просто сказала: «Не могу читать Астафьева. Как начну, так тоже изревусь вся!»
 
   Два замечательных писателя, Виктор Шкловский и Андрей Платонов, занятые в своём творчестве поиском «отдельного и общего существования», пытались, каждый по-своему, ответить на вечный вопрос: в чем смысл жизни – в преодолении или в приспособлении? Шкловский о жизненной школе говорил, что «мы все лён на стлище, нас там обрабатывает жизнь. А лён не кричит в мялке».

– Но это же вопиющая пассивность! – возразил бы ему зачастую противоречивый и метущийся Платонов, который, по выражению Шкловского, «сам обрабатывал жизнь».
– Ну, вот, – усмехнулся бы Шкловский, – оказывается, и пассивность может быть вопиющей.

   Но в одном они были схожи: в людях нельзя поляризовать различия и противоположности. Тогда остается только белое и черное, свет и тьма. И в целом мир опасно упрощать и сводить всё к альтернативе: красные или белые, реакция или прогресс, война или мир, свобода или смерть... Поэтому, меня нисколько не удивляет разница Астафьева раннего, например, в «Пастухе и пастушке» и позднего – в «Проклятых и убитых». Заживший шрам скрывает старый осколок, но это до поры до времени. Шрам, когда осколок зашевелится, начинает сочиться сукровицей… Шевелится осколок, шевелится, наворачивает вокруг себя мясо, тычется в кость… Невыносимо больно, единственным облегчением будет выход осколка… И вот шрам набряк до предела, открылся свищ и хлынул поток гноя… И человек сам удивляется, откуда столько гноя? А от времени.

  «…Когда сделается мне невыносимо жить и захочется успокоения. Хоть какого-нибудь...», я говорю себе: «Хули ты нюни распустил, хули ты плачешь!», беру с полки книгу Астафьева, продолжаю свой незавершённый разговор с писателем и подобно платоновскому герою – малолетнему Егору спрашиваю:

 – Ты кто? Что ты мне говоришь?


   БИРЮКОВ ЛЕОНИД,
  Игарка, Красноярск, Овсянка, Дивногорск.
  1994–2021 гг.