Грузди. Глава восьмая. Необычная находка

Владимир Печников
Донские казачки в те времена старинные не очень-то забивали свои чубатые головы круговертью жизни – к её далёким страницам они особо не присматривались, а к близким, что высветились перед самым носом, прицеливались лишь с одной только мыслью: что можно урвать для себя – истинных донских жителей. И урывали… Нет, не брезговали ничем, вплоть до откровенного разбоя – и с леса, и с поля, и с реки; даже с любви, схватив впопыхах девку какую в полон, ибо и в ней, в любви, без обмана никак не обойдёшься.

Такие уж были времена, куда от них денешься. Процветали во всех красках безмятежности на основе старых привычек, способствующих новым условиям, строго приказывающим жить только так и не иначе.

Канувшее в вечность прошлое, воспоминание о котором наводнили старые вещи, привезённые с собой в далёкую сторону, казалось и вправду ушедшим навсегда и действительно канувшим. Но в этих вещах, всё же, журчала тощая струйка какая-то старой жизни.
— Та жизнь, — сказал Илья Демидыч, опосля проведения положенного свадебного обряда, — срубленное дерево, во как.
— Токмо листья-то не совсем завяли, — ответила супруга.
— Пока что мы ишшо живые… Что буде с отпрысками?
— Богу известно.
— Одичают вовсе, вот что известно. Озвереют. Надобно так, иначе не проживёшь. Лицо человеческое потеряют в борьбе непрерывной за выживание собственное.
— Что ты… Что ты, Ильюша!
— Наша задача, покамест живы, в башку ихню неистребимо втемяшить всё, что есть честное и совестливое на земле–матушке.
— Може не пустишь Пахомку-то на берег тот, — вдруг всхлипнула Февронья Даниловна.
— Пущай идуть. Не можно нам без энтова…

Далеко вверх по Тихому Дону Ивановичу, до самого поворота под взгорьем, зеркальной гладью будто застыла река в тумане, круто изгибаясь. Ан, нет… завиднелось быстрое течение ближе к середине Дона–Дуная.
— Брод ишши, — отвёл Пахом упрямую ветку, норовившую попасть в глаз.
— Должон он тут быть, должон, — вторил Стёпка Шмоток.
— На краю омута сильное течение, значит тама и переправляться станем. По–другому никак.
Под ракитником, в густых зелёных камышах с раннего утра шумело, квакало с птичьим пересвистом, и тот галдёж расходился по сонному берегу, выползая на него вместе с туманом, обволакивая и ублажая. Неторопливо путники дошли вброд почти до противоположного берега, лишь немного преодолев самое глубокое место вплавь. Они взобрались на край отвесного крутого обрыва, где Пахом ухватился сильной рукой за могучую, всю в узлах коряжину и, задумчиво повернулся к Шмотку…
— Поглянь, Стёпка, какой простор нынче!
— Дух захватывает! — ответил тот и опустился на землю возле Груздя. — Хороша река-то.
— Ишь ты… И красотой взяла, и простор велик, токмо и наши места великие…
— Тама кем был-то? — сморщился Степан. — Сынок нищего мужика, полуголодный пахарь, вечно бегущий от кнута господского. То-то и оно, когда всю жизню ниву у боярыни кровью поливали, да последние жилы тянули. Из нужды выйдешь ли в таком-то разе? А?
— Ветра в рукавицу не изловишь. В мужиках ты песню пой, а потом хочь волком вой. А в степи вольной, знай, доброе братство живёт. Вот оно… раздолье! Нет тебе ни бояр, ни царя какова. Казачий круг всеми делами вершит, не иначе. Так вить по справедливости оно, без корыстолюбия. Мы в сей брег уткнулись, поди, и забитость мужицкую с себя будто рыбью чешую сбросили на вовсе. Не сиднем сидеть, оно понятно. Да и в ратном деле придется не однажды поучаствовать за свою–то волю. Но вить она, воля–то энта, почитай дороже будет злата-серебра, хочь любого. Пущай век не долог, так боярскими цепями не закуёшь, да и воля в казаке гордыней буйной ходит завсегда и поступью молодецкой.

Стёпка Шмоток жадно слушал, глаза его возбуждённо заблестели, а по юным мозгам стали бить очарованными молоточками неспокойные мысли дерзкие…
— Вот кабы всех-то мужиков собрать, да так вдарить по земле-матушке многострадальной, да чтоб перевернулась она с ног на голову на радость великую, чтобы жить всем привольно стало!
— Да уж… куды там. Сокол ежели смелый найдется, дабы народ за собой повести. Только вот беда, сокола отважного сами людишки и изжарят опосля, в зависти промежду собой, да в распрях за ту же самую власть сладкую и… Сказка про белого бычка, где опять же про волю.
— Откель учёности таковой набрался, Пахомка?
— Дык батюшка сказывал… Чудится мне, порой, будто бы знает он столько, сколько и сам про энто не ведает.
— Молиться за него буду, что сдёрнул нас с Ловати.
— Кому молиться-то? Один Христу кланяется, другой Перуна потчует, а батя, вон и тем и другим угождает зарас…
— И то верно… Гляжу, иной раз, и вижу, что не по правильному – кругом: идёшь по вере, но супротив природы, получается, а в природе жить зачнёшь – не одичать как бы и в зверя какова не превратиться.
— Мужик–то ведь наш на что поставлен? Токмо тебя возьми или меня, чего уж там… Боятся мужики нравственных обязательств перед другими. Всё, что не касается их личного благополучия, пугает их шибко. Непривычны к малейшим тревогам из-за любых забот, касающихся не его самого.
— А мы-то чиво?
— Пока так. А копни глубже каждого из нас, вот и выплывет дрянь вонючая. Ежели не сильно завоняет – найдем кучу оправдательных моментов в пользу шкуры собственной, а уж коль понесёт на многие вёрсты…
— А?
— Пять куч сыщем…
— Не пойму я чтой-то.
— Неча и понимать, сам того я, да энтова… Наслухаюсь батюшку свово в вечор какой – башка пухнуть зачинает, покамест обмозгуешь и на место спробуешь вставить вдругорядь. — сказал Пахом, ощупывая ещё влажную одежду. — Обсохли вроде чуток, встаём уже…

Кругом, куда ни глянь, груша дикая кустится, штыри такие вострые на ветвях – проткнут глубоко за милую душу кожу, раздерут на мелкие кусочки так, что дюже долго заживать станет. Обширная естественная преграда не давала пройти тут не только конному, но и пешему из глубины степей. Можно пробраться разве что по неприметным тропам по краю обрыва реки, иле же вплавь по оной, а в сторону – лишь с секирой вострой прорубаться. В вышине парила гордая вольная птица, видя наших охотников, но видела она и лазутчиков, скрытно пробиравшихся по своим, неприметным для чужого глаза, путям.
— Добро нонче птице-то той, — глянул вверх Пахом Груздь, — сильна она и властвует над рекой.
— И степью… — вторил Степан Шмоток.
— И степью.

Душно стало вместе с солнцем восходящим. Рубахи прилипли к горячим телам. Над рекою ни ветерка. Травы поникли, отпуская росу. Вся жизнь, казалось, замерла, с затруднением выходя из утренней дрёмы. Где-то сбоку тихо крался могутный мужик рыжебородый. Сторожко ступал он ногой, не впервой ему. И вот… Раздвинул колючие ветки, чуть высунул аршинную жгучую бороду, поправил кривой нож за малиновым кушаком суконной тёмной однорядки, и недовольно сплюнул под ноги. Немедля тянется за самострелом… Натянул кручёную тетиву и… – летит стрела с калёным железным наконечником. Стрела–смерть с тонким посвистом мелькнула над головой Пахома и яростно впилась в корявый ствол груши. Груздь ахнул в изумлении неожиданном и дёрнул Стёпку за рукав…
— Лягай немедля…
— Хто тама?
— Поганый иль ушкуйник, бог их ведает.
— Из самострела вона оттуда били, — стал шептать Шмоток, — мало их.
— Ага, иначе бы ватагой налетели. Мотри, пока что не подымайсь. Отползаем к краю обрыва и… в воду, коли что – на тот берег, чтоб наших предупредить.
— Нож тяни…
— В руке он… В лес идёшь, дык нож прихватывай, — наговаривал сам себе Пахом, готовясь к худшему, — там зверья тьма, а тут почище зверя кто-то лютует.

Бородач, тем временем, закинул за плечи самострел и, сильно ссутулившись, поспешил нырнуть в чащу. Услышав, удаляющийся треск шагов, поднялся Пахом во весь рост и махнул ножом в руке Стёпке.
— Ушёл… Ушёл, лихоимец-то.

Но тут раздался свист в кулак и…
— И-ойе! — устрашающе донеслось с одной стороны, — Уррагах! — с другой громыхнул боевой татарский клич.

Совсем рядом из-под татарской шапки белели оскаленные злобой зубы. Пахом сбил первого встречного с ног, Степан – второго, но в тот же момент взвилась над светлой головой Груздя петля! Захлестнула, гадина, могучую шею…
— Аххх, дья-а-а-а…

Татарские ручонки в кожаных рукавицах с быстротой молнии мотали ремённую бечеву. Не помня себя, борясь с удушьем в груди, Пахом кинулся на другого татарина, придавившего Стёпку к земле. Груздь вцепился в жилистую шею врага, откинул его от Шмотка, а сам покатился в сторону, задавленный мертвой петлёй. Стёпка не растерялся…
— Швах! — по ремню ножом махнул – освободил напарника от плена неминучего и…

Оба покатились с обрыва – вниз к реке.
— Шайта…
— Шайтан, — только и слышалось сверху с топотом множества татарских ног.
— У, щоб тоби… — к великому удивлению Пахома и Степана, вдруг прорезало воздух средь татарского говора, — щоб тоби свиня зъила! Плыгай, поганьё! Шукай их понизу!

Катились мелом шибко, вокруг себя делая невероятные кульбиты! Вся жизнь перед глазами промелькнула, пока нога Пахома не провалилась под кустом в какую-то дыру. Опрокинулся он навзничь, чуть ногу не сломал. Рядом зацепился Стёпка, запыхавшись.
— Сюда давай, — шепнул Груздь, поняв, что есть где спрятаться.

Расширив второй ногой отверстие, Груздь сбросил в реку одним мигом два обломка мела, случайно под руку попавшиеся, чтобы озадачить всплеском воды татарву и сиганул в дыру. Шмоток, не думая, следом – вниз головой.
— Посторонись же, — ворчал Пахом, задвигая вовнутрь отверстия камень покрупнее, оставшийся снаружи, — вход завалить надобно для неприметности.

Вовремя схоронились. Вороги край обрыва обступили. Через мгновение сверху посыпались вопли, спускающихся вниз татар, затоптавших все следы к радости лазутчиков. Долго поганые ходили вдоль реки и вверх, и вниз… Ни с чем они поднялись, плечами пожимая, скаля зубы и хмыкая: «Шайтан» — и всё тут.

С расстройства небывалого, попав в непредвиденную переделку, Степан и Пахом в долгом страхе бежали на ощупь полной темнотой в глубь пещеры по ровным коридорам, вырубленным в меле в незапамятные времена. Наткнулись на келью какую-то, где долго сидели, пока холодом не стало донимать дюже.
— Куда идтить-то таперича? — спросил Стёпка.
— Огонь раздобудем, поди развиднеется, — успокоил Пахом.

Прислушались. Тишина. Вырвав клок из рубахи, Пахомка долго выдёргивал из него нити, потом их стал растирать между ладонями. Кресалом выбил он сноп искр – копёнка из ниток задымилась… Скрутив из жгута, снятого с шеи, небольшой факел, обмотав его тряпицей, Груздь запалил его и осмотрелся по сторонам…
— Кто ж воздвиг сооружение таковское? — удивился он.
— За один год, да и за десять не прорубить дыру в скале, — следом таращился по сторонам Стёпка, ощупывая руками ровные стены из цельного мела.
— А-а! — заорал вдруг Груздь, споткнувшись больной ногой за каменную плиту, неподалеку от арочного выхода из кельи.
— Чиво, ты?
— Накидали каменьев, ироды!
— Постой-ка, Пахомка! Подь сюды… свети же.
— Две черты пересеклись в крест. Ого, в каменюке выдолблены оне, — забыл Пахом о боли, — подсоби-ка глыбищу приподнять.

Плита поддалась довольно скоро и под ней образовалось пространство, ровно такое, чтобы поместить туда спрятанные вещи. Что-то было завёрнуто в холстину. Пахом передал факел Шмотку и развернул её… Глаза округлились, вылезая из черепной коробки, а волосы, от увиденного, стали выпрямляться к сводам пещеры.
— Диво какое! — ошарашенно смотрел Степан на причудливый старинный шлем.
— Вот те и ого! — так и сел на пол Груздь.
— Токмо, ежели рассудить, — стал плести языком Стёпка, — разведывать далее – нет нам дела, покуда нас самих… того, а вот вляпались в случай такой ишшо, что ума не приложишь… И што?
— Отсидимся, аж до вечера, да выползать зачнём… Чрез реку и в лагерь с добычей энтой. Тама видно буде.

В тьмах пещеры время долго шло. А вдали, не слышно Пахому и Степану было, песня лилась вдоль берега, вместе с водой журчала, милая. Природа удивительно изнывала от избытка жизни. Евдокия наклонилась, охнув, плеснула из реки водицы в ладошку, да всё всматривалась в бережок, что – напротив. Необыкновенно живо приковала она внимание отшельника своим искренним пением, тронула глубину его старческих чувств: «За лебедями, ах, за малою, за ташкою, за журонькую. За журонькою, ах, а журонька по бережку прохаживает. Прохаживает, ах, шёлковую да травоньку пощипывает. Пощипывает, речные воды да холодныя похлёбывает…»

— Эх, Даниловна, — слышался недалече голос Ильи Демидыча, — вольно тута работается для себя.
— Чиво тебе?
— Дык вить, напротив тому, я про прошлую жизнь, когда работник не хочет делать дела. Токмо сверху стоять нужно было, понукать яво. Вот вить. А тута приволье для житья, ах кабы не помешал никто.
— Меньш языком трепи, поди уж… делом управься. 

Ефим Косарь с Кирьяном тащили готовый чёлн, вырубленный из целого ствола дерева к каналу, уже наполненному водой в том месте, где он был уже построен.
— Вот пошто мы с тобой тута? — спрашивал Кирьян, продолжая, затянувшийся ещё с обеда разговор.
— Не дам ума – о чём добиваешься, но так скажу: сгубили нас пустяшные дела.
— Какие-такие?
— Каждый из нас, мужиков, шибко расстарался с бабой своей.
— И что? — рассмеялся Кирьян в усы, споткнувшись.
— Вот и наплодили силы народной. Почитай, что сунуться стало некуда и концов–выходу нет. Дошло до того, что мужики наказывают сынам своим, мол, будьте посмирнее, ироды. Вить дело наше житейское, а оне раззадорились на пустяшное. И поглядывают мужики: то одна сноха породит, следом другая, а то и третья на подхвате. Вот и погубили те пустяшные дела, коль разрослось народу, что его девать некуда, окромя как на войну посылать. 
— Дык, люди же мы, чай не из соломы сплетены.
— Во-во… А по–нашему делу, говорили старики, скотинку бы с приплодом, а деток с приморцем. От народу-то и сбёгли мы, ежели в глубинных мыслях впасть в рассуждения.
— Вона, куды полез.
— Как бы ты думал? Землицы-то стало не хватать на всех.
— Мы чай не за землю.
— Знаю–знаю… На волю, мол. Покамест мало нас, токмо разрастёмся, небось. Одному, чтоб богатства какова, другому власти, третьему, чтоб просто не работать… Вот оно что.
— Ты будто карась какой, Ефимка! Зарылся в ил подальше от щук злых, да и от рыб других тоже, вот и рассуждаешь с грязи мелочно да по–дурости своей. Чай у тебя самого дочка внука принесёт вскорости.
— Разошёлся чёй–то… Сам ты надоумил на размышление энти. Таперича поди уж, неси челн, затеватель.
— Ох, ты!
— А?
— Вона… Наши лазутчики бредут.

Пахом со Степаном не выдержали – выползли из пещеры, не дожидаясь вечера, на авось. Находку в холстине – под мышку и на другой берег скорей…

Дорого бы заплатил за эту находку первый царь России Иван Третий, заранее венчавшего на царство своего внука Дмитрия Ивановича шапкой Мономаха. Уже за ним Иван Грозный письменным завещанием благословил наследника «шапкою Мономаховскую и всем чинам царским, что прислал прародителю нашему… царь Константин Мономах из Царьграда».

Встретили лазутчиков с радостью, а вести приняли с прискорбием, что не одни на берегах новых обосновались. Особое внимание отшельник находке уделил и сразу же ошарашил, водя по шлему, золочённому будто, кривым пальцем, приговаривая:
— Читывал я свитки летописца древнего, — начал он из далека, — пришлый странник донёс до меня: «Пил Володимир Мономах золотым шеломом Дон, приемши землю их всю и загнавшию окоянные агаряны на железныя воротя…» – было там сказано, а аще и другое. Возглавлял против половцев походы Владимир Мономах, нагоняя на проклятых страх. Он в энтих местах очутился, куда и я по непонятному для меня самого провидению попал, вить долго думал и учился, разбирая ту случайную летопись. 
— Гляди, дедушка, — стал вертеть в руках шлем Пахом, — что же тут за надписи диковинные?
— На виду узнаваемый архангел Михаил, а по кругу яво греческая молитва: «Свят, свят, свят господь Саваоф, исполнены небо и земля славы твоей!» По низу древнеславянские змеевики – заклинание демона болезней: «Матица ты чёрная, как змея ты вьёшься, как дракон свищешь, как лев рычишь, как ягнёнок спи!»
— А это что?
— А вот-вот… Писание, где упоминается крестильное имя владельца сего шлема золочёного: «Господи, помози рабу твому Василию. Аминь». Вот она – фигура девы, прорисованная ниже пояса клубком змей. Пара тварей исходят из головы.
— Кто такие?
— Демоны недугов и смерти.
— А змеи?
— Проявления другого мира, вредные для здоровья людского. Вот вам и шлем! Шлем Василия, а Василий – крестильное имя Владимира Мономаха, а архангел Михаил – покровитель Киева.
— Чудеса, да и только, — молвил, долго молчавший Илья Демидыч. Во-о-о… куды нас занесло.
— В писаниях, что я читывал, ещё сказано было, будто оставил шелом свой Мономах девам воинствующим на поклон их могилам, пришедшим с низу Амазона, что по–нашему – Дон буде, токмо в древних веках обзывался.  И, чтобы те приняли дар от смелого воина – убил льва, которые водились тута ишшо у ту пору.
— Вот вить каково?
— Вот и таково, знамо, что Мономах, как и ты, Демидыч,  не одному богу молился, но и богов от природы не гнушался.

Все остолбенело смотрели на шлем, молчали долго…
— Бяда братцы! — вдруг раздался возглас сторожа с вершины могучего вяза, — бяда!
— Говори же! — стал креститься Илья Демидыч, глазея вверх.
— Челны плывут по реке! К нам, думается!
— Сколько их?
— Два, што ли… Из-за поворота показались. Ушкуйники небось!