Грузди. Глава Пятая. У разбойников

Владимир Печников
— Далече убрели, — сказал Кирьян, озираясь по сторонам, сидя верхом на лошади.
— Далече, — вторил Ефим Косарь, батюшка Евдокии, — по тебе видать – всё мучишься по вдовице-то?
— Мучаюсь…
— На своём-то веку, уж больно не припомню таковых-то мучающихся, да страждущих, хоть над всеми ими тяготело сознание собственной вины, уничтожавшее всё остальное в собственных умах-то. Думалось, что вить оне в глубине души сознавали себя бессовестными и бессердечными. Конечно, всё делалось поневоле, вроде бы, но всё-таки делалось.
— То-то и оно, что делалось. Сам себе не могу объяснить этого, но слышу во благо собственным мыслям. Делалось безобразное, делалось скверное, делалось так, что никто не смел подумать о своей невиновности и правоте.
— Грех-то и неизбежное за него наказание висит над всеми, когда мало-мальски проясняется сознание и совесть просыпается. Токмо мало таковых-то… Тебя вот одного покамест и вижу – готового собственную жизнь теперича отдать за совершённые злодеяния.
— Не раз мне хотелось крикнуть, да так, чтоб в полную силу: «Безумные, опомнитесь! Себя же губите…». Потом вдруг прояснение наступило – не губит себя злыдень-то, вить себя одного только и помнит.
— Сдаётся мне – не выдюжит вдовица… На грудях болячки – ишшо ничего, токмо руки гниют уже.
— Ежели богу душу отдаст, то не прощу себе никогда. Вырою пещеру на Дону, буду жить в монахах.
— Ступайте за мной во след, — оборачивая голову на обоз, молвил Ефим; он вел коня под уздцы, постоянно останавливаясь, чтобы проверить, всё ли на месте.

На телеге были увечные больные: пытанная вдовица и Февронья Даниловна, битая кнутом до полусмерти. Илья Демидыч на другом возу пытался вставать:
— Кажись, оклемался чуток, — говорил он, но шедшая то сбоку, то сзади Дуняшка, упорно заставляла отлёживаться.
— Пора бы уж Пахому воротиться, — переживала вслух она.
— Покамест дорогу изведает,  — успокоил Кирьян и вдарил кобыле под бока, сорвавшись вперёд, чтобы за ним сподручней было телегам проходить.

Шли ещё лошади, за которыми тянулись две подводы, наполненные доверху деревенским скарбом, необходимым при великом переселении. Коней вели Шмотки, отец с сыном, что с Ефимом с покоса вернулись. Не захотели остаться в деревеньке-то. В узлах сидела супруга Шмотка на сносях, переживая, что навсегда покинули обжитые места.
— Где ж Дикое поле то? — спрашивала она сверху.
— Где Тихий Дон Иванович – Дон-Дунай река.
— Далече?
— Дён сорок будет, сказывают.

Такие были времена, что новгородские люди целыми улицами ремесленными растворялись за пределами бывшей новгородской республики, но многие и оставались на милость новых московских властителей. В лесах появилось разных людей разбойных, коих и раньше было не мало, но в это время вдруг стали появляться целые организованные банды, под предводительством бывших опальных бояр. К тому же… Скоро, через несколько лет наступал 7000 год от сотворения мира – 1492-й по нашему летоисчислению. В то время, когда Колумб добирался до Америки, на Руси готовились к встрече антихриста… «Зде страх, зде скорбь, — кричали новгородские попы, — в лето 7000 последние зрите, зде есть конец…» Совсем недавно приход сатаны уже ждали под 6967-ое лето, учитывая тридцать три года жития Христа. Тогда и Новгород, в первый раз словно во знамение был разрушен до основания, а люди с голоду потом пухли с разрухи, но более всего потому, что не пахали и не сеяли, в ожидании всемирного конца всему. Мол, к чему работать, коль всех – в огонь антихриста.

Конь шёл по лесной тропе. Возле небольшого озерца Пахомка спешился, вздохнул полной грудью и напоил Воронка. «Вот здесь и привал устроим, — подумал он, — вона и вода рядышком, рыбы небось наловим». Пахом надвинул шапку на смоляные брови, легко взмахнул на коня, чтобы идти навстречу обозу. Только успел тронуться, на тропу, где только что был, с протяжным стоном раскидистыми лапищами рухнула ель. Из чащобы метнулись к наезднику трое свирепых бородачей. Пахом немедля махнул саблей, которую присвоил у старшого ябедника: один из лихих разбойников вдруг вскрикнул взахлёб – глухо и протяжно, другие отскочили.
— Стрелу пущай, — кричали они хором зло и хрипло в сторону чащи непроходимой, — уйдёт, гадёныш!

Незамедлительно стрела вонзилась Воронку в живот, тот заржал тонко и пронзительно, повалившись на тропу. Лихих людей внезапно стало больше, и они со всех сторон надвинулись на Пахома.
— Арканом, пса! — орал здоровенный детина, — атаману на расправу!

Аркан намертво захлестнул шею Пахома.
— Будя, — заржали лихие, — отгулял, дьявол.
— Обозников не вспугнули? — спрашивал атаман – дородный мужичина, высокий, плечистый, чёрная густая борода почти полностью прикрывала сабельный шрам на левой щеке.
— Уж позаботимся, чтоб никто не убёг.
— Сказывай, — ткнул в Пахома его же саблей атаман, — чьи будете? Ежели утаишь – всех в клочья порубаем!
— Та я…
— Стяни-ка ему покрепше руки-то… Слышь, милок… по кусочкам буду тяпать-то, – атаман взял в руки топор и провёл пальцем по острому лезвию. — Корчиться будешь, пощады просить, но я тута всех в царствие небесное пущаю. Токмо к ранам – щипцы калёные да уголья красные. Был да и пропал… Не просто так – в мучениях. Кто таков?
— Пахомка Груздь!
— Вона каково оно обернулось-то. Знавал я, слышь, таковских-то. Груздя-то!  Знатный был кузнец. Уж не отпрыск ли яво? А ну кажи: где жил Груздь в Новгороду и как его жизни лишили?
— Дык, не далече от Марфы Борецкой – рядышком улица шла, на отшибе самом изба стояла, кою и спалила посадница вместе с матушкой и батюшкой. Сам-то в точности не знаю, новые родители сказывали. Они здесь…  докажуть. Немощны они, московитами побиты. Бежим от погибели верной, куды глаза-то глядят.
— Верно сказываешь… Развязывай яво! Встречайте обоз по-людски и в стан ведите – тамочки и суд вершить.

Версты две ещё прошли беглецы с обозом. Лесная дорога-тропа раздвоилась. Одна поворачивала влево – шла в хвойный бор, который таинственно раскинулся, по уходящему вверх косогору. Другая уводила вправо на опушку с лесным озерцом. Решили остановиться у воды и обождать Пахома, чтобы не потеряться.

Кирьян ушёл на кобыле в сторону от обоза, да засмотрелся на ворона, который медленно спускался ниже на мохнатую еловую лапу. У подножия ели в мягкой подстилке из игольника белели два человеческих черепа; чуть поодаль, покачиваясь в траве, заунывно пела на ветру длинная стрела. Кирьян вскинул руку – крест в воздухе нарисовал… Ворон отлетел на вздыбленную корягу. Не пуганный людьми, но к пиршеству, видать, привычный, ворон ждал жадно, терпеливо – раз есть человек, значит должна быть и еда, ведь люди убивают друг друга и оставляют ему на съедение трупы. А тут затрещали сучья, зашуршала хвоя. Ворон снялся и переместился на вершину ели. У Кирьяна захолонуло в груди… «Сохатый, — мелькнуло в голове, — как бы мне тебя…».

С могучими ветвистыми рогами, в тёмно-бурой шерсти, словно литой стоял лось перед всадником. Кирьян смотрел на великана спокойно и без страха. Не раз ему приходилось брать такового зверя одному, без сподручных. «Пресвятая богородица, — шептал сам себе, налаживая самострел, — сотвори милость, — нащупал острый нож в туеске, — будет мясо – станем жить, — прицелился точно в ухо зверю, — придай силы одолеть сохатого». Лось почуял недоброе, переступил передними ногами, копытами коих мог запросто ствол дерева перешибить, уставился круглыми выпуклыми глазищами, бог весть куда, в сторону. «Бах!» — стрела точно в ухо уткнулась глубоко. Ошалел могучий зверь, но устоял и теми глазищами хлопал не переставая, мордой с дурмана внезапного об дерево шибко вдарил. «Всё! Готово! — шумело в голове охотника, — помоги, осподи!» Кирьян подскочил вплотную на лошади, ширнул ножом в могучую шею сохатого и в сторону… А лось будто дальше продолжал любопытствовать, стоял словно размышляя о чём-то, а кровь так и хлестала из раны, пока не подогнулись ноги и не упал сохатый в траву.
— Эх, мясист зверина! — заорали Ефим Косарь и Шмотки, подошедшие, на возникший шум в лесу.
— Знамо дело, — раскраснелся Кирьян, — зарас разделаем, ужин знатный будет. — Шкуру токмо не порть, сгодится в деле нашем переходном.

Всё бы хорошо, словно по знаку какому-то со всех сторон из-за деревьев вышла вдруг вразброд ватага разбойничья. С дубинами и кистенями шли лихие люди, злобно похохатывая. Кирьян потянулся за самострелом… Остальные ошалело стали пятиться к озеру… Но тут увидали Пахома средь голытьбы, вооружённой кто-чем.
— Ой, молодца, — лыбился на убитого лося один из разбойных во всю нечёсаную, в репьях бороду, — хотца мясца-то небось, думалось, рыбой опять промышлять будем.
— Ничего не поделаешь, — сказал Пахом, обращаясь к своим, — подневольны мы в другой раз… Токмо на лучшее уповать надобно.

Средь вековых елей на небольшой лесной поляне расположился разбойничий стан. Здесь всего три землянки, правда просторные и с основательными срубами в земле. Одна специально для атамана предназначена. Тут же мыленка пристроена, прокопчённая давно. Но по грязным рожам разбойным было явно видно, что ей очень мало пользовались. Ватажников тридцать Пахомка насчитал. Пришлых так на возах и определили на ночлег рядышком у стана. Невооружённым взглядом было видно, что удальцы атамана уважали и перечить ему не смели совсем нисколько.
— Глянь-ка, робяты, — воскликнул старший Шмоток…
— Ага-ага… — удивлялся младший.

Недалеко от землянок лихих людей стояла неприметная избёнка с двумя подслеповатыми оконцами, затянутых бычьими пузырями. Да ещё с решётками пузыри-то те, без коих нельзя в лесу. Чего доброго, без защиты, то и старика, живущего здесь, лапа медвежья через оконце во время сна сгребёт. Длинными смолистыми ветвями ель зацепилась за потемневший сгорбленный конёк сруба. А по верхам скакала пушистая белка, сыпля хвоей на тесовую кровлю, усыпанную еловыми шишками. Чуть поодаль прятались почерневшие от долгих лет высокие колоды–дуплянки, в коих ютились дикие пчелиные семьи.

Атаман придвинулся к пришлым, пригляделся…
— Эх-да, людишки-то видать мелкие. Прошка! Подь сюды. Накормить, не трогать ни в коем разе голь перекатную.
— Аль знакомый кто?
— Сам знаю… Пущай переночуют и идут своей дорогой.
— Да осподь с ними. Ах, Магач… — не успел договорить Прошка и рухнул, как сноп; лежал потом долго – и пятки врозь, поскольку атаман дал ему мудрёным вывертом снизу по зубам оставшимся.
— Сколь раз говорено, не называть мово имени при посторонних! — сверкнул глазами атаман и повернулся к путешественникам, — Елистратом меня кличут, ежели что. 
— Вона хто тута в заглавных орудует, — отозвался с воза Илья Демидыч, — Магач! Ты, чё ли? Ах, бородищу-то где отковырял? Печниками в Новгороду командовал, а таперича – людом разбойным?
— Илья! А ты… осподи! Вона… каково оно! Груздь-то твой ли?
— С малолетства воспитываю… За сына мне родного!
— Многа слухов-то про вас ходють…
— Не верь никому, мне тока…
— Тебе можно завсегда.
— А ты как здесь, Магач? Отбился от свово племени?
— Долгая история, а ежели коротоко: печь клали мудрёную в тереме боярыни Якимовской. Дык сбирались уезжать из городу к вогулам  всем скопом – вместе с ней, от надвигающейся силы московской и казней неминучих. Вить в подругах ходила у Борецкой-то. Токмо, всё одно печь клали, в надежде на лучшую долю. А Якимовская совсем рехнулась – зубы ей схотнулось к рту свому приделать, мол, далее може ладно выйдет…  Трёх зубов не хватало на самом видном месте в роте-то ейном. В Литве наблюдала у когось, как зубами-то себя под старость обеспечивают, вот и выписала себе искусника таковского с баулом инструментов всяческих – дантиста што ли. Открыл тот баул, а тамочки клещей с молотками разных… А зубов, грит, тута – неподалёку надёргаем, чай у вас холопок должно быть многа. Привели трёх, стали выбирать по одному зубу у каждой, чтоб самые красивые были… Мол, мы тута не хотим зверствовать – у одной рожи сразу три зуба выдернуть, лучше у трёх по одному. Первая холопка криком изошлась, а нам-то слыхом слыхать. Взялись за вторую, тут и не выдержали сердца-то – под горячую руку искусник попал и яво же инструментом башку ему пробили глубоко. А тама передряги в городе начались. А нам-то куды? С боярами уже не сподручно, а от московитов в прошлые разы натерпелись. Вот обжились тута у скитника. Но не скитник он вовсе – отшельник ото всех со своими идолами, но нас не гонит и сам не уходит. Лечит травами справно, ежели что.
— Выходит правильные вы разбойники, чё ли?
— Выходит жить оченно хотца! Так-то оно ладней будет.

Озерце – недалече совсем, заросло наполовину хвощом и ракитником.  Дуняшка с Пахомкой побывали на нём и уже отбивались от пчёл, пытаясь поскорее заскочить в избёнку. Рой растревоженным клубком гудел и всё кружился рядом.
— Неприветливо твои пчёлы гостей встречают, — молвил Пахом старцу, сидевшему на лавке в горнице, душной от запаха какой-то травы с белыми цветочками, раскинутой по углам.
— Ишь ты каков… Груздь – царь грибной. И в посты ваши и в праздники – груздю почётное место на столе, — прохрипел в белую пышную бороду старец.

Пахом ошалел, Евдокия стала к стене жаться.
— Умаялся сынок, — продолжал вещун, — ладно ещё матка попалась смирная. У нас всякое случается, намедни крепко одному разбойному досталось, что в колоду с дури полез. Ну по–делом ему – ворюге. А этот рой я сам упустил. Он безвредный. К завтрему пымаю.
— Дедушка, — отозвалась вдруг Евдокия, — помогите нам, у нас больные. Болеют от истязаний очень уж.
— А вы несите–несите… чаво уж тама. Ну и денёк мне нонче выдался.

Вдовица и Февронья Даниловна своим ходом дошли и сели на лавку, охая. Илья Демидыч не пошёл ни в какую, мол, сам выхожусь, пущай жонок вылечивает. Старец снял приложенные подорожники от ран, набрал пепла горячего, да просыпал хорошо… А про вдовицу так сказал:
— Ещё бы день и не чаял бы живой-то увидеть её.
— Спасибо, дедушка, — плакала Евдокия.
— Недуг зело тяжек, вовремя поспели вы.
— Полегчало вроде бы, утеплило и боль сняло — прошептала вдовица и задремала.
— Пригрел пепел-то, — обрадовался старец, — измаялась от  боли-то, но не спи покамест, чадо. На вот зелья прими. На семи травах настояно.

Вдовица приподнялась, выпила почти целый ковш…
— Лежи, лежи, чадо, надо вылежаться во сне. Сон и травы мои в недуге твоём зело пользительны.

Пахом хотел было попотчевать старца лосятиной, которой принёс в большом количестве. Но старец к мясу даже и не притронулся.
— Чего ж ты? Вить пост далече — спрашивал Пахом.
— Не искушай, чадо, — нахмурил брови старец, — не моя то пища. Зверя и птицы тут довольно. Много дней и ночей я провёл в сей пустыне, но живой твари не трогал. Всё живое свято. И всяка тварь должна уходить из мира своей смертью.
— Чем же чрево-то насыщать?
— Разве мало Сварог сотворил для чрева? Разве мало земля нам дарует? Стыдись! Аще Груздём прозывается.
— Ах, дык ты в свово бога-то веруешь? Знавал я таковского на Ильмень-озере. Боле всего, как про Ладу мне сказывал – по нраву пришлось.
— Ни слова боле… Вы верите, а я… Я живу.

Между тем атаман предлагал отведать закуски разной возле разведённых костров.
— Трапезнячайте! Всё тут богово!

Тут был и мёд в деревянных мисках, и калачи, добытые при очередном разбое намедни, и уха рыбья, и мочёная брусника – аж с прошлого года достоялась, и клюква тоже прошлогодняя в сотах, и ядрёный рыжик, конечно, белый груздь в засоле с суслом из земляники, про мясо от сохатого совсем забыл.

Долго ели-то, перед сном разговоров было… Только вот Кирьян начал про то, что всем важно вдруг стало и заслушались.
—  Времечко-то ненадёжное нынче сделалось, вить без ласки оно к людям, да и без приветности душевной. Воронья-то вона и туточки расплодилось. К беде они, коли каркают. Виденьеце было давеча: будто бы покойная Марфа-посадница из гроба восстала, а от дыхания её так и пышет жаром с преисподни. О чём это я? Бежать требувается с мест-то ентих.
— Надобно, ох как надобно, — набычился Елистрат. — Людишки-то новгородские в великом оскудении пребывают. Все набеги с войнами прошлись новыми податями по мужицким хлевам и сусекам. При поганых одно платили, а теперича повыбили скотинку, по вымели мучицу до единой крохи.
— Армии поизносились все, изранились, — смущённо стала вставлять свой голос в общий разговор жена Шмотка, после того, как из деревянной чашки хмельного медового напитку отведала, — а люди военные от них, кто в живых остался – от семей отбились и с блудницами пробавляются. — сказала так и на мужа глянула, а тот махнул рукой и продолжил за неё:
— Каличи, что были стенами крепостными давлены, да стрелами изувеченные, кто обезножен или же обезручен, а туда же – драться на базарах городских, воровать и клянчить дюже горазды.
— Ничё… Сколько даст осподь в лесу-то… -— раздалось из толпы разбойников.
— Нынче-то малость и передохнём, — поддержал его другой голос, — сохатого вона пымали и ишшо пымаем, ежели что… Токмо проживём небось.
— Бежим от власти, — не выдержал Илья Демидыч, — а куды без власти-то? Сама природа учит власть признавать, даже власть капризно-прихотливую, даже бездушно-жестокую. Осмотрись по сторонам… Вить сама природа с беспощадной жестокостью томит мужика мыслью о голоде, да о нужде. Томит она, природа-то, и молчит сама. Без всякого милосердия порой сулит дождя с урожаем. Громоздятся тучи несметными массами, сулят благодать со счастием. Но запылили тучи-то, полили иссохшуюся ниву и ушли, бросив несколько крупных капель точно на зло – чертям на смех. И вить всё это с великим несправедливейшим равнодушием, с безбожнейшим даже. И ровно наоборот, как в прошлом годе – дождями проливными урожай природа сгубила напрочь. А ты, мужик, терпи… Готовь новые подати. Тут бессердечная природа требует власти подчинятся, а здесь власть с новыми податями. А коли так – будем жить в природе, чтоб ни пахать, да не сеять, и без власти. Сами власть… будем мы!

 Через два дня всё кругом славно шумело и шуршало, будто прощаясь и напутствуя – травы, кусты, да ели, даже камыши. Всё как будто ожило в свободе, не скрываясь. Ветер мило пробежал по водной глади озерца и переметнулся в осины. Те зашептались тут же, заволновались, мол, где, кто, куда? Евдокие показалось, что кто-то смотрит… В траве сидели два зайца. Они сидели спокойно и с любопытством рассматривали Дуняшку и суетившихся вокруг неё людей. Как будто им было интересно, что и она надеется проникнуть в ту тайну, которую они, зайцы, давно прекрасно знают. Вскоре зайцы переглянулись, шевельнули лапами и, не суетясь отбежали к кустам. Подошедший Пахом, помахал им рукой, отчего зайцы стали удаляться лёгкими прыжками. Ещё долго мелькали вдали их длинные уши.