Картофельный стройотряд

Владимир Деев 2
     Помните такую «забаву» ушедшей эпохи социализма — помощь города селу? Самая существенная помощь была осенью. Уборка урожая — как ежегодная маленькая война за спасение того, что выросло на бескрайних колхозных полях. И не только рабочим, студентам тоже приходилось участвовать в битвах за урожаи.
     В 30 км на юг от Новосибирска по Ордынскому шоссе располагается село ЯркОво. А в трёх верстах от Ярково в сторону к Обскому водохранилищу на речонке Тула имеется плотина (или, как выражались ЯркОвские колхознички — плотинА), всего-то метра на два-три поднимающая воду, дабы она смогла пойти по оросительным каналам, из которых специальные поливочные агрегаты брали эту воду для орошения ближайших полей, где выращивали капусту. Рядом с этой плотинОй стояло несколько бараков — длинных одноэтажных времянок. В этих-то бараках и размещали на весь  сентябрь студентов  с двух факультетов, перешедших на второй курс нашего славного ВУЗа. Первокурсников колхозной забавой не пугали, а второкурсники, если прошли уже две сессии и решили учиться дальше, были даже рады вместо лекций весь сентябрь поработать на природе, пообщаться поплотнее с противоположным полом, …
     В общем, дело молодое! Их пыл и задор использовался на полях, как самая дешёвая рабочая сила, чего там юлить и скрывать! Их заработка колхозного хватало только на пару тряпок в студенческий гардероб. Но называлось это солидно: «Студенческий строительный отряд». Ну, может где-то по стране эти отряды и строили что-то, но в ЯркОво, на «плотинЕ» - студенты только сами строились по утрам перед отправкой на работу. Наш факультетский барак  вмещал в своих комнатах  до полусотни стройотрядовцев обоего пола и пятерых «преподавателей», занимающих отдельную комнату барака. Одним из этих «преподавателей» в том сентябре 1983 года был и я, но не с начала сентября, а уже где-то ближе к середине, заменив собой заболевшего предшественника с нашей кафедры. Второй барак был заселён студентами и преподавателями другого факультета — ЭМФ. Третий барак был покороче и пошире, там размещалась столовая. ЭМФ был занят на полях с овощами, наш факультет занимался картошкой. Правильное название этого «второго хлеба» звучало лишь по телевизору, да вот разве ещё в названии комбайнов.
     Картофелеуборочные комбайны требовали наличия на своих бортах по нескольку сортировщиков, помогающих комбайну справиться с потоком клубней и ботвы. Сортировщики все были сортировщицами, то есть женского полу. Лица девчонок были замотаны платками вместо масок. Я первый день постоял с ними на комбайне,  а после ночью долго не мог уснуть, перед внутренним взором всё полз бесконечный ряд картошки с ботвой, которую надо успеть оторвать. И кашлял даже ночью, забравшаяся в лёгкие пыль выходила долго. И на другой день я на комбайн не полез, девчонки легко справлялись и без меня. На трёх комбайнах работало пятнадцать девчонок. На двух я всё время видел по четыре девчонки. Пятая отдыхала на краю поля. А когда комбайн возвращался, отдохнувшая менялась со следующей, так они отдыхали по очереди.
     А третий комбайн работал в полном составе, отдыхали они редко, все сразу и недолго. И всегда возле кустов, по естественным надобностям. Позже я узнал, что эта пятёрка девчат — немки, все из дальних немецких сёл Новосибирской области, появившихся во время войны вследствие массового переселения немцев Поволжья. История леденящая. Девчата-немки  рассказали, что сто тысяч невинных людей выбросили только в Барабинскую степь, тридцать тысяч из них погибли вскоре. Только трудолюбие и взаимовыручка спасли немцев!
     Немки работали на совесть, их комбайн не имел заминок в работе, регулярно происходивших на двух других комбайнах из-за застревания пучками накопившейся ботвы. А вечером в комнате немецких девчонок были слышны песни хором. Они хоть и пели на руссом языке, но были словно из другого мира, того, который лучше и чище. Никакой контроль, пригляд и надзор за ними не нужен был. После ужина они участвовали в ежевечерней дискотеке только до 10 вечера, и уходили в свою комнату, никаких свиданий с парнями!         Дискотека заканчивалась в 11 вечера. Две огромные старые  институтские колонки размером с небольшой холодильник, производившие оглушительную музыкальную наркоманию тяжёлого металлического рока, замолкали до следующего вечера. Только воркование влюблённых пар  нарушало тишину, да песни под гитару в преподавательской нашей комнате до часу ночи.
     Русские девчата были разные: и такие же целомудренные, как немки, и откровенные оторвы. Вся палитра. Доходило и до драк между девчатами! Страсти в ночи у многочисленных Ромео и Джульетт иной раз кипели нешуточные. Но утром после завтрака все снова строились, не выспавшиеся и угрюмые, перекличка выявляла заболевших или уехавших в город по каким-либо обстоятельствам. Энтузиазма не было видно совсем. И только немки выглядели бодро и весело. Работы они не боялись, не тяготились ею, как всё остальное большинство.
     Основная масса студентов (около двадцати парней и десяти девчат) работала не в поле, а на краю села, где располагался участок сортировки картофеля между весовой и хранилищем. Там даже была избушка для отдыха, куда все набивались во время дождя. Но погода в том сентябре 1983 года была в основном погожей, в избушке я сидел чаще всего один с гитарой.
     Гитара была не моя, она принадлежала другому «преподавателю» - Быкову. Просто он давал мне свою гитару в тот день, когда я «работал» на сортировке, а не в поле. Иногда по графику была и пара выходных дней, когда можно было уехать домой в Новосибирск.
     Два сортировочных агрегата работали с перебоями из-за регулярных застреваний остатков ботвы в сортируемой картошке. Доходило и до серьёзных поломок, но парни-студенты легко справлялись с поломками, так как имели весь набор инструментов для ремонта, доверенный им колхозным начальством. Поломки эти создавали заминки в работе десяти самосвалов, возивших картошку с поля. Один грузовик работал по перемещению отсортированной продукции: в большое хранилище для товарной картошки, и в малое хранилище - для кормовой (битой, резаной, мелкой). На грузовиках работали колхозники, на весовой — колхозницы. Верховодила всей сортировкой бригадир Пушкина Галина Антониновна (память стала подводить, но это отчество я назвал верно, настолько оно неординарное, памятное).
     Один из грузовиков водил молодой горячий колхозник, который гонял с поля до сортировки и обратно быстрее других. У этого стахановца недавно родился ребёнок, и он старался заработать побольше всех, кричал на весовщиц, если они копались долго со своими гирями на весах. А в приёмные бункеры сортировки он ссыпал картошку раньше времени, так что излишки пересыпались через борта бункеров на землю к неудовольствию студентов.  Парни мне регулярно жаловались на этого торопыгу-наглеца, хамеющего всё больше.
     И однажды хам высыпал свою картошку прямо при мне так рано, что чуть не тонна посыпалась на землю. Я не выдержал и бросил картофелиной в его ветровое стекло. Это был как разрешающий знак всем парням-студентам. Они метали картошку в его кабину так, что он взбесился и выскочил с монтировкой на бой. Ребята отскочили, а я стоял, как вкопанный. Колхозник замахнулся на меня монтировкой, думая, что я тоже отскочу.
     Что-то всё-таки остановило его, рука с железкой зависла над моей головой, мы уставились друг на друга. И тут Козлов, самый здоровенный из студентов, крикнул наглецу: «Только тронь, и тебе хана!» И наглец отступил, запрыгнул в свою кабину под крики «Ура!» всех студентов и картошка снова застучала в кабину со всех сторон. Хам уехал под улюлюканье, а вернулся с председателем колхоза. Председатель пытался разговаривать в избушке со мной одним, но ребята не дали ему этого, ввалились в избушку и кричали так, что председатель ушёл ни с чем. И с тех пор хама мы различали только по номеру машины, он вёл себя безукоризненно, стоял, как и все другие шофера, ожидая места в бункере сортировки.
     А однажды в избушку ко мне пришла студентка по фамилии П. Настроение у неё было подавленное. Оказалось, что сегодня — её день рождения. А некто «он» не поздравил, наверное, обиделся из-за ссоры или забыл, короче — вёл себя «неправильно». Вечером после ужина она даже пригласила меня на танец-медляк, хотя я не танцевал никогда. И после того танца я ушёл в барак, чтобы не становиться между влюблёнными, пусть сами разбираются.
      А один «преподаватель» (такой же аспирант, как и я) с соседней кафедры, Иванцивский, отметился «романтическими» отношениями с одной из студенток. Не устояла и единственная дама в нашей «преподавательской» комнате, выполняющая роль медсестры студенческого стройотряда. Её мы однажды даже «застукали» с неким студентом в скирде соломы среди ночи. Но «раздувать кадило» из этого случая не стали. Все мы люди, все всё понимают.
     В нашей «преподавательской» комнате было пять кроватей. На них спали Быков, Иванцивский, Деев (это я, если помните), Кальницкий и медсестра (у ней в углу за ширмой из простыней кроме кровати находилась кушетка для осмотра больных студентов и сейф с лекарствами). Настоящим преподавателем из пятерых был Кальницкий, его я помню, когда сам ещё был студентом вечернего отделения. Не помню, что за предмет он нам преподавал, но помню, что у одной из студенток из параллельной группы фамилия неожиданно сменилась на «Кальницкая», и всему потоку стало ясно — кто был «виновником» замены фамилии.
     Кальницкий в свои уже примерно 35 лет выполнял должность комиссара стройотряда. Командиром был преподаватель лет сорока пяти, редко появляющийся в отряде. Он на своей машине без конца гонял в город, в своей отдельной избушке за «плотинОй» ночевал редко. В этой избушке был телефон. Ключ от избушки был и у комиссара Кальницкого, он иногда позволял нам попользоваться телефоном в личных целях. Я лишь однажды воспользовался этим благом цивилизации, разговаривал поздним вечером с красавицей Мариной Л. (см. отдельный рассказ).
     Кальницкий достоин целой повести о нём. Но я не настолько сошёлся с ним, чтобы подробно живописать о сём интереснейшем человеке. Это был затейник, душа компании, искромётный выдумщик и балагур. Я понимаю ту студентку, что стала его женой!
     Память Кальницкого удерживала даже то - какая студентка кого любит и на какой стадии отношения влюблённых. Влезть в душу любой студентке он умел так, что мы дивились его талантам. Наверняка он смог отвести от беды многих, просто мы не всё знали. А видели только находящегося всегда в прекрасном настроении и брызжущего юмором человека, от которого все вокруг заряжались оптимизмом. Он мог поднять настроение любому из подопечной сотни студентов и студенток с обоих факультетов, тянущих лямку «стройотряда».
     Иногда по графику я оставался «на плотинЕ». И тогда в качестве подопечных были отлынивающие от работы «больные» студенты и те, кто был в кухонном «наряде». В такие дни я именно в компании Кальницкого научился играть в «Монополию», расчерченную на ватмане. Медичка тоже играла с нами. С той поры у меня от зубов отскакивают все названия штатов, объединённых в Северной Америке под названием почему-то «Соединённых» Штатов, правильнее их было бы назвать ОГА (объединённые государства Америки). Впрочем, так рассуждая, давно пора бы Аравийский полуостров называть Арабским, абрикосы — африкосами, апельсины — китайскими яблоками («Апфель Цин»), Зевса, как и Юпитера — называть «Бог-отец» («Деос Патер»), … Но сегодня у нас тема не «неточности в переводах на русский», а «стройотряд в Ярково, сентябрь 1983». Не будем отвлекаться!
     В один из дней начала октября уже с утра зарядил дождь, работать нельзя. Вся масса студентов маялась от безделья, у нас в преподавательской надоела даже «Монополия». И тут около пяти по грязи прикатил председатель с женщиной - бригадиром по капусте. Председатель попросил помочь с погрузкой куч срезанной капусты в «Камазы» с длинными девятиметровыми кузовами. С утра этой работой занимались женщины-заключённые, но в 17-00 они уезжают на свою зону. «Я не требую, прошу, помогите, осталось всего 15 «Камазов», есть добровольцы?»
     Добровольцев было 22 парня, с ними пошёл и я. Бригадирша привела нас по грязи полей к кучам срезанной капусты и дала знак строгой охраннице в форме. И та повела своих 20 подопечных дам в одинаковых телогрейках к шоссе, где их уже ждала парочка автозаков. А 22 парня шутя добросали «Камаз», недогруженный уставшими работницами, лишёнными свободы по приговорам суда. Я, понятное дело, тоже не стоял, был 23-им. А когда закончили грузить следующий грузовик, бригадирша пошла встречать машины, стоящие гуськом на горизонте. Я спросил её — сколько осталось «Камазов», и она ответила, что ещё 15. Мне уже тогда не понравилось, ибо получалось уже 16 машин, даже 16 с половиной. Но я промолчал.
     Поначалу ребята работали лихо. Один из них кричал всем регулярно: «Это была пятая машина, вот этот «Камаз» будет шестой». Я научил их работать цепочкой, так намного легче, чем бросать далеко. Сначала часть из них упрямилась, но вскоре вняли моим уговорам. Последние машины выползали на горизонте поодиночке, в кабине каждой рядом с водителем была бригадирша. Она сообщила мне, что будет и 16-й грузовик, просила выручить. Я был недоволен, подошли и ребята. Выяснилось, что всего получается 17 с половиной грузовиков. Просила мадам страстно, я спросил её при ребятах: «Ну а потом появится ещё и ещё, да?» И она обещала: «Нет, это всё!»
     И мы пообещали загрузить и 17-й, она ушла. Работали молча, настроение у всех упало. Но еле-еле погрузив 16-й и 17-й грузовик, все закричали «Ура!» Водитель «Камаза» нас разочаровал: «Какое вам «ура»? Там ещё как минимум три «Камаза» стоят пустые!» Но возмущённые ребята начали ругаться, и я понял, что работать они не будут. И скомандовал идти домой, на плотинУ. И мы пошли. Нам наперерез через поле подбежала бригадирша с виноватой рожей и стала упрашивать погрузить ещё хотя бы один «Камаз», из которого она и выскочила. Я ей на это сказал, чтобы научилась не обманывать. «Мы не роботы, с нами надо по-человечески!» И она отступила. Мы продолжали путь к баракам. Ребята поглядывали на меня с уважением.
     Нужно ли говорить, что возле бараков в начинавших сгущаться сумерках нас ждали? И  председатель, и наш великовозрастный командир стройотряда, и комиссар Кальницкий, и много ещё кто. Все смотрели на нас с укором. И речи их были типа «как вы могли бросить боевой пост, доверенный вам?» Но у меня было 22 защитника. Как и в день стычки с лихим водителем самосвала на сортировке, они своим дружным ором осадили председателя, и тот, махнув рукой, уехал на своём «УАЗике». А наш командир смотрел на меня, раскачивая головой: «Как ты подвёл меня!»
     Да, много можно вспомнить, рядом с хорошим всегда и плохому место найдётся. Но главное — не киснуть. И уважать себя, и других пытаться понять. Уметь понять другого — разве это не главный человеческий дар?
     Каждый вечер на столе откуда-то возникала водка, как по волшебству. Пили все, даже медичка прикладывалась. Мои скромные попытки неучастия в этом деле поначалу вызвали недоумение трёх «братьев по счастью» и одной «сестры». Они не могли понять, как это можно, не выпить?! Никто же не узнает! Кальницкий даже назидательно произнёс фразу: «Якшо людына нэ пье, то вона або хвора, або подлюка!» И так как хворым я не выглядел, а подлюкой быть не хотелось, я сдался и выпил в тот первый свой «вечер на плотинЕ». И уснул через десять минут, как обычно со мной и бывает в таких случаях, мне много не нужно. На второй вечер я стал только смачивать горло малым глотком, и свалился на кровать уже после пятого тоста, после которого огурцом или капусткой все хрустели недолго, ибо гитарист Быков затягивал следующую песню, а все подпевали. После песни следовал новый тост, произносимый бессменным тамадой Кальницким. Выпили, закусили, спели. И так по кругу. После мне сказали, что перевернули меня спящего, чтоб не храпел, это снижает энтузиазм пьющих/поющих.
     Поняв, что после пятидесяти граммов водки, враз ли выпитых мною или за час, я становился всё равно непьющим/непоющим, собутыльники успокоились в отношении меня и все следующие вечера уже не подливали в мою стопку, поэтому каждый вечер я стал полноценно участвовать в нашем импровизированном хоре. К нам на огонёк приходил высокий и худой молодой "преподаватель" (аспирант) из барака ЭМФ. Его приход гитарист Быков комментировал импровизацией на музыку из какой-то оперетты:
«На Э-Мэ-эФе, на Э-Мэ-эФе, всё выпадает «дама трефи»,
Пасьянс не сходится никак, что ни сотрудник — то … чудак!»
     Пришедший приносил свои извинения за опоздание на хоровой кружок, жаловался на очередную глупость его старых коллег — преподавателей из соседнего барака, и вечер продолжался. Кальницкий рассказывал анекдот, случайно вытащенный из его памяти, как фишка лото из огромного мешка. Быков запевал басом, медичка тянула на две октавы выше, оставшиеся распределялись по диапазону многоголосья так, что и грузин бы заслушался!
     Лучшим номером ежевечернего концерта служила песня, исполняемая под одну из мелодий ансамбля Поля Мориа, сочинённую неким малоизвестным композитором, придумавшем себе псевдоним «Симон Баттерфляй» только ради этой мелодии: «Rain, Rain…
     Кальницкий каждому написал текст на украинском, русскими буквами, чтобы мы не путались. И каждый певец выпевал свой выученный куплет речитативом к основной теме, звучащей непрерывно, как дисковая пилорама:
«ПьЕм, пьЕм, пьЕм — уже нэ лИзэ,
 ПьЕм, пьЕм, пУзо — як желИзо!
 ПьЕм, пьЕм, пьЕм, а нам всё мАло,
 ПьЕм, пьЕм, зАкусу нэ стАло! (2 раза)
 ПьЕм!»        (под ударением именно Е а не Ё, если кто не понял)
     Этот же текст, но громко и хором, был припевом.  Это было апофеозом наших хоровых нетрезвых посиделок. Я был пьян и без водки, так переполнял меня счастьем наш хор.
     Естественно, я запомнил только свой текст, это был третий из пяти куплетов:

«Послали Мотрю в хастроно-о-ом, но нэ подумали о то-о-ом,
 Що выпье усё сама вона-а-а, нэ прийнэсэть нам ни хрена-а-а,
 Но Мотря усёж-таки прийшва-а-а, и водки знова прийнэсва-а-а!»
     Ля-бемоль малой октавы я тянул несколько тактов, пока дирижёр Кальницкий не взмахивал обеими руками не хуже Поля Мориа, и ...
    И тут крещендо шестью голосами взлетало до фортиссимо, припев долетал до самых дальних кустов за плотинОй, доходя до слуха парочек, целующихся в кустах:
 «ПьЕм, пьЕм, пьЕм — уже нэ лИзэ,
  ПьЕм, пьЕм — пУзо як желИзо!...»
     Казалось, что даже кузнечикам, стрекочущим последние тёплые вечера, было понятно — о чём орёт эта группа бегемотов из крайнего окна барака, как из болота.
     Следующий куплет исполняла «Мотря» (медичка), все смеялись, я тоже, хотя я так и не понял даже смысла её «украинских» ругательств и брюзжания, что-то непереводимое...
    Вот оно, счастье, режь его кусками, как ливерную колбасу, всю режь, не жалей! ПьЕм!
   Анекдоты в перерывах между песнями Кальницкий рассказывал настолько органично и к месту, что можно было подумать, что он их репетировал. Но нет, импровизация была его самым сильным местом. У бравого солдата Швейка не было такого мешка баек! Но один театрализованный его «номер» довёл медичку сначала до слёз от смеха, затем до икоты, а уж в конце …
     Впрочем, сначала изложу суть представления. Кальницкий играл роль председателя колхоза, который собрал свой актив и стал вручать грамоты лучшим дояркам, скотникам и трактористам, хваля их за доблестный труд. После каждой поздравительной речи председатель выпивал с полстакана, налитого из графина с прозрачной жидкостью (хорошо, что у Кальницкого в графине была вода, иначе он не смог бы довести номер до конца). Речи поздравлений председателя постепенно выходили к границе допустимого, а затем и переходили через границы: маты были простыми междометиями поначалу, но после седьмого полустакана речь председателя напоминала разнос недобросовестных колхозников отборными нецензурными выражениями.
  Выпив же восьмой полустакан, председатель выдал своим «передовикам» всё, что о них думает (истина в данном случае была не в вине, а в самогоне). Многоэтажность речевой композиции была соизмерима с монологом Фамусова по объёму. Такой длинной матерщины я больше нигде не слыхал! За такое не грех бы и из партии исключить, но … тут же все свои!
  Медичка уткнулась от смеха в салат, ею же наструганный, икая и дёргаясь от конвульсий, граничащих с судорогами, а неутомимый Кальницкий продолжал вбивать маты, как гвозди, с таким серьёзным лицом, которому позавидовал бы и Игорь Маменко. И медичка неожиданно вскочила и скрылась за своей ширмой. Уж не ведаю, что она там делала, рыдая от нескончаемого нецензурного монолога, но есть предположение, что она сменила свои трусы. Впрочем, мудрый Быков тут же заиграл и запел одну из своих коронных песен, мы подхватили на все голоса, и вечер продолжался в обычном ритме, не заостряясь на проблемах дамы.
     Но заканчивался концерт каждый раз одной и той же песней. Когда время приближалось к часу ночи, высокий аспирант, который спать уходил в барак своего факультета ЭМФ, делал Быкову знак: «Пора!» И Быков, слегка подстроив гитару, начинал эту последнюю, финальную песню, начинал тяжёлым басом, довольно громко:
    «Оглянись, незнакомый прохожий!
      Мне твой взгляд неподкупный знаком.
      Может — я это, только моложе,
      Не всегда мы себя узнаём!»
         И тут вступал вторым голосом высокий аспирант (не помню его имени). Басить, как Быков, он не мог, но дуэт их каждую ночь был великолепен в первом припеве:
        «Ничто на земле не проходит бесследно...»
  Мы не мешали дуэту, но начинали сопеть! Это был не номер, а ритуал. Серьёзный, хоть и нетрезвый. Быков басил и второй куплет. Медичка начинала плакать молча, губы у неё дрожали. Да и у меня мороз шёл по коже. И когда заигрыш после второго куплета дуэтом заканчивался, аспирант выдавал такую свечу, прыгнув на октаву выше, как и сам Александр Градский, что стёкла звенели и сердце замирало:
     «Первый тайм мы уже отыграли
       И одно лишь сумели понять!»
 И тут все мы не выдерживали, многоголосье уходило в ночной простор. Выше всех улетала медичка, её сопрано вплеталось в хор колокольчиком. И все парочки в кустах понимали: пора прощаться до утра. И все, уже лежащие в кроватях, вздыхали спокойно, услыхав привычную финальную песню, ставшую студентам в Ярково вместо колыбельной:
     «Чтоб тебя на Земле не теряли,
     Постарайся себя не терять!»
Эти минуты пения были самыми лучшими в каждых сутках всей Ярковской осени. Вспоминая то время, невозможно сказать лучше, чем словами припева:
                «Ничто на земле не проходит бесследно
                И юность ушедшая все же бессмертна.
                Как молоды мы были, как молоды мы были,
                Как искренне любили, как верили в себя!»