По дороге в закат

Алексей Шутёмов
Глава I.

  Сон гаснет, теряет очертания, и сквозь него проступает блестящая рукоятка-перекладина, навешенная на такой же цепи под потолком… Почти как в больнице. Только это дом. А что мы называем домом? Больница имеет на это звание ничуть не меньше прав, чем любая другая ячейка в бетонных коробках. И даже изба, или мазанка. Своя земля? Это что, тебе дали бумажку с печатями, что она отныне твоя? Это ведь просто игра, наша взрослая игра – это твое, и это обратно твоё, а это на веки вечные твоё.
  Что мне снилось? Кажется, я опять мылся во сне. В душе, или в ванной… Какая разница? А ещё, кажется, опять снилось, что сплю на боку. Самые простые радости, которых можно запросто лишиться. Прилечь днём на диван. Сесть, развалившись, в кресле. Но… Самая паршивая данность есть данность, и к ней потихоньку привыкаешь. Привыкаешь сетовать, потом забываешь сетовать, ибо жизнь, какой бы она ни была, тащит дальше.
  Серые сумерки раннего весеннего рассвета ложатся на серые стены. Кто-то называет их белыми. Ноздри от сна на спине опять заложены; но это уже привычно. Правая рука в автомате тянется на столик, нащупывает стальные спицы и пластины, заложенные в матерчатые карманы. Пальцы захватывают ремешок, тянут под спину, прижимая упругий матрас. Пару минут возни – и ремешки смыкаются на груди, стягиваются, обхватывая тело. Пара штук идёт внахлёст через плечи. Пять минут – и можно принимать вертикальное положение. Руки обхватывают рукоять, висящую на цепи, на раме под потолком. Тяну на себя, спускаю ноги вниз. Встаю.
  Одевание – процедура ничуть не менее утомительная. Наклоны невозможны. По окончании процедуры усаживаюсь на подоконнике, изучая панораму города, урбанистический пейзаж шиферных и гудронированных крыш хрущёвок, тонущих в зелёном море листвы, и высокие прямоугольники высоток, загораживающие поля за речкой, далеко за городской окраиной, и горы за полями, и золотые купола и кресты трёх видимых из моего окна церквей. Ещё не встало солнце, а белые чайки уже тянутся стаей, и рядом вертится стая чёрных ворон… Впрочем, они сейчас проследуют по одному маршруту – на распахиваемые поля за городом, где будут кружиться, а потом оседать тучей за прошедшей бороной, и поле станет напоминать шахматную доску.
  Везёт ли мне? Это к философскому и абсолютно неразрешимому вопросу о стакане, который то ли наполовину полон, то ли наполовину пуст. Я знаю ответ – это полстакана, и всё тут. Врачи говорили, что жить я не должен; но я жив: повезло раз. Врачи говорили, что я никогда не смогу ходить; но я хожу сам: повезло два. А если открутить события чуть назад, когда я прошёл всю войну, дослужился до комбрига, выполнял такие задачи, после которых не должен был остаться ни я, ни вверенные мне подразделения, меня можно вполне записать в незаконно живущие, в Агасферы, Картафилы, в живые мертвецы. Но последний раз, хотя так и хочется по старой армейской традиции сказать – крайний, в глубоком тылу, у самых ворот комендатуры группировки, БТР сел на фугас… Бардак, конечно. Допускал бы я такое у себя – здесь бы не сидел. Но допустили в штабе группировки – и вот я всё-таки сижу здесь. Был бы на командирском УАЗе – занял бы почётное место на воинском участке городского кладбища.
  Хлопок, пыль, дым, небо надо мной, и укатывающееся вдаль колесо БТРа. Не укатилось. Упало, пару раз качнулось, да и замерло. Я лежу, и не могу подняться. Понимаю, что это может быть в самый последний раз, но что-то говорит внутри, что-то свербит, что ещё не всё окончено, что нужно побороться, что ещё не всё счёты сведены, и не все приказы выполнены.
  А теперь… Что остаётся в сухом остатке? Что есть мои полстакана?
  Я боюсь людей. Нет, не их. Себя боюсь. Если выхожу на улицу, то только с более удачливыми товарищами. Не то, что мне в троллейбусе место не уступают – мне и самому на него сесть тяжело. Но вот женщина с коляской пробует забраться в дверь, или бабушка с тележкой – выбраться. Или выронила что-то. А я стою болван болваном… Положим, подобрать по мелочи с пола – это ещё возможно. Присесть на корточки, удерживая спину ровно, дотянуться рукой до пола, благо руки-ноги пока служат исправно. Со стороны смотреть – обхохочешься… Но вот поднимать тяжести, и даже не тяжести – это уже всё. Даже не врачебный запрет. Запрет, вшитый с винтами в осколки позвоночника.
  А слабым я жить не приучен. Не умею и не могу. Даже если бы и захотел научиться. Я – защитник и помощник; не мне просить подаяние и снисхождение; я обязан быть в первых рядах с лопатой наперевес. И пускай мне готовы простить, и даже понять, и даже броситься на помощь и тащить на руках, и всегда таскать – я этого не дозволю. Две звезды на погонах давят на плечи… Даже если б их не было. Вот был бы в коляске – что тогда? Кто стал бы тебе помогать забираться в трамвай? Нашлись бы люди. И ни у кого не было бы вопросов, почему ты не подхватил сумки у бабушки. Но…
  Не знаю, что было бы тогда. Я остаюсь всё тем же – не имеющим права на слабость. «Ты должен быть сильным, иначе зачем тебе быть?»
  Утро вступает в свои права; ему мои терзания и сомнения никак не интересны. Оно приходило и там, в песках и в горах, и в удушливых джунглях, над кровавыми телами и кусками тел. В утренних лучах курился дым от сгоревшей ночью брони, набивался в ноздри, немного, слабо, но всё равно – беспощадно. Хранился и никуда не улетучивался. Утро даёт людям надежду, да вот доживают не все…
  Сейчас мир. Хотя бы здесь. Хотя бы в это утро. Но можно ли глубокий тыл назвать миром? Ладно, оставим эту философию. В этих мирных домах тоже не все доживают до утра. К кому-то приходят бандиты, к кому-то болячки. И не всегда к старикам. Иногда и к детям, включая грудных младенцев, и к беременным женщинам. Приходят, не спрашивая.

Глава II.
  Пора. Нынче – особый день. Тот самый, что вызывает столько толков и нареканий. Мне надлежит, как и тогда, командовать своей бригадой… Официальных лиц не будет, но и то хорошо, что не разгоняют, и не запрещают. День Победы становится общим днём сбора всех, кто выполнял свои задачи в боевой обстановке; о чём-то говорят в народе широко, о чём-то вскользь, а кое о чём и говорить непосвящённым не положено. О нас говорили много, да и сейчас говорят. По нескольку человек приглашают на некие приёмы и мероприятия.
  Но мы держимся вместе. Моей бригады давно нет, а в нынешней теперь в ней и лётчики, и моряки, и ракетчики, и все рода войск. И все, подобно мне, получили вечную незабываемую метку. У меня она незаметна, если не просить наклониться; другим повезло меньше. Солнце обозначилось над горизонтом, заливая лучами квартиру; пора на парад. Встаю с подоконника, оправляю брюки. Последний взгляд в зеркало. Медали и ордена звякнули друг о друга. Фуражка пока что в руке. Кто-то придёт в полевой, кто-то в повседневной. Кто-то, как и я – в парадке.
  В голове развёртывается план работы на ближайший час. Этажом ниже, в коридоре, меня уже ожидает сержант Парамонов. Он лихо владеет правой рукой, помогая другим, осевшим на том же этаже, у кого нет обеих рук. Он справится сам. И ему помогает капитан Сартабаев, у которого по три и по два пальца на руках, и ему управа даётся тяжелее, не говоря о помощи другим. Безрукие не надевают головных уборов – нельзя отдать воинское приветствие, и снять головной убор по команде.
  Обезножившие разбросаны по первым этажам шестого жилмассива, который не виден из моих окон – только с лестничных площадок. Одноногие и те, кто на протезах, повезут тех, кто на колясках. Туда уже отправился на помощь мичман Судмалискис из нашего дома – у него только левая рука.
  Оглохшие и ослепшие живут в старых кирпичных домах бывшего заводского посёлка. Там помощь нужна только полностью ослепшим. Там командует ефрейтор Старкович, и он видит мир в чёрно-белом цвете. И помогает ему прапорщик Штенгель, который видит только две правых половины мира.
  В частном секторе осели наиболее трудные. Майор Сгорайко спит только на улице, под навесом. В дом не заходит. В закрытом помещении его валит неконтролируемый припадок. Капитан второго ранга Можаин, единственный, равный мне в звании, наоборот, редко выходит из дома. А на открытом пространстве он с трудом, но с припадком всё-таки справляется, хотя давление и пульс у него в этот момент шкалят. Лейтенант Петров понимает только картинки. И сам их рисует. Врачи удивляются, как у него хоть такое мышление без речи осталось. Но даже картинками он мыслит и общается сложно. Никто из нас не приучен быть слабым… А главным по частному сектору старшина Капралов, который не может писать, и помогают ему рядовой Буянов, который, вдобавок, не может и читать, и матрос Габашвили, у которого стома.
  Спускаюсь по лестнице, на минуту задерживаюсь на площадке, оглядывая жилмассив из красного и белого кирпича. Парамонов ждёт, и в повседневке…
  - Товарищ полковник, к параду готовы! Выдвигаемся через пять минут. –
  - Вольно, Парамонов, - протягиваю руку. – Добро, сбор подтверждаю. –
  Сержант исчезает у себя в дверях, а я следую вниз. Пролёт, пролёт, ещё пролёт… Надо было подождать его, или Сартабаева. Попадётся по дороге бабушка с сумкой, что ей скажу? То, что без друзей я – немощный инвалид? Надеяться на некий счастливый случай, что бабушку пронесёт мимо, это вышло из привычки ещё с войны. Никакого счастливого случая нет, всё должно быть предусмотрено. Подождать кого-то из других районов?.. Я слаб. Ребята, помогите! Помогут. Без разговоров помогут. Им напоминать не нужно. Они точно такие же… Но как же душит собственная слабость!
  Но я иду по асфальтовой дорожке, и бабушки уверенно катят свои тачки к дачным автобусам. А другие уже разложились на своих деревянных столиках на газонах возле остановок, и бойко торгуют цветами. Школьников не видно – учительницы ведут их в центральные части города, где мемориалы и памятные доски. Может, именно поэтому я веду своих бойцов сюда. И может, именно поэтому они пошли со мной и за мной. Здесь, где тебе не будут вручать цветов, и где не будут разглядывать. То есть всё равно будут, но много меньше. Здесь есть старый парк, облюбованный спортсменами, и потому облюбованный и нами. Здесь мощные вековые тополя, берёзы и дубы; старые сосны, тяжёлые пихты, массивные ели. Здесь мы и встречаем рано утром День Победы…

Глава III.

  Подхожу к центральной аллее. На более обжитых дорожках мелькают бегуны; на площадках рубятся в теннис и бадминтон. Центральная аллея темнеет бугристым асфальтом, меж трещин которого пробиваются травы и цветы; некоторые пласты приподняты корнями деревьев. Здесь очень тяжело ходить, и поэтому мы здесь. Редко кто занимает подобное место. Пока никто не занимал.
  И вот уже преодолевают бугры и трещины, подъезжают, занимая свои места, колясочники; тщательно ощупывают белыми тросточками и носками туфлей землю перед собой слепые; подходят люди на костылях. Идут и те, кого невозможно заподозрить в тяжком недуге, молодцеватые, подтянутые, с пружинящей походкой. Среди них и я.
  Бригада, которая давно уже никакая не бригада, построилась под соснами, в своих разношёрстных формах, и со своим ранами.
  - Равняйсь… Смирно! –
  Вытягиваюсь в струнку. Я всегда вытянут в струнку благодаря стальным пластинам. И никак иначе. Не все могут вытянуться…
  - В память о воинах Н – й группировки, погибших при исполнении служебного долга, головные уборы снять! –
  Снимают, кто может. Я тоже снимаю. А те, кто может, встают на левое колено, и склоняют голову. А вот этого не могу я. Застываем на древней аллее… В тишине доносятся звуки удара ракетки по мячу, характерные вскрики и стоны играющих, шаги бегущих по дорожкам.
  - Головные уборы надеть! Вольно, разойдись. –
  Спортсмены заняты своим, но кто-то обращает на нас внимание, приглашают сыграть. Но мы предпочитаем тяжёлую атлетику. Чуть дальше есть неплохой помост. Кто не может встать на ноги – того товарищи уложат на спину, и он будет выжимать, сколько сможет. У кого есть рука – тот кидает гирю. У кого нет рук – тот забирается на станок, тянет спиной, или ногами. Я буду выжимать силомер. Кисти пока что слушаются, и неплохо слушаются. Хоть какое-то утешение… И хоть была бы от него какая-то польза.
  - Подполковник Таймень? –
  Я оборачиваюсь.
  - Да, я вас внимательно слушаю. –
  - Виктор Васильевич… Я – корреспондент газеты «Городские вести», Вероника Антонова. –
  - Здравствуйте, Вероника Антонова. –
  - Вы каждый год собираетесь здесь в День Победы… Почему именно здесь? –
  - Здесь мы прячемся от назойливых журналистов, которые будут приставать к нам с дурными расспросами на главной городской площади. Боюсь, что вас мы недооценили. –
  - А если серьёзно? –
  - Это правда. –
  Бойцы подтянулись и смотрят, чем закончится наш диалог.
  - Что же послужило основной причиной? Ваша похвальная скромность, или наша назойливость? –
  - Видите ли… Мне вам это тяжело объяснить, но нам, некогда сильным и здоровым, крайне тяжело быть слабыми и больными. –
  - А разве не попадают в подобные ситуации люди в мирной жизни? После тяжёлых травм и болезней? –
  - Думаю, им ничуть не легче. И даже тяжелее – у них нет формы, наград, и Дня Победы. –
  - Разве его нет у всех нас?? –
  - Есть. Но у нас он – особый. Мы знаем то, чего не знают другие. –
  Вероника Антонова переминается с ноги на ногу.
  - Городская администрация приняла решение реконструировать парк. А на центральной аллее установить мемориал павшим при выполнении воинского долга в вооружённых конфликтах. –
  Мы ждали этого дня. В принципе, стоит порадоваться. И плутать по горбатому асфальту больше не придётся…
  - Значит, глава администрации прислал вас за тем, чтобы сообщить нам эту приятную новость? –
  - Вы разве не рады? –
  - Безусловно, рад. –
  Рады-радёшеньки… Впрочем, в спину не плюют – и то хорошо. Да и кто мы, если честно? Когда-то мы что-то значили. И сейчас тоже значим – но уже много меньше. Кто мы теперь? Учителя, инженеры городских предприятий, корректоры издательств… В один-единственный день в году мы преображаемся, вспоминая прошлое, забывая о настоящем. И на нас теперь будут глазеть дети, и дарить цветы, хотя мы не женщины, и пока ещё живы. Это неизбежный процесс. Не хочешь быть слабым? Ничего, мы тебя приучим. Просто потому, что ты слаб. Прятать тебя никто не будет, соизволь выйти на свет. У нас – своя логика, у них – своя.
  А пока – наш день. И мы таскаем гири потяжелее, и крепим новые блины на штанги. А я продолжаю выжимать силомер. В прошлые годы мы стояли здесь на пронизывающем, холодном ветру; мы стояли здесь под проливным дождём; и даже под неожиданно сорвавшимся снегом. Стояли в лютую грозу, когда на соседней дорожке снесло старый тополь, а внутри у сосны полыхал огонь (дураки, конечно; с чего жизнью-то рисковать?). Правда, всегда вместе с нами находились такие же тронутые спортсмены, упорно бегавшие, или игравшие в теннис, несмотря на ветер и молнии. Но сейчас – солнце, и тепло, почти по-летнему; и уже вполне зной. Нет пока ещё того изнуряющего жара; и пока только-только возникли первые комары, и молодые мелкие мухи. Скоро от них житья не будет.
  А под вечер мы разойдёмся и разъедемся по домам. Нет, будут у нас и другие встречи в году – но уже без формы, без построений. И не все смогут присутствовать. Это тоже важно, но – не то. Вот спортсменам – им каждый день то. Их никакая стройка, никакое изгнание не проймёт.

Глава IV.

  Вечер. Присесть можно, прилечь нельзя. И раз уложившись в постель, соизволь лежать до утра. Процедура подъёма и отбоя сложнее, чем подготовка к пуску ракеты-носителя. А уж процедура помывки…
  Наливаю чашку некрепкого чёрного чая, и смотрю на стаи галок, отчаянно пикирующих и взмывающих в небо по некоей невидимой команде, отчего стаи принимают самые невероятные очертания. Отсюда не слышно шума крыльев и нескончаемого гвалта. Серебристый самолёт с выпущенными стойками идёт низко, где-то над полями. С этой стороны обычно не садятся.
  А жизнь летит мимо, и дни в календаре рябят нескончаемым потоком, и не стоит печалиться осени, потому как ахнуть не успеешь – и вот оно, лето. Года отсчитываются, как литры в бензоколонке… Звонок в дверь.
  Поднимаюсь осторожно, некрасиво, подхожу, щёлкаю замком. На пороге – Вероника Антонова.
  - Здравствуйте! К вам можно? –
  - Нельзя. Но заходите. –
  Она снимает туфли.
  - Не стоит! –
  Поздно. Я же не смогу ей помочь с обуванием. С одеванием куртки – это могу… Она поискала глазами тапки, и пошла в гостиную в колготках. Прорвутся ещё. И с ужасом уставилась на раму над моей кроватью, сложное ортопедическое ложе, на блестящую металлическую рукоять, что я наблюдаю каждый день много лет. Или немного?.. Как считать…
  - И… и что с вами?! –
  Она поворачивается ко мне.
  - Ничего! Лёгкий насморк, и небольшая мигрень. –
  - С таким не шутят, - сердито буркнула она.
  - Вы задаёте бестактные вопросы, и при этом хотите, чтобы вас ещё и не выставили за дверь. –
  Она потупилась.
  - Простите… -
  - Ничего. Бывает. –
  Молча приглашаю гостью жестом на кухню, где ещё остался горячий чайник и свежая заварка. Отодвигаю стул с высокой спинкой, ровно затем, чтобы не приседать к табуретке. Наливаю чашку, даю гостье. Сажусь, насколько возможно тихо, на стул напротив. Она ищет глазами сахарницу, не находит, и решает пить так.
  - Итак, вы пришли затем, чтобы продолжить допрос, начатый нынче утром… И хотите узнать некоторые жареные факты о нашем сборище. Почему мы столь настойчиво прячемся от официальных приёмов официальных властей… И равно от официальных приёмов других политических партий. –
  - Будете разговаривать в таком тоне – я уйду. –
  Изображаю Ахеджакову образца четырнадцатого года.
  - Ах, простите!.. –
  - Хорошо, прощаю… -
  Она возится с ложкой в чашке, хотя ложка – это так, для вида.
  - Вы так одиноки… -
  - Хотите посоветовать мне обратиться в лигу сексуальных реформ? –
  Теперь мне кое-что становится ясным. Да, была такая мысль.
  - Скажите честно, как давно вы были с женщиной? –
  - Я прямо сейчас с ней. –
  - Нет, я имею ввиду… -
  - Что же? –
  - Вы и сами понимаете! –
  - Ах, это… Боюсь, моё ложе не очень располагает к любовным утехам. –
  Она краснеет и изучает дно пустой чашки и скопившиеся на нём чаинки.
  - А если без него? –
  - Это как? –
  Она краснеет до конца. Я не намерен обвинять раньше времени. Пусть говорит.
  - Оральный секс! –
  - Вы знаете, я не сторонник подобного подхода к делу. Мне это ни к чему. –
  - А мастурбация? –
  - Вы видели мою кровать? Мне крайне тяжело просто раздеться и лечь в постель. А если я не будут просто тихо лежать на спине, то это может закончиться разрушением позвонков и смертью. И всё… -
  - Неужели вы теперь никогда?.. –
  Её глаза наполнились слезами.
  - Именно. –
  - Я могла бы подарить вам… -
  - Ребёнка? –
  - Нет! Просто любовь… -
  Ну и люди пошли!.. Как будто не я веду этот разговор, наблюдая за собой откуда-то издалека. Фантастика. Пошлейший сериал.
  - Положим, просто любовь вы мне уже подарили. Я искренне вам за это благодарен. –
  - Нет, я не об этом. –
  Понимаю. Но вот не понимаю, зачем себя так беспардонно предлагать. Я этого не люблю, и боюсь, не полюблю никогда. Если уж оплакивать меня как мужчину, то стоило бы и себя оплакать как женщину, и как человека.
  Она поднимается, и выходит из кухни в гостиную.
  - Я думала провести здесь ночь… -
  - И вы можете и сейчас это сделать. Вы увидите, как я ложусь спать, и как я встаю, и многие вопросы отпадут сами собой. –
  - Вы не будете стесняться? –
  - Нет. В госпитале медсёстры меня мыли, перевязывали, ставили на ноги. –
  - Стесняться буду я… -
  - Вы же собирались вступить со мной в интимные отношения, и вдруг… -
  - Я увижу вас слабым и беспомощным… -
  Вот так поворот! Хотя… Это тоже предсказуемо. Слабаки никому не нужны.
  - Не стесняйтесь. Вы не хуже медсестёр. –
  - Но ведь они знают, что больные пойдут на поправку! –
  Нет, теперь не отвертишься. Хотела одного, получишь другое.
  - Колясочники пойдут на поправку? Да, до некоторой степени, конечно, пойдут… -
  Я приступаю к обычной и долгой вечерней процедуре.
  - Вам помочь? –
  - Нет. Смотрите, как я это делаю сам. Тем более, если не тренироваться, то можно меня и убить. И притом легко. –
  - Человека, которого не могли убить лучшие группы спецназа?! –
  - Да, у них не получилось. Получилось у кустарей. И много хуже, чем убить. –
  И вот блестящая ручка снова надо мной. И, засыпая, я тоже вижу её…
  - Там есть раскладушка, для сиделки, на всякий случай. Разложите, прилягте. –
  - Не раздеваясь? –
  - Если вы столь стеснительны, что готовы пожертвовать юбкой, блузкой и пиджаком – то можно. Но вы ведь собирались их лихо сбросить, не так ли? –
  Она не отвечает, но принимается раздеваться. Я этого не вижу, только слышу.
  - Спокойной ночи. Утро вечера мудренее. –
  Нет ответа. Только скрипнули пружины раскладушки.
 
Глава V.

  Нет, любовь с женщиной мне не снилась. Никогда, и в эту ночь – тоже. Мне снятся самые простые и естественные человеческие радости, на которые не обращаешь внимание, а вот вспоминаешь о них, когда уже лишён.
  Снова раннее утро, и материализуется перед глазами металлическая рукоять на цепи, без которой обречён лежать горизонтально. И никогда не вставать. И верный тканево-металлический корсет, который не видно, но он всегда верно ожидает побудки. И она…
  Судя по еле слышному поскрипыванию пружин, она наблюдает процесс подъёма. Наконец, я тяну рукоять к себе, постепенно, поэтапно, спуская ноги с кровати, и понемногу поворачиваясь к комнате.
  - С добрым утром! –
  - С добрым… Вы это утро называете добрым? –
  - Для вас это неожиданно. А я к подобному порядку вещей давно привык. И более того, есть масса поводов для радости. –
  - Вы шутите? –
  - В каждой шутке есть доля шутки, как гласит КВН. –
  Я и в самом деле не уверен, что она помнит классические номера КВН, наших юмористов и цитаты из школьного курса литературы. Я и сам многого не помню, а кое-чего и вообще не знаю. А она зачем-то прикрывается простынёй, хотя в чёрных трусах и лифчике.
  - Может, дадите мне одеться? –
  - Одевайтесь. Но вы всегда после бурных ночей так стыдливо прячетесь от… Как бы так выразиться… партнёра? Или только в эту ночь горького разочарования? –
  Она встаёт с раскладушки, начинает натягивать колготки. А я иду на кухню, заваривать чай.
  - Прошу к столу! В холодильнике есть копчёная селёдка и колбаса, а вот суп сварить я не успеваю. –
  - Вы так гостеприимны… -
  - Я всегда гостеприимен к пленникам. Таков закон войны. –
  - Когда вы перестанете воевать? –
  - Никогда. Война вечно со мной. В лице виденной сами кровати. Для меня каждая секунда – это война. –
  - Вы знаете, у вас всю ночь был напряжён… -
  - Когда мне будет семьдесят – это пройдёт. А может, и раньше. Или позже. –
  - Неужели ничего нельзя сделать? –
  - Ничего. –
  Вспомнит ли она Хэмингуэя? Если читала…
  - Колокол звонит именно по тебе. –
  Хм, неплохо. Хотя и не из той оперы.
  - Вы предрекаете мне скорую гибель? –
  - Нет!! –
  - Скажите мне, Виктор, почему вы так боитесь смерти? –
  Интересно, а Маркеса она вспомнит?
  - Вы ещё не так стары! –
  - Старость – понятие относительное. А вот смерть… Чаще всего – абсолютное. Люди умирают до рождения, умирают в детстве, гибнут от несчастных случаев, и от болезней. Ещё никто не жил вечно, кроме Агасфера, и тот получил вечную жизнь в наказание. –
  - И всё равно… -
  - Это только наши представления и страхи. В экстремальной ситуации они слетают, как шелуха. –
  Она сосредоточенно изучает дно чашки с чаинками. К колбасе не притронулась. Боится растолстеть, или в культурном шоке?
  - Я собиралась написать о вас… -
  - И… -
  - Я не знаю, о чём писать! То, что я видела, это невозможно!.. –
  - Напротив, вполне возможно. –
  - Нет! То, как вы говорите, что чувствуете… -
  - Что я чувствую, вы не знаете. Только с моих слов. А сатира – это надёжный способ сокрытия истинных чувств. –
  - Вы не шутите на самом деле. Вы только притворяетесь, что шутите. –
  - Да, так оно и есть. Притворство. –
  - Нет, вы не шутите, вы говорите правду! –
  - Есть три способа солгать, говоря правду. Не говорить всего и до конца. Говорить иносказательно, метафорично. Говорить всю правду, зная, что вам не поверят – в силу того, что вам нельзя верить в принципе, в силу того, что правда окажется невероятной, либо в силу того, что правда окажется элементарной. –
  - Да! И вы эти элементарные вещи облекаете в форму шутки. –
  - Знаете, я вас недооценивал. С вами опасно общаться. Вы раскусили меня за считанные часы, и из вас вышел бы неплохой контрразведчик. –
  - Можете вы хоть сейчас быть серьёзным? –
  - Вы ведь прекрасно знаете, и сами только что сказали, что я всегда серьёзен. –
  Она в слезах.
  - Не оплакивайте меня раньше времени. Я пока что жив. –
  - Плакали ли вы когда-нибудь? –
  - В детстве – да. Сейчас у меня есть другие способы выразить горе, и уверяю вас, они много страшнее и красноречивее. –
  - Запереться в комнате и решать шахматные задачи? –
  - Нет, пить кальвадос. –
  Она и в самом деле намного умнее, чем кажется.
  - Но ведь это только книги! –
  - Не только. Любой из помянутых нами писателей мог похвастать судьбой, не менее богатой, чем его творения. Биография любого из них читается, как авантюрный роман. –
  - Но о чём мы вообще говорим… -
  - О моей судьбе. Обратите внимание, я ведь ничего не расспрашиваю о вас. –
  - А почему? –
  - Неэтично задавать такие вопросы журналисту. Это ведь его работа. –
  Она молчит. Потом промокает глаза возникшей из сумочки салфеткой.
  - До свидания! –
  - До свидания! –
  Она исчезает в коридоре. А я в очередной раз понимаю, что не могу её проводить, потому как одевание займёт слишком много времени. И то, что я слаб. А должен быть сильным. И не умею, и никогда не научусь быть слабым.
  И то, что есть пока несколько выходных дней, когда не нужно вставать в непонятную рань, одеваться, и ехать в издательство, хотя предпочитаю работать удалённо – корректировать тексты можно и дома.
  И то, что подобная история приключилась со мной в первый раз… И всё когда-то было в первый раз. И первая самостоятельная поездка за рулём, и первая зарплата, и первый бой, и первая карта на планшетке с боевым приказом, и первый самостоятельный подъём с кровати после ранения… Было, и прошло. А вот повторится ли – неизвестно. Но повлиять на подобное нам не дано. Частенько наши действия по предотвращению беды к беде и приводят.

Глава VI.

  Звонок. Теперь это Парамонов. День обещает быть насыщенным.
  - Доброго здоровья, Анатольич!.. Заходи. –
  Он тянет правую. А я, по привычке, прижимаю и левой. Он тоже прижимает протезом.
  - Здравствуй, Васильич! Как спалось? –
  - Как и обычно. Не могу привыкнуть спать на спине, но приходится. –
  Он щурит глаза, и топорщит усы. У него они прямо от уголков губ срослись по щекам с бачками; а у меня – спускаются к скулам, и только потом – к бакенбардам.
  - А что это… хм… за женщина, что со слезами пулей слетела утром вниз по лестнице? –
  - И что ты видишь в этом удивительного? Вот если б ты сказал, что она спустилась на лифте – я бы тоже удивился. –
  Лифт в нашем доме не работал, ещё когда мы заселялись.
  - Всё шутишь… -
  Сержант принимает серьёзный вид.
  - Пошли на кухню, - приглашаю я. – Будем шутить там. Под водку и шутки веселей пойдут. –
  Водки у меня никакой нет. Есть вино красное, есть вино белое. Даже коньяк пить перестал. Парамонов выуживает старые разбитые тапки, и мы следуем на кухню. Ставлю чайник на плиту. Спиртное употребляем только в самых торжественных случаях.
  - Так что же у вас с ней было, Васильич? –
  - Ничего. Кроме серьёзного недоразумения. Ей не терпелось увидеть мою постель, и я ей показал. –
  - И всё? –
  - Видишь, позвоночник мой на месте. Значит, и в самом деле – ничего. Если бы чего, я бы уже отправился в морг, а она – в следственный изолятор за непредумышленное. –
  - Эх, да не на месте у тебя позвоночник, и никогда ему уже там не бывать!.. Но что-то ты темнишь… -
  - Ты ж меня знаешь, Геннадий Анатольич… Я всегда говорю чистую правду, а мне никто не верит. И на фронте я часто обманывал наших оппонентов. –
  - Да уж… Действия, настолько демонстративные, что противник не верил в них до момента поражения… Но не нашёл ли ты врага, который тебе не по зубам? –
  - Да, нашёл, но очень давно. Это – я сам. Это – моя битая спина. С ними мне не справиться вовек. И это не она. И никакая другая женщина. –
  - А всё-таки боязно мне, Виктор… Васильич. Что мы будем делать без тебя? –
  - То же, что и со мной. И учти – никто не бессмертен, никто не незаменим. Мы уйдём, исчезнем, порубят старые деревья в парке, и парк снесут. И жизнь на этом не прекратится. И войны не закончатся. –
  Геннадий Анатольевич Парамонов, гвардии сержант, глубоко задумывается. Поправляет ус на щеке, потом устремляет на меня взгляд серых глаз в упор. Люблю такие взгляды. Меня ещё никто не переглядел.
  - Васильич… С тобой такого ещё не было. –
  - Не было. А будет ещё и не то. Будет и то, что представить себе невозможно. Мы тщетно пытаемся собрать себе некое укрытие, где ничего бы не менялось. Но его нет. Можно только собрать цыганскую повозку, шатёр – и в дорогу. Утром осели, вечером съехали. –
  - Всё равно боязно. Что-то она в тебе изменила… -
  - Не она. Это должно было произойти, рано, или поздно. Она видела мою слабость, но, надеюсь, этого не поняла. –
  - Того, что ты можешь переломиться пополам с одного тычка пальцем? –
  - Нет, не этого, Анатольич… Не этого. Того, что я с этим никогда не уживусь, и что именно с этим мне жить невозможно. –
  - Но ты же живёшь! –
  - Наверное. –
  - Ну, это ты брось. Вот в это я не верю. –
  Именно, дорогой Геннадий Анатольевич, именно. Не веришь. А никто и не просит – верить. Я умею говорить людям правду прямо в глаза, но так, чтобы они не поверили, и даже ты, мой нынешний заместитель в нашем сообществе, спаянном общей бедой и болью, где все понимают друг друга без слов, глядишь на последний спектакль Мольера, и аплодируешь реалистичной игре… Удивительно реалистичной. А это и не игра вовсе.
  Сколько раз повторял я, что не могу быть слабым? И всегда в походе в город брал с собой того, кто может подхватить сумки, или коляску. И тебя много раз брал, Анатольич. А ты подхватывал сумки за меня, и так ничего и не понял. Думаешь, мне просто стыдно. Это не стыд… Это много страшнее. Можно прожить без женщины, но невозможно жить не мужчиной.
  Солнце поднимается в зенит, и удивительно жарко даже по меркам нашего города. Всё-таки ещё весна. Крыши домов, шиферные, гудронированные, тонут в гуще листвы. И вместо леса телевизионных антенн на крышах теперь белые кружки спутниковых тарелок, будто бледные поганки на помойке… И самолёты уже не заходят на посадку, а совсем с другой стороны, и их не видно.
  Скоро ты уйдёшь к себе, Анатольич. А я останусь один с самим собой. Нет, можно привыкнуть и к весьма занятной процедуре помывки. И к долгому подъёму. И к долгому отбою. И к тому, что невозможно встать ночью, и даже к тому, что спать можно только на спине. Ко всему этому можно привыкнуть.

Глава VII.

  Рабочие дни начались. Следуя своей традиции, я прихватил с собой двоих товарищей. Вместе мы работаем в издательстве. Это мичман Судмалискис и лейтенант Саакян, военный лётчик на инвалидной коляске.
  Судмалискис работает охранником, и ни за что не хочет переходить на другую работу. Хотя в корректорском деле он сильнее меня. Пишет стихи, которые упорно не хочет публиковать, хотя его приглашали и публиковаться, и выступать. Его стихи лучше, чем те, что мне приходится редактировать, но он говорит – для себя пишу. И всё тут.
  Саакян работает компьютерщиком, системным администратором, по старой гражданской специальности.
  На остановке поджидаем низкопольный троллейбус или автобус – они у нас идут вперемежку с обычными. Вот останавливается нужный, кондуктор, седой дедушка в очках, откидывает пандус. Я берусь за рукоятки коляски, но меня пробует отстранить мичман.
  - Куда ты лезешь со своей спиной?! –
  - Коляску вкатывать я могу спокойно. Вот когда надо будет в высокопол заносить – вот тогда одной левой и сверкнёшь. И вообще, я старше вас по возрасту и по званию. –
  - Редактор, забудь о званиях! –
  - Я и без тебя, Римантас, спокойно заеду. Не лезь, - говорит Саакян, и сам закатывается на пандус. Мы его догоняем в дверях. Кондуктор убирает плиту, двери закрываются, и хрущёвки, утопающие в зелени густых деревьев и кустов, начинают движение мимо.
  - Интересно, кому мы, и что доказываем, - говорю в окно, особо ни к кому не обращаясь. – Попался б высокопол, так и не справились бы… -
  Собеседники молчат. Никто из нас не привык быть слабым. А в чём тогда сила, если не в здоровье и физике? Понятно, можно быть сильным физически, и последним трусом в душе. Или крайним мерзавцем. Или глупцом. Но к чему тебе храбрость и честь, к чему тебе проницательный ум, если в быту тебе постоянно требуется чья-то помощь? И есть такие элементарные человеческие вещи, которые тебе не по зубам?
  У издательства тоже есть пандус. Саакян отправляется вверх на лифте, Судмалискис заступает на дежурство на входе, а я поднимаюсь по лестнице в кабинет. Свежая пачка листов, рабочий монитор, стакан шариковых ручек. Пометки, вопросы на полях. И вечная возня с авторами, которые ничего не хотят менять в своих творениях… Нет, не потому, что «карова» наделена неким сакральным смыслом, который сам автор может чётко прояснить. И даже таким, какой автор чует душой, да сам понять не может. Просто редактор – это зло, которое мешает самовыражаться.
  А на обратном конце провода – дедушки и бабушки, у которых ранимая душа и слабое здоровье, и попытка объяснить им, что свою писанину надо править, может закончиться инфарктом. Интересно, а никто не думает, что и редактор может от таких словопрений отправиться на тот свет? Нет, и сердце у меня пока что пашет железно, и, значит, никаких преждевременных инфарктов у редактора.
  Я думаю о Парамонове, а у него врачи с сердцем обнаружили нелады… Вот как определить на улице, что у человека больное сердце? Что не стоит его просить поднять тяжёлую сумку на девятый этаж? И это – не на войне. Это обычная гражданская болезнь.
  За окном стоит старая сосна, на ветке которой расселись совы. Они глядят жёлтыми глазами на мой стол, словно проверяя работу, а точно ли я выявил огрехи? Иногда принимаются чистить перья, а то и ухать. Под вечер будет слышен их лёгкий свист над парком, и редкий хлопок крыльев. А иногда они проносятся над головой, быстро и бесшумно. Интересно, белок они тоже едят? Белки спускаются с деревьев на тропинки, пьют воду из грязных, почти высохших луж, а при приближении людей забираются обратно и сердито цокают. Доброжелатели сооружают им кормушки, кладут корм, а вот о воде никто и не догадывается.
  Снова возвращаюсь к листам. Некоторые до сих пор пишут от руки, и притом неразборчиво. И не все помнят, о чём писали. А ещё – куча помарок, исправлений, и слоёв корректора. А в целом – самая обычная работа с людьми. И возможно, прав Судмалискис, что не пошёл работать корректором, и не стал публиковать своих стихов… Да, в такие минуты только дурные мысли в голову и лезут.
  Нет, можно было бы жить на пенсию. И дело даже не в том, что надо доказать самому себе, что ещё что-то можешь делать – не было бы этих мучительных рейсов в издательство. Есть что-то, что человек ищет в любви, или в своём деле. В своём хобби. Найти себя. Понять, что есть твоя душа. Что есть ты сам. А моя работа к таким вещам явно располагает…
  Вот стихи, вот излияния души. Что это – такая вот душа, или всё-таки человек пока не сумел её раскрыть? И, возможно, никогда не раскроет? По счастью, не мне произносить эти вердикты. Мой вердикт касался только букв. Но вот авторы почему-то думают, что это касается именно души…

Глава VIII.

  Странный наш вожак, подполковник Таймень… Постоянно изображает из себя героя, хотя он – самый обычный человек. И то верно, что самый обычный человек есть бесценное сокровище, а вовсе не герои. У меня довольно пошлое отношение к героизму – геройство есть исправление своих собственных ляпов. Или чужих… Да и чужие тоже надо уметь предусматривать.
  И командир он тоже самый обычный. Въедливый, дотошный, каким ему и положено быть. Никакого гениального полководчества в нём не было – воевал строго по уставу. Потому и побеждал. Мне, мичману, конечно, частенько на флотскую сущность намекают, но у войны одни и те же законы, что на суше, что на море. И несоблюдение уставов, некая художественная самодеятельность одного известного среди нас флотоводца, стоила мне правой руки. Хорошо, ракетный катер спасти удалось…
  Вот он и сейчас, Таймень-то наш – редактор. И всё лезет, почему я в охранниках хожу. Потому же, почему ходил в мичманах, а не в адмиралах. Здесь я тоже с людьми вожусь, но когда приходят разные неадекватные поэты своей славы требовать – я их спокойно отправляю к редактору. Пусть им объясняет, почему стихи править надобно. А моё дело – людей с ножами не пропускать. Да и Саакян – неплохую работу выбрал. Компьютер дурить-то дурит, а человек дурит не в пример сильнее. Одно плохо – пытаться неумехам разъяснять основы компьютерной грамотности, а потом пытаться после них машины реанимировать. Но это уже некая неизбежность.
  Под вечер пятницы мы торжественно сложим с себя рабочие обязанности, и отправимся в подшефные интернаты и спецшколы. Там такие же дети, как и мы; но вот они остались калеками кто с рождения, а кто с детства. А мы стали такими уже в зрелом возрасте. На этом месте Таймень обычно чешет свои седые усы и бачки, подправляет, сверкнёт своим карим взором, и задаст философский вопрос – а что лучше: никогда не иметь, или иметь и потерять? Мы имели здоровье, а у наших подшефных его и не было. Либо ну очень быстро закончилось. И без всякой войны. Те же глухие и слепые, немые и колясочники. Это единственное предложение от администрации области, на которое мы согласились. Учить здоровых детей и призывников патриотизму – дело не очень полезное. Мы одним своим видом всякую охоту лезть в пекло отобьём. А тут – никаких рассказов о героизме, просто о том, как жить с этим, как привыкнуть, как приспособиться.
  И они, надо заметить, многому нас учат. По молодости лет мир свеж, и проблемы серьёзно не воспринимаются. А если серьёзно – то как их преодолеть. В обычных школах подростки с жизнью счёты сводят, а у наших подопечных о том речи нет. Интересно, что и мы оборвать швартовы не спешим, а вот здоровые ветераны, наши однополчане, то в петлю лезут, то спиваются… В этом месте наш Таймень насупит карий взор, и углубится в дебри философских смыслов. Мол, крохи собирают, а вот целые булки на помойку выбрасывают. То, что дано щедро, не имеет цены; а вот то, что добывается скупо, по крупицам, с потом и кровью, то ценится очень дорого.
  Любит наш вожак это дело. Ну, так его проблемы. А моя жизненная философия в том, чтобы философии было поменьше, а практики побольше. Потому и стихи свои редко кому показываю. Боюсь правки? Нет, что мне говорил Таймень – то выправил. Я прислушиваюсь к его советам, и не только к его. Но – чем больше читаешь, тем больше советчиков. И каждый из них видит что-то своё, и советы их диаметрально противоположны. Больше безумных фанатов, больше лютых ненавистников. Кто-то готов смело отправиться в это поход; а мне в эту сторону не нужно. Постою пока в бухте. Подожду более лестных предложений. Иногда мне говорят, что так можно до конца жизни простоять. Или проржаветь и лечь на дно, пока нужный мне конвой начнёт собираться. Я не столь ленив. Машины регулярно прокручивают валы, днище почищено и покрашено. Я готов. Но не сейчас, и не в эту сторону. Ледоколу в низких широтах делать нечего.
  По внешней вертикальной ржавой лестнице скачет белка на крышу красного кирпичного заводского корпуса. Тащит добытый орех. А я смотрю на неё через улицу, сидя у вертушки на входе. Книжка сканвордов лежит рядом – некая дань традиции и стереотипам. Я к ней не притрагиваюсь – слишком глупые вопросы. Местечко здесь тихое; машины проезжают редко, и редко мимо идут люди. По счастью, не так много людей страждут издать свои вирши. Говорят, скоро этот район застроят, и вырастут здесь жилые дома, и всё будет забито машинами. Всему своё время. Выстроятся торгово-развлекательные центры. А предприятие пробуют реанимировать, но уже не здесь, а за пределами городской черты.
  Время идёт, календарь становится тоньше, чтобы сгинуть после новогодних праздников, и опять новый календарь будет худеть. До Нового года пока далеко, и сейчас жарко, и день удлиняется, но будет ещё жарче. Вечер близится, и мы опять втроём отправимся на остановку, чтобы подождать низкопольный автобус…
  Опять Таймень будет переживать о том, что не может лихо затащить Саакяна вместе с коляской в обычный троллейбус. И я не смогу. И что теперь? Так случилось – одной левой шибко не навоюешь. Делай выводы, живи дальше. Кое в чём ты откровенно слаб; кое в чём ты обычный инвалид. Но да будь силён в том, в чём можешь. И не стесняйся просить о помощи. И здоровые мужики просят о ней. Так будь же просто мужиком.

Глава IX.

  Старые, но тщательно покрашенные, ворота интерната. Нас уже ждут, но пока мы собираемся у ворот. Кто-то вполне успешно подходит своим ходом; кто ковыляет с палочкой, или на костылях. Кто-то тростью прощупывает дорогу. Все хорошо знакомые… За сколько лет? Все собрались здесь, в этом городе.
  Охранник кивает мне, как коллеге. Тянет левую – тоже хорошо знает, и привык. Непривычную жмут мне обычно либо культю, либо протез, если надет. Для нас открывают ворота, поскольку не все могут просочиться через узкую калитку, да ещё и взобравшись на бордюр. И это интернат… впрочем, он для глухих. На слепых и обезноживших он не рассчитан.
  Наших подопечных уже подвезли на автобусах из других интернатов и школ. И мы пробираемся в актовый зал, а я, и другие ходячие, подталкиваем колясочников на крутые пандусы, подхватываем под локоть хромых и контуженных, а также слепых, предупреждая о ступеньках и порожках. Глухослепым нужно особое похлопывание по рукам.
  Особо ничего интересного для непосвящённых не будет. Сначала мы будем читать книжки. Один читает со сцены, а рядом сидит обладатель обеих рук, и начитывает то же, но глухим. Я умею начитывать и одной рукой, но таких приглашают на отмашку редко – обычно я читаю вслух. А те, кто может – те читают по губам. Иногда читают и слепые, но свои особые книги. Это я пока ещё учусь понимать шрифт пальцами. И тем более, выбивать письмена на листе бумаги гвоздём. С глухослепыми – случай особый; рядом сидит отдельный человек, и начитывает им на коже, но я пока этому не разумею в принципе. Читать приглашают и тех, кто не может писать. А тех, кто не может и читать, могут поставить на отмашку. Тем, у кого речь утрачена в принципе, показывают рисунки.
  По окончании чтения мы отправимся во двор, и будем бродить и беседовать, насколько мобильность позволяет. Майор Сгорайко поджидает нас во дворе; он на любую дальность ходит только пешком, и если что покупает, только в открытых ларьках. А кавторанг Можаин остаётся в здании.
  Ко мне подкатывает на своей коляске знакомый мальчишка – Виталик Пьяный. Сознавался как-то, что изменит фамилию, когда вырастет. Я ему говорил, что не фамилия красит человека, а наоборот, а вот сержант Парамонов поддержал активно…
  - Римантас Ионасович, а можно спросить? –
  Он всегда так начинает.
  - Можно. И сколько раз говорить, что - либо Ионович, либо просто Ионас. Ионас по-литовски – это и есть Ионович. –
  - А почему вы не уехали в Литву? –
  - И что мне там делать? Там отчеств нет. –
  - А почему? –
  - Практически все фамилии пошли от отчеств, да и заменили их. Вот у нас, и в Болгарии, и в Греции – там сохраняются и отчества, и фамилии. А вот в Исландии фамилии запретили. –
  Я могу до бесконечности рассказывать об именах и их разновидностях.
  - А как вы руку потеряли? –
  Один и тот же животрепещущий вопрос, который мне порядком надоел. Особенно когда в сотый раз рассказываешь одному и тому же человеку. Но это же дети, и у них свои интересы…
  - Бармалей откусил. –
  - Нет… А если серьёзно? –
  - Палец в замочную скважину засунул. Интересно было там поковырять. –
  - Не-е-т… А по-настоящему? –
  - Наш ракетный катер пытались утопить. Так мы не дали. –
  Он задумывается, супит брови.
  - А в следующее воскресенье опять будем книжки читать? –
  - Да. –
  - А чем вы занимаетесь? –
  - Дом охраняю. Как ваш дядя Яша. –
  - А почему не плаваете? –
  - Без руки не берут. –
  - А что мне делать, когда вырасту? –
  - Много дел полезных есть. Видишь, как много нас? Кто-то в школе учителем, с обычными ребятами. Кто-то охраняет, как я. Кто-то книжки выпускает. –
  - Но ведь вы летали, плавали, с врагами сражались… А мы этого не сможем. –
  - Положим, мы сражались затем, чтобы вам этого делать не пришлось. Радости в войне немного. –
  - А летать? А плавать? –
  А что я ему отвечу?
  - Если крепко постараться, то можно и так. –
  - А вы, дядя Римантас… Ионас? –
  А и в самом деле? Как там говорится… Командир говорит – делай как я, замполит – делай, как я сказал. И какой же из тебя командир? Уже смирился… О море и мечтать забыл. Тогда какой же ты после этого моряк?
  - Хорошо, договорились, Виталий Максимович. Будем плавать вместе. –
  Протягиваю левую руку. Он её жмёт, пробуя привстать в коляске.
  На горизонте обозначился капитан Можаин, нервно теребящий седую бородку, упорно глядящий в асфальт, под ноги.
  - Николай Николаевич… -
  Он молчит, поглощённый борьбой с самим собой, со своим недугом.
  - Товарищ капитан! –
  Вздрагивает, открывает взгляд от земли.
  - Что-то стряслось, мичман? –
  - Ничего. Море вспомнил. –
  Взгляд снова уходит в асфальт.
  - Бывает. –
  - Так мы моряки, или так, тюфяки сухопутные? –
  Рука отрывается от бороды.
  - Кажется, теперь припадок у вас. –
  - Да, вполне. Тот самый, что увёл меня на корабли в детстве. Так вот, наши подопечные тоже хотят в море. –
  - Не все делается, что хочется! Не всем по морям плавать. –
  - Да, не всем. Если не хватает мужества и смелости выйти из бухты несмотря ни на что – то да, в море тебе не плавать. –
  Можаин осторожно поднимает голову в небеса, потом глядит в даль, где закатное солнце.
  - Выдумал ещё. Хотя… Ты прав. –
  Тихонько подъезжает Саакян.
  - Уже отлетался? –
  Он глядит на меня, как на тронувшегося умом.
  - Мы тут задумали на море сбежать. А тебя подбить на новые полёты. –
  - Точно рехнулся. –
  - Оба! – чеканит Можаин.
  А я теперь чувствую на выбритом лице свежий морской ветер, и не тот, южный, горячий и с песком. И перебираю ладонью поседевший чуб.

Глава X.

  Надо переговорить с комбригом… И хотя знаю его давно, а всё равно боязно. И давно мы не в погонах, а дело, мягко говоря, щекотливое. Собираем заговор, тайно встречаемся, обсуждаем планы. Саакян в издательстве заканчивает чуть раньше, и спускается ко мне на турникет. В ожидании нашего редактора мы перебираем возможные варианты, но они похожи на авантюры… Саакян покачивает полысевшей головой, и не шибко в удачу верит. Да и я, честно, тоже. Но что же может помешать нам верить?!
  Встречаемся мы и в доме, стоим на площадках, и делаем вид, что курим и пьём, дабы не привлекать внимание других жильцов. Собираемся друг у друга на квартирах. Говорим о деталях, хотя главное по-прежнему неразрешимо. Сартабаев своими клешнями осторожно подцепляет чашку чая, и у него никак не получается ловко.
  - А теперь главный вопрос, - поднимает палец Саакян. – Положим, моряки уйдут в море. Лётчики улетят. А что делать с сухопутными? –
  - В дальнобойщики! – провозглашает Можаин.
  - Может, в таксистах лучше? Или на развозке… - замечает Габашвили.
  - Давайте от всё-таки от гаража отцепимся, - качает головой Саакян. – Не то. Железная дорога – вот выход. –
  - Давно бы все туда ушли! – вставляю я. – Вон она, до депо дойти, и я собирался, и Саакян… И ты, товарищ кавторанг. –
  - В пожарники! – обрадованно спохватывается Габашвили.
  - Не в пожарники, а в пожарные, - морщится Можаин. – Пожарники, Нико Зурабович, пожары устраивают. –
  - Нет, - возражаю я. – Пожарники, так они милостыню собирали на помощь погорельцам, которых не было. Как их городовые крутили – так народ и говорил, пожарники, мол. Ныне такими пожарниками интернет полон. –
  - В милицию! – оживляется Саакян.
  - А сам бы пошёл? – возражаю я. – Да и милиции давно нет. –
  - В гробу эти реформы видал! – отзывается Саакян. – Даром, что на том свете побывать успел. –
  - Не то, - отзывается Можаин. – Всё не то. Там те же требования, так и проще было на службе остаться. –
  Наступает молчание. Где-то там, выше нас, комбриг в гордом одиночестве, наедине с корсетом и компьютером, забитым поэтическими правками…
  - Дамир Муратович, а ты что молчишь? – подаю голос я. – Собственно, о тебе и речь. –
  Сартабаев уже управился с чашкой чая. Он глядит в окно, на скрывающие горизонт покрывала зелёных листьев нескольких деревьев, растущих под окном. Постукивает оставшимися пальцами по столу. Потом трогает пустую чашку, словно проверяя, может ли он удачнее подцепить, не пролив даже капли на скатерть.
  - Мне в этом плане легче, - отвечает он. – Я артиллерист. –
  - И что? – раздаётся несколько голосов в ответ.
  - Вот, математику в школе преподаю. А недавно один из моих бывших преподавателей снова приглашал в обсерваторию. Так что звёздное небо и космические глубины – это всегда со мной. –
  - А почему до сих пор с нами? –
  - Вас бросать не хочу. Да и ребят – тоже. Хотя… Хочется с телескопом возиться. –
  - Так что же ты до сих пор молчал?! Там тебе самое место! И мы тебя поддержим на этом пути, и ребята… -
  - Лихие кавалеристы… - усмехается Сартабаев. А я вижу, что ухмылка горькая. И с нами ему жаль расставаться, и с классом. И обсерватория манит, как романтическая песня в восемнадцать… Но я уже кое-что для себя твёрдо решил. В жизни за всё нужно платить. И отнюдь не деньгами. Иногда нужно жертвовать одной мечтой во имя другой мечты. И ещё: кто не умирает, тот и не воскресает. Гусеница должна умереть, чтобы родилась бабочка. Я встаю и прохожусь по комнате.
  - Вот что, товарищ капитан… и артиллерист. Нам нужен гонец, чтобы доложить о сложившемся положении комбригу. Все наши умозрительные конструкции есть чистейшей воды абстракция, оторванная от жизни. И мы так и ничего не придумали, как это всё в жизнь воплощать. Даже просчитать толком не можем. А он – сухой реалист, знаток учебников и штабных карт, и способен просчитать план даже самого гиблого боя. Вот и доложишь… -
  - Мне-то что… Я могу. И более того – мои планы самые надёжные. И реальные. А вот ваши… - Сартабаев задумывается. Берёт фарфоровый заварочный чайник, чего он раньше никогда не делал. Наливает заварки в чашку. Потом добавляет горячей воды из большого металлического, на подставке. И хотя пальцы его по-прежнему подрагивают и берут криво, но больше ни капли на клеёнке нет.
  - Но ведь это означает конец нашей нынешней бригаде, - доканчивает Сартабаев.
  - Считай, что произошло переформирование, - отвечает Можаин.

Глава XI.

  Вот так я и стал послом мира… Увечный артиллерист и без пяти минут астроном. Со многим жалко расставаться, а приходиться. И школа, и одноклассники – всё это должно быть оставлено за спиной с вручением аттестата. И институт с его аудиториями и однокурсниками, и профессорами… Обучение окончено, начинается взрослая жизнь. А чему научился я за это время? Пользоваться оставшимися пальцами так и не получается – хуже только тем, кто совсем без рук. А то и вообще – по плечи. Повезло, как говорит наш комбриг. Всегда есть тот, кому ещё хуже. Но вот Парамонов, или Судмалискис, так те одной рукой управляются, будто двумя… Пытаюсь узнать секрет, а не выходит. Надо бы у комбрига спросить. Хотя он знать не может, не те увечья, а всё-таки… Вот он – настоящий герой, каких не много. Да и вообще – единицы. В самых простых жизненных ситуациях он остаётся героем. И в самых сложных – тоже. В бою он никогда не следовал уставам и инструкциям, а всегда привносил что-то своё, какой-то такой непросчитываемый элемент, рискованный, но приносящий победу. Вот и сейчас мы опять идём к командиру с крайне сложной и практически нерешаемой задачей… Нет, дело здесь даже не в технической стороне дела. Мне, которого уже ждут на обсерватории, будет нелегко расставаться с этим городом. Вон Можаин, Судмалискис, Саакян – так те горят. Будет возможность – сразу сбегут. А возможность есть у меня, а не у них…
  Поднимаюсь на верхний этаж, привычно прочитывая номера этажей. Подхожу к двери. Не привык я в гости ходить, да тревожить людей по неслужебным делам. Нажимаю на кнопку звонка. Теперь надо подождать – вставать командиру тяжело… Но дверь распахнулась практически мгновенно, как будто он за ней и стоял. Сверкнул своими зелёными глазами. Почесал чуть тронутые сединой усы на скулах.
  - Заходи, Дамир Муратович. –
  - Добрый день, Виктор Васильевич, - говорю, входя в прихожую. Он идёт на кухню, а значит, и разговору быть там. Сколько ещё чая надо выпить? Видимо, чаёвничал в одиночестве – и чайник разогрет, и чашки на столе… Снова повторяю трюк – сначала лью заварку из чайника, потом добавляю кипяток. Вроде опять получилось без разлива…
  - Значит, научился-таки, и собираешься в удалённые местности податься. –
  Я удивлённо вскидываю брови, вернее – одну бровь; срослись густо. Ловлю ответный зелёный взгляд.
  - В какие удалённые?? –
  - Вестимо, в какие. Около городов обсерватории не строят – засветка жёсткая. Да и вибрации. А на высокогорье – так там и потоки атмосферные помягче… -
  Я молчу. Разведка у комбрига всегда работала отлично, до фантастики, да сказки и магии.
  - И собрались это вы все разбежаться, кто куда. Кого-то манит небо, кому-то снятся горы, кого-то тянет море, ну а кого - в тайгу… -
  - Вы экстрасенсорикой не занимаетесь, товарищ полковник? –
  Зелёный взгляд становится насмешливым, а усы разъезжаются в улыбке.
  - Нет. Я занимаюсь разведкой. Виталий Пьяный мне доложил. Как песца не корми – а всё равно песец. И вспыхнула в наших моряках мечта о чайках и крабах. И всё прямо на глазах подрастающего поколения… -
  - А я? –
  - А о том я ещё из твоего личного дела знаю, что ждут тебя на обсерватории по окончании военной службы, поскольку очень ценный специалист… -
  Перевожу дух, проливаю немного чая на скатерть.
  - Осторожней, капитан. Приобретённые навыки надо закреплять железно. –
  - Но… -
  - Вы не знаете, какое пароходство готово набирать увечных моряков. И в какой авиакомпании нужны подраненные лётчики. –
  - Экстрасенс!! –
  - Брось, Муратыч. Чистейшая логика. Пегас в энном месте вспыхнул – так не потушишь. А куда со стихами бежать? Значит, искать будут издательство… -
  - И как найти? –
  Зелёные глаза вспыхивают хитрым огоньком. Хитрым и острым.
  - Остались у меня старые линии связи… Разработчики военной техники, авиаконструктора, судостроители, - так те, что в войне нам оружие на испытание давали. Так вот, с ними у меня остались контакты. Что-нибудь разработать смогут. –
  - А за чей счёт? –
  - Ну не на экскурсии же вы кататься собрались! Будете работать на МЧС, на Росгидромет. На заинтересованные ведомства. –
  Вот именно эти гениальные решения вызывали у меня тайный восторг ещё там! Правда, когда заканчивались победой. А до этого – сомневался и я сам. Особенно в том, что касалось артиллерийских ударов…
  - Но… -
  - Вы не знаете, куда подевать сухопутчиков. –
  - Опять логика!?! –
  - Она, и только она. Моряки уходят в море, лётчики полёты летают. А куда деваться остальным? –
  - Всё верно. –
  Взгляд зелёных глаз становится задумчивым.
  - Есть горы. Есть пещеры. Ну, и тайга, конечно. Косматый геолог – фигура легендарная; но и без них дел хватит. –
  - У вас давно был готов план? –
  - Военная тайна. А если быть честным – то надо ж было нам куда-то себя в мирной жизни примостить. А возня с офисными документами к героизму как-то не тянет. И ещё тогда об этом думал. –
  - А если б мы не решили вернуться? Или не решились? –
  Зелёные глаза опять сверкнули насмешливо. А усы стали снова расползаться.
  - Решили бы. И решились. Не такого склада вы люди, чтоб тихо отсиживаться. –
  Вот так… Мы языками чешем, воздух сотрясаем, а за нас командование уже подумало, и позаботилось… Редкая удача с таким командованием.

Глава XII.

  Вернулся я в квартиру уже по темноте, с радостной вестью. Комбрига хвалили и ругали самыми счастливыми ругательствами. Весь наш заговор был давно раскрыт, с самого начала; но в этом и была радость, и зависть, и некая настороженность – что ещё такого знает о нас Таймень? Но пока никто ничем предосудительным не занимался, раскрывать было больше нечего, да и получилось к добру.
  Приятное возбуждение, как у абитуры накануне поступления в вуз. Вот, экзамены сданы; а дальше-то что? Кто пройдёт, кто отсеется… А даже если и пройдёт, какова она, студенческая жизнь? Или курсантская… Жаль оставлять тихое гнездо. Но так уж суждено, видимо. Может, сразу после войны было бы легче, но ведь мы только учились существовать в новом быту, привыкали к новым условиям, к новым себе, к новым телам. К новым умам, и к новым душам. Старые и здоровые мы умерли; но родились мудрые и осторожные.
  А мысль возвращается к будущему – а каковы мы будем там? Какими возродимся после? Саакян говорит, что нужно нарушить сухой закон; а Можаин возражает, что нарушать будем по факту случившегося, и что пить надо не перед важной операцией, а после её удачного окончания. Спор о потенциальной выпивке кипит до утра.
  В субботу мы собираемся в старом ДК ВОС, который дивным образом пережил все коммерциализации и до сих пор на муниципальном балансе. В актовом зале размещаемся на стульях, а для колясочников оставлен свободный участок пола. И всё приблизительно так же, как и с нашими младшими подопечными. Сначала небольшие организационные моменты, а потом мы опять будем читать. Петь редко кто берётся. Судя по косым взглядам и перешёптыванию – о нашем заговоре известно многим…
  Подполковник открывает собрание.
  - Доброе утро, дорогие товарищи бойцы! Есть предложение осваивать современную технику, в интересах государственных министерств и ведомств. Ваш опыт пилотирования, десантирования, судовождения, работы в полевых условиях может пригодиться при работе в сложных условиях. По нашему запросу несколько профильных КБ модернизировали действующие образцы под управление экипажем с ограниченными возможностями. Кто готов участвовать в данной программе? –
  Вверх взметаются все руки и протезы. За окном зала поднял руку Сгорайко. Ни единого слова, только шорох единого движения.
  - Добро! Будем работать. Образцы сейчас на стадии доводки. По мере готовности будут формироваться экипажи. А теперь передаю трибуну всем желающим. –
  Трибуны, конечно, никакой нет. Небольшая авансцена, приподнятая над уровнем пола. Зал небольшой, тут и без микрофона прекрасно слышно. И всё, что нынче именуется бригадой, спокойно собирается здесь.
  Таймень садится рядом с нами – как мы и проживаем, строимся на День Победы, так рассаживаемся и сейчас. Подполковник думает о чём-то своём. И кажется, это новый гениальный план очередной операции. Небо нахмурилось, и скоро разразится дождём, совсем не весенним, но Сгорайко предпочтёт мокнуть у окна. И мы по окончании собрания пойдём мокнуть с ним.
  Трибуну никто не занимает, и ничего читать не собирается – у всех наэлектризованы нервы. И все готовы только обсуждать услышанное. Да и что обсуждать? Это только ожидание, тягучее, томное. Формирование экипажей… А как их будут формировать? Вопрос. Как будут водить самолёты и корабли глухие? А как – слепые? А колясочники? И те, у кого проблемы с речью? А безрукие?
  Я нервничаю со всеми, хотя мне это не грозит. Меня ждёт серебристый купол, укрывший телескоп, чтобы в ясную ночь повернуться, медленно сдвинуть крышку, обнажающую щель в куполе, и сориентироваться на нужное созвездие. Его и не сразу углядишь внутри – сложную конструкцию из балок и решёток. И глазом не углядишь – некуда. Экран фиксируется на фотографии, которую потом будут разглядывать астрономы. И непосвящённый не увидит ничего, а только намётанный глаз специалиста… И он особо много не углядит. Это дело компьютера, обрабатывающего массив информации. Что летит, куда летит, с какой скоростью.
  Может, и не туда попаду. А на площадку радиотелескопа – сложную структуру расставленных мачт с решетчатыми фермами  антенн… Ровную и большую площадку. А где-то вдалеке стоит административное здание, куда по кабелям приходят получаемые из космоса сигналы, которые ловятся и днём и ночью.И все они отражаются на экранах, и опять ничего не скажут незнающему. И тоже будут обрабатываться на компьютере.
  Но давняя моя мечта – солнечный телескоп. Который глядит в солнечный полдень на наше ближайшее светило. И на большом проекторе видно ползущие пятна…
  - О телескопах размечтался? – голос Тайменя возвращает меня к действительности. – Думаешь, на каком работать придётся? –
  - Да… - отвечаю я.
  - На солнечном, - утверждает Таймень.
  - Почему?? – удивляюсь я.
  - Ты как-то статью писал, диссертацию готовил. Значит, пора её и защитить. –
  Таймень знает всё. А если чего-то не знает, то того не знает никто.
  - У вас определённо есть магический шар… -
  - Нет, всего-навсего полевой бинокль. А вообще-то надо внимательно личные дела, чтобы хорошо знать подчинённых. Кто и на что способен, а на что неспособен. –
  Я снова ловлю пытливый взгляд зелёных глаз. Да, было такое. Ещё до войны. Но как же эта давно было… Если и война уже давно.

Глава XIII.

  Значит, нашей бригаде скоро придёт конец, и моему командованию – тоже. Жизнь продолжается. На смену одному приходит другое. Что-то там да будет впереди. Нечто неизведанное, непостижимое. Думал ли я, что когда-то попаду на войну? Да, мечтают мальчишки о дедовских подвигах. Думал ли я, что буду ходить прямым, без всякой возможности согнуться? Жизнь преподнесла мне целый набор неожиданных событий, и ещё преподнесёт… Сколько бы она не продолжалась. Опять смотрю на город, на высокие кроны деревьев, крыши малоэтажек и квадраты «свечек». Меня опять ждёт на завтра редактура, пачки стихов, из которых есть подборки небезнадёжных. С потолка по-прежнему свисает рукоятка на цепи, а значит, никаких чудес не предвидеться. Уйти бы с Можаиным и Габашвили в море! Или в небо с Саакяном!.. Можно попробовать себя в роли астронома с Сартабаевым. Много чего можно…
  Но я всё-таки штабист. Моё дело – карта, сводка, постоянные доклады разведки, проверка наличных сил и средств, и мысль… Как построить свои войска? Где нанести удар? Куда отправить ещё разведгруппу, чтобы точно убедиться в своих предположениях? Как подобрать и мотивировать подчинённых, разобраться в человеке, на что он способен, а на что – нет? И где ему место?
  Мне нечего искать. Место редактора – вот мой пост на гражданке. Да ведь и немногие из нас были профессиональными военными. Нас такими сделала война. И до войны я возился со словом. И вернулся к прежней работе. И в этом есть своя романтика.
  Звонок в дверь. На пороге стоит женщина в джинсах и куртке поверх футболки, несмотря на жару.
  - Здравствуйте, Виктор Васильевич! Я – главный редактор «Городских вестей», Диана Микоянова. Прежде всего, я бы хотела извиниться за поведение нашего корреспондента, Вероники Антоновой... –
  - Не стоит так волноваться! Мне она никакого ущерба не нанесла. Проходите. –
  - Я вам не помешаю? –
  - Нет. Чай? Копчёная сельдь? Борщ, простите, уже съеден; первое про запас не держу. –
  - Спасибо, только чай. –
  Я изучаю её чёрные прямые волосы, ниспадающие ниже лопаток, и пытаюсь понять, краска это, или нет. Судя по цвету чуть сросшихся бровей над переносицей, и смуглой коже – вполне свой цвет. Впрочем, я не эксперт в этом вопросе.
  - Вы прошли очень тяжёлый путь… Чтобы мы жили мирно. У вас сложился свой круг общения, свои ритуалы. Которые понятны только знающим. И всё-таки, можете рассказать о них? –
  - Вы о сборе в парке на День Победы? –
  - И об этом тоже. –
  - Что здесь рассказывать… Воинские ритуалы сложились до нас, и закреплены в уставах. Мы только продолжаем традицию. Так повелось, что участники локальных войн собираются обычно на День Победы. И мы не отступаем от обычая. –
  - А построение в старом парке? –
  - Просто нашли относительно тихое место, где мы особо никому не мешаем, да и нам не мешают. –
  - Но, несмотря на стремление к тишине, вы проводите встречи с детьми с тяжёлыми поражениями здоровья… -
  - Их тоже особо никто по праздникам не таскает. Наверное, оно и к лучшему. Ни разу не помню, чтобы кто-то их притащил к центральному монументу цветы возлагать – там ещё ступени преодолеть нужно, венок поднести. Вот, мы и сошлись на том, что можем их научить, как жить в этом мире. Да и нас они тоже учат. –
  - Вы нашли проблему, которую до вас практически никто не решал… -
  - Решали, почему же… Но у нас был свой ресурс. Да и жизненная ситуация сходная. –
  - А много ли у человека с ограниченными возможностями путей в нашем обществе? –
  - Возможно, их даже больше, чем у обычных людей. –
  - Вот даже как… -
  - А вот так. Ограничение, притом жёсткое, заставляет искать нестандартное решение проблем. И если обычный человек не задаёт себе вопросов при решении элементарных проблем, то у нас – это целая арифметическая задача, да зачастую со множеством неизвестных. А значит, может быть найдено несколько путей решения. –
  - И вы, в каком-то смысле, более счастливы, чем обычные люди? –
  - Это неправильная постановка вопроса. Счастья не может быть больше или меньше. Оно либо есть, либо его нет. И я, безусловно, счастлив. –
  - Чему же? –
  - Тому, что жив. –
  - И вы делитесь этим счастьем с детьми? –
  - Счастьем нельзя поделиться. И даже рецепт передать. Можно быть в глубоком горе посреди счастливых людей, которым много хуже, чем тебе. –
  - То есть – можно порадоваться малости? –
  - Это неверная оценка. Что считать малым, и что считать большим? Малое вовсе не малое, и великое тоже не шибко большое. –
  Она опускает ярко-голубые глаза и о чём-то задумывается… О рабочем? О нашем интервью? О домашних делах? Или…
  - У нас большое количество людей, которые сводят, или пытаются свести счёты с жизнью. Что бы вы могли им сказать? –
  - Ничего. Здесь я им ничем не помогу. Не все мои сослуживцы живы. Кто-то покончил с собой, кто-то спился. Как я уже говорил – невозможно поделиться счастьем. –
  И опять – пауза.
  - У вас очень интересные глаза. То ли зелёные, то ли карие… -
  - Этот цвет именуется пивным, или ореховым. –
  - Я благодарю вас за оказанное доверие, и за интервью. Черновик для правки сброшу на электронный адрес. Если у вас не возникнет вопросов – публикация через день. И ещё раз – прошу прощения за беспокойство! –
  - Не стоит волноваться. Вы были на высоте профессионализма! –
  - Спасибо! До свидания… -
  - Погодите, я вас провожу хотя бы до машины. –
  Мы спускаемся по лестнице, отсчитывая этажи и площадки, выходим во двор, и я поворачиваю к соседнему дому, где стоит её «Нива».
  - Вы знаете, где я оставила машину? –
  - Безусловно. Не так много места в нашем дворе. –
  Она открывает дверь, садится за руль, запускает двигатель. Машет рукой на прощание. И уезжает… Я ловлю себя на мысли, что ни разу не подумал о бабушках с сумками и мамах с колясками. И даже о мужиках с ящиками, которые тоже могут попросить пособить.
  Не подумал… Но они ведь никуда не исчезли. И могут попросить в любой момент.

Глава XIV.

  Вот она, женщина, мечта всей жизни. Запретная и невозможная. Без ног можно вернуться к полётам, и без глаз – к морю. Можно. Можно даже жениться, и детей завести. А без позвоночника? Тоже можно. И колясочнику. Но вот насчёт детей…
  Поднимаюсь к себе. Всегда повседневная форма на выход – клетчатая рубашка, скрывающая корсет, серые брюки, мягкие кожаные туфли. А тапки и ходьба босиком – не для меня. Обувание и одевание есть самые трудные вещи в жизни. Труднее только мыться. Даже подъём и отбой – и те полегче.
  Вот тебе и вопрос, подполковник Таймень: как ты будешь решать эту задачу? Хватит ли у тебя мужества принять то, что изменить не в твоих силах? И хватит ли мудрости понять, что изменить можно, а что невозможно?
  Долго не могу уснуть… Нет, и раньше подобное было. И вроде почти по тому же поводу. И в один прекрасный момент показалось, что все эти терзания в прошлом, и что с неизбежным смирился, и что изменил всё, что можно изменить… Но тут жизнь и подкралась с дубинкой сзади, и ахнула по маковке. Что, если кто-то придёт ночью? Открывание двери – тот ещё ритуал, когда нужно сначала встать, а потом ещё и одеться… Конечно, давно ко мне ночью никто не ходит, а все неожиданно возникающие вопросы решает Парамонов, хотя бы временно, до утра. А с утра разбираться предстоит уже мне. Второй вариант – это тщательно просчитанный и предусмотренный ход развития событий, и резерв, припрятанный на случай возможных неожиданностей. То, что иногда поражает даже хорошо знающих меня людей. Всё, что могло бы случиться ночью, должно быть решено до вечера. И мне это до сего дня удавалось.
  Беда в том, что есть ты сам, подполковник Таймень, командир бригады. Но ты – живой человек; а твой боевой опыт может ещё наложиться на твою человечность, с совершенно непредсказуемыми последствиями. Хорошо знаешь людей, тщательно подбираешь кадры, но вот себя ты так и не понял. И не узнал. А может, это просто очередная хандра, которая так же быстро пройдёт? Вопрос второй – а она у тебя проходила, или просто чуть утихала?
  Мне неведомо теперь, каково это – ворочаться ночью. Я уже и забыл… Вроде бы бывало давно такое. Лежу тихо, бездвижно, изучаю блестящую рукоять перед собой. Вспоминаю древний фильм «Смертельная битва». Преодолей своего врага. Преодолей самого себя. Преодолей свой самый большой страх. И будет тебе счастье. Как-то мы во время наших встреч, и наших встреч с воспитанниками позабыли фильмы. Технически это не очень сложно, но хлопотно. Все ушли в текст. И картины никто не рассматривает. Но вот как показать актёрскую игру слепому? Или картину? Скульптуру он, конечно, поймёт… Радиоспектакль? Музыка? Нет, не то. Это непонятно глухому. Текст понятен всем. Слепой его слышит, или читает пальцами. Глухой читает сам, или по рукам и пальцам. А кто научился – тот и по губам. Глухослепой – пальцами, или кожей, по знакам пальцев чтеца. Или переводчика. Вот те, как лейтенант Петров – у тех только картинки и остались. Мысли только в образах. Правда, картинки его напоминают древнее иероглифическое письмо, или клинопись. Некая стандартизация в них есть. Вот там – да, только картинки.
  Поэтому у нас и остался только текст – его все понимают. И, видимо, именно поэтому я и стал редактором… Ещё до войны. Ещё не зная о своей участи, и о своей миссии. Я помогаю людям говорить друг с другом. Особенно тем, кто просто так говорить не может. А что я могу сказать тем, кто не знает, каково нам?
  Эх, Вероника Антонова!.. Ничего-то ты так и не поняла. Либо я тебя не понял. Вот Диана Микоянова – та понимает.
  Но это – не в пользу бедных. Пока мы вместе, и вместе со своими подопечными. Что есть нормальная жизнь, к которой их надо готовить? И что делать, если нормальной жизни не будет, и не может быть в принципе? А может, наша жизнь и есть то, чего нет у других. Некое понимание. И те возможности, которых никогда не будет у абсолютно здоровых… И дело здесь не в развитии ума, поскольку не может развиваться тело; да и тело в своей здоровой части вполне развито, и даже больше, чем полностью здоровое.
  Дело здесь в некой духовной составляющей, в развитии души.
  Здравствуй, рассвет! Страхи улеглись, ночью никто не пожаловал. Пора вставать, и в издательство.

Глава XV.

  Ефрейтор Старкович смотрит ярко-синими глазами, но не различает цветов. Нынче он решился принести мне на суд свою повесть. И, собственно, объявился в издательстве, куда иногда приходят разгневанные творцы, обманутые в собственных надеждах.
  Я не отхожу от традиции.
  - Есть над чем работать, что уже очень хорошо. Но это – только начало пути. –
  Вручаю ему пачку листов с правками.
  - Хорошо, Виктор Васильевич. Как будет готово – пришлю. –
  Среди наших нет графоманов. Все прекрасно знают, где я и как работаю. Кто-то картины рисует, но им я уже не эксперт. Рисовал и Старкович…
  - Вчера на площадке Судмалискис и Сартабаев чуть не подрались… Никак не могли решить, какого цвета у тебя глаза, - говорит Старкович.
  - А ты как считаешь, художник? –
  Старкович вздыхает.
  - Было художество, да прошло. Ныне весь мир у меня чёрно-белый… Глядишь на человека – и все прыщики видишь, все морщинки. –
  - Не то, Олесь Петрович. Попробуй себя в фотографии. Теперь ты видишь то, чего другие не узрят. Это как чёрно-белая аэрофотосъёмка. Техника и укрытия выкрашены деформирующей окраской, закрыты маскировочными сетями. Но чёрно-белый снимок окраской не обманешь – он видит характерные прямые линии, правильные геометрические фигуры. Весь стан противника – как на ладони. То же и с тобой. –
  Старкович опять вздыхает.
  - Я с лепниной пробую. Говорят, и живописцы, как слепнуть начинали, тоже за лепку брались. Пальцы не подводили. –
  Перевожу разговор на интересующую меня тему.
  - А с чего им мои глаза дались? –
  - Вот взялись вспоминать, как ты пленных пытал. –
  - Я ведь никого не пытал, Олесь Петрович. И не дозволял никому. –
  Синие глаза весело вспыхивают.
  - Ха-ха! Это ты той, Веронике Антоновой – ей расскажи… Конечно, все знали по обе стороны фронта, что физических пыток комбриг Таймень никому не дозволяет. Но морально – будь здоров! Вот помнишь, как ты полевого командира Махмуд-Заде разукрасил? Выкрасил ему губы чёрной помадой, веки синими тенями намалевал, брови чёрным подвёл, на щёки, повыше бороды – слой румян. А потом говорил, что Махмуд-Заде от России на Евровидение отправят. Да ещё снял это на видео, и аккуратно басмачам слил… -
  - Ну, должны же они понимать, что Сибирь и лесоповал – это серьёзно… -
  - Вот! А потом ты взял группу пленных западных инструкторов и заставлял их с радужным флагом маршировать… Да ещё присягу этому знамени приносить, и целовать, стоя на колене… -
  - Сами виноваты. –
  - А тому, кто отказывался, ты обещал пить на брудершафт, а утром не дать опохмеляться… Только банку рассола поставить перед глазами, и дать только понюхать. И такой угрозы никто не выдержал – все дали клятву. И конечно, видео тоже было аккуратно слито в сеть. –
  - Положим. Но кто им виноват, что в трофеях мы находили то косметички, то радужные флаги? –
  - Никто не подозревал, что ты так далеко в тыл к ним заберёшься. –
  - Именно, Петрович. А надо подозревать, раз со мной связались. –
  - Но медали чеканили строго по твоему заказу. И когда ты пленил командира корпуса и командира флотилии, то сам надевал им медали на шею, имитируя спортивное награждение. При этом произносил пространную речь, что здесь не олимпиада, и никто не будет подсуживать против нас, и никто не обвинит нас в употреблении допинга. А помнишь, что там на медалях было написано? Цифра «1», и нецензурное слово. Так ведь под твой заказ чеканили! –
  - Положим. И чем это так привлекло наших суровых воинов? –
  Старкович оглядывается по сторонам.
  - Некоторых наших чиновников помянули. Мол, не мешало бы поступить с ними так же. –
  - Не поможет, Олесь Петрович. Никак. Публика не та. И вообще – отвоевали мы своё. Перековали мечи на орала. –
  Повисает молчание. Я добавляю.
  - И тем более, вы так и не сумели выяснить, какого цвета у меня глаза. –
  - Парамонов внёс ясность, и сказал, что зелёно-карие, смотря с какой стороны и при каком освещении глядеть. –
  - А с чего Анатольич так пристально меня изучал? –
  - Мы тут все друг друга давно изучаем, Виктор Васильевич. Поневоле. И уж ты сам говорил, что врага нужно знать досконально, а друга – и ещё больше. Много лет вместе, в самых лихих делах, и в самой тихой обстановке, а так и забывают узнать… -
  А я думаю о том, что я ведь в сущности не очень хорошо знаю своих людей. И что можно узнавать человека до бесконечности, а так и не узнать до конца. Но – возможно ли это в принципе? И – так ли это необходимо в мирной жизни, да и в экстремальной ситуации – знать возможности подчинённого, товарища, командира до самой последней точки? Люди преподносят нам горькие сюрпризы; преподносят и радостные.
  Я предпочитал знать об обстановке всё, что необходимо, и много больше, чем просто необходимо. Но ведь учил этому и других. А не превзойдёт ли ученик учителя? Был бы этому рад. Можно ли спокойно уходить по выполнении задачи? Положим. А какие ещё задачи ждут впереди? Неизвестно.
  Старкович уходит. А у меня ещё два неотредактированных автора.

Глава XVI.

  На крыльце встречает ветер. В глаза летит пыль. Деревья гнутся, шумят листвой. В небе клубятся тучи. Какого цвета?.. Иногда мне снятся цветные сны. Но это – как детство. Никогда тебе больше не сидеть за школьной партой, не корпеть над учебниками. Может стукануть в голову, и ты всё это забудешь… И буквы, и речь человеческую. Но нет нам возвращения назад. Снится живым тот, кого давно нет с нами. Снится молодым постаревший и поседевший человек, близкий и памятный.
  Мир утратил для меня цвета. Что такое чёрно-белый цвет для человека с нормальным зрением? Способ взглянуть на вещи иначе; некий спецэффект. А для меня – нечто вечное, незыблемое… Нормальное! Я это осознаю, но мир остаётся прежним, в оттенках белого и чёрного. Старые картины, когда-то нарисованные мной, не вызывают в памяти ничего, кроме боли. Вот и отдельный лист, на котором некогда смешивались краски, чтобы получить нужный оттенок. А вот и спасительная графика, выполненная простым карандашом. Она не даёт дороги полному отчаянию.
  Мне нравилась синева неба, белые облака, и синие, и даже фиолетовые грозовые тучи. Особенно когда видишь их, спускаясь под куполом парашюта. По мне, так карандашная графика хороша для портретов и натюрмортов. Не более. Но изваять тучи и небо у меня явно не получается. Вот попробую барельефы – нанесу косые солнечные лучи, округлые клубы облаков, ветвистые изгибы молний.
  - Ну что, Олесь, решил в писцы податься? – звучит голос Судмалискиса.
  - Если выходит, то почему бы и нет? А то ты свои стихи прячешь… -
  - Прячу, как Джон Колорадо мечту свалить в Париж. –
  - Добром он не закончил. –
  - Как знать, Римантас. Другие закончили много хуже. –
  - Особенно Макена. Мало того, что женился, так ещё и кучу золота на свою голову огрёб… -
  - Ничего ещё неизвестно! – слышится голос Саакяна. – Финал фильма, между прочим, открыт. Колорадо поехал в свою сторону, Макена с тёткой – в другую. Что с ними сталось хотя бы через милю – неведомо. –
  - Ты, как всегда, оптимистичен, Степан Фёдорович, - отвечаю я. – Ещё когда ты нас десантировал, всякие гадости обещал. –
  - И они с нами, как пить дать. Я бы с радостью выменял твои глаза на мои ноги. Мне зрение нужно только на пайку электроники, а вот ездить в коляске – не очень… –
  - Но что случилось, то и случилось, - ворчит Судмалискис. – Всем паршиво. И могло быть и хуже. А главное – может стать лучше. –
  - Ты о кораблях и самолётах? – трясёт головой Саакян. – Курица в гнезде, яйцо – и сам знаешь, где… А мы, что тот кум – уже со сковородкой. Будем судить по факту. –
  - Верно! – подмечаю я. – Матрёна едет – когда то будет… Но главное – дело с мёртвой точки сдвинулось. –
  - А до этого ты будешь голых баб лепить. –
  - Римантас, ты свои влажные фантазии другим не приписывай! –
  - А я не приписываю, Олесь. Али я твоих картин довоенных не видал? Куча голых баб, да немного неба. –
  - Не туда ты смотрел, Ионыч. –
  - А куда ещё смотреть? Что смотрел, то и видел. –
  - Дались вам бабы… - привстаёт на подлокотниках Саакян. И мы смолкаем… У нас ещё есть шанс зажить семейной жизнью. А у него – уже нет.
  - И все кучей, - обращается к нам Таймень, возникший на нижней площадке.
  - Так легче, товарищ полковник, - отзывается Судмалискис. – Кучей – оно всегда легче. Что не может один – сможет другой. –
  Мы тянемся к автобусной остановке, преодолевая свежие лужи и трещины в асфальте. А ветер и тучи обещают новую грозу. Первый подошедший автобус оказывается высокопольным. Подхватываю коляску Саакяна, а в двери даже поручня посерёдке нет. Совсем легко! Ставлю на пол автобуса, остальные забираются за нами. Судмалискис ловит левой рукой отсутствующий поручень, и тычет протезом в поручень с правой стороны. А Тайменю шаги даются с трудом… При его росте. Вот он упёрся лбом в поручень над дверью, чуть присел, не наклоняясь, делает шаг в полуприсяде, пробираясь на площадку. Да, мне много легче, чем им. Но любой из них может рисовать картины. И они не художники… А вот я – пытаюсь теперь рисовать карандашом, и лепить…
  Пол автобуса и сиденья залиты водой. Во время прошедшего ливня никто не закрыл ни форточки, ни верхние люки. Вода переливается по полу на каждом повороте, стекает водопадами со ступенек. На мокрые сиденья никто не садится, и все стоят в проходах. И многие будут просить уступить сухое место в сухом автобусе…
  Отвожу Саакяна в шестой жилмассив – сегодня мы как-то отсиживаемся по домам. Закатываю коляску на пандус, смастерённый в старой хрущёвке. Отказываюсь от предложения разделить ужин. И шагаю в свой заводской посёлок, где живут однополчане. Глухие. Им много труднее в жизни, но они могут рисовать. Полностью слепые. Им хуже, чем мне. Но вот как назло среди них нет художников… Было бы легче вместе делиться горестями, а также скупыми радостями. Вместе осваивать технику лепки.
  Но этого нет. Я буду водить слепых по улице, а они – рассказывать мне о своём. Поднимаюсь на второй этаж старого кирпичного дома, по две квартиры на площадку. Интересно, а какого цвета мой дом? Иногда спрашивают, а я и не знаю, что ответить. А какого цвета дверь в квартиру? Вот потолок – белёная известь; и я мгновенно вижу все изъяны побелки, недоступные обычным зрячим. Посмотрю на старые картины, сложенные у стены… Поставлю лист на мольберт, и возьму мягкий карандаш…

Глава XVII.

  Рассвет, как и закат, теперь всегда серый. Или светлый, как хотите. Все оттенки светлости… Как и оттенки проводов у пульта. Мне говорят – «красный», или «зелёный»… А я их определяю даже не по оттенкам, а на ощупь. Как настоящий слепой.
  Вот яйца на завтрак, что сейчас варятся в кружке, я определю по оттенкам. Где белое, где в крапинку, и в какую крапинку, и где коричневое, и какое именно коричневое… Да толку от этих знаний! Все изъяны вижу на просвет, проверяя зажатое в кулаке яйцо на солнце, или на лампочку. Но по большому счёту – съедобное будет съедено, а несъедобное – это и нормальный зрячий различит. И дальтоник. И близорукий. И дальнозоркий.
  Солнечный луч повисает в воздухе, высвечивая пятно на стене; а в нём – кружатся вальсом пылинки… Хлеб – тоже не чёрный, и не белый, а по оттенкам. Надо б поточнее спросить у мукомолов – из какой муки, и какая свежесть. Сами по себе, без точных знаний и серьёзного опыта, оттенки ничего не скажут. И вот эта твоя особенность, то есть – обычная инвалидность, - в данном случае ничем помочь не может… Равно как и немаленькая сила, обретённая в десанте. Скорлупа с яиц отправляется в помойное ведро, а я всё вспоминаю, когда Таймень зовёт меня с собой…
  И он, человек неслабый, не может и кирпича со стола поднять, не говоря уже о том, чтобы поднимать его с земли. С одной стороны – я ему не прислуга; с другой – здесь вообще никто никому не прислуга. И в одиночку нам было бы выжить, как минимум, крайне тяжело. Сиделки – оно, конечно, хорошо; они профессиональны, многое видели. А зато мы все испытали на себе. Один – одно, а другой – другое. И детям мы можем дать то, чего не даст ни один педагог.
  И живём мы своей общиной, своей диаспорой; вокруг нас – люди, и мы вроде бы каждый день с ними. Но очень мало пересечений. Практически отсутствует духовная и душевная близость. Что для них День Победы? Одно. А что для нас? Совсем другое.
  Время выходить на улицу, читая нецензурные надписи на стенах. Они тщательно забелены, но невидимы только обычным людям… А я вижу каждый взмах кисти маляра. И никак не могу привыкнуть. Лица в троллейбусе. С морщинками и прыщиками, с небольшими, давно зажившими, шрамами. Пятнышки и царапины на чистом и новом стекле.
  В филармонии идут репетиции, и надо тянуть шнуры, командовать на пульте, или самому стоять в зале, или на сцене, и поднимать большой палец вверх, или опускать вниз. Мне помогает Габашвили. Он постоянно делает вид, что ловко и аккуратно бегает. Но боится давки в трамвае, а поэтому ездит практически всегда в такси. И верно – сорвать трубки очень легко, а тогда будут проблемы посложнее…
  - Чего нынче так лихо бегаешь? –
  - Гильзосборник новый в больнице получил! –
  Под гильзосборником разумеются калосборник и мочесборник. В отличие от Судмалискиса, тральщик Габашвили затонул. Оставшихся в живых подобрала подлодка Можаина. И даже исхитрилась дойти до базы с затопленным отсеком. А я в это время на другом берегу пролива ожидал транспортного самолёта. Отвоевался…
  Звучок отстроен. Слышно и на сцене, слышно и в зале. Пускаем фонограммы для танцоров. У них пока ладится не всё. Кто-то выпадает из ритма, кто-то выполняет элемент грязновато… Один прогон. Второй. Третий… С нашей стороны нареканий нет. Главное, чтобы выдержали колонки – с разъёмами, шнурами и пультами управиться легче. И запас есть. Обед. Перекур.
  С Габашвили идём в столовую. Вооружаемся тарелками супа и оседаем за дальним столиком. Он присаживается осторожно, тихо, будто ожидает взрыва петарды под стулом.
  - Ну что, Зурабыч? Опять потопление вспоминаешь? –
  - А что там вспоминать, Петрович… Вот ты последнюю выброску вспоминаешь? –
  - Довольно часто. Аэродром захватили удачно, да вот я почти и не участвовал… Сразу контузию получил, когда машину сожгли. В тот раз мы внутри техники прыгали. Так небо разглядеть и не успел… -
  - А мне что вспоминать? Как последний раз в гальюн сходил? Так тема не к столу. И воспоминание хоть и не в приличном обществе, но как-то без этой процедуры не очень. И что там за гальюны, на тральщике… А теперь вот и на нормальном седалище не воссесть. И даже не прицелиться… Но это так, простая и зловредная жизненная невзгода. Она не вредит ни музыкальному слуху, ни глазу живописца. И рукам того же живописца обратно не вредит. И голосу певца. Ногам танцора помешать ещё может… -
  И он умолкает.
  - А ты мечтал танцевать, Николо? –
  - Нет, Олесь. Хвала Господу, но нет. Мучился бы сейчас, подобно тебе, глядя на чужую чечётку. Но кое в чём мне всё-таки повезло. Слух остался. Вот, аппаратуру отстраиваю. –
  Да, мне только шнуры сматывать, да микрофоны переставлять… А ему повезло. Вот оно какое, везение. Вот оно, счастье.

Глава XVIII.

  После обеда начинают репетировать певцы. Сначала – хоры, а потом сольные. Теперь надо возиться с микрофонами – где громче, где тише. Габашвили теперь за пультом, подменяет главного звукача. А я, как и прежде, сматываю и разматываю шнуры, втыкаю джеки, и слушаю, где и в каком участке зала нужно править.
  И жизнь наша тоже подобна театру. На всякое яркое представление хронометражем несколько минут уходят годы учёбы и месяцы репетиций, когда что-то не получается, кто-то железно выбывает, а остаются самые стойкие и умелые. Отсев жёсток. А на каждого актёра, исполняющего роль на сцене, есть десятки технических работников, которые обеспечивают пьесу, и которых никто не видит. А иногда и видят, но не обращают внимания… А ещё – администраторы и дирекция, которые носятся и договариваются, и употребляют самую суровую и диктаторскую власть, чтобы пьеса была безупречной. Есть варианты. Могут быть бездарные актёры, бездарные рабочие сцены, бездарные администраторы, и пьеса тоже получается бездарной… И она, как правило, для бездарной публики. Хорошая пьеса только для того зрителя, который поймёт. И который интересуется иногда мелькающими рабочими, и стоящим у входа в партер взмыленным администратором. И даже теми, кто отсеялся, и никогда на сцену не выйдет.
  - На сегодня отработали! – Габашвили встаёт рядом. – Это хорошо, что мы в филармонии. Тут поют и играют вживую. Завтра будем с музыкантами разбираться… -
  - А где под фанеру? –
  - На городской площади. На открытых площадках со звуком тяжелее. Будет ветер, микрофоны свистеть начнут… -
  - Да лень им просто!.. –
  - Добрый день, Александр Петрович! – возникший человек в синем костюме тянет мне руку. С трудом удерживаюсь от соблазна сжать так, чтоб хрустнуло – ещё и поломаю.
  - Добрый день, Николай Зурабович! – и тянет руку уже Габашвили. И тот удерживается от соблазна, хотя несколько слабее меня. В приглушённом свете зальных люстр опознаётся министр социального развития области.
  - Как жизнь? –
  - Удивительно, но мы живы, в чём можно убедиться при помощи зрения и тактильных ощущений правой руки! – отвечает Зурабович.
  Министр изображает смешок.
  - Есть проблемы, которые в моей компетенции? –
  - Есть. Половина из нас до сих пор на съёмных квартирах, - вставляю я.
  - Вы имеете ввиду инвалидов конфликта?.. –
  - Да, именно их. –
  - Будем решать. Насколько я понял, нужны особые жилищные условия? –
  Нужны. И не задавай дурных вопросов – сам прекрасно знаешь. Вон, здоровых участников раскидали по таким куличкам – и не доедешь. Ни пандусов, ни съездов на бордюрах, а из транспорта – только маршрутки раз в час, да и до тех пару километров пешком. Таксисты не всегда ехать туда соглашаются, и то выходит в копеечку за дальностью.
  - Да, под каждого индивидуально. –
  - Будем решать индивидуально. Нам на область пришла партия машин, специально для инвалидов. Исполнение – под травмы водителя. Есть две с обычным управлением. Возьмёте? –
  Ага, значит надо писать отчёт о расходовании средств бюджета. А нам-то что?
  - Что за машина? –
  - «Гранта» -
  - Газ? Бензин? –
  - Взорваться хотите? –
  - Видите ли, солярка рвёт ничуть не хуже, - снова вставляю я. – И ваш покорный слуга чудом выжил при подрыве, получив тяжёлую контузию и потеряв экипаж. –
  - А о том, как рвётся бензин, можете спросить у прапорщика Штенгеля, - продолжает разговор Габашвили.
  - Хорошо, переделаем на газ. Сегодня вечером забрать сможете? –
  Это уже лучше. Никаких тебе торжественных линеек, камер, фотографов, и сюжетов по новостям. В администрации нас знают давно, и о наших привычках – тоже…
  - Сможем. –
  - Вот и договорились. Номера и документы выдадут на месте. Ну… Доброго вам здоровья и долголетия! –
  Жмём руку по очереди, и министр исчезает в направлении кабинета директора филармонии.
  - Выборы скоро, - замечает Габашвили. – Электорат окучивают. –
  - А нам-то что? Дарёному коню… -
  Вечером на центральной площади кое-какие камеры всё-таки обозначились. Но спрашивать нас ни о чём не стали. Прикручиваем номера, проверяем заправку. Никаких дарственных надписей во весь борт, типа: «Любимому зятю – от тестя».
  - Отныне я владелец «Жигулей»! – провозглашает Габашвили.
  - Идеологически вражеская песня, - отвечаю я. – Надо было: старый кузов без колёс, и подруга, что целует взасос! –
  - Эх, Олесь!.. Мне такая подруга не светит… -
  - Это почему, Нико? Репродуктивная система у тебя дивным образом не пострадала. –
  - Верно. Отделался потерей мочевого пузыря и прямой кишки… Но вот у нашего бригадира тоже с репродуктивной системой ничего. –
  - У него другое. –
  - Это другое, понимать надо! – восклицает Габашвили. – И как, по-твоему, вступать в интимные отношения с женщиной, при моих-то гильзозвеньесборниках?! –
  Я молчу. У меня и в самом деле есть шанс, которого уже нет у других…

Глава XIX.

  Утром нелёгкая дёрнула меня сверкнуть перед комбригом… Влезть в низкую машину для него – сущая пытка. Сажать Саакяна и разбирать инвалидную коляску было много легче… У дверей издательства Таймень с трудом выбирается из машины, и это было едва ли не сложнее посадки.
  - Я о многом не подумал… - бросил я, усаживая Саакяна в коляску.
  - Бывает, - ответил комбриг. – В следующий раз у губернатора автобус попроси… -
  - Да есть у нас свой, филармонический!.. Но – не то. –
  Около филармонии приходится долго искать парковку. Место со знаком «Инвалид» - одно, и занято оно машиной Габашвили. Теперь нам предстоит слушать репетиции музыкантов. Два ансамбля, пять солистов. Прогоны за прогонами. И опять в обед мы садимся за дальним столиком.
  - Ты собираешься и дальше ездить, Зурабыч? – спрашиваю я.
  - Да. Да и нет у меня никакого особого выбора. Такси кушает деньги, машина тоже. Долгие марши в моём состоянии – зло. Я-то выдержу, а вот медицинские приспособы… И как в дальней дороге неполадки устранять? В трамвайной давке – аналогичная проблема. Прижмёт кто не так – приехал, здравствуй, дерево… В машине – одно легче. –
  - А мне – так оно не очень… Положим, днём я ещё пойму, что это нижний сигнал светофора, а это верхний, и вот это левый, а это правый… А ночью? –
  - И подполковник в машину не влезает… -
  - Ты-то откуда знаешь, Нико?! –
  Габашвили смотрит на меня внимательно.
  - Я тебя не первый год знаю, Олесь. Утром припозднился, и весь кислый. Конечно, хотел командира подвезти. А рост его учёл? Не говоря о битой спине… Ему теперь только автобус, и трамвай, и троллейбус, а никакая не маршрутка, не говоря о легковых. Ты б ещё Сгорайко подвезти попробовал! Скрутил бы его, конечно, с твоей силой… Да толку в этом немного. Можешь Саакяна возить. Или Можаина. Но Саакян уже сам на новую машину прицелился. Ему в следующий заход пообещали. –
  - Не, не то, Зурабыч, не то… Надо было другому машину отдать. –
  - А прыгать с парашютом тоже расхотел? Говорят, опытные образцы в следующем месяце будут. –
  Вспоминаю запах неба, ветер на лице, чувство свободного падения и рывок вытяжного, а потом и настоящий – от основного…
  - Буду. Как и ты на море. –
  - А я вот не уверен, Олесь… Иногда нужно уметь себе сказать «нет», и похоронить мечту. Просто потому, что она далеко не единственная. И свет на ней клином не сошёлся. Кому и что я должен доказывать? Никому. Себе? Себе я всё давным-давно доказал. Да и поле для доказательств широкое – шире не бывает. Бери, и доказывай. Вот здесь, и вот тут… Да и может, как раз и надо доказать себе, что можешь обойтись, и можешь отвергнуть. Пингвин летать не умеет, зато отлично плавает. А страус – бегает. –
  - Что-то не то, Николо Зурабович… Не то. –
  - Всё то. Вот жалишься на жизнь, что больше красками писать картины не можешь. Не можешь, и точка. Ищи новую мечту – в лепке, в карандаше. А подумал, что у других может быть сходная ситуация? Вот что мне там, на море делать? С моими болячками и с моими дырками? Что мне доказывать? Что тоже могу в качестве пассажира с потопленного транспорта? Зачем? В море надо и на клотик в шторм залезть, и по палубе между волнами успеть проскочить, и в качку по стремянке в трюм скатиться… Было – и отплавал… Я же другим проблемы создавать буду, а не матросом служить. –
  - Понятно… -
  Я глубоко задумываюсь. И в самом деле – можно добиться… Чего?! Что считать воплощением мечты? Раз мир чёрно-белый – мне остаётся только карандаш. О цветных красках можно забыть. Остаётся довериться оттенкам чёрного и белого. Да ещё пальцам…
  - А что скажет командир? –
  - Скажет, что решать только нам. Он мог приказать Судмалискису напечатать свои стихи. И Римантас бы выполнил приказ. Но не приказывает! –
  - А что мы скажем себе? –
  - А что сказать, Олесь? Мы можем говорить, и то хорошо. Мы живы. Спроси у мёртвых, о чём они жалеют… Есть вещи, которые сильнее нас. Но есть ещё много вещей, нам вполне доступных. –
  - Офисная работа? –
  - У нас она явно не офисная. А Сартабаев в обсерваторию собрался… А помнишь наши давние рассуждения? Морякам – в море, лётчикам – в небо, а сухопутным куда? Вот и вопрос. Уж чем мне нравится Таймень, так это тем, что он умеет бросить попытки решения задачи, у которой решения нет, и быть не может. Логический абсурд – не по нём. –
  - Но ты же не сухопутчик! –
  - А это что-то сильно меняет? Машина есть. Может, в автогонщики подамся. Если здоровье не подкачает… Короче, Олесь: это что-то такое, что было бы подобно танцам в моей ситуации. И что-то подобное зрению – в твоей. Ты можешь вернуться, и запросто; и на гражданке тебя особо ничего не держит. А вот у меня – наоборот. –
  Мы молчим. Пустые тарелки из-под супа ожидают сдачи в окно. Сейчас будет относительно спокойная смена – все исполнители отработали номера. Можно тихо проверить, если что барахлит, а то и вовсе сгорело. Исправить, что можно; остальное сдать в подсобку. Оформить акт списания. Аппаратура имеет свой срок жизни.
  И мы имеем свой срок жизни. А имеет ли его мечта? Или она живёт только по нашей воле? Или наоборот – невзирая на наши попытки её уничтожить? Или мечта – это только шнур от микрофона к пульту? Сгорел – снимай старый провод, бери новый, и снова пой… Или играй. Но провод – это нечто чисто техническое. Голос – он и без всякого микрофона – голос. Что делать, если голос сорван? Тут никакой шнур не поможет…

Глава XX.

  Старкович, конечно, человек старательный. Я знал, что он придёт похвалиться машиной. И что мне предстоит экзекуция… Было бы легче, если бы мне влезть не удалось. Но кое-какой опыт из этой пытки я вынес. Иной раз подобное глумление способно настроить мозги на нужный лад. А иногда и мгновенно ударить, что обычно именуется озарением.
  Такси, и вообще легковые машины мне противопоказаны. Автобус, и прочий тяжёлый транспорт грозит встречей с людьми, нуждающимися в помощи. Да и на пеших дорожках от таких встреч нет никакой страховки. И в тщетных попытках выбраться из ефрейторской «Гранты» я испытал подобное озарение, и торжественно обозвал себя ослом и бараном. Про себя, конечно. Выход был очевиден… А я только сейчас заметил, что нет третьей стены в камере.
  Теперь я снова звоню знакомым, оставшимся с войны, звоню довоенным, с кем ещё не прервалась связь, и кое-кому из новых. Дело серьёзное, и отлагательств не терпит. Но пока мне остаётся только звонить и ждать. На выходе из издательства вечером Старковича не видно. Оно и к лучшему. Хотя… Ещё и со стыда сгорит, что свечка. Июньская гроза снова надвигается мрачным сизым валом, постоянно рокочет, подсвечивая вал мерцающими без перерыва вспышками. Уже чуть накрапывает, а вон и волна дождя…
  В голову закрадываются крайне зловредные сомнения – а так ли надёжен мой план? Судмалискис и Саакян тоже нервно поглядывают на тучу, представляя долгий процесс ожидания низкопола на остановке. О новых остановках народные остряки говорят, что они открытые на случай ветра, чугунные на случай мороза, и прозрачные на случай жары. Старые были кирпичные, закрытые с трёх сторон, отчего частенько превращались в общественные туалеты… А на одной из остановок, на стене над деревянной скамьёй, красовалась надпись: «На скамейке не трахаться!» Современные остановочные павильоны надёжно предохраняют нас от морального падения и прироста населения. Поскольку в квартирах с их прекрасной слышимостью частенько прирост населения производить стыдно. Да ещё и выслушивать претензии от соседей, что им надо как-то объяснить детям, а что это такое ночью было.
  Но это – не обо мне. И не о многих из нас. Старая остановка надёжно скрывала от дождя, в значительной степени от ветра, немного от жары, и от лихих водителей, потерявших управление. Правда, машина потяжелее сносила однорядную кирпичную кладку, но её ещё дождаться нужно. А нам надо сейчас попробовать укрыться на новой остановке, из четырёх стоек, небольших плексигласовых листов со стороны спины, да железных брусьев вместо скамьи.
  На наше счастье ветер заходит со спины. В ожидании троллейбуса почти не промокли, но вот ноги ниже колен забрызгало изрядно. Троллейбус пробирается по лужам, а я думаю, что будет, если улицу опять затопит, и транспорт встанет. И как тащить Саакяна вместе с коляской… Встать может и рядом с бордюром, и напротив ограждения. А значит, моя идея стоит свеч.
  Троллейбус до нашей остановки дойти всё-таки успел. И мы торжественно плывём по бордюру, уловив небольшое окно в грозовом фронте. Почти всё время молчим – мысли у нас примерно об одном и том же, и невесёлые.
  Покладка в постель происходит обычным порядком. Только при свечке – света нет. Вода и газ пока что есть. Просыпаются застарелые страхи; да и не страхи вовсе, а вполне реальная угроза. И значит, надо перебираться в частный сектор. И не просто, а чтобы с колодцем, и с печью. Хотя… А как я собираюсь топить печь, да воду из колодца таскать? Если б не спина – давно бы осел на даче. А так… Я крайне уязвим, с любой стороны.
  Утро проходит обычно. Свет восстановлен. На душе – отвратительно. Даже воду в бутылях сюда не затащу. Вода за ночь почти сошла, автобусы ходят по графику. Грузимся молча. И каждый из нас думает о том же – было б здоровье, перебрались бы в ближайший посёлок.
  А тучи ушли, и солнце активно сверкает свежей грязью на асфальтовых дорожках и на зелёных газонах. Вечером я отлучаюсь немного раньше. В ГИБДД надо оформить мотоцикл. Тяжёлый старый «Триумф» урчит, пытаясь показать свой нрав. Надеваю старую лётную коричневую куртку, защитный лётный шлем. А с утра друзья так и не заметили шнуровки на ногах… Вот уж с чем повозиться пришлось. Впрочем, небольшой секрет: по бокам пока что живы молнии. Значит, от автобуса и от легковушки я пока что защищён.
  Заглядываю к Габашвили. Тот ставит свою «Гранту» в общий дворик. Сначала меня не узнал.
  - Вот это машина, товарищ полковник!!. А я вчера страху натерпелся. Думал – потону. Нет, надо на «Ниву» копить. А то и на целый «Патриот». –
  Заехал и к Старковичу. Тот глядит синими глазами на меня…
  - А какого он цвета, Виктор Васильевич? Красного?.. Мне же теперь не определить. А я свою кому-нибудь ещё отдам. Не получается ездить нормально. –
  Во дворе ставлю лихого коня в гараж. Так и выходит, что я удивляю не только врагов, но и друзей. А когда и самого себя… Куртка, шлем, гараж – обо всём подумал. Ничего не упустил. Важна не только разведка, но и маскировка. И работа тылов.
  Не успел вскипятить чайник, как звонок начинает разрываться. На пороге возникает Парамонов, за ним въезжает Саакян, потом идут Судмалискис, Можаин, Сартабаев…
  - Так, ты тут думал от нас укрыться? Нет, давай ключи. Обмывать будем, - провозглашает Можаин, как равный мне по званию. Что ж, друзья тоже умеют меня удивлять… Иногда.
  - Как вы узнали? –
  - Штенгель на выезде из ГАИ засёк. А сначала засёк появление красного «Триумфа», и его шибко заинтересовало, кто же счастливец такой? –

Глава XXI.

  Торжественно собираемся на центральной площади… Ибо наша аллея нынче на реконструкции. А областная дума настоятельно пригласила нас на общий сбор в честь Парада Победы от 24-го июня. Будут и наши подопечные из интернатов. Как редко мы бываем в центре города! Не любим, когда нас разглядывают.
  Но в общей куче будет не очень заметно. По крайней мере, я на это надеюсь… Не у всех из нас остались парадки, и даже повседневки. Два человека уже перешли на гражданские костюмы, украшенные орденами и медалями.
  Взбираться на мотоцикл, конечно, тяжеловато… Парамонов обхватывает меня правой рукой, стараясь не придавить корсет, да и самому не упасть. В туфлях ехать не очень удобно, равно и в брюках. Китель с наградами закрыт лётной курткой. Фуражка упрятана в кофр вместе с фуражкой Парамонова.
  Жаркий воздух обдувает лицо, поднимается от раскалённого уже с утра асфальта. Светофильтр гасит солнечные лучи, норовящие ослепить в самый неподходящий момент. Стальной конь пробирается по пробке, вытянувшейся у въезда в центр. Движение перекрыто, и мы оставляем монстра на стоянке, полагаясь на зоркий присмотр милиции, тактичность воров, и на удачу.
  Построения не будет. Маршируют только действующие части. Нам отделена почётная площадка около трибун, вместе с нашими подопечными – не все могут добраться до кресла и оседлать его. После торжественной речи губернатора и мэра начинается проход техники и парадных коробок. А потом – концерт.
  Мне это не особо интересно – оперный солист только один, а рок-музыкантов ни одного. Хорошо, никто не попортил военных песен; их дозволили петь только оперному. Потом все дружно разбредаются по закрытым для движения машин улицам. Мы ведём подопечных. Как и всегда – тот, кто на своём ходу, тот катит коляску, или сопровождает слепого. Обходим памятники и мемориальные доски на домах. Немногие из них посвящены войне; чаще – выдающимся деятелям в мирной жизни.
  Но мы и здесь движемся единой колонной в общем хаосе и неразберихе. Люди шныряют туда, шныряют сюда, стоят на месте, лениво бредут… А мы движемся единой кучей, будто у нас есть некая цель, к которой мы так настойчиво стремимся. А цель у нас пока что одна – не потерять друг друга в этой круговерти. Не замкнуться в тесных мирках квартир и частных домов, в кубриках интернатов. Просто мы не самодостаточны в быту, а быт – это почти всё. Никуда ты от этой рутины не открутишься. Нету рук? Найди того, у кого они есть, и он тебе заменит руки. Но у него нет глаз, а у тебя есть – так замени ему глаза. И мы – этакий единый организм о множестве рук, ног, глаз, ушей, но этому множеству надлежало бы быть побольше…
  И мы читаем друг другу книги по памяти, и рассказываем о том, кто и что знает. Не все из нас видят картины; не все слышат голос; но у всех есть речь и слово. Слово объединило нас; и даже лейтенанта Петрова, для которого слово понятно только в картинке…
  Да, не все прелести жизни открыты нам. В фонтанах купаются дети. Наши подопечные смотрят с завистью. А счастливые обладатели здоровья брызгаются, визжат, катаются друг на друге…
  А мы следуем дальше, продолжая рассказы и разговоры. Иногда кто-то из здоровых детей дарит цветы нашим бойцам. Я слежу за тем, чтобы не попалась аллея с низкими ветками – мне под ними не пролезть… А если и пролезть, то выглядеть будет забавно. Куда я иду в этой праздничной кутерьме? За мной идёт бригада, по численности меньше роты. Да ещё дети и подростки с ограниченными возможностями, как это ныне принято выражаться. Сознаться ли им честно, что я сам не знаю, куда их вести? Скрыть ли от них, что путь неизвестен?
  Но я продолжаю выступать впереди. Что там? Пропасть? Небытие? Горе и несчастье? А может, за поворотом укрылся единственный счастливый шанс? Бывало, приходилось мне выполнять совершенно идиотские приказы. Но спасала разведка и маскировка. И тыл. Маскировка нынче бесполезна – прятаться не от кого. Тыл бесполезен – мы в тылу. Остаётся разведка… Да, мечта, сбывшаяся мечта уже прибывает завтра на учебный аэродром. И это только первый этап. А дальше…
  Я не всемогущ. Но кто, кроме меня, поведёт бригаду за собой? Кто поведёт детей, кто даст им больше, чем может предложить колледж и институт? Никто больше не идёт с нами и за нами. Мы – одни, со своим счастьем и со своей бедой, в окружении других людей. Протяни к ним руку… У нас есть слово. Мы можем сказать им слово. А они нас поймут? У них есть слово, но для них оно значит так мало… Это для нас оно – неразрывная связь. И для них. Но они этого не поняли. И бродят, как атомы в жидкости, густой толпой, постоянно отталкиваясь друг от друга. А мы – молекулярная решётка.
  Пора. Возвращаемся к автобусам, которые развезут детей-инвалидов обратно. Мой конь стоит нетронутый на стоянке. А вот у Габашвили кто-то «Гранте» борт поцарапал…

Глава XXII.

  Утро. Волнение. Новый этап жизни. Ты, старый, умер во вчерашнем дне, чтобы родиться уже абсолютно другим в дне новом.
  На свадьбе есть молодожёны, есть тамада, есть родители, есть свидетели… А есть директор столовой. Который даже не сотрудник загса, который ставит подпись на свидетельстве. Директор столовой невидим, неслышим, хотя он и мелькает иногда на фотографии. Его задача – всех накормить и напоить, накрыть столы, привести зал в праздничный вид. А после свадьбы – в нормальный. И мне предстоит роль директора столовой…
  На учебном аэродроме с утра собрался народ. Солнце припекает, только начиная путь к зениту. Кое-кто дежурил с ночи, а посадки всё равно не засёк. Между плит пробивается трава, между рулёжных дорожек уже молодые деревца, командный пункт потрескался и выцвел. Но всё пока в исправности.
  На центральной заправке высится он – самолёт мечты. Напоминает бомбардировщики Второй мировой, колесо хвостовое, на основных – по одному большому дутику, четыре двигателя звёздочкой, прикрытых округлыми капотами. Правда, кабина более напоминает уже бомбардировщики послевоенных лет, с решёткой остекления кабины штурмана. А под кабиной пилотов – обтекатель локатора. И законцовки крыла, стабилизатора и киля – квадратные, как это было на послевоенных машинах.
  Саакян объезжает машину, критически покачивая головой.
  - Поршняк! Хорошо, что кабины закрытые… Ещё удивляюсь, что этажерку начала века двадцатого не прислали. –
  Его активно опровергают.
  - А что ты хотел? Боевой звездолёт? –
  - Не, он только на сверхзвуке собирался… -
  - Ты, безногий, справься сначала с этим! –
  - Не про него машина. Вот он и зубоскалит. –
  Саакян гневно сверкает глазами. Машина в самом деле пока не про него – сначала летать будут учиться глухие и немые. Связь – азбукой Морзе, отстукивать ключом, прилаженным к штурвалу. Ответный сигнал – лампочкой-маяком на приборной панели. И это только первая машина… Сейчас на заводе облётывают самолёт как раз для Саакяна – без педального узла. И другую машину, но уже без штурвала – для безруких. К испытаниям готовят самолёт с речевыми сигнализаторами, и стрелочными приборами без остекления – для слепых.
  - Ну, что? – толкает меня в бок Можаин. – Как мальчишки вокруг самолёта… -
  - Завтра будет то же самое в порту. –
  - Всё б ничего, а ехать далековато. Сто пятьдесят километров. –
  - Останься дома. –
  - Ну тебя!.. –
  Можаин ходит вместе со всеми, как кот вокруг сала на гвоздике. Разве что не пробует подпрыгнуть. Слепые осмелели, и ощупывают стойки шасси, опознавая знакомые детали; похлопывают и поглаживают обшивку фюзеляжа и оперения.
  - Бабу, небось, так ласково не щупал! – отмщает Саакян.
  - Прилетит звездолёт – его и щупай. А это – наше. –
  - Не ваше! Оно – глухих и немых. А они пока помалкивают. –
  Ещё один этап… Вот она, осязаемая мечта, спустившаяся с небес. А дальше… Будут ещё машины. И реактивные будут. И сверхзвуковые. И вертолёты. Под брюхом появятся сложные комплексы тепловой и радиолокационной разведки для ведения поисково-спасательных работ. В фюзеляже – бак с водой. А возможно, и бомбодержатели под боеприпасы с огнетушащим порошком. Будут тревоги, и долгие командировки во все точки России, а то и мира.
  А пока – теоретические занятия по материальной части, потом экзамены, а потом – тренировки на земле, на тренажёрах, и опять сдача экзаменов. Потом – учебные полёты с инструктором. Начиная с коробочки, и заканчивая полётами в сложных метеоусловиях, ночью, по маршруту, на максимальную дальность, выполнение задач на полигоне…
  Но мечта – уже здесь, сверкает на ярком солнце белой краской и остеклением кабин. На киле красуется восьмиконечная звезда МЧС. И двуцветная полоса по борту.
  - А ты полетать не хочешь? – спрашивает Парамонов. Его серые глаза горят явно не спокойным огнём…
  - Максимум – сяду на электрический стул, на вышке РП. –
  - А самому за штурвал сесть? –
  - Кто-то должен и на вышке посидеть, с раздачей ясных указаний зазевавшимся. –
  Горе – это отличный способ проверить человека, на что он способен, и что он из себя представляет на самом деле. Это способ отсеять ненадёжных, слабых, а то и просто злых людей. Но счастье – способ ничуть не менее жёсткий. И, может статься, что прошедший испытание горем, не выдержит испытания счастьем… И велик тот, кто пройдёт и первое, и второе. А я смотрю на столпившихся вокруг самолёта бойцов, которые уже прошли испытание горем, и думаю о своём…
  - Командир… О чём думаешь? –
  Судмалискис подошёл незаметно.
  - Самолёты будут падать. А корабли – тонуть. Это только вопрос времени. Стопроцентной безаварийности ещё никто не выдумал. Вопрос – не послужит ли это поводом к закрытию программы? –
  Судмалискис тряхнул седым чубом.
  - Если уж ты пробил эту программу, командир, то без твоей визы не прикроют. –

Глава XXIII.

  Уходить с аэродрома никому не хочется. Но жизнь мчится не останавливаясь, солнце уходит в закат, и даже самый длинный день тоже когда-нибудь подходит к концу. Но счастье, что ночь очень короткая, и со светом все устремятся к морю, в порт. За моей спиной Сартабаев тоже думает о чём-то… Может, и в нём проснулся дремавший лётчик? Который и в самом тихом месте земли смотрит исключительно в небо? Сартабаев и без этого смотрит в небо – в нём дремлет астроном. Тот, который может заглянуть в глубины космоса не в пример дальше любого космонавта. И даже дальше, чем может долететь любой рукотворный аппарат. Вечерняя трасса расцвечена огнями машин – красными попутными и белыми встречными, мигающими оранжевыми на поворотах. Мой красный конь направляется в город…
  Горят ряды окошек в высотках; горят жёлтым старые натриевые фонари. А новые уже светят ярким белым огнём светодиодов. И уже не встретить лиловые ртутные лампы, и длинные люминесцентные. И даже совсем бюджетный вариант – желтоватые лампочки накаливания, неяркие, вкрученные из-за нехватки специальных.
  Всё переменилось в этом городе. Перемены происходят незаметно – одно, другое, третье. И вроде бы уже и привычно… Но стоит вспомнить очень старое время, и понимаешь, что за десять лет мир невозможно узнать. Да и сами мы далеко не те.
  Ставлю монстра в гараж. Сартабаев ждёт.
  - Дамир Муратович, летать не захотелось? –
  - Нет, плавать, Виктор Васильевич! – смеётся. – Я ведь уже дела в школе сдал. Обсерватория ждёт. –
  - Нескончаемые глубины космоса? –
  - Очень даже скончаемые… До горизонта событий Вселенной. Иначе – до того рубежа, откуда к нам успели долететь лучи с момента Большого взрыва. –
  - А дальше? –
  - Надо либо ждать, пока ещё долетят, либо что-то новое придумать… И то, что мы знаем и видим, было миллионы лет назад. Сейчас там всё иначе. –
  - Значит, придумать что-то новое. –
  - Легко сказать!.. –
  Я поглядываю на его скуластое лицо в свете лампочек в подъезде. Он печален.
  - Вот, положим, Васильич, древние племена вполне себе успешно составили карту звёздного неба, и даже календарь – для своей местности, конечно. И всё тут. Пока Галилей не догадался поглядеть на небо через увеличительное стекло… И тут выяснилось, что небо, о котором мы знали уже всё, нам вообще никак не знакомо, и мы о нём ничего не знаем. Телескопы становились мощнее, зеркала больше, и мы опять узнали о небе всё. Пока не догадались проверить радиоизлучение, невидимое глазу. И опять поняли, что ничего о небе не знаем. Потом телескопы вывели на орбиту, где магнитосфера Земли не так жёстко гасит внешние излучения. –
  - Значит, всё впереди, Муратыч. Все открытия, все непознанные дали, где никого ещё не было. Только иди, да открывай. –
  - Это значит, что мы ничего не знаем. И никогда ничего не узнаем. Мы стоим у двери в поисках клада. Открой дверь – и клад твой. А на деле? Открыл дверь, идёшь вперёд, а за ней – новая дверь. И надо опять ломать голову, как её открыть. И так до бесконечности. Новых далей много, и новых загадок много, а результат? Те, кому важен процесс – они бесконечно довольны, поскольку процесс бесконечен. И горе для них найти этот клад, прийти к некоему конечному результату. И дальше жить незачем. А вот для тех, для кого важен результат – для них этот вечный процесс становится проклятьем. Они никогда не получат искомого. –
  - Надо получать удовольствие от процесса. –
  - Эх, Виктор Васильевич!.. Ты ли вечно жить собрался? Вопрос, чего ты добился за свою жизнь – далеко не праздный. Спортсмен может гордиться числом соревнований, в которых принял участие. Хотя нет – и на соревнование тоже нужно отбираться. Но вот скажет он – я пробежал за жизнь столько-то километров. Истоптал столько-то кроссовок. И что?.. Спортсмен гордится только числом медалей и кубков. А число оставленных за спиной километров – не имеет значения. Особенно если ты футболист. –
  - Кубки и медали – вещь относительная, Дамир Муратович. Это к вопросу, а с кем ты состязался, и среди кого стал первым. Можно стать первым среди явных аутсайдеров, и войти в первую десятку среди фаворитов, и что ценнее? –
  - Мы отвлеклись от темы. И, возможно, я выбрал неудачный пример. Можно, к примеру, десять лет проучиться в институте, и его так и не закончить. А можно проучиться всего год, и закончить экстерном, и получить диплом… -
  - Опять пример неудачный, Дамир. Знания и диплом – вещи разные. Можно без диплома получить допуск к защите диссертации, а можно диплом в переходе купить. –
  - А какой пример удачный? –
  - Нет его, дорогой мой астроном! И в природе всё относительно, и особенно среди людей. Невозможно избавиться от субъективности восприятия. –
  Мы почти дошли до его этажа.
  - Есть у тебя, командир, одна черта. Ты можешь вселить надежду в самый отчаянный час, и способен убить на корню любую радость. –
  - Надежда даёт возможность выжить, когда выжить невозможно, а радость может помешать увидеть ошибки и трудности, а это тоже может закончиться гибелью. Реализм – штука зловредная… -
  Я пожимаю клешню, и поднимаюсь к себе. Очень скоро вставать. А бойцы спать, скорее всего, вообще не будут – соберутся друг у друга, да будут обсуждать.

Глава XXIV.

  На трассе припекает солнце… Ни облачка в небе. Штиль. Только ветер на скорости. Трасса к морю даже в этот час вполне загружена. Пока что идёт равнина, и жёлтые пшеничные поля, ряд деревьев вдоль обочины. Мой «Триумф» идёт по колее, выбитой большегрузами, и старается рвануть в сторону, как норовистый конь – только держи крепче. Легковых лучше не обгонять, да и тяжей, и автобусы – тоже.
  А на горизонте синей полосой тянутся горы, тонущие в дымке. Скоро начнутся предгорья, дорога потянется в гору, потом вниз, в распадок, на мост. И опять в горку. Потянутся рощи. И длинные обрывы вдоль дороги, и решётчатые мачты ЛЭП на другом склоне обрыва. А где-то на дне, видимые в выемках съездов – камыши в пойме, сплошное поле камышей, за которым не видно мелкой речки. Горы станут много ближе, выше; прорисуются обнажённые бока обвалов и круч. Заваленные почти горизонтально деревья на местах оползней. И пробитые просеки для той же ЛЭП. Дорога уходит в гору, петляет, с одной стороны – высокая стенка вверх, иногда укреплённая стальной сеткой, иногда сшитая внизу бетонным парапетом. А с другой – круча, коварно замаскированная деревьями и кустами, угадывающаяся за отбойником, и далеко за ней – противоположная стена горного прохода, украшенная лесом. Один поворот – разрыв в высокой стене, уходящая дальше долина, со стожками сена, с домами дальней станицы, а то и с кладбищем на плоской площадке над дорогой, чуть выше стены. А дальше – поворот в другую сторону, и вместо кручи – площадка с местами стоянки машин, рыночек, а то и небольшая гостиница, или несколько коттеджей. Потом – станица, и трасса идёт по главной улице, и лежачий полицейский перед пешеходным переходом жёстко отзывается в спине… С двух сторон – заборы с калитками, одноэтажные домики и дворы, и проулки между ними, только в одну сторону они карабкаются вверх, а в другую скатываются вниз.
  Но дорога теперь идёт с перевала. Перестаёт закладывать уши. Показываются коробки домов портового города, рассыпанные по склонам долины, а дно теряется в зелени. В разрыве гор мелькает море, сверкающее в лучах утреннего солнца.
  Далековато… Но ничего не поделаешь.
  Искомый корабль стоит у дальнего пирса. Ажиотаж – почти такой же, как и вокруг самолёта. Но дальняя дорога и вторичность впечатлений делают своё дело. Корабль тоже белый, с широкими выхлопными стойками в задней части надстройки. Вместо имени на борту обозначен номер.
  - С кораблём будет полегче, - замечает Можаин. – Экипаж большой, можно сразу всех брать – и глухонемых, и слепых, и безногих-безруких… Эх, парусника остро не хватает! –
  - Ну и народ – моряки! – отзывается Саакян. – Мы б о планерах мечтали… Да об этажерках. –
  - Верно, что ты в нашем морском деле ничего не смыслишь, - отзывается Судмалискис. Габашвили помалкивает – его корабль явно больше не прельщает.
  Впрочем, будут и парусники, и подводные лодки, что сейчас на приёмных испытаниях. И на этом корабле будет своя поисковая аппаратура. И будут ещё долгие занятия на берегу, и приборка у стенки, первые выходы, и дальние походы… Шторма и штиль.
  - Эх, любил я в своё время на пляже лежать, под солнышком обгорать!.. А потом в море бултыхаться до посинения… Да всё в прошлом, - замечает Габашвили, глядя на искрящуюся воду, да на дальний пляж с отдыхающими.
  - А я – так и без моря жил, - вторит ему Саакян. – Но в речке бултыхался честно, и даже на озеро выбирался. –
  - А я и в море не любил плескаться, и в речке, - отвечаю я. – Хотя всё под боком было – в разные годы. И нынче не хочется. Собственно, ничего не потерял. –
  Старкович, который хотел было отправиться на пляж, виновато озирается на нас.
  - Ступай, да не выдумывай! – хмурится Габашвили. – Я за тебя картин рисовать не буду. А умел бы – ради тебя бросать точно бы не стал… -
  Старкович уходит. А что ему? Никаких внешних изъянов на теле. Так и у меня их нет… Пускай плавает и загорает. К нам подходит Сартабаев.
  - Васильич, я вот никак не могу с кружкой сладить… Вроде бы и стало получаться… -
  - Первая ласточка весны не приносит, астроном. Вторые провалы хуже первых. Но вот что я тебе скажу. Наша инвалидность – не в теле. Не в пальцах, и не в глазах. Она вот здесь, - стучу пальцем по лбу. – И то в лучшем случае. А скорее всего – вот здесь. –
  Показываю пальцем на сердце.
  - И это хуже первого… -
  Сартабаев задумывается.
  - Эх, мужества бы нам, Васильич, пережить то, что исправить нельзя! И мудрости, чтобы отличить от того, что исправить можно… -
  - Тебе в любом случае пришлось бы выбирать между артиллерией и астрономией. Даже если б не было войны. А то ещё и школьная математика бы вмешалась… -
  - Да… Иной раз и в самом деле счастье состоит в том, что выбора нет. Ни монетки бросать не нужно, ни совета спрашивать. –
  А солнце идёт к закату, хотя ещё очень далеко. И ещё не все искупались, кто может. Даже если и не хочет.

Глава XXV.

  На сей раз за моей спиной – Судмалискис. И станица на горном перевале освещена фонарями. И белые маяки подсветки на пешеходных переходах мелькают мимо, снова погружая проехавших во тьму, мерцание приборов, да луч фар впереди. Не люблю ночную езду в принципе, а особенно через перевалы.
  Навстречу вереницей идут машины, где по вдалеке горстью огней наблюдаются посёлки, а те, что не видно – дают зарево над горизонтом. Город – очень большая россыпь огней, с зелёными огнями светофоров, что мигают, а потом вспыхивают красным. А то постоянно мерцающие жёлтые на пешеходных переходах. И мигающие белые на переездах. Давно не возвращался к себе ночью…
  Ставлю «Триумф» в гараж. Дворы удивительно пусты. Нет вечных обладателей гитар, влюблённых парочек, и небольших групп молодняка, предающихся болтовне и хихиканью.
  - Поздравляю, Ионыч… Теперь мы одни в ночных гуляках. –
  - Никто, кроме нас, - отзывается Судмалискис. – Старая гвардия не подводит. –
  - А нас и заменить некому… Солнце прошло точку солнцестояния. Теперь ночи будут длиннее, а дни - короче. –
  - Между прочим, самая важная часть траектории полёта ракеты. Вон, Сартабаев бы тебе разъяснил. Взлёт, набор высоты, короче, маршевый участок – это только потенциал. А вот самое важное – это куда ты попадёшь в итоге. В цель, или мимо. Сейчас надо очень внимательно наводиться на цель, обходить зенитные радары. Уклониться от ракет. Отсортировать ложные мишени. И попасть. И то ещё не всё – некоторые ракеты пускают, не видя цели, с расчётом только на то, что сама найдёт цель на спуске. –
  - Значит, самое важное – это смерть. –
  - Самое важное – это итог. Результат твоего попадания. Он останется после тебя. –
  - И теперь нам предстоит искать цели, обходить препятствия, пользуясь приобретённым опытом… Но ведь это некая абстракция, которая не похожа на жизнь. А если и похожа – то отчасти. –
  - Сам начал, Васильич. –
  Ступеньки, ступеньки… Площадки. Этажи. Жму протез.
  Можно не ложиться в постель… А разоблачаться всё равно придётся – для помывки.
  Смотрю из окна на город. Давно не смотрел на город ночью. Фонари. Автомобильные фары, яркие красные стоп-сигналы… Дома погружены во тьму, и лишь по паре горящих окон на тёмную громаду.
  Всё новое приходит на смену старому очень тяжело. Старое умирает; привычное, тёплое, но уже ветхое и порванное… А новое – пока не разносилось; он натирает до крови, но ему ещё служить и служить. И без этой смены ничего не будет.
  Тяжело расставаться со студенческой общагой, с однокурсниками; но впереди ждёт новая жизнь, семья, работа. Надо привыкать заново. Ты умер, как студент. Так же, как умер в тебе школьник с получением аттестата, но ожил студент со студенческим билетом в руке. И он был новым, непривычным, натирающим мозоли на душе… Но постарел, износился, да и умер.
  И всё это происходит в нашей жизни много раз. И это даже не одна жизнь – много жизней, прожитых и законченных. Приходя в старый вуз понимаешь, что это уже не тот вуз, и преподаватели не те, даже если те – постаревшие, поседевшие. Уже другие студенты. Ничего нельзя узнать… Тот самый вуз остался в твоей памяти. Там же, где и школа, которой больше нет. И даже старого дома, где жил – тоже больше нет: на его месте новые дома, и двора того нет. Ничего нет.
  Иной раз думаю, что лучше быть кочевником. Дом создаёт иллюзию постоянства, которого не сыскать. Всю жизнь проживая в одном времени и в одном месте, ты кочуешь во времени. И дом давным-давно другой, и улица, и двор… А кочевнику – что? Небо остаётся тем же, и той же остаётся степь. Только люди меняются; но им и положено: они – кочевники. Странники, переходящие от дома к дому, от пристанища к пристанищу. Вечный постоялый двор, где мелькают лица остановившихся на ночь. Пара монет за скромный ужин, пара монет за скромный кров. А утром – в дорогу. Лица мелькают, стены молча взирают на постоянную смену актёров. Все актёры разные, и в то же время одинаковые.
  Проверяю часы. Потихоньку небо начинает на востоке светлеть…
  Кто придёт нам на смену? Те самые ребята из интернатов, и из спецшкол, лишённые даже детства, и молодости, которые были у нас. Им хуже. Мы успели проявить себя в бою, кровью оплатить награды, а у них не будет и этого. Но я дам им то, что есть в моих силах. А самолёты и корабли – это, скажу по секрету, было даже свыше моих сил… Но нам есть кому сдавать вахту, и мы спокойны. И они ещё проявят себя, и даже ярче, чем мы. Без борьбы не будет человека; но и без наставника, который поможет найти наименее сложные пути, тоже ничего не будет.
  Лето не щадит никого. Не щадит оно и пенсионеров. А значит, поток стихов в издательство будет много меньше. До осени… И можно будет брать отгулы. А дел сейчас за пределами издательства – только разгребай. И самолёты, и корабли; а значит – обучение, полёты, выходы в море. И ты, подполковник Таймень, снова занимаешься тем, чем занимался некоторое время назад, до подрыва на фугасе.

Глава XXVI.

  Она возникла внезапно… Когда я прогуливался в парке, в центре города. Жара. Небольшая тень от деревьев. Фонтан.
  - А я вас узнала. –
  - Увы! Я вас так и не узнал… -
  - Вы шутник! – лёгкий смешок.
  - Жизнь обязывает шутить. –
  Она идёт рядом. Потом протягивает руку.
  - Светлана. –
  - Хотел было сказать: «Александр», но вы же не поверите… -
  - Маша, познакомься: это Виктор Васильевич! –
  Девочка лет семи смотрит на меня, задрав лицо вверх.
  - Здравствуйте! –
  - Добрый день! –
  Тактично молчу о происхождении дочери. Отец мог погибнуть, а мог просто развестись. А может, вообще неведомо, кто отец. Но это – не моя специальность, и я не Холмс. Иногда нужно просто подождать, пока всё встанет на свои места. Иногда нужно дать возможность дойти человеку до того места, куда он хотел попасть; а потом пронаблюдать за реакцией, когда он на этом месте найдёт вовсе не то, что хотел. А иногда нужно просто помолчать, дав возможность человеку высказаться, даже если он и молчун. Два-три лишних замечания – и ситуация прояснится. Будет смешно, если это не дочь, а дальняя родственница…
  Она о чём-то говорит, а я что-то отвечаю, вызывая смешки. Маша бегает вокруг, и протягивает мне то собранные листья деревьев, жёлтые, опавшие, будто уже осень, а то какие-то травинки, тщательно сплетённые в колосок. Куда мне деть весь этот гербарий? Ладно, квартира не треснет. Пока…
  Мы прощаемся.
  - Когда вы снова будете здесь? –
  - Честно – не знаю. У меня нынешним летом отдых будет редким и случайным. –
  И это правда. Но каждый раз она попадается в парке, и почти всегда с Машей.
  - А вы можете меня подсадить вон к той кормушке? Я хочу положить хлеб белочкам. –
  - Нет, Маша, не могу. Я беспомощный инвалид, который и пакет с продуктами в руках держать не может. –
  - А почему? –
  - Маша!! – ахает Светлана.
  - Я ранен, Маша. –
  - Куда? –
  - В спину. –
  - Маша, не надо об этом, – снова вступает Светлана.
  Но тут Светлана за руку подводит меня к низким веткам, я втыкаюсь лицом в еловую хвою и останавливаюсь.
  - Что-то случилось? – тревожно спрашивает она. Я осторожно подгибаю колени, садясь в любимый полуприсяд. Преодолеваю препятствие. Маша смотрит во все глаза.
  - Простите… - выдыхает Светлана. Она чувствует себя виноватой. Предлагает мороженое, или какой-нибудь напиток. Я благодарю, и отвечаю, что сейчас пью исключительно коньяк.
  - Правда?! – удивляется она.
  - Да, это святая правда. Со спиртом покончено раз и навсегда. –
  Маша хихикает. Светлана качает головой.
  На следующий день она спрашивает, могу ли я побыть с Машей ночью – ей надо куда-то отлучиться из города.
  - Нет. Моя квартира напоминает больничную палату. Без специальных станков я не могу ни лечь, ни встать. –
  Интересно, это отобьёт у неё охоту встречаться со мной?
  Через неделю мы снова встречаемся в том же парке.
  - Я вас ждала пять дней… -
  - Что поделать! Я весь в работе. –
  - Вам тяжело? –
  - Жить вообще тяжело. А в моём состоянии – ещё тяжелее. А если бы я не был занят тем, чем сейчас занят – то и вообще жить было бы невыносимо. Но у меня есть занятие по душе. –
  - Вы всё никак не навоюетесь? –
  - Нет, никак не отлетаюсь. И никак не отплаваюсь. –
  Маша вопрошает.
  - А с какими ребятами вы встречаетесь? –
  - С такими же, как и мы. Кто на инвалидных колясках, кто ничего не слышит, или кто ничего не видит. У кого нет рук, или не работают. Им тяжело – им надо помогать. А мы знаем, как это, и что надо делать, если тело не слушается. –
  Маша отходит с глубоко задумчивым видом.
  - А почему вы не встречаетесь с обычными ребятами? – вопрошает Светлана.
  - Встречаемся. С Машей, например. –
  - Ну, а вообще? –
  - Да как-то поняли мы друг друга, сжились. Им несладко, и нам тоже. Вот и сжились. –
  - А вы не думали завести семью? –
  - До контузии думал. Вот на дембель уйду, да и женюсь. А вот и не вышло. Судьба скрыта от нас. –
  - Но что же вам мешает сейчас? –
  - Вы понимаете, какое у меня здоровье? –
  - Разве это мешает? –
  - Как сказать… Не всякая женщина выдержит. –
  - Я выдержу! –
  - Сказать очень легко… -
  - Так это по мужской части? –
  - Нет. Но мой позвоночник развалится от малейшей нагрузки… -
  - Я готова и без мужской любви! –
  - Нет, Светлана. –
  - Я буду ухаживать за тобой! –
  - Я пока что обхожусь без сиделки. Пока есть возможность – буду обходиться. –
  - Я вас люблю… -
  - Это ничего не изменит. –
  На её глазах слёзы.
  - А можешь ли ты стать отцом Маше? –
  - Нет. Я его не заменю. –
  - Его давно нет. –
  - Тем более. Его портрет на граните останется с тобой. –
  - Он умер от рака спинного мозга. Я ухаживала за ним… -
  - Вы прекрасная женщина, Света. Но есть такое слово – невозможно. –
  - Ты любишь другую… Которая никогда не ответит тебе взаимностью. –
  - И хвала Господу, что не ответит. И постараюсь, чтобы никогда не ответила. –
  - Но почему?! –
  - И ещё раз – есть такое слово – невозможно. Немощным калекой на чужих руках я не буду. –
  - Но ты не немощный калека!! –
  - Светлана, ты сама видела, насколько я слаб и беспомощен. –
  Слёзы… Бывает. Это тоже надо пройти.

Глава XXVII.

  Первый вылет… И я – на борту. С почётной миссией – наблюдать за контрольно-измерительной аппаратурой. Хотя скорее – в качестве почётного гостя, ну и автора идеи подобного безобразия.
  Следить за красотами земли с высоты – некогда. Я поглощён созерцанием экранов и ламп. Что загорелось, а что погасло. И ещё я поглощён своим позвоночником – как-то он себя поведёт на щербатой взлётной полосе? А при перегрузках в полёте? Перегрузки никакие, но мне может и хватить. Я-то и на мотоцикле – с трудом… А толчок при приземлении? При торможении реверсом? А в случае нештатной ситуации…
  Тут мне врач сказал прямо: в случае нештатной ситуации надеяться не на что. Это смерть. Что при покидании самолёта, даже в нормальных условиях, что при раскрытии основного купола, что при приземлении. Но вроде всё прошло нормально, зарулили на стоянку. Двигатели на понижении нот останавливаются. Аппаратура отработала нормально. Я, кажется, тоже… Кому я и что доказываю?
  Себе? Вроде нет. Моё состояние и возможности никто лучше меня не знает. Своим бойцам? Не то. Они меня знают в достаточной степени. Своим подопечным? Нет. У них – свои авторитеты среди моих подчинённых. Тем, кто меня вообще не знает, либо только по местным новостям? Нет. Они поймут очень мало, если вообще поймут…
  Тогда – что? Командир не может не быть впереди? Так место командира – на командном пункте. Который, кстати, сегодня занимал вовсе не я.
  Спускаюсь по трапу на бетон.
  - Замечаний нет! – докладывает инструктор вместо глухого командира начальнику авиабазы. Да, именно теперь здесь командует, а не я. И флаг ему в руки! У специалиста получится исправнее. Впрочем, рапорта со следующего полёта будет отдавать командир - жестами.
  Прапорщик Штенгель, Людвиг Карлович, низкий и пузатый рыжий человек, с усами щёточкой, попросился в авиамеханики. Впрочем, чаще ему предстоит работать на автомобильной технике. С его поражением глаз обычная дорога теперь закрыта. На войне знали – если Штенгель повёл машину, или отряд машин на блок-пост – будут боеприпасы, будет еда, будут лекарства, будет горючее. Штенгель прорывался через любые засады и минные поля без потерь. А контузию получил, когда в тылу поставил заправщик под налив. И в этот момент по складу пришёлся авиаудар… Впрочем, он давно не рыжий, а почти седой, как и все мы.
  А это значит, ещё один из нас нашёл себя, выбыл из подчинения в другую часть. Я ведь командир негласный. Никто не обязан меня слушать. Но общность пережитого заставила нас собраться в одну станицу. А на круге мне твёрдо сказали – отныне ты наш атаман. Но это не последнее формирование, и не последняя станица…
  - Опять к тебе баба клеилась… - ворчит Парамонов. И ему тоже хотелось бы летать… Или хоть рулёжки чистить. Но врачи отрезали – сердце.
  - Был такой момент, - отвечаю я. – Безногий постоянно на дороге потерянные сапоги находит. –
  - Ещё бы! – отзывается Габашвили. – Наши увечья незаметны. Идёт себе мужик, стройный, статный. С чего бы не подцепить… Вот к Саакяну никто не пристаёт – все сразу видят, что коляску катать придётся… Да и о супружеском сожитии забыть. –
  На мне – клетчатая рубашка, несмотря на жару, - корсет скрывать. А у Габашвили и вовсе лёгкая куртка, гильзозвеньесборники прятать.
  - И никто места в автобусе не уступит, - подходит Штенгель, поворачивая голову влево – ему так видней.
  - А на что нам место, Карлович? – качает головой Габашвили. – Мы и сами не сядем. Для нас с Васильичем сесть и встать – сама по себе проблема. –
  И мы поворачиваемся к группе людей, с виду вполне здоровых. Там нет колясок, никто не опирается палочку, или на костыли. Никто не хромает. Никто не прячет пустой рукав, и нет клешней в два-три пальца. И перчаток, чтобы скрыть протез, тоже нет. Никто не в чёрных очках, не стучит впереди себя тростью. И не жестикулирует характерно руками, выдавая невозможность слышать, либо говорить. Там даже не таких, как Можаин и Сгорайко, как Буянов и Петров. Или как Старкович. Они внешне вполне здоровы, но не лягут под жарким солнцем на пляже, и не полезут в воду, ибо для них это может плохо кончиться.
  Это бойцы с поражением внутренних органов. Кто сидит на диализе. У кого уже пересаженная почка, или сердце. У кого-то нет лёгкого, да и от второго осталась половина. Их не нужно заново учить летать. Или плавать на корабле. Но вердикт врачей чаще будет один – нет!
  - Интересно, - заметил Саакян. – Я вот в коляске катаюсь, а сердце да печень пашут, как в молодости. У Старковича вообще только глаза, хотя врачи долго череп его разглядывали. И мы, выходит, здоровее них… -
  - Не только, - я гляжу в небо. – У меня тоже сердце и почки работают безотказно. Но тебе и с позвоночником повезло, Степан Фёдорыч… Чудно повезло. Ноги отказали, а позвонки на месте. –
  - Знаешь что, командир! – фыркает Саакян. – Всем нам жутко повезло. И давайте все судьбами меняться. Руки на глаза, мужской причиндал на зубы… Что есть – то и есть, и живите, как хотите… -
  - Не бурли, овсянка! – охлаждает его Габашвили. – Земля – крестьянам, фабрики – рабочим, панели – проституткам, золото – богачам. Соответственно, глаза и руки – художникам, уши – композиторам, ноги – бегунам, голос – ораторам, и всем по потребностям, и от каждого по способностям. Но иногда и немым дарят микрофон, а слепым – телевизор. Бывает. Но и изображать дикую радость от подарка – ни к чему. –

Глава XXVIII.

  Ко мне подходит дежурный по аэродрому, на мгновение вытягивается в струнку.
  - Товарищ полковник, к вам пришли! –
  Направляюсь к домику дежурного на въезде… Да, это она. Главред Диана Микоянова… И снова во мне просыпается мучительное желание жениться, связать свою судьбу, оставить наследников по крови… А никаких других интимных связей с женщинами мне и не нужно. Но ей придётся за мной ухаживать, и может, она согласится; и даже на искусственное оплодотворение. Но не соглашусь я.
  - Добрый день, Виктор Васильевич! – она светится улыбкой.
  - Добрый день, Диана… -
  - Александровна. –
  - Хорошо, Диана Александровна. Я вижу, вас интересуют плановые полёты в нашем аэроклубе? –
  - Да. Насколько я поняла, бывших военных лётчиков, списанных по состоянию здоровья, а также и моряков, будут привлекать к работе в МЧС? –
  - Да, на добровольных началах. –
  - Но может возникнуть вопрос – неужели здоровых лётчиков больше не осталось? –
  - Здоровые лётчики работают у нас инструкторами. И моряки – тоже. Но, во-первых, не так много людей горят желанием летать, или плавать. И тем более – в системе МЧС. И, во-вторых, многих здоровых нельзя подпускать ни к самолёту, ни к кораблю на пушечный выстрел. В авиации, и во флоте, довольно часто оказываются случайные люди. Кто-то отсеивается быстрее, а кто-то медленнее. Очень важно найти мотивированного человека, и притом такого который пилотом. Или моряком. А у бывших боевых – ещё и опыт, причём уникальный. –
  - А выпускники специальных школ-интернатов? –
  - То же самое, кроме опыта – мотивация, и задатки. –
  - А безопасны ли подобные полёты? Ну, и морские походы? –
  - Настолько же, насколько и все прочие… Могут быть и безопаснее, если в обычных условиях обычные пилоты, или моряки, позволяют себе нарушать наставления. –
  - И вы были инициатором данной идеи? –
  - Да, наблюдая значительное количество людей, чей потенциал никак не использовался. Либо использовался неэффективно, и не по назначению. –
  - А в патриотическом воспитании? –
  - Личный пример лучше слов. Ничего не буду говорить, покажу делом. Вот это и будет и воспитанием, и агитацией. –
  - Если мальчишки-колясочники, или слепые, выходят в море, поднимают самолёты, то что же я, их сверстник? –
  - Близко, но не совсем. Много чего сложного и опасного есть в обычной жизни. Шахтёры, альпинисты, спелеологи, вулканологи – всё это профессии повышенного риска. Думаю, что в дальнейшем будем задействовать и эти направления. –
  - Есть точка зрения, что рисковать без нужды не стоит… -
  - Абсолютно правильная точка зрения. Полностью разделяю. Вопрос только в том, когда приходит нужда рисковать жизнью и здоровьем. И что считать необходимой мерой риска. –
  Она смолкает, и не решается задать последний вопрос. Но всё-таки задаёт.
  - Насколько велик шанс удачно решить вопрос с личной жизнью у человека с ограниченными возможностями? –
  - Смотря что считать удачей. Иной назовёт удачей холостяцкую жизнь. Да и само понятие личной жизни довольно растяжимо. –
  - Спасибо вам за ответы! –
  - Спасибо за понимание и корректность! –
  Она словно чует, что у собеседника на уме, и на сердце… Её «Нива» сейчас покинет аэродром, оставив меня наедине со своими радостями и горестями. Но так и нужно, и никак иначе.
  А у меня остаются свои организаторские заботы, обучение, сдача зачётов… Практика. И работа перед экранами локаторов, с микрофоном и наушниками. Карта района полётов. И этого вполне хватит, чтобы быть счастливым. И ничего больше.
  И в самом деле – человек выглядит здоровым. И никто не уступит ему места, пока он не свалится в обморок. Или замертво… Великое счастье быть наглым, требовать уступить место у старших, бравировать диагнозами. Или просить стеснительно, униженно, как чего-то, чего тебе не положено в принципе. А вот – человек с тросточкой, или со слуховым аппаратом, но здоровья у него хватит на десятерых. Судьба его калечила, да сломалась, и он, за пределами порванной барабанной перепонки, неправильно сросшегося сустава – сам бычара.
  Кому помогают в первую очередь? Тому, кто кричит громче. Хотя тот, у кого ранения хуже, и стонет тише. А если ещё хуже – то молчит. Но беспощадное правило военно-полевой хирургии гласит: будешь возиться с одним тяжёлым – десятерых средних потеряешь. Но ведь это не война! А чем легче гражданская жизнь? Тем ли, что раненых много меньше, и можно, и нужно возиться именно с тяжёлыми? Как сказать… Смерти никто не отменял; смерти от всевозможных болячек – тоже. Смерти от несчастных случаев – тем более. Машины, пожары, утечки газа, электрический ток, лифты, и самый простой гололёд – собирают свою жатву. Кого не смогли убить – отправляют на инвалидное кресло, вручают трость для слепых, протез руки, слуховой аппарат… Пожарники, хирурги – сражаются в мирное время. И мы пристали к отряду спасателей, в конце концов. Чтобы продолжать совершать подвиги, спасать жизни, биться со стихией, и с человеческим разгильдяйством. Иногда успешно. А иногда… Приходиться отступать. Оставлять непокорённые крепости, а то и свои собственные.

Глава XXIX.

  Корабль выходит в море. В судовождении я разбираюсь меньше, и море знаю на порядок хуже, чем сушу, и доверяюсь Можаину. Хотя здесь много спокойнее, и качка не так бьёт по позвонкам, как полёт… Обманчивое впечатление! Это я в шторм не пробовал в море быть. Даже в небольшой. Действительно обманчивое – на самолёте я сделал круг, и не попадал в болтанку, и не садился при боковом ветре.
  Вот тебе и ограничитель, Виктор Васильевич!.. Поглядь на себя. И не в зеркало. Одно неосторожное движение – и тебя нет. Или инвалидная коляска. Или пожизненная постель – как повезёт. Ну, а пока – живи. Волнение на один балл, а это лучше, чем стекло – абсолютное спокойствие в море наступает перед большими неприятностями. Ветерок слабый. Можаин своё дело не забыл, и швартует корабль без толчков. Но на открытый мостик не вышел ни разу… Интересно, согласился бы он выменять мой позвоночник на свою контузию? Или прав был Саакян, что всем нам досталось в равной степени незавидная доля?
  Вот Старкович, что глядит на гористый берег. Мечтает ли он снова писать картины? Хотя он получил, в сравнении с другими, почти пустячную травму. А я делаю дело всей жизни, и моя травма ему никак не мешает… Но обычной жизни, как у Старковича, у меня больше не будет. Вот тебе и вопрос – дудочка, или кувшинчик? Или можно обойтись и без первого, и без второго?
  Но и на сей раз мне скучать не приходится: на борт поднимается женщина… Под неодобрительный взгляд Можаина.
  - Добрый день, Вероника Антонова! Вы ко мне? –
  - Да… Я к вам, Виктор Васильевич… Можно? –
  - Можно, почему нет? Спустимся в кают-компанию. –
  У неё теперь красные волосы. А в прошлый раз были синие.
  - Диана Александровна вам разрешила, или отправила против вашей воли? –
  Вероника осторожно оборачивается.
  - Мы говорили с ней… А почему вы спрашиваете? –
  - Предположил. Присаживайтесь! –
  Всё тот же официальный костюм, теперь с брюками… А у Дианы была лёгкая футболка и джинсы.
  - Корреспондентам не разрешают одеваться свободно? –
  Она резко опускает лицо и оглядывает себя.
  - Нет, мне так удобно. У нас редко кто так ходит. Только дикторы… –
  Своими вопросами я сбил её с толку… Теперь она собирается с мыслями.
  - Скажите, почему вы стали корректором, а потом и редактором в издательстве? –
  Уже интереснее!
  - По первой специальности. Да и выбор у меня был не очень богат… С моими ранениями. –
  - Но ведь есть работы, которые могут приносить больший доход… -
  - Не всё в жизни возможно измерить деньгами. Иначе б мы и на войне оказались. И на костылях не ходили. Мы делали то, что никто не мог сделать. Да и сейчас делаем? –
  - И все нынешние воины-инвалиды отправятся на корабли и самолёты? –
  - Нет. Одного ожидает обсерватория, ещё с довоенных времён. Двоих готов принять институт вулканологии РАН. А мне – до конца дней оставаться редактором. –
  - Но… как люди с такой подготовкой и таким уровнем знаний оказались на войне? А потом – здесь, в нашем городе? –
  - Я ещё в боевых условиях получил возможность отбирать в свою бригаду тех, кого считал нужным отобрать. И после ранения я сохранил эту возможность. И то, о чём уже говорил выше – мы делали то, что никто не мог сделать. –
  - Например? –
  - Например, захват аэродрома противника за пять часов, на удалении в двести пятьдесят километров от линии фронта, с очень сильной ПВО, при которой воздушный десант мог понести неоправданно большие потери. Значит, захватывать надо было бронетехникой, но фронт прикрывали три бригады. Надо было нанести такой удар, который противник отразить не мог… А далее – детали операции, которые и до сего дня желательно не афишировать. –
  - Понятно. Но ведь ваши нынешние занятия связаны с риском для жизни? –
  - Редактура? Безусловно! –
  - Вы опять шутите… -
  - Ничуть! Когда разгневанные графоманы грозят растерзать вас прямо на пороге издательства, я понимаю, что на войне было безопаснее. Там ты хотя бы вооружён. –
  - И это после ранения… -
  - После ранения я хотя бы остался жив. А вот на посту редактора – не уверен. –
  - Но я имею ввиду самолёты и корабли. –
  - Это не сильно опаснее редактуры. А если уж говорить честно – я летать и плавать не буду. Здоровье не позволяет. Лишний толчок может меня убить. А по поводу опасности для других… Мы получили первые автомобили. Есть ли шанс разбиться в автокатастрофе, и так ли он мал? –
  - Но там риск меньше. –
  - Это надо считать. Вот вы на самолёте летаете? –
  - Да. –
  - А кто-то не летает, потому как боится. Только поездом. Но поезда тоже бьются. –
  - Вы фаталист? –
  - А также алкоголик, и наркоман. –
  Вспомнит ли она группу «Крематорий»? А я продолжаю.
  - Я реалист. Я оптимист, но я – реалист. Это говорил один из моих преподавателей. И продолжал – поскольку весь список, который я вам назвал, вы читать всё равно не будете, то сейчас кратко законспектируем. –
  - Спасибо за интервью! Было интересно с вами общаться. –
  - С вами – ничуть не скучнее. –
  - До свидания! –
  - До свидания! –
  Я провожаю её до сходней. Боже, она приехала сюда на электросамокате! Интересно, от самого города, или всё-таки от вокзала?
  - А что не гироскутер? – раздаётся сверху голос Габашвили.
  - А что не моноколесо? – отрывается от созерцания моря Судмалискис.
 
Глава XXX.

  Маша, и ещё несколько детей, идут с разных сторон от меня, подбирают какие-то листья с газона, а также жёлуди, шишки и каштаны. Не мне, не мне быть нянькой… И старая бабка резвее меня. А с детьми – глаз да глаз. Потому как дети.
  Иногда судьба оказывается сильнее меня. И при этом в самые переломные моменты. Она изваяла меня таким, какой я есть сейчас, и боюсь, изваяет таким, какой я буду. И моего мнения совсем не спросит…
  Вот почему никто не просит приглядеть за детьми Саакяна? Он резвей меня. Или Парамонова? Впрочем, у него ещё и сердце не выдержит… Габашвили? Не то, катетеры выскочат. Впрочем, это больно, тяжко, стыдно, но не смертельно. А вот мне…
  Дети пока что никуда не лезут. И вообще ведут себя спокойно. Но это ощущение обманчиво… Возможно, что ничего не случится, и вероятность этого – девяносто девять процентов. Возможно, произойдёт нечто такое, с чем и самому здоровому человеку справиться не под силу. Вспоминаю, как Светлана попросила меня последить за детьми, и её, и подруг. Очень срочно куда-то сорвалась, и тоже на нервах, и в растерянности...
  И никого рядом, кроме меня.
  - Дядя Витя, а можно нам в фонтане покупаться? –
  - Можно. Но только две минуты. –
  Дети устраивают заплыв с нырянием, насколько позволяет глубина. По истечении двух минут командую на всплытие.
  - Товарищ подполковник, какими судьбами? –
  Спортсменов ничто не пробьёт. Они с нашей дальней аллеи перебрались в центр, и здесь бегают, играют на площадках в теннис и бадминтон, а кое-кто – и в городки. Знакомый усатый мужик с мощной копной кучерявых волос на голове, и в одних спортивных трусах, напоминающих больше плавки, и его жена в коротком спортивном платье чуть ниже пояса. Бредут с полотенцами через плечо, со спортивными сумками, бутылями воды и ракетками.
  - Вот, переезжаем на аэродром. И в порт. Далековато, но не жалуемся. –
  - А вы-то сами как? –
  - Я – на аэродром, полётами руководить. –
  - А это – кто? –
  - Новых подопечных вручили. Беда с ними – они здоровые, а я – не угонюсь. –
  - Если помощь нужна – мы готовы. –
  - Конечно! –
  Уже полегче. А Маша трётся рядом.
  - Скажите, дядя Витя, а почему вы с больными детьми ходите? –
  - Они, как и мы. Те же болячки, те же проблемы. Мы их учим, как жить без ног. И как жить без глаз. И как жить без ушей. –
  - А больше им никто не поможет? –
  - Есть у них родители. Но родители сами здоровы. Есть воспитатели, которые много таких больных воспитали и вырастили. Но мы можем научить тому, что умеем сами. –
  - А другие взрослые инвалиды? –
  - Те собираются вместе. Если собираются… Но редко приходят к детям. –
  - А взрослые, они были больными в детстве? –
  - Когда как. Мы все были когда-то здоровыми. А есть и те, которые такими выросли, но тех на войну не берут. –
  - А война – это страшно? –
  - Этого не расскажешь. И лучше об этом не знать. –
  Детские расспросы – сложная вещь… Но дети-инвалиды говорят обо всём по-другому.
  А на горизонте нарисовался сержант Парамонов… Он сидит на скамейке с девушкой. Или с женщиной. Подзадориваю.
  - Сестра приехала, Геннадий Анатольич? –
  Тот поднимает серые глаза, чуть топорщит усы и баки.
  - Невеста, Виктор Васильич. –
  Невеста с любопытством смотрит на меня. Парамонов встаёт, жмёт мне правую руку. Протез он нынче не надел, и левый рукав пуст.
  - За здоровье не боишься, Анатольич? –
  - Двум смертям не бывать. –
  А я думаю, что при таком сердце лучше лишний раз не надрываться. Я как-то пробовал ему запретить походы на построение, и вообще работать, а он заявил, что хоть я и командир, и приказывать права не имею… Что ж, каждый волен жить и умирать. Он знакомит меня с невестой.
  - Это Виктор Васильевич… А это – Марина Петровна. –
  Она жмёт мне руку, а я отсчитываю Парамонову последние дни. Положим, она и в самом деле готова носить все тяжести за него… А он этого терпеть не намерен. Значит, надорвётся очень быстро.
  - У нас свадьба через месяц. Приглашаю. –
  И что нам делать? Мы прекрасно знаем, у кого какое здоровье. И чем всё это безобразие закончится. И на свадьбе мы должны то ли изображать фальшивое веселье, как будто ничего не случилось, то ли оплакивать друга на скорых похоронах. И главное – он сам об этом прекрасно знает. И заставляет нас в этом трагикомическом спектакле участвовать…
  - И я хочу на свадьбу! – оживляется Маша.
  - Хорошо, - говорит Парамонов. – Приглашаю. –
  - А мама? – и Маша поворачивается ко мне.
  - Спроси сначала у мамы, - говорю я.
  Но уже подоспела одна из подруг Светы, и перехватывает детей.
  Сдаю вахту. Прощаюсь с Парамоновым и невестой. Прощаюсь со спортсменами. Пора.

Глава XXXI.

  - Я хочу помогать больным детям. Как и дядя Витя. –
  Заявление бескомпромиссное. Светлана всплёскивает руками.
  - Машенька, доченька… Ты же не знаешь, что это такое. –
  А я помалкиваю. Нас разделяет несоизмеримый опыт. И возможность самых невероятных неожиданностей. Иной раз, чтобы убить мечту, надо дозволить ей сбыться. Маша хочет читать им книги, как и мы. Ведь это же легко… Нет, Маша, это тяжело. Нам легче, но просто потому – что тяжело, то что уже произошло с нами, и уже неотделимо. Мы это пережили, и выжили. Понимаем друг друга без слов. Надо читать, и надо следить за движением своих губ. И надо следить за тем, кто переводит твои слова в язык глухонемых. Целая пачка «надо». Но это очень легко объяснить, рассказать, но очень тяжело понять. И практически невозможно выполнить…
  Светлана с Машей исчезают, условившись ехать в ближний интернат. А я ловлю себя на мысли, что дни бешено ускорились, и только некие пятна выхватывает память, чтобы запечатлеть в мозгу, явить перед глазами и ушами, перед носом, дотронувшись до кожи… Просто хлопоты, просто тяжёлая каждодневная рутинная работа, требующая максимальной отдачи, и яркий, как воздушный шар, результат… Я уже не помню, как добираюсь до кровати, как ложусь, а ведь это длинный и трудоёмкий процесс. Почти перестал бояться просьб о помощи… Хотя нет – просто страх стал почти незаметен, слился со мной. И ещё – ожидание неизбежных горьких вестей… Мечта будет забирать свои жертвы.
  Ко мне подходит человек на ортопедических палках, с обхватом локтя. Вышагивает с трудом.
  - Добрый день, Виктор Васильевич! Я – Лурье, Виктор Васильевич, ваш тёзка… -
  - Добрый день, рад знакомству. И вы горите желанием присоединиться к нам. –
  - Да, как ни странно… -
  Он тянет мне руку, отпустив ручку, но не вытаскивая локтя из захвата. На руке нет пальцев. Да и на второй их нет.
  - И где вас так? – вопрошаю у тёзки.
  - В горах, на спуске к штурмовому лагерю… -
  - Царствие Небесное тем, кто не дошёл! –
  - Вы знаете?.. –
  - Стоит догадаться. Горная война – это альпинизм плюс мотострелковая подготовка. –
  - Как видите, я выжил, хоть и обморозился. Теперь преподаю на кафедре социологии. –
  - И как вас много, в городе? –
  - Много! Но как же тяжко всех собрать… Ни разу не выходило. Слепые – у себя, глухие – у себя. Мы – тоже собираемся у себя. И даже тогда – не все! Шахтёры есть, гидротехники, энергетики. Но вот собраться вместе не получается. –
  - Ничего, скоро перестанем собираться и мы. Кто откочует на аэродром, а кто в порт. –
  - Мы бы тоже хотели… -
  - И, конечно, не все. Даже те, кто хотят – тех единицы. –
  - Вы так хорошо знаете? –
  - Ещё б не знать! Я ведь собрал бригаду не просто так… Я очень внимательно смотрел, кто и на что способен. Поэтому мы и собираемся кучей, и бродим вместе. И даже ухитрились заинтересовать детей-инвалидов… -
  - Да… У нас выбора-то и нет. –
  - А актив есть? –
  - Есть. –
  - Он и останется. Остальные будут бороться сами. Раз человек придёт, два… И ничего ему не интересно. Кто-то сопьётся, кому-то нравится жить тихо. А кому-то – чересчур громко. –
  Мой собеседник явно хочет поправить очки… Но нечем. И костыли бросать не стоит.
  - Но как собрать людей? –
  - Никак. Колхоз – дело добровольное. Хочешь – вступай, не хочешь – расстреляем. Из-под палки ничего не выйдет. –
  Лурье задумался.
  - И много нас… И вроде бы проблемы общие решать надо… И ничего. –
  - Решайте теми, кто есть. Приходите к нам. Учтите, что останется немного. –
  - И вы сами скоро разбежитесь? –
  - У нас появилось дело. А что ещё нужно? Собственно, и здесь мы тоже занимаемся делом. Оставшиеся будут продолжать работу в интернатах. Ну, и выпускников интернатов к себе подберём… -
  - Не всех? –
  - Конечно! Отсев будет жёсткий. И дело даже не в медицине. И на пристани дел хватит, и на полосе. Но не всем это нужно. –
  Лурье снова задумывается. Кажется, вот люди, вот у всех беда, и ничего их разделить не может. Но на общие работы соберутся два с половиной человека. Нужен лидер, нужны исполнители. Да, и мне повезло с кадрами. Мне во многих вещах именно что повезло. Будь всё немного иначе, и тогда… Да, я самый счастливый везунчик, и баловень фортуны. Мне попадаются люди, у которых этого нет. Будто нарочно жизнь показывает, насколько плохо могло бы быть…
  Но везёт мне в делах общественных и профессиональных. И никак – в личных. Выбирай, в какую сторону качнуться чашам весов. В равновесии? Ни рыба, ни мясо, ни кафтан, ни ряса. Вроде и в профессии немного успел, и в семейных делах… Но во имя одной цели надо жертвовать всем. И все гири с чаши семейного счастья летят в чашу профессии. Достиг бы я того, не получив такого ранения? Нет. Я испил всё, и заплатил всем. Испил до дна, и вытряс весь кошель.
  - Ну, спасибо за беседу. Надеюсь, ещё встретимся… - Лурье жмёт мне руку. – А всё-таки беда с нашими. Никак не соберёшь. Не говоря о том, чтобы на что-нибудь сподвигнуть. –

Глава XXXII.

  Да, я заплатил своей мечтой за вероятное семейное счастье… Верно говорит комбриг, что мог бы со мной обменяться – он мне глаза, а я ему позвоночник.
  Таймень сидит чуть впереди меня, на последнем ряду. А я вместе с Габашвили – за пультом, у задней стенки зала. Торжественный концерт пока не начался, публика возникает из темноты, бродит внизу, отыскивает места. Самыми первыми приходят те, кто садятся с краю. А последними – сидящие по центру; обыкновенно после начала представления. Сотрудники на входах проверяют и надрывают билеты.
  - Что-то непонятное творится в последнее время, Васильич… - обращаюсь я к комбригу. – Куча новых людей возникают и исчезают в моей жизни, вот прямо как зрители перед нами. Чтобы так же спокойно из жизни исчезнуть. –
  - Я, например, - отзывается Таймень, не оборачиваясь. А он и может обернуться. Но я почему-то жду какого-то чуда – вдруг он снова сможет обернуться назад, склониться, почесать спину…
  - Опять шуточки, Васильич… Сколько лет тебя знаю. –
  - Немного. И никто не может задержаться в нашей жизни надолго. Лет на семьдесят, да и это редкость. –
  - Юмор у тебя, конечно… -
  - Самый беспощадный юмор – это правда. –
  - Я серьёзно говорю! Какие-то новые люди, какие-то непонятные лица. –
  - Это эпоха перемен, Петрович. Нашему тихому болоту пришёл конец, налетели аисты и журавли. И охотников, спасителей наших, явно не видать. Впрочем, жизнь есть одна сплошная эпоха перемен. Стабильность наступает на том свете. –
  - Вечно смерть тревожишь, командир, - вступает в разговор Габашвили, следя за красными лампами на пульте.
  - Это не мы её, а она нас тревожит. И то только до одного-единственного момента. Люди всё время пытаются сделать вид, что смерти никакой нет. Именно той, которая ждёт нас неизбежно. Но этак можно изображать, что и платить ничего за обед в трактире не нужно. Только в этом случае придётся потом делать вид, что ты не в тюрьме, а дома. –
  - Мне как-то хотелось бы попозже, - не унимается Габашвили.
  - Не выйдет, - парирует Таймень. – И семьдесят лет пронесутся мимо, как «Сапсан». А смерть – штука абсолютно непредсказуемая. Значит, надо думать о том, как её встретить, и что нужно успеть предпринять до её прихода. –
  - И что же? – снова говорю я.
  - Дело. И ещё раз дело. Как-то меня спрашивали, ещё до войны – а как бы вы прожили последний день? Да хоть год! Ничего не успеешь всё равно. Это должно быть дело всей жизни, и посвятить ему нужно всю жизнь. –
  - А ты посвятил, командир? – тихо спрашивает Габашвили.
  - Да, - доносится твёрдый ответ.
  - И что же это за дело? – вопрос сорвался у меня с языка… Хоть не хотел. И мне показалось, что вот сейчас комбриг точно обернётся.
  - Это – вы. –
  Повисает неловкая пауза. Первый звонок.
  - Всё, как у порядочных людей, - комментирует Габашвили.
  Люди пробираются к местам в центре, поднимают уже усевшихся по краям. Суматоха, толчея… На сцене пока тихо. И только шевелящиеся занавесы над кулисами иногда приоткрывают ноги участников. Чуть-чуть…
  Второй звонок.
  - Зурабович, а ты всё никак в море не выйдешь? –
  - Нет, Петрович, нет. Моё дело – здесь. Вот она, мечта жизни. –
  - И с детства ты об этом мечтал? –
  - Не обо всём мечтают с детства. Иной раз берёшься за что-то незнакомое, а тут – бах! Озарение, вспышка. Вот оно, моё. В другом случае – берёшься с неохотой, но делать надо, тянешь, стараешься в грязь лицом не ударить. А как распробовал, так и понимаешь – вот оно. А иногда – мечтаешь с детства, но не представляешь, что это, и как оно в реальной жизни работает. И только взрослым понимаешь, что это за профессия, и как оно устроено. Мой случай – третий. –
  Третий звонок. Свет в зале плавно гаснет. Из-за кулис выходит ведущий, здоровается, иногда подглядывает в бумажку, пришпиленную к папке.
  Я здесь – на подхвате, за звук отвечает Габашвили. Всё ровно, насколько аппаратура позволяет. Даже ручки трогать не надо. Но Габашвили иногда хмурится, что-то улавливает чутким ухом, и чуть-чуть трогает одну из рукояток.
  Я уже прыгал с парашютом, и опять Саакян отпускал свои загробные шуточки перед прыжком… Но нет больше не синего неба, ни зелёной земли. Есть, правда, квадраты полей, пятна рощ, ленты дорог, и я различаю, где асфальт, а где грунт. И уже сделал три карандашных эскиза.
  Школьный коллектив вращается в лихом народном танце, так что видно не только трусы танцовщиц, но и пупки. А под конец они ещё идут колесом, кувыркаются, ходят на руках… Какого цвета их платья – красные или синие?
  Потом поёт хор. Габашвили хмурится больше обычного, и чаще трогает рукоятки; его похвалят после концерта за работу, а он будет кривиться и мотать головой – и то не так, и то не этак. Вот здесь высокие частоты просели, а вот здесь – низкие.
  Выходит ансамбль восточного танца. Школьницы поблёскивают золотыми серёжками в пупках. Изображают сражение на мечах, и пленение одной стороны.
  Под конец играет скрипичный квартет. Ведущий прощается с публикой. Зал тонет в рукоплесканиях. Потом включается свет, и начинается давка на выходе. А нам с Габашвили ещё зал в порядок приводить.

Глава XXXIII.

  Маша плачет. Что ж, личный опыт – штука довольно болезненная.
  - Дядя Витя, а почему они умнее меня? –
  Вопрос риторический…
  - Видишь ли, Маша… Они не могут играть с тобой во дворе. И вообще играть. У них есть свой небольшой перечень игр. Им никто не покупает смартфонов. Поэтому у них много времени на чтение книг, и на решение логических задач. –
  - Доча, они смеялись над тобой? – волнуется Светлана.
  - Нет. Но мы решали задачи, и я не решила ни одной… И в викторине мне не удалось дать ни одного правильного ответа. –
  - Хорошо, Маша, больше туда ходить не надо, - утешает мама.
  - Нет. –
  Права голоса у меня нет. И давно нет – со времени полного дембеля. Только в качестве редактора… Но именно там меня слушают менее всего. Но в своей нынешней бригаде, и в связях с конструкторами, я пользовался тем словом, которого не имел. И оно работало, и работает. И, даст Бог, ещё сработает.
  - Иди к ним. Учись у них. В классе ты – отличница. Но что это за класс, если за его пределами ты оказываешься последней? Никакому знанию не может быть предела. –
  - А если я не пойду? – спрашивает Маша, утирая слезу кулаком.
  - Рано или поздно, а тебе придётся встретиться с более умными. И это будет больно. Я беспощадно режу чужие стихи, которые присылают в книжки. И это уже взрослые, а то и пожилые люди. И им никто не говорил, что стихи сырые, и надо над ними работать. Их хвалили. Может, что это не их дело, и рисовать картины у них будет получаться прекрасно. Или петь… Может, что это их, но надо тысячу переправить эти стихи, работать над ними, найти одно-единственное верное и точное слово. И это – правильный путь в жизни. И другого, Маш, у тебя не будет. –
  Светлана всё это время молчит, хоть и порывается что-то возразить.
  - Хорошо. А что же в классе? –
  - Пригласи других ребят. Им будет полезно, хоть не все согласятся. –
  - Виктор, что у вас там за интернат? Для особо одарённых? – наконец, говорит Светлана.
  - Нет. Просто мы читаем им книги… -
  Как это просто!.. Нет, не просто. Книгу надо почувствовать, прожить, понять. А чтобы понять и прожить – надо самому понять и прожить немало. Почувствовать собственную слабость, чтобы понять, в чём твоя сила… И мы поняли. И дети это поняли. И мы сошлись в нужной точке, чтобы отдать свой опыт. И тем он больше, чем больше его отдаёшь.
  - И наши дети тоже читают книги! – возмущается Светлана.
  - Книги разные бывают, - уклончиво отвечаю я. – Да и прочесть – мало. Попробуйте потом пересказать. Понять, о чём говорил автор. И пусть автор удивится, узнав, что он сказал вам… Попробуйте прочитать книгу много раз, и перечитывать её постоянно. Запомните наизусть отрывки. И не только стихи, и не только формулы из учебника по математике, но и прозу. И документалистику. Напишите сами. –
  - Это сложно, - возражает Светлана.
  - Жить вообще сложно. А если жить просто, то в любой сложной ситуации будет намного хуже. –
  - Ты говоришь такие философские вещи ребёнку… -
  - Ну не вам же! Взрослых интересует пальба и драки. И кое-что ещё… А вот философия – это для детей. Только им нужны красоты родных пейзажей, и пейзажей заморских, неведомые тайны мироздания, и понимание того, зачем мы живём. Философия – самое детское занятие из всех, а все учёные – суть дети, которые не захотели взрослеть. Есть, правда, ремесленники от науки, которые всё-таки повзрослели, но они ничего больше не дадут миру. –
  - Это абсурд! –
  - Вся наша жизнь – это абсурд. Мы готовы убивать друг друга за резаную бумагу, а раньше убивали за железные кружочки, а завтра будут убивать за набор электрических сигналов в проводнике. Это так, к примеру. –
  Маша внимательно слушает.
  - Виктор, но что мы можем сделать? –
  - Очень мало. Но ведь много и не нужно! Проблема в том, что делают немногие. –
  Парк наблюдает за происходящим. Только люди не обращают никакого внимания. Немногочисленные спортсмены, которые переселились сюда из нашей аллеи, заняты своим делом. Что же, это тоже неплохо – найти себе занятие. У них проходят свои слёты, свои соревнования. И каждодневные тренировки, давно превратившиеся в ритуал.
  А ритуал нашей бригады прерван, и теперь пришло время новых ритуалов. Пока что они непривычны, и время от времени так и хочется вернуться к старому… Но старого больше не будет. Будет некая пародия на старое. Конница отжила свой век, а чья очередь будет дальше? Шашкой можно не махать – тебя на расстояние сабельного удара никто больше не подпустит. А реконструкция… На то она и историческая реконструкция. Это не прошлое, это только наше понимание прошлого, взгляд из настоящего. И это тоже новый ритуал. И к нему тоже очень тяжело привыкнуть.
  Тёмно-синие тучи, рокочущие грозой, и сверкающие вспышками молний, блёклыми на фоне яркого летнего солнца. А дорожки дымятся под солнечными лучами, и с листьев ещё капают дождинки резвого слепого ливня, сверкавшего в ярких лучах. Фонтаны выбрасывают струи воды, и дети плещутся, ныряют, брызгают в прохожих…
  - Так ты придёшь на свадьбу? – спрашивает Марина Петровна, подходя к нам.
  - Да, Марина, приду, - отвечает Светлана. – У Маши новое платье, и она горит желанием сверкнуть перед гостями. –
  И начинается обсуждение нарядов. А я думаю о форме одежды, и о её разработке, и о необходимости сочетания традиции и удобства, по мере изменения условий… Кто впереди – жизнь, или мы? Она ли заставляет нас делать тот, или иной шаг, или наоборот – мы сами делаем эти шаги, и делаем нашу жизнь такой, какая она есть? Загадка.

Глава XXXIV.
 
  Странные ощущения на этом празднике жизни… Смотрю на свои клешни. Я так и не научился пользоваться ими, как обычными руками, хотя теперь владею много лучше, чем раньше. И если наше увечье не в оторванных пальцах и части кистей, а в уме, как говорит наш командир, а то и вообще – в сердце, то где же тогда смерть? И я спрашиваю.
  - Виктор Васильевич, если увечье в сердце, то в чём тогда смерть? –
  Он снова глядит на меня зелёными глазами… И пусть Судмалискис утверждает сколько угодно, что они карие…
  - Это сложный вопрос, Муратыч… А что есть смерть? И что в этом случае жизнь? Что есть добро, и что есть зло? А что тогда счастье, и что есть горе? –
  - И что есть увечье? И что тогда здоровье? – подхватывает Саакян.
  - Положим, горе и счастье – это состояние души. Бездомный калека, отыскавший грош на дороге, бесконечно счастлив. А богач, здоровый, с семьёй, спивается, или вешается… - отвечаю я.
  - А добро – это кому как, - вторит Саакян. – Ты победил в бою – проиграл твой соперник. И наоборот. –
  - И можно прожить так, как будто и не жил, и остаться живым в своих делах, и в своих памятниках по смерти, - подытоживает Таймень. – Не считая того, что памятники можно снести, а книги сжечь. –
  - И не считая того, что факт смерти непреложен, и неопровержим, - поднимает указательный палец Саакян.
  - Факт увечья тоже неопровержим, - снова говорю я.
  - О чём мы вообще говорим на свадьбе… - опускает глаза Саакян.
  Понятно, Парамонов прекрасно всё знает. Но вариантов у него немного. Отказаться от свадьбы? Мы бы сами стали его убеждать жениться. В конце концов, как говорит командир, лишние семьдесят лет жизни… И то – если повезёт. Которые пролетят так, что ахнуть не успеешь. Я вот гляжу в небо и думаю, что это было сто тысяч лет назад. Примерно. А на самом деле сейчас там всё иначе. Половина звёзд погасли, половина уже давно на другом месте, и половина новых зажглась… Но когда мы об этом узнаем! Человечество до этого может вообще не дожить.
  Да, мы прошли зенит. Теперь самое главное – точно попасть в цель. Потенциал будет падать, но пора уже не расти, не давать надежды на урожай, а плодоносить. Не всякое потенциально плодовитое дерево даёт плод; зачастую маленькое и ущербное даёт запредельные рекорды по сбору. Это результат, а не замах. И пусть ломаются ветви под тяжестью – теперь уже не жалко. Да хоть и сам ствол – главное, чтобы собрать успели. А то и отплодоносишь, а никто и подойти не удосужится. Весь урожай сгниёт… Вот и ещё поправка – чтобы богатый урожай собрали, а не два-три плода, если вообще собрали. И не всякий запредельный урожай идёт другим на пользу.
  Ресторан с открытой верандой, чтобы и Сгорайко мог выпить и закусить в честь влюблённых. Пандусы. Таблички для слепых. Никаких конкурсов. И – сухой закон, непреложный все эти годы. Не все из нас могут осушить чарку горючего – а значит, не будет осушать никто. В крайне редких случаях мы отходим от правила – что одному, то и всем остальным. И если мы осушали за победу – то исключительно чай, или минералку.
  Парамонов надел на свадьбу парадную форму, и только при обручении снял перчатку с правой руки. И снова надел – теперь уже на обручку. Сейчас он рядом.
  - Скоро мне в отряд тех, кто с грустью глядит на взлетающие самолёты… - замечает он.
  - Ты же и без того не летал, - замечает Саакян.
  - Всё равно… Внешне здоровый, а внутри… -
  - Скоро и они полетят, - говорю я. – Хоть и не все. Даже с пересаженным сердцем допускают. –
  - То исключение, а не правило, - отмахивается Парамонов. – Да и сердце мне пока не пересадили. И не факт, что поможет. Организм сыпаться пошёл. Тут надо и печёнку скоро, и почки… -
  - Пока что свадьба, и умирать преждевременно. После медового месяца поспеешь на кладбище, а пока – живи, - обрывает разговоры Таймень.
  Дружка невесты вместе со Светланой учинили каверзу, и задрали невесте платье, продемонстрировав её трусы и пуп. Марина покраснела и долго хихикала.
  Родители Парамонова чинно пьют в углу – они уже отвели детей спать. Без привычки им пришлось повозиться с детьми-инвалидами. Кроме того, для них сделано исключение из сухого закона – те, кто не состоит в нашей бригаде, могут выпить. Пьют и гражданские из отряда Лурье – на свадьбу их вытащить удалось. Звучат тосты, сдержанные, за счастье и удачу.
  Расходимся за полночь. До утра сидеть не будем – днём будут занятия, а через два дня – полёты. И выход в море.
  Меня давно ждёт обсерватория, но я медлю, не спешу расставаться с бригадой, и с этим городом. Хотя давно скучает по мне научный городок, и горная обсерватория на вершине горы. Домой нас отвозит Габашвили. На его «Гранте» кто-то разбил фару, и опять на стоянке… Пустые улицы, и иногда – одна-две машины. Жёлтый или белёсый свет фонарей. Зелёные и красные огни светофоров. Или жёлтые мигающие… Ночи всё длиннее, и холоднее. Пока ещё лето.

Глава XXXV.

  - Врачи боятся, что Маша может потерять зрение совсем… - Светлана волнуется. – Ничего такого не было, всё нормально, а тут – плановый осмотр, и… -
  Все печальные истории начинаются именно так. Ничего не предвещало. Врач поглядел, ему не понравилось, он отправил на обследование, и… -
  - Во-первых, может потерять, а может и не потерять. Панику поднимать рано. Во-вторых, это не конец. И панику поднимать бессмысленно. Сколько ты общаешься со мной, Светлана? –
  - Около месяца, Виктор… -
  - Правильно! И до сих пор боишься инвалидности. Да, трудно, но жить можно, да ещё как жить. Да, многие потенциальные возможности будут закрыты совсем. А вот положа руку на сердце – в здоровом виде вы ими интересовались? –
  - Ты – здоровый, поживший… -
  - А мои подопечные из интернатов – зачастую с рождения. И к ним постоянно подбавляются новые ребята… И выбывают, между прочим. Медицина на месте не стоит. –
  - Это всё – только утешения. –
  - А ничего другого и не будет. Но это – самое ценное. Мой опыт работы с такими детьми. И с людьми. –
  - Ты знаешь шрифт Брайля? –
  - Да. Умею писать гвоздём по бумаге. Знаю несколько языков для глухих. Умею читать по губам. Знаю шрифт глухослепых. Умеете печатать на машинке для слепых? –
  - Нет. –
  - Учитесь. Ваша бухучёт от вас никуда не денется, а вот работать с детьми-инвалидами – сможете. –
  - Почему вы называете их инвалидами? –
  - Как ни смягчай, а всё одно. Изначально инвалидами звали престарелых воинов, и не всегда калечных. Потом – всех, кто отработал на благо страны. Много чего было. –
  - Извини… Я понимаю. Просто тяжело. –
  - Неожиданно, я бы сказал. –
  - Горе всегда неожиданно. –
  - Горе и счастье – вещи относительные. Помнишь историю о китайском крестьянине, которая началась с того, что дикий конь вытоптал его надел, и было непонятно, что есть в зиму? –
  - И от этого не легче… -
  - Легче будет потом, через некоторое время. Может, через несколько дней. А может, и лет. Когда придут новые известия. –
  - Какие? –
  - Не знаю. Но ты поймёшь смысл притчи. Как понял и я. –
  - Сейчас? –
  - Очень давно. Просто сейчас – новый этап. –
  И опять над парком беспощадно жарит солнце. Ни ветерка. Но ночной духоты больше нет. А я думаю о том, как за секунды меняется наша жизнь… К лучшему? К худшему? Просто – меняется. А мы оказываемся перед выбором, когда нам предстоит взять меньшее из зол… И как сложно выискать некую щёлочку для третьего, что не будет злом. Кидай монету. Орёл, либо решка. Ребро! И чисто гипотетически – монета повиснет в воздухе, либо монета улетит в облака. Но это – твой личный выбор. А вот когда тебе предстоит выбирать за других, Светлана…
  - И самое трудное – выбирать не за себя, а за другого. –
  - За Машу. Но здесь я вас могу утешить – я выбираю за целый отряд. К которому в некоторой степени присоединились и вы с Машей, и Лурье со своими. –
  - И как же ты выбираешь путь? –
  - Действую сообразно обстановке. Чаще всего мне отдавали именно такой приказ. –
  Она задумывается.
  - Когда не стало Васи, мне было очень тяжело. Да и сейчас тяжело. Надо самой принимать решения. –
  - Но только после демобилизации я стал принимать решения самостоятельно, без всяких команд сверху. Отмёл полученные предложения. А дальше… Вокруг меня стали собираться те, кто отмёл такие же. Так мы и собрались. –
  - Виктор, я вот впервые увидела родителей Парамонова на свадьбе… -
  - Понимаю, - не даю ей договорить. – Да, у меня есть родители. И почти у всех из нас есть, хотя годы берут свою жатву. Но сидеть у них на шее никто не хочет. И поодиночке мыкаться. И не у всех жильё под наши нужды приспособлено. –
  - Понятно… -
  - А скажи мне, Светлана, зачем ты Марине платье на свадьбе задрала? –
  Она чуть смущается.
  - Мы думали – это будет весело. –
  - Это и в самом деле весело, только смотря кому. И ответка обычно прилетает без запинки. –
  - Ну, что ты! –
  - Мама! – это бежит Маша, и к нам идёт дружка невесты… Светлана встаёт, и дружка, подойдя сбоку, лихо задирает ей платье до груди. Светлана ахает и приседает на корточки, сдёргивая платье на место.
  - У тебя проколот пупок, и красная роза на животе? И две дохлые воблы на бёдрах? – осведомляюсь я. Светлана краснеет.
  - Это не воблы, а акулы! –
  - Роза справа от пупа выглядит вполне идентично, а акулы у художника явно не удались… И волосы ниже пупа ты тоже не бреешь? –
  Светлана краснеет ещё больше.
  - Брею. Просто я не собиралась… -
  - А что ещё ты бреешь? –
  - Мама подмышки бреет! – охотно сообщает Маша.
  - Маша! – ахает Светлана.
  - А ещё сиси… - Маша и сама краснеет, поднеся кулачок к губам, и чуть съёжившись.
  - Молчи! –
  - У мамы чёрные звёзды на сисях, и соски проколоты… -
  Теперь ахает дружка, и поворачивает голову к Светлане.
  - Я тебе дома так дам! –
  Но тайны из Маши просятся наружу…
  - А ещё мама бреет лобок… - тихо-тихо. – И у мамы клитор тоже проколот. –
  И прячет глаза за ладошкой. Светлана сгорает. Даже дружка покраснела и смутилась.
  - Маша, - невозмутимо говорю я. – Ты вполне успешно послужишь врагам и шпионам, разглашая государственный тайны. Но болтать о тайнах родной матери на улице явно не следует. –

Глава XXXVI.

  Полёты идут своим чередом. На море рулит Можаин, и теперь он – полновластный командир в порту. Самолёты с нашего аэродрома тоже летают над морем, отрабатывая взаимодействие с кораблями. Удачи, накладки, разборы…
  Вечером изучаю карту района полётов, делаю склейку по старинке. И больше не могу, как в годы войны, разложить её на полу, и ползать, размечая маршруты и рубежи… Большую карту на стену вешал тоже не я.
  Но и это – далеко не самая серьёзная беда. Скоро кончится лето, кончится пора отпусков, и сезон дачных работ. А это значит, авторы с новой силой примутся за творчество, и никаких отгулов на аэродром больше не будет… Надо выбирать. Надо что-то решать. Теперь я тебя прекрасно понимаю, Дамир Муратович Сартабаев. И я, боюсь, решу так же, как и ты. Саакян оставил пост компьютерщика без всяких сожалений, и Судмалискис оставил место охранника. Старкович немного колебался, оставляя должность помощника звукорежиссёра. Габашвили держится на своём, и в море не стремится. А вот читать нашим подопечным мы будем, и даже проводить построения на аллее.
  Сколько раз я провожал лето? Много раз. Проводим и это. Отдавая себе отчёт в том, что оно может быть и последним… Хрупкость жизни испытана на себе, изломана на наших глазах, и с самыми близкими людьми. Дела поглощают, ведут вперёд, и ещё надо сделать так много, а где-то в душе зреет вопрос – успеешь ли?
  Будущее скрыто от нас. Прошлое дано в результатах, осязаемых в настоящем. Случайный шаг сегодня дарует завтра победу, или поражение. Шаг, шаг… Будущее – земля неизведанная. Ты здесь всегда – первооткрыватель. И ты будешь здесь, вне зависимости от того, хочешь, или нет. Нет таких, кто остался в порту, и не уплыл. Есть те, кто исчезли, пропали в дебрях неведомой земли под названием «Будущее». И пускай они остались в далёком прошлом, и нам нет хода назад, чтобы вызволить их из тайной ловушки… Но они в – будущем. Навсегда. Даже если оно стало на миг настоящим, а потом и навечно прошлым. И у каждого из нас есть впереди эта тайная ловушка, которой не избежишь, и не обойдёшь. А потом начальник экспедиции спросит, что ты открыл, попросит показать карту, и собранные образцы неведомых земель.
  И только тогда выяснится, кто искал дорогу полегче, а кто – потяжелее. Кто внимательно заполнял карту, и собирал найденное, а кто шёл налегке, надеясь, что без тяжёлого рюкзака за спиной - ботинки не натрут мозолей на пятках…
  Это лето было особенно плодотворным на новые встречи, и на новые деяния. Или это мне только кажется… Каждый день – новые задачи, которые нужно решать здесь и сейчас, потому что завтра подоспеют новые. Город скоро будет просыпаться, хотя ещё темно. Два месяца назад было светло… И первый самолёт, столь тщательно обруганный Саакяном, уже проходит первый плановый ремонт. Летают первые реактивные машины. Прибыли первые вертолёты. А Можаин получил вожделенный парусник. Судмалискис шутит, что нужна трирема, а всех сухопутных надо приковать цепями к вёслам, чтобы не ныли, и не докучали. Новый знакомый Лурье бредит горами, и отправляется вместе с моряками по утрам, но слезает на перевалах. Его продолжают манить ледники и снежники.
  Но это – потом. Пока что у меня свободный день. И я никого не веду за собой. Только самого себя. «Триумф» заждался в гараже, хотя он редко остаётся там надолго. А вот Вероника Антонова прикупила к электросамокату и гироскутер, и моноколесо. Сгорайко побился об заклад со Штенгелем, что скоро у неё появится и электровелосипед. Они вечно шныряют по городу, и узнают новости транспорта. Пришла «Гранта» и для Саакяна, с ручным управлением…
  Снова спускаюсь по лестнице. Отсчитываю этажи. Главное – дойти до гаража, чтобы никто не успел попросить о помощи с погрузкой и переноской. В подъезде пусто. На улице относительно тихо в столь ранний час. Дворник метёт листья. Кто-то с утра направляется в магазин.
  Но вот красный конь на свободе, и двери гаража заперты. Рвануть бы на север, где уже заморозки, и где по ночам – полярное сияние. Или на восток, за Урал, к Тихому океану… Денег хватит. Есть у меня, скупердяя, крепкий запасец. Но… Ждёт небо. Ждёт аэродром. И кресло руководителя полётов. А это я никому не уступлю. Мечтаний много – выбирай.
  Улицы тоже полупусты. Никаких пробок. На стоянке в центре полно мест. Благодатное время… В парке – тоже почти никого. Фонтаны бьют в небо, правда, невысоко. И наши вечные спутники-спортсмены уже тренируются с утра пораньше.
  В фонтане бултыхается Маша, совсем голая.
  - Здравствуй, Маша. –
  - Доброе утро, дядя Витя. –
  - Почему попой сверкаем? –
  - Мама сказала, чтобы трусы были сухие. –
  Трусы и в самом деле лежат на скамейке. И ничего больше.
  - Ладно, вылезай. Что врачи сказали? –
  - Что я буду терять зрение постепенно… И ослепну через пять лет. Это правда? –
  - Я не врач. Раз врач сказал, значит, так и есть. А что он ещё сказал? –
  - Процесс можно немного замедлить. –
  Маша натягивает трусы, и шлёпает по бетону.
  - Это тебя так мама наказала за разглашение тайн двора? –
  - Да, она сказала, чтоб я ходила в трусах теперь, и купалась голой… А ещё сказала, что ты подговорил тётю задрать ей платье. –
  - Передай маме, что не стоит судить о других по своей собственной распущенности. Я такими вещами не занимаюсь. Но если твоя подруга вместе с тобой задирает платье другим, то задерёт и тебе. –
  - Хорошо. Передам. А скажите, дядя Витя… -
  - Да. –
  - А правда мама тёте Марине платье на свадьбе задрала? –
  - Да. –
  - А ты стесняешься ходить голой? –
  - Ну… -
  Она умолкает.
  - Что? –
  - Вроде нужно стесняться. Мама говорит, что стыдно. А мне не стыдно. –
  - Ладно. Ступай домой. Потом поговорим. –
  Маша убегает, шлепая по бетону.

Глава XXXVII.

  - Ну что ж… Пора прощаться! –
  Проводы Сартабаева к новому месту службы проходят тихо, в узком кругу. Сейчас почти все разбегаются по своим орбитам. И то сказать, время пришло. Комбриг сверкает своими карими глазами, и ему пить нельзя – за рулём. Смешно сказать – Сартабаев убеждён, что только сейчас мы нарушили сухой закон, по поводу его отправления! Мы его нарушаем не то, чтобы часто, но и не так, чтоб очень редко. Даже врачебные запреты нарушаем.
  - За удачу! – поднимаю бокал в левой руке. Стукаю протезом по столу.
  Уже темно.
  - Вот ерунда! – отзывается Саакян, который тоже теперь за рулём, и не пьёт. – Сместили стрелки часов, называется… Темень. Надо было назад переставить. –
  - Ага! – ворчит Можаин. – Чтобы темень была утром… -
  - Предлагаю вернуться к смене времени на зимнее и летнее! – подаёт голос Штенгель.
  - Предлагаю ввести высшую меру наказания для того, кто ещё будет трогать время, - подытоживает Таймень. – Должен открыть вам страшную тайну – у нас зимой очень короткий день. Как ни крути – а вставать придётся затемно, и ложиться затемно. Поэтому необходимо законодательно запретить солнцу так поздно вставать и так рано заходить. А за Полярным кругом – запретить солнцу исчезать на полгода. –
  Сартабаев поднимается – ему утром на автобус. Поднимаемся и мы. Тянемся длинной колонной по улице.
  Где-то впереди, в свете фонарей, мелькнули фигуры, бросились к нашему астроному. Он успел свалить одного из них, но сбит и сам. Я бросаюсь вперёд, но удивительно меня опережает комбриг, и опрокидывает в секунду двух. Четвёртый достаётся мне, тыкаю его протезом в лицо, а левой загоняю в печень – тот оседает. От патрульной машины доносится крик: «Руки за голову! Лицом вниз!» Это мне, но постовой от удара валится к нападающим. Второй успевает выхватить дубинку, но комбриг сбил и его.
  - Жми КТС, - раздаётся спокойный командирский голос. – По прибытии усиленной группы поговорим. –
  - Не нужно, товарищ полковник. –
  В свете фонарей обозначился тоже полковник, только полиции. Нас он знает хорошо. Обстановка незавидная. Но нам – полегче. Инвалидность, награды, Саакян в своей коляске оказался рядом почти одновременно с нами. Хороший юрист, и тоже наш – Станислав Скотарский, капитан-лейтенант. У него пересаженная почка, но это не помешает ему со всей въедливостью разобрать дело.
  А вот у полицейских будут проблемы… Нападение на ветерана и инвалида, по национальному признаку, да ещё и при участии полиции. Как минимум, не сумели правильно и быстро оценить оперативную обстановку – неполное служебное соответствие. А максимум – неприкрытое соучастие.
  С полковником полиции мы пересекались не один раз, помогали в ловле бандитов, вытаскивали из драки сотрудников полиции, и портить ему отношения с нами совсем не к спеху. Даже наоборот – ещё пригодимся.
  - Встать, товарищ старшина, - негромко командует он. – Пишите доклад. Утром на построении будет разбор. –
  - Есть! – доносится испуганный голос.
  - В дежурную часть. –
  - Так точно, товарищ полковник! – и провинившиеся грузятся обратно в машину.
  - Полагаю, инцидент исчерпан, - обращается полковник полиции к комбригу.
  - Не совсем. Пятый убежал, - замечает наш командир. – Саакян на коляске не успел его перехватить. –
  - Далеко не уйдёт. –
  На этом мы расходимся. Чуть помятый Сартабаев переводит дух. Он и в самом деле лицом похож на казаха.
  - Вот тебе и инцидент дружественного огня! – заключает Штенгель. Он всё время поворачивает голову влево, чтобы смотреть прямо. Я удивляюсь тому, что наш комбриг всегда оказывается быстрей всех нас – с его-то спиной. Как-то быстрее анализирует поступающие данные. Саакян – тоже поражает, он почти всегда за мной, с моими-то ногами. Конечно, остальные тоже быстры, отстают на доли секунды, а вот эти доли и могут всё решить. И есть во мне чисто профессиональная зависть охранника – хотелось бы так же… И в чём секрет?
  Вот тебе и прощание, дорогой Сартабаев. Был ты моим антиподом… Тебе теперь путь в горы, на обсерваторию; а мне – в море, на корабле. Габашвили с нами не хочет… Может, потому, что он потерял свой корабль? А я, и Можаин, всё-таки до базы дошли… Море – штука зловредная; редко кого отпускает. Говорят, что и небо, и горы, и пещеры, и горные реки обладают тем же эффектом притяжения; но я этого я не знаю. Знаю, что человек может оказаться ещё зловреднее.

Глава XXXVIII.

  - Это было ещё до замужества, - объясняется Светлана.
  - И ты выкормила Машу проколотой и татуированной грудью? –
  - Да. В молодости о многом не думаешь. Трудно каждый раз кольца вытаскивать… -
  - Но подстриглась ты недавно. –
  - А как ты догадался? –
  - Характерное движение головой. И руками. А волос-то и нет. –
  Светлана задумывается.
  - Я думала, что с короткими волосами проще… Но раз в месяц нужно стричься. А когда-то я не стриглась вообще, и не знала парикмахерских. –
  Вот мы сидим на скамейке, глядим в небо, затягиваемое тучами, а я думаю о том, что каждое наше действие вызывает совершенно непредсказуемые последствия в будущем. В моей жизни было несколько таких действий, очень давних, и именно они привели меня, в конце концов, на войну, и именно на должность командира бригады, хотя начинал я со взвода. А потом – на мою ортопедическую кровать. И сюда. И даже на учебный аэродром. Повторил бы я то, что тогда сделал, зная, к чему это приведёт? Проблема в том, что этого я не знал, и сейчас нахожусь именно здесь.
  Как в старой сказке… Пойди туда – не знаю куда, принеси то, не знаю что. А это вся наша жизнь.
  Тучи скоро прольются дождём, но не ливнем, а мелким осенним сеянцем. Хотя ещё и не осень. Да, может пойти снег в августе. Да, и зимой может потеплеть до цветения цветов и набухания почек. Но ведь это – аномалия; она очень быстро сменится обычной погодой; и летний снег растает, как дурной сон, и снова будет жарко, и морозы снова побьют пробившуюся траву и цветы. Да, аномалия исчезнет; а вот увядших цветов уже не вернуть. Зло существует затем, чтобы быть побеждённым; но раны, им нанесённые, уже не исцелить. Рана исчезнет, но на веки вечные останется рубец. Отрубленный палец затянется, зарастёт, но больше не вырастет.
  Так и мы – живы, но многие вещи для нас недоступны. И… Если бы можно было изменить наш путь, и не стать теми, кем мы есть сейчас, то кем стали бы мы тогда? И понравился ли бы нам альтернативный вариант? Во-первых, сомнительно. Во-вторых, этого альтернативного варианта нет. Есть тот, который сейчас. А вот дальше…
  К каким последствиям дальше приведут твои приказы, комбриг? И тебя, и твоих подчинённых? Думай – не додумаешься вовек. А даже если и не был бы командиром, разве в этом случае не затронул бы каждый твой шаг жизни всех остальных людей на планете? Вот к каким последствиям приведёт каждый шаг Маши? Когда-то и ты был в её возрасте, но приближался к войне, к своим подчинённым, к своим врагам, к своему фугасу… С каждым шагом.
  - Почему ты молчишь? –
  - Сартабаев убыл в обсерваторию. Но научный коллектив интересуется перспективными ребятами, которые впоследствии смогут стать астрономами. –
  - Маша даже в телескоп заглянуть не сможет. Через пять лет… -
  - Светлана, астрономы давно не смотрят в телескоп. Тем более – в солнечный. В современный телескоп физически заглянуть невозможно. Разве только при пуско-наладочных работах… Так туда и влезть можно. –
  - Ты всё шутишь. –
  - В моём положении только и остаётся, что шутить. Тем более, что астрономы не шутят. Для работы в обсерватории нужны, прежде всего, мозги. И, конечно, горячая любовь к звёздам. –
  - В интернате она пока что глядела в маленький телескоп… -
  - А в интернате для слепых есть рельефные карты звёздного неба. –
  - Это не очень интересно. –
  - Наискучнейшее занятие, уверяю тебя! Только маньяки-учёные находят в этом что-то интересное, отсматривая на экранах диаграммы и снимки!.. Это в тысячу раз скучнее сидения на кассе в супермаркете, или махания метлой во дворе дома… Скучнее может быть только боевая подготовка, ежедневные стрельбы и марш-броски. А перед этим – зубрёжка уставов и военных учебников. Что может быть скучнее изучения лётных характеристик самолёта, и полётов по кругу? Только пилоты-маньяки скажут, что это интересно, но ты не верь им – они тронутые! –
  Краем глаза замечаю Марину Петровну. Выражение лица, как у билетёрши в кассе, когда билеты закончились. А страждущих много… Вот и страждущие – во главе идёт Маша, и она уже в платье – мама перестала гневаться. Но не совсем – платье чуть ниже пояса. Но другие девочки идут в одних трусах, да и мальчики тоже. И лица у них, как у тех уезжающих.
  Марина Петровна поворачивается к просителям. Что-то говорит, отсюда не слышно. Что-то говорят и просители. Словно конфету, или игрушку новую клянчат. Марина Петровна не знает, что им ещё сказать… И чужие дети, и ругаться на них вроде не пристало, а уже тем более – отшлёпать. Билетёр настойчив, но и просители явно не собираются с вокзала уходить.
  Мне становится интересно – кто кого? У кого характер твёрже? Детей надо чем-нибудь интересным отвлечь. Телескопом, например. Самолётом. Паровозом. Просто так от них не отделаешься. Но Марине Петровне предложить им, видимо, нечего, кроме конфет, кукол и машинок. Но разве такими пустяками откупишься?
  Марина Петровна сдаётся, и задирает платье до груди, демонстрируя синие трусы и пуп. Что-то спрашивает. На детских лицах – выражение счастья. А Маша даже набирается смелости, и запускает в пупок палец. Марина Петровна возвращает платье на место, а дети с довольными улыбками уже устремились по дорожке…
  Боюсь, это ещё не все последствия непродуманных решений.

Глава XXXIX.

  Концерты в филармонии продолжаются. Иногда меня тянет обратно. Яркое сценическое шоу в чёрно-белом цвете выглядит специфически… Но как оно должно быть на самом деле – мне уже не понять. Габашвили где-то далеко сзади и выше всё так же рулит за пультом, но помогаю ему уже не я. Я теперь только парашютист.
  Я оглядываюсь назад, пытаясь понять, где же произошла та перемена, где я пересёк незримую черту… Или нет на самом деле никакой черты, как нет её на Земле, что отделяла бы тёплые края от холодных? Идёшь к югу, и вроде бы незаметна разница. Но вот пройдено много, и день пути, и два, и уже немного теплее. А потом – и ещё теплее. А потом, много дней хода спустя, станет совсем жарко.
  Но человеку нужно прочертить границу, поставить таможню, сказать – вот это одно, вот это другое, навесить ярлычки, рассортировать нерассортировываемое. И если в первый раз такая граница была – подрыв бака, сгоревшая боевая машина, а в памяти только – удар и темнота, и медленно оживающий мир в стенах медпункта, то во второй раз, именно сейчас, такой границы нет. Решения зрели в воздухе, план зрел в голове у комбрига, план реализовывался, когда мы о нём не знали. И работал уже не комбриг, а конструктора… И вот я снова готов застегнуть лямки парашюта, и покинуть борт, ожидая хлопка за спиной. А шнуры и микрофоны на сцене предстают неким сном, прочитанным в книге вымыслом, которого никогда в жизни не было. По крайней мере, в моей.
  Но там, где-то сзади, сидит за пультом Габашвили, и хмурится, трогая пальцами рукоятки. А где-то впереди, на учебном аэродроме, который уже не только учебный, ожидает Саакян, которого занесли в кабину и усадили в кресло первого пилота. И самый самолёт, нагретый лучами уже нежаркого солнца. Саакян вполне может добраться до кабины и сам, на руках, и весьма успешно, и место своё занять. Но его обычно заносит Штенгель. А дальше – Саакян царь и бог в воздухе, и на рулении. А комбриг будет командовать ему в наушники. А глухонемым – отстукивать ключом. В заданной точке вспыхнет табло, и мне уже не разобрать, какого цвета. Саакян скомандует готовность в динамик, отпустит свою обычную чёрную шуточку. Выпускающий распахнёт створку – и пошли! Свежий ветер, свободное падение, рывок… И медленный спуск.
  Пока что мы только прыгаем. Но скоро будем отрабатывать выполнение спасательных задач. И море ожидает нас… Кажется, я один из тех редких счастливчиков, что может позволить себе плавать и загорать. И даже на общественном пляже – моих увечий и без одежды не видно. Старая контузия пока о себе никак знать не даёт, и врачи на медкомиссии вполне довольны, хотя… Никому из нас веры уже нет. Нет веры нашему здоровью. Если уж и обычным пилотам, и десантникам веры тоже немного…
  Врачей тоже можно понять – болячка на высоте, в условиях перегрузок, при кислородном дыхании вылезет боком, и может закончиться смертью пациента. А то и тех, кого он везёт. И врачи методично ищут, где нормальные показатели чуть-чуть, а пошли в сторону… и начнётся долгий и кропотливый поиск причины. У меня все показатели – в абсолютной норме. Кроме зрения, конечно. И это ещё больше настораживает врачей. В конце концов, я получил заветную бумажку с печатью и решением: «К полётам и прыжкам с парашютом – годен».
  А получили не все. И Штенгель не может летать. И даже машину водить. Не по зрению – летают и слепые. А по контузии… Но он вполне освоился в наземной службе. В наземной службе – можно, хотя и туда пускают не всех. Вот я и отвлёкся от концерта, погрузившись в размышления…
  Кто-то поёт – так я их всех знаю. Они не один раз прошли передо мной на репетициях. Я знаю, как они работали над теми партиями и нотами, которые не получались. Как они срывались, плакали, ругались. Как их беспощадно терзали руководители и учителя. Малейший звук, малейший жест – всё должно быть отточено.
  Но всё-таки ошибки есть, и их вижу я, но не мои соседи. И знаю, какой потом будет жёсткий разбор полётов… Кое-что скрыто в аппаратуре, уже видавшей виды, хотя Габашвили выжмет из неё чуть больше, чем в принципе возможно. И будет хмуриться, что получилось не всё, и не так…
  И то же будет у танцоров, и то же будет у музыкантов. И я распростился с этим, чтобы вернуться в небо… И жаждал вернуться, и работа помощника звукача была хоть и интересной, но всё-таки не то. И картины мне никогда более не писать. Но пальцы пока готовы лепить глину. Они чувствуют то, чего не чувствуют глаза. Но грусть остаётся. Остаётся в старой рабочей столовке филармонии, где мы с Габашвили обсуждали насущные проблемы выживания инвалидов…
  Песня закончилась. Исполнитель поклонился. Торжественный концерт завершён. Из нашей бригады здесь немного – почти все заняты. У меня выпал небольшой отгул. Стоит ли сюда возвращаться ещё раз? Как сказал бы комбриг – будущее нам неизвестно. Боевая задача может занести далеко за край карты.
 
Глава XL.

  Министр пообещал открыть нашу старую аллею в ближайшие дни. Пригласил всех на построение. Конечно, он сказал – торжественное открытие, но для нас это будет построение, и ничего больше. На этом история моей бригады будет завершена, как завершилась история той, которая пересекла границу и возвратилась к месту постоянной дислокации. В кармане у меня целая пачка пригласительных билетов на всевозможные мероприятия. Этих и билетов и раньше было немало, а вот сейчас их на порядок больше – сказывается слава. Раньше мы пропускали эти сборы со ссылкой на здоровье, а нынче нам некогда. Кто-то ходит… У кого появилось окошко в плотном графике занятий. Ну, и не на всех площадках могут принять всех из нас. Не везде есть пандусы. Глухие могут отсидеть на концерте ради приличия, а слепые – в кинотеатре.
  Начали приглашать и наших подопечных из интернатов, и гражданских, под председательством Лурье. Что-то изменилось… Надолго ли? Думается мне – навсегда. И отнюдь не то, что измеряется в категориях – «хорошо-плохо». Скорее, в категориях – «было-стало». Новое непривычно, но скоро войдёт в привычку. Старое забудется, и попытка возвращения к нему будет восприниматься в штыки, как некий модернизм.
  Да, нас приглашают. Да, и ради галочки – в том числе. И потому, что не знают, что бы ещё нам приятное сделать. И присылают билеты глухим, слепым, колясочникам… Потому, что есть мероприятие, есть площадка, и это специально в подарок. Я думаю о Старковиче, который не может больше рисовать, о Саакяне, о себе… Я остаюсь работать со словом, но уже на командном пункте. Хотя моё слово в воздухе – закон, который, правда, командир экипажа может на свой страх и риск отменить, но на земле я и сам подчиняюсь командиру базы. А значит, многое больше от меня не зависит, но вот спрашивать будут с меня. Обычная ситуация. Ничего нового. Так бывало и на войне.
  Сижу на скамейке в парке, наслаждаясь последними лучами летнего солнца. Пока ещё тепло. До некоторой степени… Уже не жарко. Частенько ветры и в самую солнечную погоду шумят деревьями над головой, треплют флаги над зданием администрации напротив парка. Красный конь ожидает меня на стоянке, готовый в бой. Хотя – какие сейчас бои? Одни походы, и те недальние. Но жизнь превратилась в гонку, откуда луч прожектора памяти выхватывает день, час, выхватывает важное событие, выхватывает минутную передышку. А дальше – сплошной круговорот, каша из событий, которые почти не оставляют следа в памяти. Когда интенсивно впахивают участки мозга, ответственные за рабочие моменты.
  Война навечно с нами – в виде своих грозных подарков. Вернее, из своих дерзких краж. Украденное здоровье навечно, каждую секунду с нами. А Лурье? С ним навечно горы, спуск с вершины в штурмовой лагерь, циклон, и оставшиеся на леднике и в трещине друзья. А с кем-то навечно шахта, тёмный забой, чёрный вал угля, ледяная вода по колено, и незримый метан, готовый отравить или взорваться… С кем-то навечно машина, заскользившая на расплавленном асфальте. С кем-то газонокосилка. С кем-то – кухня, газовая плита, и неисправный баллон. Но тут – никакой романтики; одна нелепая бытовуха. А разве романтика у нас? У Лурье? А у наших подопечных из спецшкол и из интернатов? Родился таким, или заболел во младенчестве – вот ты и есть такой, и никакой другой жизни ты не знаешь. Мы-то знаем… Вот родился бы Старкович с чёрно-белым зрением, или ударили бы совочком покрепче в какой-нибудь песочнице – и не учился бы он в художественной школе, и не был бы подающим надежды… И не был бы призван в десант, и вообще не был бы призван.
  Но это – вопрос не к нам. В наших силах дать им то, чего никто не сможет дать. И у них, и у нас есть возможность сделать то, что не под силу никому больше. Потому что мы многого не можем. И нам приходиться искать. И находить.
  Редко кому везёт, как Сартабаеву – астрономии оторванные пальцы не помешают. Хотя я опять выхожу на свой проклятый вопрос – а что есть везение? Повезло ли мне? Сколько граней у моей монеты, или это всё-таки кубик? От одного до шести. Или нарды – выпавшее число определяет случай, но ходы делаешь ты сам… В шахматах воли случая нет, а в рулетке нет твоей воли.
  И ради чего все эти размышления? Ради того, чтобы понять, как жить дальше. Все мы привыкли размышлять. Можно было бы время размышлений потратить на дело, но я предпочитаю сначала думать, а потом делать – так всё-таки надёжней.
  Светланы нынче здесь нет, как и Маши – они уехали на очередное обследование. Нет Геннадия и Марины Парамоновых – у Анатольича тоже очередное обследование… Но дети в фонтанах теперь купаются голыми. Убедившись, что мама не видит, сбрасывают трусы и принимаются плескаться. Попытки прекратить это безобразие со стороны мам и бабушек терпят фиаско. По парку дети бродят в одних трусах… А те девочки, что всё-таки одеты в платья, успешно их задирают, со смехом показывая пупы другим детям. И другие тоже задирают подружкам платья, и всё это сопровождается самыми счастливыми визгами.
  Надеюсь, дальнейших последствий от непродуманных действий больше не будет.

Глава XLI.

    Серые сумерки позднего осеннего рассвета пока не думают тревожить ночь. Хотя и рассвет ещё не очень поздний. Третье сентября, День Победы над Японией. До каких пор мне будет сниться ванная? Или душ?.. Но рваный ритм событий последних месяцев оставляет мало времени для снов. Они очень быстро забываются.
  Протягиваю руку к ночнику, хотя могу встать и в полной темноте. Над головой – по-прежнему рукоятка на цепи, тянущейся от рамы под потолком. Стандартная процедура одевания корсета, дающего мне жизнь. Вернее – почти нормальную подвижность и мобильность взамен полной бездвижности.
  В городе пока ещё горят фонари, и пока ещё мало окошек вспыхнули утренними заботами, рабочими и школьными. Пока ещё мигают жёлтым светофоры на перекрёстках. Пока ещё мало машин. Небо становится серым, потихоньку светлеет, гася звёзды. Потом рассвет будет позже, а потом и ещё позже… До самой зимы. И будет холоднее.
  Мы идём вниз, отыскивая самую важную цель, самое необходимое, ради чего можно было бы пожертвовать всем остальным. Без промедления и без сожаления. Когда никаких колебаний больше не будет в душе.
  Сижу у окна, наблюдая оживающий город, втягивающийся в новый учебный год, в новую осень и новую зиму. Дачники спешат собрать оставшийся урожай и вывезти по домам. А то, что уже собрано – отправиться по банкам, и будет раскупориваться по мере приближения весны и новых посевов, и новой обрезки.
  А меня ожидает неизменный чай, обжаренные пельмени из холодильника, припасённые со вчерашнего ужина. Потом надо надеть парадку, и направиться вниз. Но я медлю…
  Сартабаева больше в доме нет, и он занят работами в обсерватории. Его сейчас не будет. Не будет и Парамонова, который вместе с женой отправился на очередное обследование. Врач говорил, что если б не женитьба, ещё б года на два-три хватило. А с пересаженным сердцем – и все пять. Но я знаю, что иногда и врачи ошибаются. Иногда… Поэтому меня внизу в коридоре ждёт только Судмалискис, что раньше отправлялся в шестой жилмассив. Мичман будет без фуражки, поскольку левой воинское приветствие не отдают.
  Я медлю, словно хочу навек остаться в прошлом… Было со мной такое. Нет, не в школе, когда многие не хотят покидать родных классов, знакомых учителей, одноклассников. И даже не в институте перед вручением диплома, хотя есть особые форумы – «Как выжить после филфака», например. Рано, или поздно, а придётся возвращаться с небес на землю. Но это было у меня много позже, когда я действительно отыскал что-то важное для себя.
  Выхожу в коридор, в свете лампочек приближаюсь к лестничным пролётам. Но Судмалискис ждёт меня в фуражке, и козыряет протезом, чего раньше с ним не наблюдалось. И протез, и кисть скрыты перчатками.
  Бабушки продолжают торговать цветами, а другие – спешить со своими тележками по асфальту. Никто не просит меня о помощи, словно начали догадываться о моей немощи… А может, это служба новостей и до наших дворов добралась.
  Администрация пообещала вековые деревья пощадить, и пощадила, но несколько штук, не самых больших. И на том спасибо. Убивающие прохожих ветви – совсем не весело. А новые саженцы пока что совсем маленькие. Колясочникам здесь будет удобно, и слепым – тоже. Старые дорожки выровняли, переложили. Выправили бордюрные камни.
  На месте наших сборов остался один дуб, что поцелее. Лаконичный коричневый монумент посвящён инвалидам региональных войн и локальных конфликтов. На нём – фамилии и имена участников моей нынешней бригады, умершие здесь, в городе. Имена других – в центре города, на больших обелисках. Представители администрации уже на месте, и ждут своего часа, чтобы взойти на импровизированную трибуну. Придётся взойти и мне… Кто-то должен держать слово от нас. Ждут караульные из частей гарнизона. Ждут и обычные ветераны, вполне здоровые.
  Наши собираются на том месте, что раньше звалось обычным. Здесь не было никакого пристального внимания. Теперь все глядят на нас. И как когда-то, мы не имеем права ударить в грязь лицом.
  - Равняйсь… Смиррна! –
  Колясочники, слепые, глухонемые, сердечники тянутся в струнку. На всех – парадка… Старого образца. Разведчик… Свои бойцы скрыли от тебя.
  - В память о воинах Н-ской группировки, погибших при исполнении служебного долга, головные уборы снять! –
  Безрукие снимают фуражки протезами. Те, кто могут, встают на левое колено. Краем глаза вижу, что с нами выполняют команду и здоровые ветераны, и караул.
  - Головные уборы надеть! Смирно! Передаю командование полковнику Михайлову. –
  Он ветеран, и заместитель командующего гарнизоном.
  Наша бригада отходит в сторону, на место почётных гостей. Теперь караульные возложат венок, и дадут воинский салют. Мы сдаём вахту…
  После салюта зампред законодательного собрания произносит речь. А теперь надо сказать и мне. Как же вскарабкаться по этим ступеням?
  - Уважаемые товарищи военнослужащие и ветераны, государственные служащие и рабочие! Мы, инвалиды войны, благодарны за ваше внимание и поддержку. За то, что не забываете о павших. О тех, кто вернулся. Но и мы работаем в меру сил и возможностей на благо страны. Мы работаем с детьми-инвалидами. Мы сумели добиться возвращения в строй лётчиков и моряков. И мы бы хотели видеть рядом с собой и тех детей, кому помогаем адаптироваться к нормальной жизни. Ещё раз – спасибо! –
 
Глава XLII.

  Слезть с трибуны ничуть не легче, чем взобраться на неё. Аплодисменты собравшихся не стихают, хоть собравшихся и немного. Среди них и спортсмены, в предвкушении нового места для спорта. Впрочем, и нас они хорошо помнят и знают, хотя кажется, что никогда не обращали внимания.
  Пожимает руку полковник Михайлов, и так же быстро, извинившись, отбывает – служба. Отбывает караул.
  - Что-то мы с вами редко пересекаемся, - сетует сверкающий круглой выбритой головой председатель городской организации ветеранов конфликтов полковник Дворченко.
  - У инвалидов – свои заморочки, - отвечаю я. И что мне ему ещё сказать? Что он открыл ИП, и довольно успешное? А у нас – обсерватория, аэродром, порт.
  Обступают журналисты местных, окружных и центральных агентств.
  - Скажите, есть у вас кошка, или собака? –
  - К сожалению, нет. У меня в доме два крокодила, песчаная эфа и китовая акула в аквариуме. Так что нет. –
  - А если серьёзно? –
  - На фронте я специально запрашивал у шефов побольше кошек и мелких норных собак. От крыс не было никакого спасу, и пришлось мобилизовать животных. А здесь пока никакого повода к заведению животных пока не имелось. –
  - Скажите, а какое училище вы закончили? –
  - Никакого. Из военного образования у меня только экзамены на офицерское звание и академические курсы. А высших гражданских – три. –
  - А если серьёзно? –
  - В этом случае – военная тайна. –
  - Что является для вас мотивирующей силой? –
  - Зависть, злость, агрессия. –
  - А серьёзно? –
  - Посудите сами. Некогда военком сказал мне, что ни один выпускник военной кафедры не покажет того уровня командования, как выпускник училища. Я обозлился, но прошло десять лет, прежде чем я смог это доказать. Но мой непосредственный начальник, генерал, во время демобилизации сказал мне, что о возвращении к военной службе нечего и думать. Да, я не на военной службе, а в МЧС, да ещё в качестве гражданского специалиста. Или неаттестованного сотрудника. Но тем не менее, я при исполнении. Министр образования отваживал меня от чтения книг ученикам спецшкол, и уж тем более – от подготовки учеников к активной работе, которая и не всякому здоровому под силу. Сейчас те из учеников, кому больше шестнадцати, готовятся к полётам и походам в море. Каждый раз я злился, и брался доказывать, что невозможное вполне возможно. –
  - Сотрудник американского посольства заявил, что именно вы захватили посольство и удерживали его сотрудников в заложниках. Он опознал вас на видеозаписи. –
  - Да, именно так и было. В подвале посольства было спрятано двести тонн героина, и именно они и были нашей целью. Через час после захвата нам позвонил американский президент и спросил, что нам нужно, чтобы мы отдали героин? Я назвал цену, заранее оговоренную с командованием. Дальше переговоры шли без моего участия. –
  - Сотрудник посольства жаловался, что вы жестоко с ним обращались. –
  - Да, нам пришлось его привязать ремнями, потому что его ломало. Он конченый наркоман! Пришлось трижды в день вкалывать ему дозу перед едой. –
  - А его жена жаловалась на сексуальные домогательства. –
  - Это ложь, ответственно заявляю. Мы не прочь развлечься на войне с женщинами, но она же страшна, как смертный грех! Даже мои бойцы, пившие кровь младенцев, сторонились её с опаской. Впрочем, если уж я не воспользовался ей, то ограбил без сожалений. Вот это я отобрал у неё. –
  Демонстрирую золотые серёжки из порошкового алюминия из магазина «343», в которых ходит половина женщин нашего города (вторая половина ходит во второй модели серёжек того же магазина).
  Слава – штука зловредная. Серёжки купила Светлана для Марины, и оказалось, что у Марины такие уже есть (а всего ей на свадьбе подарили пять пар тех же самых серёжек, и ещё две пары других).
  - Вы так часто шутите… -
  - А что мне ещё делать? Если я сейчас начну говорить серьёзные вещи – вы же всё равно не поверите. Поэтому я и шучу. –
  Журналисты расходятся. Администрация садится в машины. Рабочие принимаются демонтировать трибуну. Коричневый монумент стоит в лучах утреннего солнца, украшенный еловыми венками, перехваченными красной лентой. И на том спасибо, что не стандартные пластиковые венки.
  А мы с бригадой, как и в старые добрые времена, тянемся на площадку тяжелоатлетов. Спортсмены с радостью берутся осваивать новые дорожки. Колясочникам ехать легко, слепым – идти, но часть нашей жизни безвозвратно умерла. Вот мы уже все в парадной форме, и даже самые ярые экстремисты отказались от повседневки, и от полевой… Не говоря о гражданских костюмах, украшенных планками. Но кое-что осталось в нас по-прежнему. Нет бритых налысо, хотя сверкают у многих лысины и плеши. А у некоторых волосы отпущены и ниже плеч. Дух свободы подвергается подчинению лишь частично.

Глава XLIII.

  Маша пока ходит в обычную школу. Хотя иногда, пару раз в неделю, на пару минут, встают перед глазами тёмные пятна, и свет меркнет… Но потом – всё по-прежнему. Всё ясно и понятно. И сейчас она сидит на скамейке, в школьной форме, с бантом в косичке, а сама тайно поглядывает на фонтан. И другие узники школ, временно выпущенные на свободу, но пока что в своей тюремной форме, глядят на фонтан, как волки в лес.
  Вот моим подопечным из специальных школ в фонтанах не плавать. Но у них, в их вечной темнице, я веду зловредную подрывную работу. Потому, как и сам в той же тюрьме. Да, многое для нас закрыто. Но мы ищем обходных путей. Если через реку нет моста – плыви. Если нет прохода в горах – лети. Земля тянет своими путами, она же нас кормит и поит. Так ведь и в тюрьме – бесплатный кров и бесплатный стол. И вольные бродяги зачастую стремятся в тюрьму, чтобы перезимовать, и не жить впроголодь. Зима на воле убивает… И редко кто устремляется на юг, где можно зимовать прямо на улице, да и зимы нет. И страшно…
  Страшно уйти в открытое море и потерять берег из виду. А шторм грозится потопить утлую посудину, лишив жизни. Страшно забираться в горы, где не хватает дыхания, где вечные снега и мороз. А буран грозит отрезать пути назад и оставить навечно в ледяной могиле. Страшно спускаться в пещеру, оставив далеко за спиной последний солнечный луч. И с каждым шагом мерещится грозный обвал, отрезающий пути к отступлению. Страшно взлетать в небо, и набирать высоту, зная, что падение будет беспощаднее. Страшно уходить в тёплые края, где тебе ничего не известно.
  Но тот, кто лишён крова, становится отчаянным, хоть и не всегда. Ему нечего терять. Сытный стол, тёплая постель, очаг и уверенность – это не о нём. И вот он уже ищет подобных, а если нет, то уходит и сам. Не факт, что дойдёт живым. Но сытым и домашним это вовсе не нужно.
  Я с моей бригадой и был тем бродягой, лишённым крова. Или тюрьмы… Тех оков, тех нитей, что незримо держат, и не дают ни летать, ни сбежать, ни искать хоть что-то новое. И всё есть, и всё под рукой… И мы, прошедшие огонь бойцы, помним это ощущение безмятежности, как некий дурной сон. И все наши беды, все наши страхи и страдания, казавшиеся гигантскими и невыносимыми, теперь представляются бурей в стакане воды, и битвой в песочнице…
  Как знать, может, что и это, что нынче с нами – не самое страшное; но нам хватит. А вот подопечных из интернатов эта безмятежность не касалась вообще. Разве что в очень раннем возрасте… В этом их сила; в этом и их слабость. Им не нужно переживать мучительный крах мира, пережитый нами; но им и не с чем сравнить. Их ограниченный мир – привычен. Вот и думай, командир, что ты можешь им сказать. Думай, как их поднять на штурм неизведанного.
  Я смеюсь над собой. Поясни-ка себе, чем этот штурм неизведанного лучше тихого уюта и довольствия? Стал бы ты сам штурмовать, будь у тебя выбор? Да, на войну я шёл добровольцем, и многого не знал, хотя был в зрелых летах, и понимал, что весело явно не будет. И что смерть, и увечья – это вполне ощутимый шанс. Правда, был и шанс вернуться живым и здоровым. Но выходит, весь этот штурм неизвестности – есть только следствие безысходности? Не то…
  - Страшный ты человек! – изрекает Светлана.
  - Почему? –
  - Сидишь, молчишь, а потом вдруг смеёшься… -
  - Я – немощный инвалид. Мне ничего не осталось, кроме смеха. –
  - Ложь! У тебя есть руки и ноги, ты можешь ходить, у тебя есть глаза и слух. И говорить ты можешь. У тебя целый китель наград, и беспрекословный авторитет. Тебя слушают, и ты проворачиваешь такие дела, что кажутся невозможными. И это называешь – ничего не осталось? –
  - Скажи, Светлана, если Маша станет академиком, сделает научные открытия, которые перевернут наш мир, её слово будет беспрекословным в университетской среде, но она так и будет слепой – и тогда ты тоже скажешь, что это безделица? –
  Светлана прикусывает губу.
  - И я не говорю о том, что у неё есть возможность выйти замуж, и родить детей… -
  - Хватит!! –
  Маша появляется, и ведёт за руку другую девочку, в слезах. Девочка приподнимает очки, трёт глаза, и никак не унимается.
  - Что случилось? – спрашиваю я.
  - Дядя Витя, у Тани кошка умерла… -
  Светлана встаёт со скамейки, садится перед девочкой на корточки берёт её за руки.
  - Не плачь, Танюша! Кошка не умерла, а стала облачком. И когда пойдёт дождик, она вернётся к тебе… -
  - Ложь! – спокойно говорю я. – Не верь, Таня, когда тебе будут говорить об облаках, о радуге, и о подземных царствах. По этой дороге проходят только один раз, и только в одну сторону. Кошка никогда не вернётся к тебе, это ты к ней вернёшься. И будет это очень скоро. Даже если ты доживёшь до девяноста лет, они мелькнут, как сон. Мы приходим сюда по одной дороге, и возвращаемся обратно, домой. Здесь мы только гости. –
  Таня умолкает, перестаёт плакать, и удивлённо глядит на меня через очки. Потом снимает, и щурится. А я…
  Я, кажется, отыскал ответ на свой вопрос. Штурм неизведанного – это только поиск той самой дороги домой. В попытке уйти туда живым, а не упавшим с крыши многоэтажки. В надежде, что тебе-то точно повезёт, и смерть удастся обойти мимо…
  Светлана поворачивается ко мне, не вставая с корточек, из-за чего становятся видны её трусы из-под короткой юбки.
  - Виктор, у тебя были коты? –
  - У многих из нас были коты, собаки, рыбки, попугайчики, канарейки… Хомячки. Но мы схоронили слишком многих людей, чтобы ещё хоронить и домашних зверей. –

Глава XLIV.

  Первая победа… Я сижу на командном пункте и отстукиваю ключом. Самые передовые, кто первыми начал подготовку – глухонемые. Они же и удостаиваются чести сейчас. Тяжёлый четырёхвинтовой вертолёт рулит на взлёт, пригибая почти горизонтально волнующиеся травы. Лампа мигает, докладывая о готовности. Взлёт разрешаю.
  Исполнительный старт, короткий разбег, и монстр отрывается от бетонки, оставляя чуть дымные следы керосина, сбрасываемые мощной струёй воздуха вниз. Хлёсткий гул лопастей с коротким посвистом замирает вдали. Первая боевая задача…
  В море, на Старой банке, затонула прогулочная яхта. Живых и тела уже подобрали проходящие суда. Нам предстоит вытащить на сушу корпус. Просто так кораблям не подобраться – кругом камни. Но грузоподъёмность нашего дракона позволяет вытащить яхту по воздуху. На месте уже стоит корабль Можаина, и пробует завести тросы под корпус. А на высоте барражирует Саакян на поршневом, и ретранслирует мои команды. Конечно, будь это обычные пилоты, я бы уже передал их диспетчерскому центру на берегу; но ключа Морзе у них нет.
  К моменту прилёта крана Можаин сумел заарканить утопленника, и экипажу дракона остаётся всего ничего: поймать тросы, дождаться закрепления их моряками, аккуратно поднять корпус, чтобы из него вылилась вода, и тащить на берег. Да ещё дотащить и положить на место.
  Отстукиваю ключом. Принимаю доклады. Корабль увидели. Цель увидели. Подошли. Зависли. Есть захват. Тянем потихоньку. А я отслеживаю хронометраж времени… Секунды, минуты, часы. Подняли удачно, тросы держат. Идём на малой на порт. Прошли берег. Вышли на точку. Кладём. Расцеп. Задача выполнена, идём на базу.
  Вот он появился, тяжёлый дракон, идёт на дальний привод. Вижу визуально, вижу отметку на радаре. Касание, пробег, и чуть осев на передние стойки, дракон притормаживает у съезда на рулёжку. Катится к стоянке, разгоняя в разные стороны море трав. А мне ещё заводить Саакяна. Скоро и ему, и другим обезножившим, и обезручившим, будет дан допуск на подобные операции. Самолёт приближается много быстрее, хотя и не так, как реактивные. Смотрю в стереотрубу – шасси вышли, закрылки и предкрылки вышли, створки охлаждения открыты.
  - Стрела-семь, я гараж. Посадку разрешаю. –
  Самолёт касается бетона с лёгким дымком из-под основных стоек, катится, опускает хвост, крайние винты замедляются, замирают совсем. Саакян заруливает на стоянку.
  - Гараж, я Стрела-семь. Выключаю двигатели, - звучит крайний доклад в динамиках.
  Я пробую откинуться на спинку кресла. Как будто и нет никакого корсета. Да, это маленькая, но победа. И день, и погода хорошая. И никаких осложнений при выполнении задачи. Это потом может аукнуться, когда сложности возникнут. Но сейчас, в этот момент, это ясный сигнал – да, мы готовы. Мы можем. А можем, если возникнет необходимость, и намного больше. А необходимость возникнет – это наш мир, несовершенный и опасный…
  У самолётов сейчас возится Штенгель. Ему охота бежать к вертолёту, но там – другой техник. У Штенгеля задача – обслужить самолёт. Сдаю вахту, выключаю оборудование. Постоянной смены на нашем диспетчерском пункте нет. Надо переговорить с вертолётчиками, интенсивно размахивающих руками, переговорить с Саакяном, которого уже вытаскивают на руках из кабины.
  Как мало прошло времени с момента появления первого самолёта… И с момента появления идеи. Хотя я предполагал её появление ещё в тот момент, когда учился ходить, учился вставать, учился ложиться, учился мыться. И надо было определять для себя, куда теперь идти, и куда деться. Но любая победа куётся заранее, и вот она пришла.
  Но – хватит радостей. Впереди труд. Впереди ещё неудачи… Без них – нельзя. И это тоже нужно преодолеть. И – впереди много побед. Намного более трудных. Но уже не будет этого ощущения безупречной радости, отрывающей от земли. Потом вспомнишь – и не сможешь вспомнить. И это тоже нужно пережить.
  Жмём друг другу руки молча. Никаких слов – они лишние. И даже знаки руками…
  Полёты на сегодня окончены. Но покидать аэродром не хочется. Вертолётчики грузятся в свой «Патриот». Саакян открыл дверь и перебирается на руках в «Гранту». С ним поедет Штенгель. А я сегодня со своим красным конём один – все уже распределились. В этот момент я остаюсь один на трассе, со своими чаяниями, ожиданиями, стремлениями… И памятью.
  Бывает такое в жизни – что-то идёт очень удачно. Все светофоры – зелёные, все попутные машины съезжают на боковые дороги, а пробки – только навстречу. Пешеходные переходы пусты. Вчерашние ремонтные работы окончены, и дорога сверкает после свежего ремонта. И знаки новые, и разметка яркая, и светофоры исправны. Надолго ли это? Кто знает…

Глава XLV.

  Очередное мероприятие в филармонии… Хоть мероприятие и не в нашу честь, но мэрия решила нас премировать билетами. Впрочем, всё это лето мы были здесь завсегдатаями, насколько позволяли плановые полёты и занятия. Габашвили, может и пожалеет о том, что остался здесь, но и я, порой, жалею о редакции. Между двумя мечтами приходится делать выбор. И не понятно, насколько это легче, когда выбора нет, и не нужно ни о чём жалеть… Кроме того, что нет и возможности.
  Местные коллективы я знаю уже наперечёт. У кого и когда какой концертный костюм, и кто и какой номер будет исполнять. И даже в какой последовательности. Что ж, винить артистов в этом сложно. Программу раз в два дня не обновишь. И даже за полгода. Программа разрабатывается на сезон. Доживу – увижу что-то новое… А пока – студия современного танца показывает ретро-танец рок-н-ролл, юбки разлетаются лихо, танцоры переворачивают танцовщиц через голову.
  Я задумываюсь – а что считать современным, и что – старым? Где та грань, и сколько в ней должно быть лет, чтобы авангард стал классикой? Каковы критерии? Артисты кланяются, и уходят. Появляются ведущие. Новый номер. Ничего удивительного.
  Сейчас есть время на размышления. Потом его не будет. Будет предельная концентрация, работа, и ничего лишнего. А пока – думай. Чтобы выбрать единственно правильное направление главного удара, который не ждёт противник. Или предугадать, где будет единственный удар противника, и заранее приготовить ему ловушку, из которой не выбраться.
  Сейчас у нас нет врага. Наш враг теперь – это мы сами, наши ошибки и недочёты, и чьи-то ещё недочёты, которые не были вовремя замечены. Случайности, и откровенная невезуха. И этого врага тоже нужно уметь просчитывать, вычислять, и принимать меры. Наносить по нему ответный удар. Или угадывать единственное верное направление его удара.
  Концерт окончен, в зале загорается свет… Можно пока не подниматься – я в первом ряду. Народ пока рассосётся на выходе. А на сцену поднимаются поклонники с букетами, вручают их тем артистам, что не успели разъехаться по домам. Берут автографы. Интересно, а сколько у них автографов одних и тех же людей. Но меня толкают в плечо.
  - Извините, а автограф можно? –
  - Да. Но вы могли у министра транспорта области попросить – вон он, ещё и убежать не успел… -
  - Да зачем нам он? Вы же командовали операцией? –
  - Нет, не я, а командующий округом МЧС. Я только руководил полётами, и то в своей зоне… -
  - Вот-вот! –
  Ко мне подходит девочка, и вручает букет цветов. На День Победы тоже иногда вручают. Поэтому я и старался свою бригаду строить подальше от центра. Расписываюсь на листах и в блокнотах. И никак не отвертишься… На сцену более никто не обращает внимания, и сами артисты кучкуются вокруг. Главное – выдержала бы спина. Остальное можно пережить.
  Выбравшись из толпы фанатов живым, направляюсь к остановке. Красный конь украшен розовыми ленточками и цветочками. Слава – штука тяжёлая… Сознательно от неё бегал. Негоже командиру светиться где надо, и где не надо. Сознательно оставил при первой возможности должность начальника пресс-службы. Заметки писать, да на вопросы отвечать – это хорошо получалось, но душа просила другого. Нет, была слава, конечно… Меня враги до сих пор без ругани не вспоминают. А кое-кто – и без слёз… Вот это была слава – всем славам слава. За мою голову давали астрономические суммы, охотников находилось немало, и все они попадали в мой командирский кабинет, либо в блиндаж. Там я их угощал, допрашивал, и все они твердят о неких жесточайших психологических пытках… Я никого не пытал, просто человек весёлый, и пошутить люблю. А что вы хотели? Это война, я вас переиграл, а за неудачливость и недостаток оперативного мышления необходимо расплачиваться. Интересно посмотреть, как немец будет петь «катюшу», англичанин – танцевать «яблочко», а американец – целовать портрет нашего верховного главнокомандующего. А душман – вспоминать слова гимна СССР.
  Во двор въезжаю с опаской. Нет, гараж пока чистый… Не вычислили. Или ещё не добрались. Чист подъезд. Чиста дверь в квартиру.
  - Товарищ полковник… -
  Это меня нагнал Парамонов. Он вытягивается в струнку, и вскидывает правую ладонь к козырьку.
  - Ты что, Анатольич?.. Я не по форме. А ты что в повседневке? –
  - В военном госпитале был, вот и по форме. А о тебе только и говорят. –
  - А о лётчиках? –
  - Говорят, и на руках качают, а что с того? Они глухонемые. К Саакяну приставали – еле отбился. Машину сердечками изрисовали. Коляску ленточками украсили. –
  Я знаю, чьи это проделки. Диана Александровна меня не забывает, и величает на всю область героем.
  - Где Марина? –
  - Спит уже… Жаль её, умаялась она со мной. –
  Ещё бы. Ты ведь знал об этом, сержант. И все мы об этом знали. Теперь-то чего жалеть?

Глава XLVI.

  Обстановка складывается горячая… В одном конце страны – леса горят, в другом – реки разлились. Борта с нашего аэродрома, готовые к выполнению задачи, убыли на место проведения спасательных работ.
  А у нас не прекращаются учебные полёты. Саакян выполняет задачу поиска на полигоне.
  - Гараж, я стрела-три. Пожар крайнего правого двигателя, выполнение задачи прекратил. –
  - Стрела-три, я гараж, доклад принял. –
  Пожар одного двигателя на четырёхмоторном – это ещё ничего. Если не возникнет сопутствующих факторов.
  - Гараж, винт не встал на флюгер. –
  - Стрела-три, немедленно прыгайте. –
  - Гараж, иду в базу. –
  - Стрела-три, повторяю – немедленно прыгайте. Стрела-три, отзовитесь. Стрела-три, вызывает гараж… -
  Метка исчезает с экрана радара. Поисковый вертолёт в зоне находит обломки и воронку. Ночь идут раскопки. Самолёт с эшелона ушёл в крутую правую спираль и врезался в землю почти вертикально. Двигатели вошли в почву на пять-семь метров. Биомассы остаётся немного – её рассортируют по гробам, и развезут на транспортных самолётах на родину. После прощания в городе… Ночь на аэродроме, на командном пункте. Вертолёты вывозят найденное сюда. Прибывает самолёт с комиссией на борту. Времени больше нет – оно ускорилось, как и во время войны.
  Большие потери – признак профессиональной непригодности командира. А я считал таковыми любые потери. И хотя в бригаде и в самых тяжёлых операциях было очень немного погибших, я считал их своей виной… Не предусмотрел, не предугадал, не уточнил… Хотя трезвый расчёт убеждал, что без потерь невозможно. И что малые потери – это физически возможный предел. То же и сейчас – надо было приказать Саакяну чуть раньше, хотя он твёрдо решил спасать машину. И скомандовал прыгать экипажу, но и они остались спасать машину с ним.
  А это значит, мне снова, как и в годы войны, придётся писать: «ваш сын… при исполнении служебных обязанностей… сохранив верность Присяге… проявив мужество и храбрость…» Я никому не доверял писать этих писем.
  Предварительная версия – отказ техники. Значит, данный тип пока отстраняется от полётов, но таких машин всего две. Одна из них работала в разведке лесных пожаров; её подменили вертолётом.
  На аэродроме остаётся «Гранта» с ручным управлением. Молчит Штенгель – он считает виновным себя. Что-то недосмотрел… Хотя регулировка шага винтов никаких сбоев не давала.
  Время выбраться с аэродрома в город, в квартиру. Попытаться остаться одному… Если дадут. Впрочем, у моряков сейчас горячая пора; большая часть авиаторов убыла в командировки; а те, кто был со мной на аэродроме, вымотаны сами. Остальных – по пальцам пересчитать.
  Пока что тревожит лишь телефон, и тот – исключительно служебный. О происшедшем я дал устно и письменно подробный доклад, поэтому даже эти звонки – редкость. Осенний закат догорел, хотя ещё довольно рано. И надо подумать о будущем…
  А что может быть в будущем? Продолжение полётов, новые тренажи, новые командировки к местам бедствий. И будущие катастрофы… Когда мне снова придётся писать родным и близким. Но это будет потом. А завтра – прощание в Доме офицеров, и погрузка в транспортные самолёты.
  Утром бригада предстаёт в парадной форме. Почётный караул замирает в постойке «Смирно». Но команду на снятие головных уборов даю уже не я. И не строимся мы, а сидим на скамейках около гробов, на правах родственников и близких. И речи держать тоже не мне. Там, на родине, каждого встретит свой почётный караул, и свои родные, и священник будет служить панихиду. А наш батюшка служит в центральном соборе. После выноса гробов туда и направляемся.
  Некий старик начинает ругаться.
  - Как вас, пехотинца, допустили авиацией командовать? –
  - Очень просто – по первому образованию я пилот. –
  На входе в храм останавливает Дворченко.
  - Вы в это верите?! –
  Разворачиваюсь так резко, что подошвы взвизгнули. Полковник со страхом отскакивает, да и Габашвили – тоже.
  - Да, верю. А вы?! –
  Дворченко хочет что-то ответить, но понимает, что…
  - Ну… Это… -
  - Понимаю, - холодно отвечаю я, и поворачиваюсь к храму.
  - Осторожней, - говорит Габашвили. – Этак и без позвоночника остаться можно. Катетер сорвать – отвратительно, а вот винты… -
  - Срывал? –
  - Было дело, - вздыхает Габашвили. – В пузыря лез. –
  После поминальной службы отправляемся по домам. Нужно привести себя в порядок перед завтрашними полётами. Их никто не отменял. Да и комиссия продолжает работу.
  К этому я давно был готов, и никак не готов. К тому, что жизнь и смерть снова играют с нами в свою игру. Да, умирали и раньше, от ранений, от болезней… Провожали в последний путь от Дома офицеров до автобуса, увозящего гроб с телом на аэродром, и дальше – домой… Но теперь – это особая игра. Играем мы. Играет Можаин со своими моряками. Опасность от падения на землю прибавилась к опасности обычной смерти в ванной; разве что медкомиссия теперь дотошнее, и может поставить смертельный диагноз чуть раньше самой смерти. Да ещё к опасности падения в собственной ванной, где тебя никто не хватится, пока будет уже поздно.
  Мы играем со смертью в надежде её переиграть, найти путь мимо. Найти ту тайную дорогу в неизведанное.

Глава XLVII.

  Долгая и очень тёплая осенняя погода. Я становлюсь в смену и на ночные полёты. На самолётах доработали систему управления шагом винтов. Теперь летают все. И прибывают новые…
  Испытатели гоняли их на самых запредельных режимах, конструктора вычистили все недостатки, а вот что-нибудь в процессе полётов и выскочит. Пишем рекламации, отправляем на доработку. Таких машин пока что было всего две, и обе уже летают. Одну доработчики ремонтировали прямо на аэродроме. Вторую перегоняли на завод.
  Но в один из дней пришлось уезжать с аэродрома раньше. Парамонов попал в реанимацию; врачи сумели запустить сердце. Пока что сумели. Отсчёт времени пошёл. А сколько нам лет дано? Тридцать лет – почти вечность. Это если доживёшь, но все на это надеются.
  Подъезжаю к воротам больницы. Охранник мгновенно поднимает шлагбаум. Моего коня тоже опознают. Ставлю на стоянку. Идти в регистратуру. А дежурная уже говорит…
  - Виктор Васильевич, Парамонов на третьем этаже, в шестой секции… -
  - Благодарю! –
  Надеваю на ноги синие бахилы, поднимаюсь по лестнице. Давно не люблю лифтов… В коридоре сидит Марина, и уже не плачет. Мало кто может сейчас заметить следы от слёз. Здесь же Вероника Антонова.
  - Добрый вечер, Вероника. Вам Диана Александровна запретила приходить на похороны Саакяна? –
  - Да…Ой, добрый вечер!.. А как вы узнали? –
  - Потому, что вас там не было. А сюда, видимо, не успела запретить явиться? –
  - Нет. А почему она должна запрещать? –
  - Памятуя первую нашу встречу. –
  Она краснеет.
  - Это было случайно… Да и вы хороши – не выставили меня взашей, а заставили смотреть тяжёлые медицинские процедуры. –
  - Так вы ещё и мазохистка – получаете удовольствие от пощёчин и изгнаний… -
  - Нет! –
  Нейтрализовав угрозу, я подхожу к Марине Петровне и трогаю её за плечо. Она кивает. Никаких слов – они сейчас лишние. В коридоре звучит странный шум.
  Маша невозмутимо катит коляску с Виталием Пьяным.
  - Маша, не кати сама! Сейчас я тебе помогу… -
  - Я сам доеду! – возмущается Виталий.
  Звуки борьбы доносятся до нас.
  - Виталий Максимович! Кто это дозволил вам являться сюда в неурочный час? –
  - Светлана Гр… Тётя Света забрала меня из интерната. –
  Часы идут. Врач, вышедший из дверей, спустил маску. Поглядел на Марину. Обратился ко мне.
  - Пока угрозы жизни нет. Через пару дней выпишем. –
  - Добро, - киваю головой я. Знаю, и что значит это «пока», и знаю, зачем вписывают домой.
  Ближе к ночи возникают Можаин и Судмалискис.
  - Римантас Ионасо… Я хотел попросить у вас прощения. –
  - За что?? – удивляется Судмалискис.
  - Я не хочу больше в море. Я хочу конструировать самолёты… Которые не будут падать. –
  - Эк ты загнул! – качает седым чубом Римантас. – За такое прощение не просят. –
  - А теперь слушай меня внимательно, Виталий, - вступаю в разговор я. – Невозможно сконструировать самолёт, который не будет падать. Более того – каждый раз ты будешь ждать ночного звонка о том, что разработанная тобой машина унесла чьи-то жизни. Ты готов к этому? –
  Виталий молчит, мнётся. Потом всё-таки решается.
  - Да! –
  Но смотрит виновато на Марину.
  - Марина Петровна… Я хотел извиниться перед Геннадием Анатольевичем… Я не буду менять фамилию. –
  - Верно! – встревает Можаин. – Менять фамилию «Пьяный» на фамилию «Наркоманов» - это не очень хороший вариант. –
  Маша дремлет на скамье. Ночь царствует над городом, над больницей. Где-то в горах у Сартабаева она и вовсе безраздельна. Только там она может явить все тайны небосвода. Здесь же фонари жёстко гасят ночное небо, убирая звёзды помельче, убирая с дорог тихий небесный свет, который есть даже в новолуние.
  Смотрю в окно. Ни ветерка. Свет фонарей пробивается лучами сквозь листву деревьев. Иногда проходит по пустынной дорожке вдоль больничного забора одинокий прохожий. Бросает лучи фар редкая машина.
  Что мы все здесь ждём? Непонятно. Наше присутствие здесь только мешает. Но мы почему-то стоим. Или сидим.
  - Римантас Ионасович, а куда у вас рука делась? – спрашивает Маша, проснувшись.
  - Бутылку с пивом открыл неудачно. –
  - Правда? –
  - Правда. –
  - А разве так можно? –
  - Можно, Маша, можно. Пиво очень крепкое было. Крышку сорвало так, что правую руку оторвало. Так вот бутылка упала и разбилась, и остался я и без руки, и без пива. –
  - Римантас Ионас выдумывает, - сказал Виталий. – Он на ракетном катере с кораблями противника бился, и один потопил. И ракетный катер получил попадание, но он смог довести корабль до базы. –
  - Это правда? – удивляется Маша.
  - Да, - отвечает Судмалискис. – Но на самом деле мне акула руку откусила, когда рыбу на пруду удил. –
  - А у мамы две акулы на ногах татуированы, - начинает Маша. – Но дядя Витя зовёт их дохлыми воблами… -
  - Маша! – ахает Светлана. Маша прикрывает рот ладошкой.
  - Маша, - говорю я. – Рассказывать об этом вообще неприлично, но особенно неприлично в компании мужиков и жёлтого журналиста… -
  - Я не жёлтый журналист… - обиженно отзывается Вероника.
  - А откуда тебе известно о дохлых воблах? – хитро щурится Можаин.
  - Эпизод был, прямо сказать, комический… И что-то подобные все мы наблюдали. –
  - Понял, - хихикает Можаин. – Общество любителей заголять юбки… -
  - Неправда! – возмущается Светлана.
  - Тогда любителей чего? У Марины на ногах акул нет… -
  - Может хватит? – очнулась Марина. – В таком месте, в такое время… -
  Но дверь в палату открывается. Врач спускает маску.
  - Он пришёл в себя. Можете переговорить, но не все, не вместе, и недолго. –

Глава XLVIII.

  Первой пошла Марина. Потом пришла моя очередь – меня делегировала бригада. Анатольич, с подключёнными трубками в венах, слабо улыбается.
  - Скоро… Но не сейчас. –
  Я беру его за руку.
  - Знаю. –
  На этом наша беседа окончена.
  Третьей, и последней на сегодня, пошла Маша. И Парамонов чуть не умер. В его состоянии нельзя было так хохотать… Она рассказала, как уговорила Марину задрать юбку, и высказала сожаление, что нет ни татуировок, ни колечек…
  Мы разъезжаемся по домам. Вероника Антонова допытывается, правда ли, что у меня не было военного образования, но целых три гражданских.
  - Как такое возможно? –
  - Я и сам не знаю. Жизнь не предъявляет доказательств, а предъявляет саму себя. Можешь не верить, но жить с этим придётся. –
  - Но в это же и в самом деле никто не поверит! –
  - Знаете, моя жизнь намного фантастичнее любой книги и любого фильма. Когда-то я этому удивлялся, да давно перестал. –
  И Вероника Антонова уезжает на моноколесе по пешеходной дорожке. А мне – мой красный конь, и гараж во дворе дома…
  Поднимаюсь в квартиру. Смотрю на часы. Ложиться спать смысла не имеет. Бессонных ночей в последнее время слишком много… Чуть раньше я всегда ложился в одно и то же время, и очень рано вставал. Меня ожидал маршрут до издательства, работа над текстами, и обратная дорога. И меня сопровождали Судмалискис и Саакян. Вернее, мы сопровождали друг друга на случай, если кому-то из нас потребуется помощь. И это было несколько месяцев назад.
  По утрам в коридоре я встречал Парамонова и Сартабаева. Жизнь текла размеренно и неспешно… Но по выходным мы, как и прежде, встречаемся с подопечными, и читаем книги. Произносим вслух, начитываем руками. Кино и спектакли не прижились; не прижилась и музыка. Текст понятен всем, кроме Петрова; вопрос только в форме подачи. Да и Петрову нужно только своя особая подача.
  Старый парк перестроен, и теперь там мемориал в честь нашей бригады. Слава нас находит поневоле. Чтобы её избежать, надо сидеть тихо, и ничего не делать. А мы не могли иначе; у нас постоянно горел костёр в груди, и покоя нам никогда не изведать. До самой смерти… И при первой возможности все сорвались с места, и устремились на подвиги. Старые подвиги нас не устраивают – их слишком мало. И они не кажутся нам чем-то выдающимся. Было, сделали. Ничего особенного. Но всегда хочется сделать ещё, что-то большее, что-то по-настоящему великое. И вот тогда можно сказать себе – да, вот это оно. Но время идёт, а ничего серьёзного не сделано. Да, работаем с детьми-инвалидами. Мало. Очень мало. И детей надо бы охватить побольше, и в других городах. И чтением не ограничиваться. Надо ещё. Начали летать и плавать на спасательные операции. Мало. Нужно летать больше. Да и велико ли дело – летать?
  Пора собираться на полёты. Рассвета нынче ждать не следует. Он застанет меня по дороге на аэродром. Будет уже довольно светло, и яркие лучи из-за домов упрутся в стены, зажгут ярким алым огнём окна. А универмаги будут пылать во весь фасад… Ехать будет тяжелее – блики мешают управлять мотоциклом, видеть сигналы светофора.
  А вечером на пути домой застанет закат. И снова будут гореть стёкла. Но пока ещё удивительно тепло. Почти по-летнему. И даже ночью. Конечно, скоро нагрянут холода, первые заморозки посеребрят траву, и она почернеет, пожухнет, и станет бурой. Лужи затянут лучи льда. Пока что лучи, а не плотный слой стекла. И в своё время придут первые снега, тающие, превращающиеся в грязную кашу. А потом будут белые снега, уже не тающие, скрывшие коварно лужи и грязь, на которых ботинки оставляют коричневые следы. А потом – и настоящие снега, белые, укрывшие плотно и промёрзшие до дна лужи, и схваченную морозом землю.
  Это будет потом. Сейчас ещё не время заморозков, но время ночного и утреннего холода, даже если днём знойно. Это время вечерней стылости, и холодного ветра, что берёт своё в ту же секунду, как солнце исчезнет за тучей. Но погода пока удивительно радует. Сколько ещё продлится идиллия? Кто знает… Сегодня – тепло, и это главное. Потом будет потом. До этого дожить надо. А пока – радуйся тем мгновениям, что есть.
  Но не можем мы не думать. Вспоминаем о прошлом, заглядываем в будущее. Сегодняшний шаг не должен стать болью дня завтрашнего. И вчерашний шаг тоже нужно помнить.
  Снова – чай. Люстра под потолком. Задёрнутые шторы. Время погасить свет в комнатах, и закрыть дверь на ключ. Проверить документы в кармане. Проверить деньги. Пройти по гулкому коридору, в свете ламп, и начать спуск по лестнице. Собственно, здесь и селились только безрукие, потому как лифта не было. Для обезноживших, для сердечников, да и для слепых – это сущая кара.

Глава XLIX.

  И мне нынче приходится покидать город. Надо учить на месте руководителей полётов работать на ключе. Я давно перестал удивляться; но сейчас удивился: человек, который начал обучение четыре месяца назад, учит тех, кто работает по данной специальности больше десятка лет.
  Полёт длится три часа. Посадка – в горной котловине. Самолёт выполняет несколько виражей около горных стен, чтобы потом лететь к противоположной горной стене, и войти в вираж около неё, и продолжать снижение уже обратно. Последний вираж выполняется почти над ближним приводом, а из крена самолёт выходит перед выравниванием. Да уж… Здесь и асу нужно мастерство оттачивать. Радуют слухи о соседних площадках, откуда тоже работать – одна на дне ущелья; взлёт и посадка идут по узенькому коридору. Другая – тоже на дне котловины, но посадка с прямой, и с очень крутой глиссадой: самолёт практически падает.
  Здесь будем опробовать посадку по лазеру и по тепловизору, в условиях нулевой видимости. Волнение есть, но оно – рабочее. На самых сложных участках редко происходят катастрофы. Низкоклассных специалистов туда не допустят, высококлассные пройдут специальную подготовку, да и будут в постоянной сосредоточенности на задаче. Частые катастрофы – удел если не самых простых, то не самых сложных участков.
  Задача три – посадка по лазеру и по тепловизору слепых пилотов. Им нужен некий аналог экрана, дающий точное отклонение по горизонтали и по вертикали от глиссады. В принципе, должен подходить пилотажный прибор без остекления, но и это нужно проверить.
  Задач много. Хочется спать, и закладывает уши – высокогорье даёт о себе знать. Как-то давно мне приходилось воевать на высокогорье… Но сейчас надо привыкать к новой комнате, и к новой кровати. Она такая же по конструкции, как и у меня дома. Правда, вместо цепи – тросик с оболочкой, а вместо блестящей стальной рукоятки – чёрная обрезиненная. В остальном – всё то же. Кроме того, что не дом. И в окошке вместо панорамы города – высокие горы, практически до неба.
  Укладываюсь спать, смотрю на потолок, где нет привычных рам. Крепление тросика аккуратно замаскировано под покрытие. И надо бы спать, но нейдёт сон. Сегодня я впервые после войны покинул свой город… Как приехал туда после госпиталя, так там и оставался. Здоровье не позволяло ездить. И тем более, ночевать за пределами своей кровати.
  Но перемены приходят когда очень тихо, незаметно, а иногда и жёстко, и стремительно. В один миг… Меняемся и мы. Вот клянёшься, что в жизни никогда не сделаешь то-то и то-то, а вот это, и вот то – сделаешь обязательно. И что ж? Прошли годы, и ты успешно делаешь то, чего клялся не делать, а к обязательному так и не притронулся. А главное – на эти вещи смотришь уже иначе. Ненавистное становится сначала неприятным, потом непривлекательным, а потом и возможным. Клявшийся купить машину, и никогда не ездить на поезде, уже забыл об отложенной на покупки сумме, и тратит её на билет в спальный вагон. Детский взгляд на мир сменяется юношеским, потом молодым, потом зрелым… Простота мира обретает сложность и многогранность. Чтобы потом уйти от этой ложной сложности и вновь стать простой и понятной.
  И, конечно, самый зловредный вопрос – а куда я в итоге пришёл? Что мне теперь делать? Всё бросить, и поменять, или всё-таки продолжать когда-то давно начатое, в надежде на лучший результат? Повторять то же действие, в надежде на другой результат, в принципе возможно, если изменятся внешние обстоятельства. Но если предпринимать другое действие, оно опять должно быть подкреплено внешними обстоятельствами. В этом случае, повторённое успешное действие в один прекрасный момент может закончиться неудачей.
  Выходит, никому не удалось вынести за скобки простую удачливость.
  Нет, так дело не пойдёт. Слишком много бессонных ночей в последнее время. Можно и не справиться с работой. И то, что в прошедшие годы сходило с рук, когда маршрут на работу и обратно был краток, сейчас может закончиться очень плохо. И именно сейчас, когда нужно так много обдумать, и принять единственно правильное решение. И не одно.
  Но вот не умею засыпать по команде. Значит, нужно учиться. Может, прекратятся сны о сне на боку, о купании в душе, или в ванной… Или в парной, хотя за всё время жизни мне побывать там так и не довелось. Пора! Спи же, наконец. Невзирая на непривычную кровать, непривычный дом, давно забытое высокогорье. Завтра предстоит много дел. И ещё не один день.
  Рассвет будит меня очень поздно. По моим, конечно, меркам… А что сказать? Привычный мир рухнул. А к новому ещё не привык, как привыкал некогда к прошлому. Процедура отбоя и подъёма осталась прежней. Процедура помывки осталась прежней. Нет под рукой красного коня, который явился совсем недавно, но уже успел стать привычным… Того красного коня, что защитил тебя от автобусов, троллейбусов и трамваев, от чужих легковых машин. От необходимости помогать грузить тяжёлые вещи. От попыток влезть в низкий салон и усесться на короткое сиденье.
  Здесь не будет автобусов. Здесь всё – в шаговой доступности. Ну, на базе, по крайней мере. Здесь столовая, здесь учебный корпус, спальный корпус, административный корпус. И здесь холодно. Здесь уже практически зима, холодный ветер, лёгкая позёмка снега по промёрзшей земле.

Глава L.

  - И как тебе горы? – спрашивает Судмалискис.
  - Как горы. Высокие, - отвечаю я.
  - А успех нашего безнадёжного дела? –
  - Переменный. Глухонемые с ключом обращаются успешно, болтуны и наушники – тоже. Заходят в горных условиях и в полный ноль. А вот со слепыми пока что проблема… -
  - Ещё бы проблем не было! Мы ж только начинаем… И то, что они вообще с прямой могут на посадку зайти – прогресс неслыханный… -
  - Этого мало. –
  - Уж чем ты мне всегда нравился, комбриг, и что меня в то же время бесило в тебе – так это твой максимализм. Свистнули из банка миллион долларов? Мало. Надо было десять. Удалось упереть десять? Курям на смех, давай пятьдесят. Вот пятьдесят – это сила, об этом можно говорить… Пока эти пятьдесят у тебя в руках не окажутся. Ибо тогда ты скажешь… -
  - Мало! –
  - Вот именно. Это ж не деньги, и не добыча лихая, а смех. Вот о ста – там можно ещё что-то говорить. И так по новой, и так много раз. Не удивлюсь, если по твоей просьбе собирают космический корабль для инвалидов. –
  - Собирают, кстати. Пока так, прикидка. Дело нешуточное, и весьма затратное. –
  Судмалискис глядит на меня, потом вздыхает.
  - И хотел бы удивиться – да знаю тебя давно. У тебя не винты в позвонках, и при подрыве игла в причинное место вошла. Да врачи просмотрели, не вытащили вовремя… -
  - Не то, Римантас Ионас. Не то. Это как наш вечный спор со Старковичем. И отчасти – с Габашвили. Семьи мне больше не завести, вот и ушёл с головой в дела. Но Габашвили отыскал дело на гражданке, и вполне рад. А Старковичу только семью и заводить. –
  - А завёл Парамонов… -
  - Именно. Тут и моё слово никому не указ. –
  - А почему бы тебе, комбриг, всё-таки не жениться? –
  - Говорил по сотне раз. Это будет не семья, а так себе, баловство одно. А мне подобный подход к делу ну никак не нужен. Положим, сорвал певец голос. А ему и говорят – выходи, шевели губами, а мы будем запись слушать. Старые-то записи хорошие… Зачем?! В записи можно послушать и дома, и на дискотеке, и на улице… У гитариста руки отказали. Ну, и далее, по списку. Сорвал голос – прощайся со сценой. Связки целые? А челюсть-то твоя где… Нет, подобный подход я не приемлю. –
  - Великие подвижники, Васильич, с женой девство хранили вместе. –
  - Когда я решу стать великим подвижником – тебе скажу первым. А скорее – вообще никому ничего говорить не буду. Могу в монастырь уйти, постриг принять. Могу сан принять. Да и вообще – путь мой лежит в миру. Но раз ты уж взялся меня убеждать жениться фиктивным браком – убеждай. Мне это нравится. –
  - Это почему фиктивным? – обиделся Судмалискис. – Фиктивный, это когда вместе не живут, совместное хозяйство не ведут. Короче, одна из разновидностей сексуального извращения – гостевой брак, современным языком. –
  - В этом случае – бригада есть моя семья, и давно на ней женат… -
  - Ага! Если б ещё и все мы жили в твоей квартире – тогда допускаю. –
  - Что же мешает переехать? – вопрошаю я.
  - Не семья мы. Давно в разводе. Живём в разных домах, да только здороваемся при встрече. И по выходным детей выгуливаем. –
  - Так дети у нас – не совместные! И даже не наши… -
  - Считай – усыновлённые, - отвечает Судмалискис.
  - При живых-то родителях… Ай-ай! –
  - Так, с чего мы начали? – он супит брови и встряхивает чубом.
  - С космического корабля. –
  - Нет! С успеха миссии в горах. –
  - Сомнительного успеха. –
  - Вот да, вот и так… -
  Выхожу из зала в коридор, потом на улицу. И дивное тепло хочет обмануть меня, и сказать, что лето ещё никуда не ушло, и много тёплых дней впереди… Положим, пусть и немного, но ещё хватит насладиться жаркой порой. Но уже село солнце, несмотря на ранний час, и фонари горят, и машины бросают частые и плотные лучи фар, по стенам. Лучи замирают надолго, ползут медленно. Час пик. Пробки. Летом в это время ещё светло, а к темноте последние машины вбираются на простор загородных трасс. Сейчас темнота застаёт водителей в мерных очередях, подползаниях на малой скорости. А зимой темнеть будет до пробок. А по весне солнце пойдёт вспять.
  Подожду. Стоять вместе со всеми смысла не имеет. Тут надо либо поспевать раньше, либо позже. А раньше – явно не получилось. Электросамокатчики штурмуют обочины и тротуары. Автобусы и троллейбусы ползут набитые.
  Есть такое время, когда остаётся только ожидать. Сидеть на берегу реки в ожидании трупа врага. Как будто он не может просто так умереть, не упав в реку… И нужно выбирать реку правильную, где именно он и поплывёт. Не подвезли на батарею снарядов – артиллеристы сидят, курят, в карты играют. Подвезут снаряды – обстрел продолжится. Нет, не люблю я подобное время. Которого вечно не хватает. Не хватает двадцати четырёх часов в сутках, не хватает семи дней в неделю. Просто потому, что при подвозе снарядов надо будет успеть накрыть все цели, на которые отводилось всё время ожидания.

Глава LI.

  Вот и весь сказ… Парамонов опять попал в реанимацию, и опять его оживили. Какое-то время так будет, а потом… Я уже давно редко бываю в городе. Вот и разбежалась бригада. Судмалискис и Можаин давно перебрались в порт, Сартабаев убыл в горы, заниматься астрономией. Я номинально должен быть на аэродроме, но на самом деле – в постоянных командировках. Десантируюсь в леса, устраиваю встречные палы, подрываю заряды, устраивая полосы заграждения. Десантируюсь в подтопленные районы, чтобы подрывами пустить воду в безопасный сток, или создать взрывную дамбу, чтобы поток отгородить. В общем, кроме парашюта, взрывчатка стала моим неотъемлемым другом… И больше не слышно перед десантированием загробного юмора из динамиков, к которому я с войны привык. Либо никакого юмора, либо весёлый. А глухонемые – так те просто молчат.
  Машину я давно отдал. Давно… Несколько месяцев. Но каких месяцев! Они были стремительнее прошлых лет. Или так показалось? Быстро ли я привыкну к новой жизни? Вот к чёрно-белому миру не привык до сих пор, и забредая в магазин для художников, я привычно ищу краску… Пальцы помнят. А вот глаза – уже нет. Старый учитель похвалил мои карандашные рисунки, настоятельно просил подождать. И пояснил, что и их мне не дано оценить. Он, человек с цветным зрением, да ещё зрением художника, может оценить. Верно. Значит, и чёрно-белое тоже оценить не могу. Статуэтки радуют скульпторов, и они рекомендуют мне продолжать заниматься лепниной.
  Часть меня уже умерла – вот в чём проблема. И вот в чём проблема у всех у нас. Эта умершая часть, что сиамский близнец, тянется за нами, затрудняя ход, отравляет продуктами смерти. Врачи его отделили, но душу разделить у них не получается. Иногда получается у психотерапевта, а врач-психиатр разве добьёт… И души не станет вообще.
  Ещё остаются у нас общие выходные, и работа с детьми. Если никто не занят на ликвидации последствий, тот прибывает в интернат, и читает. Дети расспрашивают теперь не о войне, а о пожарах и наводнениях. Те, кому уже исполнилось шестнадцать, тоже тренируются в аэроклубе. Или в морской секции…
  Дождь заливает фонтаны, которые так никто и не отключил. Дождь тёплый, хоть и спокойный, обложной. В других краях уже осень, а то и зима…
  На меня глядит мужик.
  - Это везёт вам! Вас, инвалидов, на руках носят, а нас из авиации по мелочи выставили. Чуть давление не то, или анализы – и всё. С лётной работы списан. А вас… -
  - А у нас – такие анализы, что тебе и не снилось, - отвечаю я. – Хоть в космос лети. Рука или нога оторвана, глаза нет – не беда. Кровь да мочу сдал – летать можно. –
  - Всё шутки шутишь… -
  - Никаких. К нам и придираются больше. Думаешь, комиссия нам просто так галочки ставит? –
  Отставной пилот уходит. Вот, пожалуйста – небольшое отклонение по здоровью, и на реактивных больше не летать. Или вертолёты, или транспорт. А ещё чуть отклонение – и добро пожаловать на землю. Рулёжки подметай, траву стриги. У моряков – не лучше. Сначала прощаются с подводными лодками, потом с кораблями в принципе, и остаются на берегу – подметать пристань. И они формально здоровее нас. С руками, с ногами, с глазами. А справедливость? Она – в лице нашей медкомиссии, которая к полётам допустила далеко не всех. И к плаванию.
  - Олесь Петрович! – раздаётся голос из-за спины.
  Комбриг тянет руку.
  - Так спокойно людей со спины подпускаешь… -
  - Не заметил, Виктор Васильевич… Очень тихо подходите. –
  - Эх, десантник! А сам-то ты – что? Уже все боевые навыки растерял? –
  - Нет, но сейчас – другая специфика. Всё по взрывчатке… -
  - Поглушило? –
  - Нет. В лесу никто со спины не подберётся. –
  - Петрович! Никто – самый наипервейший враг. Самый наиковарнейший. –
  - Так ведь пожар! Звери бегом убегают. Да и люди – тоже. –
  - Вот здесь я бы к тебе и подкрался. Ты торчишь – так и у меня шанс уйти есть. И даже от преследования оторваться. –
  - Рискованно, Васильич… -
  - Но не авантюрно! –
  Мы присаживаемся на скамейку.
  - А космический корабль – не авантюра? –
  - Погоди с космическим кораблём, Петрович. Сначала бы надо на достигнутом рубеже закрепиться, а не пытаться отхватить побольше. Наш рубеж стратегически важнее. –
  - Узнаю тебя, комбриг. Иногда ты останавливал наступление в самый неожиданный момент, приводя противника в замешательство. А когда они из этого замешательства начинали выходить – наносил новый удар. –
  - Хорошо, уроки ты запомнил. Но не все. Со спины никого не подпускай. –
  Хорошо, запомню, командир. Вокруг всё должно быть серым… А оно и так серое. Все оттенки серого. Или чёрно-белого. Листва деревьев, цветы, что стали цвести по второму разу… Вот всё распустится, расцветёт, решит, что уже весна – и ап! Вот тебе и мороз. Без снега. И по весне цвести будет уже нечему. Не могут уснуть медведи, не могут уснуть ежи. И птицы решили остаться с нами. И никого не предупредишь, что такой погоде веры нет…
  - Странная погода, Васильич… -
  Он задумывается.
  - Да, есть такой момент. Было лето – помнишь? Так холодное… Будто осень. С весны по самую настоящую осень. Ветер холодный, промозглый. Значит, и нынче сходная аномалия может быть. В обратную сторону. –
 
Глава LII.

  Море тоже тёплое. Можно купаться. На берегу восседают мужчины и женщины разных возрастов, и их немного – те, кто пронюхал про хорошую погоду, и поверил в собственную удачливость. И им везёт – в этот раз. Корабль выбирается вдоль берега, Можаин прячется в рубке – ему плохо на открытом воздухе.
  Загорающие возлежат на камнях, как моржи не лежбище. Разве что драк нет… Некоторые женщины, в надежде на низкое осеннее солнце, снимают лифчики. Те, кто в закрытых купальниках, спускают их до пояса. А кому и это не по нраву – снимают и трусы. Здесь за ними никто не следит, штрафовать некому, и спасать – тоже. А вот нам потом трупы вылавливать…
  Здесь теперь командует Можаин. Обычно он выходит в море в качестве адмирала. Но предпочитает спасательную подводную лодку. А по мне – недавно пришедшие корабли на воздушной подушке. На подводных крыльях и скорость не та… Обещают прибытие экранопланов – обязательно научусь водить. Хоть и одной левой.
  В воздухе проходит низко трёхмоторный поршняк – это ребята с нашего аэродрома. Те, кого выпускали в последнюю очередь – на диализе, с пересаженными органами. С удалёнными органами. Мы частенько занимаемся поисками вместе с авиацией. На самом большом из наших кораблей есть вертолётная площадка – туда принимают машины помельче.
  Комбрига нашего давно не видно. Зато слышно. Он часто выходит на связь, особенно с ретранслятором. На базе обещают самолёты-амфибии – возможно, что комбриг прилетит и сюда. А пока – самолёт ушёл дальше, а мы к берегу поближе. Потеряна связь с прогулочным катером, и начаты поиски.
  Чем-то напоминаем мы пиратов… Особенно на парусном корабле. Рук нет, ног нет, глаз нет. Смолоду много бито-граблено, пора под старость душу свою спасать… Шрамов вот тоже нет – пластические хирурги могут практически всё.
  Можаин ведёт корабль практически вплотную к скалам. Вот они – прямо под бортом, вырисовываются под водой. А некоторые – и выше. Прибой здесь слабый, приливы – тоже, и сильно уровень у причала не падает.
  Самолёт подаёт сигнал – катер обнаружен. Разворачиваемся, идём по пеленгу. Сигнал бедствия не подаёт, на ходу. Эх, медленный наш корабль! Хотя – грех жаловаться. Но потому я люблю суда на воздушной подушке, что они много быстрее. Плотно загудел дизель, закурились выхлопные стойки. Вспенилась вода у форштевня… Слабо – конструктора постарались корпус облизать, как карамель. Потому и ход хороший.
  Подходим к потерпевшему. Капитан кричит, что всё в порядке, просто рация отказала. Ага, в порядке, эк куда тебя в море занесло… А если шторм? Лови потом вас, трупов. А сначала – найди. И тоже в шторм. Впрочем, наказывать вас – это уже не в нашей компетенции. Нашли – и то хлеб. И спасать не нужно.
  Разворот – пошли в базу. Ход поменьше, но всё равно катер остаётся позади. Начинаем пробираться вдоль берега, чтобы войти в бухту. Подходим к причалу. Командир притирает аккуратно. Швартовы отданы, трап кинут. Теперь можно немного размяться на берегу.
  Я примащиваюсь на старой покрышке, долженствующей стать амортизатором на пристани, и думаю – доколе ещё будет тёплая погода? Новый год скоро. А до сих пор лето… Бабье, конечно. Синие тучи радуют то грозами и ливнями, то обложняком. Но и дожди тёплые, вопреки всему здравому смыслу. Но кто сказал, что здравый смысл присущ погоде?
  - Римантас! – Можаин выходит на палубу. – Габашвили разбился. –
  - Где?? –
  - На трассе. Ездил на загородную площадку, на какое-то мероприятие в поле. Ну, и по возвращении сбит грузовиком. –
  Вот, и ещё одного из наших не стало… Хотя мало ли мы потеряли за прошлые годы? Он отказался от моря ради звукорежиссуры, и теперь погиб. А если бы… Если бы – такого слова нет. Саакян, вот, в воздухе. Остался бы компьютерщиком.
  Сменившись с дежурства, набиваемся в «Патриот» и едем в город. Где мы уже давно не были. Где ещё остаются наши дома и квартиры. Останавливаемся по темноте у Сгорайко. Там уже Штенгель, Буянов и Капралов.
  Штенгель сообщает последние новости. Зурабыч возвращался по загородной трассе, проезжал довольно оживлённый рынок. Кто-то из детей выскочил на дорогу. Дорога – в две полосы. Габашвили успел отвернуть, выскочил на встречку – скорость была небольшая. На обочинах – самопальная торговля. Навстречу шёл грузовик, тоже без превышения скорости. Но этого хватило. Зурабыч попытался в последний момент уйти на свою полосу, но метра не хватило. Удар пришёлся в левую переднюю дверь, выше ребра жёсткости.
  Вызываюсь ехать в морг, забирать тело. Можаин меня не отпускает – мол, там двурукие нужны.
  Сидим ночь в доме у Сгорайко. Он остаётся на кровати под навесом, а мы оккупируем комнаты.

Глава LIII.

  В Доме офицеров собираемся на прощание. Венки, ленты… Кроме нас, пришли работники филармонии, певцы, музыканты, танцоры. Таймень и Старкович прибыли в упор. Комбриг даже мотоциклетные перчатки снять не успел. Ночью он дежурил на командно-диспетчерском пункте, принимая один из наших командированных самолётов, на котором прибыл и Старкович.
  Теперь рядом с гробом сидим не только мы в качестве родных и близких, но и творческие личности. Кто-то из актёров предложил проводить Габашвили аплодисментами. Мы ответили – нет. Гроб с почётным караулом выносят из дверей, укладывают в автобус – и на этом всё закончено. Кто-то отправляется на машине на аэродром – провожать самолёт. А мы опять идём в ближайший храм на поминальную службу.
  Парамонов тоже среди нас, хотя с трудом опирается единственной рукой на палку. Под локоть его поддерживает жена.
  - Вот как… Мне врачи давно смертельный диагноз поставили, а я уже второго хороню… -
  - Как на войне, - отвечаю я.
  Сгорайко стоит на крыльце храма. Священник выносит ему причастие отдельно. Нам предлагают сесть на скамейке вдоль хоров. Большинству из нас это ни к чему, а те, кому надо бы, держаться стойко.
  Маша заплаканная, Светлана держится. По окончании службы возвращаемся на короткие минуты домой… Работа ждёт. Может, пока мы здесь, кто-то уже тонет. Дежурный корабль, конечно, стоит в готовности, и борт на площадке – тоже. Но могут понадобиться дополнительные силы. С тем, чтобы спасать живых.
  Мы поднимаемся втроём. Сартабаев тоже приехал из обсерватории. Успел только на аэродром…
  - Сколько ещё времени мы сможем так собираться?.. – бросает вопрос в пространство Сартабаев.
  - Пока живы, и до некоторой степени здоровы, - отзывается Таймень.
  Парамонова нет – он опять убыл в больницу. Вроде бы появился донор…
  Приходим на кухню к командиру – я и Сартабаев свои квартиры сдали. Там – всё та ортопедическая кровать, пачки листов, к которым, правда, давно никто не притрагивался.
  - Всё никак не спалишь, командир? – киваю на листы.
  - Тебе бы, Ионас, только жечь, - вздыхает Таймень. – А я всё твоих стихов жду. –
  - И не дождёшься! – отзываюсь я. – Они только для меня, и ни для кого больше. –
  - А на аэродроме хорошо, - хитро усмехается Таймень. – Здесь только свет отключи – и пошла свистопляска. В станичном доме, правда, смотря в каком, и смотря в какой станице, свет можно до посинения отключать. Вода в колодце, отопление печное, и на ней же – готовка. Но всё это явно не по моим силам… А вот на аэродроме – там и дизель-генератор, и воды запас. И всё по моим силам! –
  - Опять ты чего-то боишься, комбриг… -
  - Очень конкретных вещей, между прочим. Вот отрубят свет и воду – что тогда? Как я на этот этаж воду затащу? Да и даже на первый… -
  - Попросишь у кого-нибудь… -
  - А у кого? У тебя? У Анатольича? У Муратыча? –
  - Да, никого-то в доме из наших почти не осталось… Все в разъезде, - замечает Сартабаев.
  - Да и в городе – тоже, - отвечаю я.
  Бригада почти вся разбежалась по своим подразделениям…
  - Скоро будут собираться другие, - усмехается Таймень. – Завтра будут первые учебные полёты наших подопечных из интернатов. –
  - А вот сколько ещё лето продержится? – спрашиваю я. – Вон, темнеет рано, светлеет поздно, а всё как в Средиземноморье… -
  - Ты у меня спрашиваешь? – глядит комбриг. – Нет, погоду заколдовал не я. –
  - Но у тебя есть план, как её заколдовать… -
  - Нет, нету. А зачем? –
  - У тебя, командир, всегда есть некий фантастический план, который очень быстро становится явью. –
  - Да, у меня много планов. Но знаешь, сколько из них так и не были претворены в жизнь? –
  - Почему? – удивляется Сартабаев.
  - Некоторые я сам похоронил, в силу явное нереализуемости. Кое-что похоронила жизнь на уровне обсуждения. А кое-что – уже на стадии реализации. –
  - Например? – спрашиваю я.
  - Искусственные электронно-механические органы. Как вы понимаете, я был в них кровно заинтересован. Потом были биологические искусственно выращенные органы. Но это дело не ближайших лет. –
  - И мы перестали бы быть инвалидами… - замечает Сартабаев.
  - Да, перестали бы. И инвалиды бы исчезли, как класс. –
  Перспектива замаячила заманчивая… Но Таймень попробовал – и не получилось. А у него получается практически невозможное. Но может, найдётся тот, у кого получится ещё больше?
  - Да, очень хотелось бы, чтобы ученики меня превзошли… - комбриг глядит в окно, словно пытаясь проникнуть в необъятную даль… Нет, не просто даль. В самую даль проникает Сартабаев. Да и он сознался в том, что астрономия упёрлась в горизонт событий Вселенной, и в скорость света. А Таймень хочет увидеть за гранью времён, куда-то в необозримое будущее, и в самое мохнатое прошлое. И даже дальше – в иной мир, откуда мы явились на эту землю, и куда уйдём. По одной дороге, по которой проходим единственный раз, в одну сторону. Словно хочет увидеть командир всех своих подчинённых, павших в боях, и умерших уже после войны. Там, где Саакян, и где Габашвили. И Саакян не облысевший, и не в инвалидной коляске. И Габашвили без своих гильзозвеньесборников.
  И я смотрю в даль. Но вижу только зелень деревьев, и крыши домов.

Глава LIV.

  - Ты не боишься? –
  - Нет. –
  Светлана ещё не пришла в себя после похорон Габашвили. Да и после похорон экипажа Саакяна – тоже.
  - Чего я должен бояться, сидя в диспетчерском кресле? Разве что тюрьмы… -
  - Ты же летаешь… То туда, то сюда. –
  - Габашвили никуда не летал. И Парамонов. –
  Светлана молчит.
  - Смерть – такая неизбежность, к которой мы привыкли ещё на войне. Да и в мирной жизни не мешало бы к ней привыкнуть. –
  - Виктор, а ты не боишься накликать? –
  - Нет, Светлана. Её накликать невозможно. Будет день и час, когда придётся давать ответ за всё, что натворил. Изменить этот час мы не в силах, а вот постараться не творить гадостей – это вполне можно. –
  - Так ты фаталист? –
  - Нет. В этой жизни слишком много зависит от нас. Продлить жизнь мы не можем, а вот сократить – запросто. –
  Мы сидим в парке на скамейке, а деревья стоят зелёные… Как будто уже весна, а не Новый год на носу. Трава на газонах тоже не собирается сохнуть. Облетевшую было жёлтую листву давно смели, а голые ветви уже покрылись новой. И фонтаны так и не выключили…
  Всё в этой жизни ожидаемо. Я ждал этих смертей. В свой день и в свой час. И вот они пришли. Мы не молодеем, и срок каждого из нас становится ближе. А попытка сбежать… Как-то вещий Олег пробовал – не вышло. Царь Эдип пробовал, и отец его, и не вышло. Но устремиться навстречу судьбе, надеясь найти тайный проход, это можно. Хотя бы попытаться… Хотя бы.
  - Но как? Я не могу привыкнуть к такому… -
  - И мы в своё время не знали… А привыкли. –
  - Слушай… Почему ты всё время приходишь сюда? –
  - Потому же, почему и ты. Место приятное. –
  - Но раньше ты сюда не ходил? –
  - Раньше я вообще редко в город выбирался. И даже из квартиры… Разве что в издательство. Но теперь у меня «Триумф». А значит, не нужно больше садиться в автобус, идти пешком, пытаться влезть в машину. –
  - И это все причины? –
  - Все. –
  - А Маша? –
  - В любом случае она попадёт в специальную школу, а значит, мы с ней будем встречаться. –
  Светлана дуется и молчит.
  - Мы же объяснились, Светлана. Многое для меня невозможно. И уж тем более, невозможно приказать сердцу. –
  - Я не об этом. –
  - Тогда о чём? –
  - Мне кажется, что ты никогда никого не любил, а любишь только своё дело. –
  - Редактирование? Возможно. –
  - Нет. Полёты. –
  - Это очень малая часть моей жизни, и началась она несколько месяцев назад. –
  - Мне кажется, что именно к этому ты всю свою жизнь и стремился. –
  - Всю свою жизнь я стремился к очень разным вещам. И многие из них были ошибочными. А кое к чему я охладел. Если проживу ещё – то найду себе новое занятие. –
  - И всё-таки ты не ответил на мой вопрос… -
  - О парке? Зачем я сюда прихожу? Посмотреть на твои трусы, которые так кстати выглянули из-под низких джинсов… -
  Светлана быстро смотрит вниз и подтягивает джинсы повыше.
  - Виктор, ты бесстыдник и бабник. –
  - Я, положим, не знал женщин, да и вообще никого не знал. Бесстыдство… А что такое стыд? И за что должно быть стыдно? Люди не стыдятся вещей мерзких, но почему-то стыдятся вполне безобидных и даже прекрасных. Будь моя воля – я бы вообще запретил одежду. Хотя бы летом и у нас – зимой всё-таки холодно, а в некоторых краях – холодно в принципе. –
  - Хочешь, я сейчас разденусь? –
  - Воля твоя. Но если тебя задержит милиция – разбираться с ней будешь сама. –
  Светлана фыркает.
  - А посему ты сам не разденешься? –
  - Мне стыдно показывать свой ортопедический бандаж… -
  - Разве это должно быть стыдно? –
  - Я стыжусь своей слабости, Светлана. –
  - Ты не слабый. –
  - А Маша сильная? –
  Светлана смолкает. Потом пинает носком камушек.
  - Ты всё время переводишь разговор на Машу. –
  - Мы с ней скоро будем в одной лодке. Имеется ввиду – в земном плавании. У инвалидов – свои радости и свои горести. У здоровых – другие. Инвалидам одежда нужна только затем, чтобы скрыть свою слабость. –
  - И слепым? –
  - И глухонемым, и с поражениями внутренних органов. –
  - Виктор, вот этого понять не могу… -
  - Шанс понять есть. Здоровья можно лишиться запросто. Но слабости видно быть не должно. –
  А на горизонте появляется Парамонов, который с трудом опирается на палочку. А за протез его держит Маша. Светлана немеет, а потом ахает…
  У Маши теперь короткие синие волосы, в ушах вместо серёжек – широкие кольца, растягивающие мочки, а серьги в носу, в губах и в пупке. На плечах и на животе – рыбки, волны…
  - Маша, это что?? Геннадий, это что такое?! –
  - Маша хотела, чтоб как у мамы… - отвечает, переводя дух, Парамонов. – Но свои рисунки – лучше. –
  - Доча, придём домой – поговорим, - выдыхает Светлана.
  А Маша снимает очки, которые пока не очень мощные, раздевается, и ныряет в фонтан.
  - Маша, почему без трусов? –
  - Мама, ты же сама говорила… -
  - Это было давно. –
  Но другие пловцы заинтересовались серёжками и колечками, а также рисунками Маши.
  - Анатольич, ты – злодей! – изрекаю я.
  - А мне – что? – отвечает Парамонов. – Недолго уж осталось в злодеях ходить… Помнится, хотел в детстве паровоз. А родители так и не купили. Видишь ли, пару лет назад увидел такой же, купил. Посидел с ним в квартире… Не то. Старый уже. Время на игры вышло. –
  - Так татуировки – не паровоз… -
  - Конечно! Баловство детское. Я и из татуировок вырос. –
  - А из водки? –
  - Разве по здоровью? Сейчас бы не отказался… А дети этот вкус не оценят. Горький. –

Глава LV.

  Полёты становятся всё интенсивнее, и уже большую часть вынесли на другие аэродромы. На нашем сейчас довольно тихо. Я ничуть не лгал Судмалискису и Сартабаеву, говоря о спокойствии и комфорте. На довольно приличное время здесь не страшны, ни выключения света, ни прекращение подачи воды. Тем более, такой объект, как аэродром, имеет особые системы электро- и водоснабжения. Здесь я могу в свободное время спокойно выйти на свежий воздух. Дежурная смена о моих недугах прекрасно знает.
  А я о них знаю немного… Тех, кто был со мной в бригаде – осталось мало. Они переброшены на другие точки. Но приходят люди из других городов. И те, кто раньше не летал. И те, кто не воевал. И те, кто был инвалидами с детства. Я смотрю в эти лица, и пробую отгадать, что за ними? Что это за человек? Можно ли идти с ним в разведку?
  На фронте я отбирал людей в подразделение тщательно, просматривал личные дела, опрашивал претендентов. Мы выполняли самые сложные задачи – и поэтому отбор кадров доверяли мне. И потом, уже здесь, в городе, я не принимал в бригаду кого попало. А вот теперь отбираю кадры уже не я… За меня это сделает медкомиссия. Не так много инвалидов, готовых начать освоение авиационной техники. Из них значительную часть забракуют медики. А работать надо с оставшимися.
  В ночную смену положено место для отдыха; и здесь оборудовали специальную ортопедическую кровать. Начальник тыла ворчал, что и слепым, и глухим, и безногим, и сердечникам с почечниками вполне хватит обычной кровати, и обычного душа, а вот мне, видите ли, нужны особые. Штенгель начальника тыла послал, и собрал ортопедическую кровать.
  Солнце припекает, хотя висит очень низко. Почти как в летний вечер, или в летнее утро. Скоро Новый год, день будет удлиняться, солнце пойдёт выше, а зимы нет и нет. И даже осени нет.
  В командировки меня больше не зовут – надо спальное место оборудовать. Тем спокойнее. Машина, которая была собрана и запущена при моём участии, теперь идёт сама, и под управлением других. А я остаюсь на обочине, и провожаю, глядя на красные габаритные огни. Скоро скроются за поворотом…
  Нет, не то. Я пока еду в этой машине, но уже в качестве пассажира. Смотри на пейзажи, на лица едущих рядом. Возможно, кто-то разобьёт эту машину. Или остановит, и разберёт на запчасти, или на металлолом. Тот, кто теперь решает судьбу машины… Но как говорил Судмалискис – я без дела не останусь. Что-нибудь соберу заново, и опять запущу. А потом пойду собирать новую машину, и ещё, и ещё… Какая-нибудь после меня продолжит путь. И, в конце концов, не только я решаю судьбы в этом мире. У меня есть надёжные помощники, и соратники. И от их решений зависит не меньше, чем от моих. Откажется кто – всё дело прахом, и машина не собрана, или не запущена. Кто-то сломался, не справился с задачей – и опять всё запахло тленом и ржавчиной. И опять всё упирается в кадры, и в поиск надёжных спутников.
  Сейчас жизнь начинает напоминать наезженную колею, какая была этой весной. Всё работало, всё было исправно. А я сам, своими руками, разобрал эту машину, чтобы собрать другую, более совершенную. Как долго отлаживал ту, старую, устранял недочёты в конструкции, устранял недочёты в сборке, устранял неизбежные поломки в пути. Но пришло время – и вот я на новой машине, и она даёт сбои по конструктивным недочётам, по производственным, по поломкам… Пока что она не отлажена. Но если у меня будет возможность её разобрать, и собрать нечто более совершенное, разве я на этом остановлюсь?
  Вперёд же, и без остановок! Спокойствие ложно. Постоянная и напряжённая работа – не есть спокойствие. А я продумываю новое, и очередные идеи витают в воздухе, ждут своего воплощения. Что-то я отброшу; что-то попробую – и тоже отброшу. А с остальным – буду возиться, и что-то дорастёт до реализации. И… буду подбирать кадры для воплощения новой идеи. Тех, кого проверил, с кем можно идти в разведку.
  Судмалискис тоже придумывает новые идеи. Но он никому об этом никогда не говорит. Я – тоже не говорю. Но занимаюсь тем, что пробую воплотить в жизнь, и иногда это получается. А Старковичу идеи если и нравятся, то старые и проверенные. А Сартабаеву – некогда отринутые за невозможностью воплощения. Вот если я спрошу их об этом – они ведь не сознаются. А кое в чём не сознаются даже самим себе.
  Да это и не нужно. Я смотрю не на их слова, а на их дела. Можно отрекаться от идеи на словах, но хранить ей верность. Это лучше, чем когда пылкий агитатор ни единым пальцем не шевельнёт во имя дела.
  А пока… Пока полёты идут на других аэродромах, и я слушаю эфир, готовый принять борта, если основная база будет закрыта. Слушаю эфир кораблей в море, где власть перешла к Можаину. Меня окликают редко. И это хорошо – меня будут окликать в нештатной ситуации. Покой пожарника в части обманчив; и хорошо, когда у него покой. Но в том-то и дело, что нужно всегда быть готовым к действию.

Глава LVI.

  - Да, редкая осень выдалась… Теперь поглядим, чего стоит зима. –
  Парамонов глядит на меня из-под опухших век. И лицо его тоже налилось нездоровой полнотой. Ходит он с трудом, и вообще мало похож на того Парамонова, который весной молодцевато козырял на построении… Хотя врачи предупреждали о таком исходе очень давно.
  - Интересное ощущение… Вот, с жизнью распрощался, дела доделал. Готов. Можно бы уже и в гроб… А всё живу. Двоих похоронил. Уже. –
  - Рано, значит, в гроб собрался. Врачи сто сказали? Будет сердце – ещё с год протянешь. А если печень и почки – то года три-четыре. –
  - Того сердца ещё дождаться надо… А моё ждать явно не будет. Такое ощущение, Васильич, будто зажился на свете. Каждый день – дикая тягомотина. Вот было бы что ещё успеть, так гнал бы… А куда гнать? Всё сделал. Это как в институте – и госы сданы, и диплом защищён, и корочки всё не выдают, и не выдают. Студенческий в кармане, а на что он тебе? На пары больше ходить не надо. И сдавать больше ничего не надо. В общаге все вещи собраны, сумки уложены. А всё живёшь, и живёшь… Непонятно зачем. И каждый день ждёшь вручения диплома, чтобы с лёгким сердцем взять сумки, сдать студенческий, сдать ключ – и айда домой! Но никто нам корочки не вручает… День, другой, третий. –
  - Так ты, Анатольич, со скуки Машку разукрасил? –
  - Нет. Очки видел? К зрелому возрасту она не будет видеть ни татуировок, ни колечек. А сейчас ещё может порадоваться. –
  - Есть много радостей, без которых в жизни можно обойтись. –
  - Да без всего обойтись можно, Васильич! Но на самом деле можно обойтись только без водки, наркотиков и курева. Ну, и без беспорядочных интимных связей. –
  - На самом деле нельзя обойтись только без воздуха, воды и пищи. И тёплого дома зимой. Остальное вполне переживаемо. –
  - Именно что переживаемо, командир! Надо жить, а не переживать эту жизнь. Это пережил, не умер, и то пережил, и не умер. Да, жизнь, но про такое и говорят, что это не жизнь. –
  - И мы, любезный Анатольич, углубляемся в скользкую философскую тему о счастье… -
  - Нет. О жизни и смерти. –
  Повисает молчание. А вокруг нас царствует тихое лето, и гирлянды на деревьях выглядят нелепо. А венки на дверях кафешек вообще выглядят устрашающе – будто там умер кто. И какой идиот придумал?
  - Добро! Положим, есть некий человек, вроде бы и живой, но толку от него, как от покойного. Будто и нет. А вот как быть с умершими? –
  - Будто бы жив, и всегда рядом? –
  - Отчасти, Анатольич, отчасти. Вот остались наставления по ведению боя, и как будто вчера написанные. Вернее, сегодня утром – вчера есть недопустимая древность в бою. Прочитал, вызубрил, выполнил – выжил в бою. И твой товарищ. –
  - Не то. Всё равно человека нет. Живой он бы много больше рассказал… -
  - Итак, сержант, дело в слове. И слово - это жизнь. Можешь рассказать – живой. Не можешь ничего рассказать – мёртв. Можешь рассказать в книге – относительно живой. –
  - Я не об этом… Но ты как-то лихо выворачиваешь любую тему… Не об этом я хотел сказать. –
  - Тогда о чём? –
  - Не знаю… Есть некое чувство… Которое невозможно передать словом. –
  - А я и передал, и облёк в слово. Верно? –
  Парамонов смолкает, тяжело дыша. Потом глядит под ноги.
  - Да, командир… Ты всё, невыразимое словами, облекаешь в слова. При том, что это невозможно. –
  - А я не умею по-другому, Анатольич. –
  - Потому, что иначе нельзя командовать? –
  - Потому, что иначе нельзя жить. –
  - Выходит, я не живу? –
  - Живёшь. И даже выражаешь мысли вполне исправно. –
  Парамонов опять смолкает. И теперь смыкает опухшие веки.
  - Это как? Когда я говорю о том, что чувствую нечто, о чём нельзя сказать? –
  - Именно! –
  Солнце низкое. Зимнее. Но как оно тихо припекает! Земля не остыла, не остыл и воздух. Трава, листья, насекомые, всевозможные жучки и паучки, бабочки – всё это живёт, радуясь последним солнечным дням, которые оказались далеко не последними. Всё живёт, радуясь последним дням жизни, после которых неизбежный мороз принесёт смерть и гибель. Но мороза нет. И смерть задерживается в дальней дороге. Фонтаны, которые ждут отдыха и консервации, ждут чистки и ремонта, продолжают свою тяжёлую летнюю работу. Где-то к югу, на морском побережье у Можаина, продолжают работу пляжи. Лишняя работа – лишние деньги, и никакого отдыха… А что есть отдых? Правильно! Трата денег, с трудом собранных во время работы. И отдыхающие теперь тратят постоянно.
  - Кто-то плачется о снегах и морозах… - замечает Парамонов.
  - И у этого кого-то есть тёплый дом. А у других тёплого дома нет. Или есть, но трубы прорвало, или печь треснула. И ему должно плакаться не о снегах и морозах, а о тепле и солнышке. –
  - Смотря с чьей стороны смотреть, Васильич… В дождь плохо бездомным, и тем, у кого крыша протекает. А в солнце плохо пшеничке, да овощам-фруктам. А есть – так это едят все… -
  На открытой арене старшеклассники репетируют новогоднюю программу… Вальс в школьной форме.
  - А почему к Новому году, а не на последний звонок? – вопрошает Парамонов.
  - Вероятно, погодная аномалия, - отвечаю я.

Глава LVII.

  Море тёплое. Сущее проклятье… Новогодняя ночь. Боюсь, нынче улов на трупы будет богат. Бригадир прибыл к нам, и пробует командовать действиями авиации с борта корабля. Можаин поклялся, что никогда не будет делать ортопедическую койку для этого олуха, и что сидеть бы ему на берегу, но сам взялся сооружать эту койку, и меня не подпустил. Но что не в наших силах – так это поднять высоту дверей и люков… Трудновато будет бригадиру. Впрочем, командует парадом уже давно не он. Может, и у Можаина нынче прав побольше.
  Я всерьёз опасаюсь, что самолёты и вертолёты посбивают ракетными залпами с берега – это такие нынче фейерверки. Они вроде б запрещены, но пляж дикий, и покупают их непонятно где, но покупают. Я и за наш корабль опасаюсь.
  - Ничего, мичман, - утешают меня Можаин. – Максимум вторую руку оторвёт. А до берега дойти сумеешь. И я сумею. –
  Весёлый у нас капитан… Житьё-бытьё охранника представляется нынче каким-то сном. Который почти забылся. И комбриг наш в роли редактора, и Саакян… Иногда просыпаюсь в каюте, и почти явственно чувствую в левой ладони рукоятку инвалидного кресла, и голос Саакяна: «Не надо, я сам!» - и голос Тайменя: «И без тебя дотолкаю!» А палуба под ногами покачивается, как тогда…
  Удивительно, что прямые попадания в ракетный катер, и отчаянную водяную тревогу напополам с пожарной я уже почти не помню. Нет снов. Только запись в личном деле. Награда на груди. Госпиталь, и попытки орудовать левой рукой. И спасённый ракетный катер у пирса.
  Новая квартира. Новый дом. И чья-то «Ока», переданная мне организацией. Аккурат для одноруких. Всё по-новому – море, солнце, песок. Шторма, утопленники, кораблекрушения. Зимой стоять вахту на верхней палубе не очень весело, особенно в шторм. Но я бы предпочёл зимний шторм… И много чего ещё бы предпочёл – сохранить руку, например.
  С пару месяцев назад постоянно ловили в море Старковича – он прыгал с самолёта на парашюте, отрабатывал задачу по ловле спасаемого, в роли которого вечный манекен Иван-Иваныч… А потом подходили мы, ловили Иван-Иваныча, самого Старковича, и его парашют. А потом получили вертушку, и задача ловли унесённых ветром, либо течением, сильно упростилась. А Старкович нынче подрывник.
  Но знакомых нынче мало. Подоспели другие инвалиды, подоспели молодые из наших подопечных – и их мы теперь в море натаскиваем. Сартабаев недавно звонил – он там один из наших, в обсерватории… И к нему свежая поросль пришла, из специальных школ.
  Пути-дорожки разошлись. Бригада нынче расформирована, и пошла на укомплектование других частей. Всему своё время. Лурье со своими так толком и не справился. Дворченко, как и прежде, успешен в торговле.
  А тот мемориал, что стоит в реконструированном парке – он ведь о нас… В нашу память. Вряд ли мы там будем ещё строиться на День Победы. Только спортсмены о нас вспомнят… Квартиры остались только у лётчиков, да и то у тех, кто работает с нашего аэродрома. Память… Она пока держит. А потом укоренится здесь. На этом берегу, и в этой бухте. И в том доме, где живу нынче.
  А так и бывает в военной жизни – переброшена часть, гарнизон новый, и место службы новое. Сослуживцы убыли на другую точку. Иногда могут и в запас отправить, а потом вернуть на службу. И нас вернули. Первая жизнь военного – военная, а вторая – гражданская, на пенсии, и новая работа, тоже гражданская. Что-то похожее есть и у моряков, и у лётчиков, когда списывают на берег, или на землю. И у шахтёров, когда списывают на поверхность.
  Пока что стоим у берега. Можно ненадолго сойти, почувствовать твёрдую почву под ногами. И в этом месте будет смеяться надо мной Сартабаев… Что я дерзко назвал твёрдой почвой? Маленький шарик, несущийся вокруг маленькой звезды, тоже несущейся в бесконечной пустоте космоса? Положим, для нас шарик велик. Но эта твёрдая почва плывёт в магме, сотрясается при столкновении, прорывается газом и пламенем вулканов…
  Но иллюзии наши устойчивы. И если сравнивать с морем – то пирс всё-таки устойчивее. И если уж нужно спрашивать об устойчивости суши, то надо спрашивать о том моряка, а не астронома, и не геолога, и не вулканолога. Землетрясений пока нет, тем более разрушительных; и питаю некую надежду, что и не будет. Хотя бы пока. И вулкан поблизости не проснётся. Вот если проснётся, тогда подумаем.
  Красный «Триумф» останавливается на стоянке. Бригадир поспел вовремя, и теперь предстоит горячая ночь.
  - Как Новый год встретишь… - приветствую его я.
  - Ты ж меня знаешь, Ионас, - отвечает Таймень. – Со мной приметы либо не работают, либо работают с точностью до наоборот. –
  Провожу командира в каюту.
  - И чего Можаин так старался… - удивляется Таймень. – Я здесь ненадолго. –
  - Откуда ты знаешь? – удивляюсь я.
  - Я не то имел ввиду, что ты подумал. Просто за такие безобразия на корабле отвечает только командир. –
  - Попрошу воздержаться от неуместной критики! – вступает в свои права Можаин, появляясь в каюте. – На море это ненадолго легко превращается в Нептун-знает-сколько… Соорудили – будь добр, пользуйся. –
  - А, коварный! Хочешь меня в постель уложить, чтобы я вам не мешал? – язвит комбриг. – Не дождёшься! Всю ночь под ногами путаться буду! –
  - И на здоровье! – ворчит капитан.
  - Полковник хочет сказать, - с самым мирным тоном говорю я. – Что он помешает нам пить… -
  - Новогодняя ночь для спасателей – самое неподходящее время для питья, - усмехается Таймень, предвосхищая реплику капитана.

Глава LVIII.

  Первые залпы расцвечивают ночное небо. И это ещё даже не пристрелка… То ли разогрев орудий, то ли отвальные пушки. Я поёживаюсь. Память о спасённом ракетном катере и потерянной руке возвращается. Надолго ли?.. Там видно будет. А пока надо пережить эту горячую ночь. Воздух тёплый, ветер тёплый. Море чуть волнуется, но это и к лучшему. Прибой чуть шумит, слегка покачивая наш корабль. Нам так и не удалось дать ему имя – его зовут комбинацией из букв и цифр. Да и с другими кораблями та же беда. Надо бы попросить Тайменя – есть вещи, которые кроме него никто не сделает. Ещё залп… Ему вторит ответный откуда-то из моря – все прогулочные катера там. Хоть им и запрещено нынче выходить. Залпы начинают напоминать беспорядочную перестрелку.
  - Что ёжишься? – Таймень подошёл ко мне. – Как руку потерял, вспоминаешь? –
  - Да, Васильич, - отвечаю я. – А ты откуда знаешь? –
  - Вспоминаю фугас, и размолотый позвоночник. –
  Он умолкает. Мы опираемся на поручни и смотрим в море. До выхода остаётся полчаса.
  - Слушай, командир… У тебя ведь жизнь на какую-то чехарду непонятную похожа. Даже та её часть, когда мы познакомились… А ведь и до этого она чехарду напоминала, ведь так? Попал в одну колею, добился каких-то серьёзных результатов, надо бы продолжать дальше, дойти до самых заоблачных высот на этом пути, и… И тут ты всё бросаешь, и устремляешься по новой колее. Достигаешь результатов. И по тому же сценарию. Почему так? –
  Комбриг молчит, изучая звёзды, которые не смог погасить свет от порта.
  - Таков мой путь, Римантас. Не по своей доброй воле я меняю пути. Нет, я мог бы, конечно, оставаться редактором… Но согласись – авиация прельщает куда больше. –
  - А в другие разы? –
  - Это было нечто сходное. Между двумя мечтами надо выбирать более высокую. Хотя обычно люди выбирают более доступную. А я всегда пытаюсь взять нечто повыше. –
  - Но это довольно утомительно… -
  - Не проблема, Йонас. –
  - Но можно ли в одном деле достичь самой большой высоты? –
  - Можно. А достигнешь ли? Переплюнешь самых сильных? Но можно попробовать сделать то, что не делал никто до тебя. Быть первым. Вот это у меня получается. –
  Он умолкает. И я молчу. Залпы с берега, залпы с моря…
  - По местам стоять! – разносится команда в динамик. – К бою и походу! –
  Комбриг отправляется в радиорубку. А я буду нести верхнюю вахту. Следить за плавающими и трупами, за самолётами и вертолётами, за кораблями и обломками кораблей. Корабль с вертолётной площадкой ушёл в море раньше, и барражирует на пределе видимости. Самолёты на подходе, тяжёлые, реактивные. Идём вдоль берега, а по курсу то и дело возникают водоплавающие… И их здесь не меньше, чем рыбаков на тонком весеннем льду, и на оторванных льдинах. Кавторанг в мегафон разгоняет плывущих. Плывут самостоятельно, плывут на матрасах, и с надувными игрушками. Некоторые плывут голыми. По левому борту на притопленных и на выступающих скалах – они же, водоплавающие. Некоторые машут нам руками, и что-то кричат… Явно не на помощь зовут. Разве что на выпивку. А потонет кто – так и не заметят. А он и крикнуть не поспеет. Пардон, плавали, знаем. Сколько их уже выловлено. А сколько так и не найдено… Иногда находятся. Проблемы нашего, и местных следователей. И ещё медиков из морга. Тяжёлые машины с гулом проходят над нами, вызываю приступ энтузиазма и новых криков с маханием руками у пловцов. Вертолёт курсирует чуть дальше, и иногда до нас доносится звук его мегафона. Он тоже разгоняет плавающих около катеров и яхт.
  И вот раздаётся такой мощный залп на берегу, что море освещается на пару миль, как будто встали над водой невиданные сумерки. От такой подготовки сходили с ума фрицы под Сталинградом, под Курском, в Кёнигсберге… Я фрицев понимаю. Гром раскатывается, раскалывает небо; ракеты со свистом летят, оставляя огненные хвосты, рассыпаясь сотней огоньков. Летят ракеты со скал, из моря, летят с яхт и катеров. На полчаса небо над нами превращается в кромешный ад. Но вот гром начинает ослабевать, залпы потихоньку редеют, а ещё через пятнадцать минут доносятся одиночные хлопки. Через час можно расслышать плеск волн у борта, посвист лопастей вертолёта мористее, зудящий гул барражирующих самолётов повыше. Урчат наши дизеля, давая ход вдоль берега. Циркуляция, пошли обратно.
  Дверь радиорубки открылась, вышел комбриг.
  - Йонас! Парамонова больше нет… -
  Ясно. Уж сколько ждали.
  - У себя дома. Скорая приехала через семь минут, но уже не поспела. –
  Таймень исчезает в радиорубке. Тёплая зимняя ночь радует звёздами и редкой облачностью. Над морем тянутся красные, зелёные и белые огни самолётов; ниже ползают огоньки вертолёта. А нам пока что надо разобраться с теми погибшими, что здесь.

Глава LIX.

  В третий раз мы сидим у гроба, подобно близким родственникам. И на сей раз рядом с нами – близкие родственники покойного: жена и родители жены. Родные полетят к месту захоронения, а мы остаёмся здесь… Почётный караул, приказы, венки. Гроб разместили в автобусе, там же разместились родные, и автобус исчезает за поворотом, оставляя по дороге выброшенные из окошка цветы. По одному на приблизительно равные промежутки пути.
  Поминальная служба, где мне предстоит креститься либо протезом, либо левой рукой… Неудобно, но ничего не попишешь. Безруким хуже. Сгорайко, вон, даже в храм войти не может. И в Дом офицеров на помин. И вообще никуда войти не может, и всегда стоит на открытом пространстве. На аэродроме помогает Штенгелю с заправкой. Было – и к нам на корабли пробовался; вертолёт на борту обслуживать.
  И опять мы оседаем в доме у Сгорайко. Понемногу нарушим сухой закон. Да и бригады больше никакой нет. Чего нарушать-то? Наша гражданская жизнь закончилась; мы снова на службе. Хоть это не совсем то, где мы служили раньше. Но такое ощущение, как будто попали на дембель… Встречаемся иногда, вспоминаем ушедших. Вспоминаем годы службы. С таким чувством, верно, встречаются бывшие одноклассники и однокурсники, которых судьба развела по разным уголкам планеты.
  - Предлагаю назвать нашу бывшую бригаду учебной! – поднимаю левой рукой кружку повыше.
  - С чего, Йонас? – Штенгель глядит на меня, повернув голову влево.
  - С того, Карлович, что бригада послужила нам школой, учебной частью, училищем, наконец. Мы получили знания, специальность, дипломы, да и разошлись в свои стороны. На этом бригаду можно считать расформированной. Наши подопечные из спецшкол теперь тоже распределяются – кто в аэроклуб, кто на море, кто в обсерваторию. Бригада свою задачу выполнила. –
  - Тогда предлагаю переименовать бригаду в училище, - поднял ещё выше кружку Капралов, почти коснувшись потолка.
  - Поддерживаю, - поднялся Буянов. – А нашего командира впредь именовать не бригадиром, не комбригом, а начальником училища. –
  Особого восторга никто не высказал, да и прямо никто не стал перечить.
  - Приказ одобрен, - подтвердил я.
  - Что-то ты, мичман, больно раскомандовался, - опять косо поглядел на меня Штенгель.
  - А мы с тобой, между прочим, в равных званиях, прапорщик. –
  - Так надо спросить у старшего по званию, - заметил Капралов. – У Васильича… -
  - Я между вами – атаман, - чуть грустно усмехнулся Таймень. – Но вы меня на круге выбрали сами. Помните? –
  - Отчего ж нет? – поднял указательный палец вверх Буянов. – Но тогда надо у Николаича… -
  - На борту мы поговорим об этом, мичман, - Можаин обратился ко мне. – Всю полноту власти к тебе применю. А среди сухопутных я больше не указ… -
  - Товарищ майор… Никитич… - позвал в окно Буянов.
  - Между прочим, старшина Капралов, вы старше меня по должности, - остановился напротив окна Сгорайко. – Я и вам подчиняюсь. В силу нашего состояния здоровья командует тот, кто более здоров, и имеет меньше ограничений, и противопоказаний. Это был наш непреложный закон и приказ. –
  - А Петров нам ничего не скажет… - задумался Капралов. – Нарисовать ему, что ли? –
  - А остальные? – снова вступаю в разговор я.
  Хор голосов ответил разнобойное «нет».
  - Опять политбюро решает… - вздыхаю я.
  - Вот вам и модель государства в разрезе, - усмехается Таймень. – Никто им не мешает решать вопросы, но всегда легче ругать того, кто решил, чем попробовать решить самому. –
  - Да, действительно, модель, - соглашается Можаин. – Решать вопрос, который, мягко говоря, ничего не стоит. Кому какое дело до того, как нас называют, или называли, или как мы сами себя будем величать? Официально мы – в сообществе ветеранов вооружённых конфликтов, да ещё в ассоциации инвалидов. А неофициально – хоть бродячей цирковой труппой назовитесь. Хоть табором цыганским. И на этом вопросе нужно переругаться, подраться, а то и поубивать друг друга. –
  - Нет в тебе, Николаич, ни капли воображения, - отвечает Таймень, трогая усы. – И даже попытки подумать, к каким серьёзным последствиям может привести решение пустячного вопроса. –
  - Я ж и говорю – можем и до убийства дойти, - мотнул головой Можаин.
  - Нет, не сейчас. Впоследствии. –
  - Так за это отвечать уже не нам, а потомкам и наследникам. -
  - За решение, принятое сейчас, отвечать нам, и только нам, - становится серьёзным Таймень. – Оно не должно бить по горбу наших внуков и правнуков. –
  - А можем ли мы предугадать, или просчитать последствия таких решений, включая побочные эффекты? – задаю вопрос я. – И более того – любое наше решение ударит потомков по горбу. –
  - Просто тебе не доводилось, Йонас, быть потомком самого себя, - замечает Таймень.
  - А я и могу быть только самим собой, потомком своих предков, и предком своих потомков. –
  - Пора ужесточать сухой закон! – провозглашает Можаин.
  - Не поможет, - доносится из окна голос Сгорайко. – Отсутствие водки спору не помешает. –
  - Об этом можно поспорить! – восклицает Штенгель.
  - А решение о переименовании так и не принято, и об этом забыли, - умело прерывает споры Таймень. – А из-за этого весь сыр-бор и загорелся. –
  - Кто – за? Кто – против? – оживляется Капралов. Начинается подсчёт рук.

Глава LX.

  Если не было зимы – то не будет и весны. Только вечное лето… Солнце поднимается выше, припекает сильнее, светит ярче. Дни становятся длиннее. И всё так же тепло. Насекомые забыли о спячке, трава и листья передумали желтеть и сохнуть. С трудом напрягается фонтан, выдавая струи воды в парке. Тоскуют в гардеробах сапоги, шапки, шубы и пальто. А летние одёжки изнашиваются, рвутся без всякого отдыха…
  Если где-то убыло – значит, где-то прибудет. И наоборот.
  - Виктор, я так и не добилась от тебя ответа, почему мы встречаемся. –
  - Значит, вариант с выбившейся бретелькой лифчика, на которую мне жутко хочется посмотреть, тебя не устраивает? –
  - Нет, - отвечает Светлана, поправляя блузку. - Потому что это – ложь. –
  - Но ведь ты не против? Зачем же здесь ты? –
  - Потому, что я люблю тебя, Виктор. А ты меня – нет. –
  Я хочу откинуться на спинку скамейки… Хочу. Как будто годы могут убить эту привычку. Нет, не могут. Думал – забуду. Но нет. Ничего не забыто.
  - И что же я люблю, Светлана? –
  - Мне кажется, ты любишь своё дело. Свою бригаду, своих подопечных. Как исходный материал для педагогического эксперимента. И своих бойцов – примерно так же. Свой аэродром. Об умерших ты сожалеешь не как о людях, а как о специалистах, без которых трудно обойтись. Во имя дела ты жертвуешь всем и всеми. Собой ты тоже жертвуешь, не спорю… Но и от других требуешь такой же беспощадной жертвы. –
  - Не буду тебя разочаровывать, Светлана. Если ты так думаешь – то пусть так и будет. Себе в плюс могу в этом случае поставить хорошую маскировку истинных чувств. Похвальное качество для разведчика! Для чего же в этом случае ты мне нужна? –
  - В качестве жертвы. Но ей я быть не собираюсь. –
  - Ты уже жертва. И никак по-другому жить не сможешь. Могу тебя утешить только тем, что я – такая же жертва, как и ты. Я приносил всего себя своему делу. И подбирал других людей, готовых во имя дела на всё. И тебя я выбрал за тем же… -
  - Нет! Я просто уйду. –
  - Даже если и уйдёшь – всё равно вернёшься, Светлана. Во-первых, у тебя есть Маша. И ничего с этим не поделаешь. Во-вторых, у тебя есть ты. А ты – это моё воплощение в женском обличье. И скоро ты это сама поймёшь. Я ведь тоже себя понял не сразу… Жить с самим собой – скучно. Мы можем быть соратниками, и уже стали соратниками по делу работы с детьми-инвалидами. Поэтому я отдаю тебе все свои дела. Когда меня не станет – дело не должно умереть. –
  Она молчит. Потом начинает глотать слёзы.
  - Не плачь, Светлана! Слезами делу не поможешь. Поплачь о моём разбитом позвоночнике, который вовек не даст нам соединиться в супружеской любви. Это данность, которую можно только принять, но невозможно оспорить. А если и возможно, то без результата. –
  Светлана успокаивается. Поворачивается ко мне.
  - А как же она? –
  - Диана Александровна? –
  - Да. Которую ты любишь. –
  - У неё есть дело. Это её редакция. Она этим живёт. Если я ей попробую поручить что-то своё – у неё ничего не получится. И притом, ты сама сказала, что люблю я исключительно своё дело, и готов принести в жертву этому делу любого человека… -
  - А Вероника Антонова? –
  - Её я к нашему делу не подпущу в принципе. Даже если она потеряет ногу, или руку, или ослепнет, или оглохнет – то попадёт, максимум, в команду к Лурье. Общего дела у них нет, и искать его они не хотят. И жертвовать хоть чем-то серьёзным они не готовы. –
  - Мне кажется, что ты и свой позвоночник принёс в жертву делу добровольно. –
  - В какой-то степени это правда. Я прекрасно знал, что на войне можно лишиться жизни, или здоровья, и притом очень быстро. –
  - Нет, не то. Мне кажется, ты сделал это во имя бригады. И во имя своего теперешнего аэродрома. –
  - А не во имя изобретения электронно-механических протезов, которые сделали бы инвалидов людьми самыми заурядными? Или во имя разработки искусственных биологических органов, которые не только сделали бы инвалидов заурядными, но и не требовали бы маскировки, и ничем не отличались от обычных? Да, эта моя идея провалилась… Техника пока не позволяет. –
  Светлана умолкает ненадолго.
  - Мне кажется, я знаю тебя, как облупленного. Но каждый раз я понимаю, что не знаю тебя почти никак. –
  - Бальзам на душу хорошего разведчика, - отвечаю я.
  А солнце заходит по-осеннему рано. Верней, по-весеннему. Но уже не по-зимнему.
  Дети купаются в фонтане, украшенные татуировками, пускай и небольшими, и колечками в пупках, в носах, в бровях… Демонстрируют друг другу с выражением счастья и довольства на лицах. А вот у их мам – выражение лица воина, проигравшего важную битву. Как прекрасно мне знакомо это выражение! Противники, которых я допрашивал в блиндаже, которые так старательно пытались разгромить мои силы, и взять в плен меня, неизменно стояли передо мной и смотрели в глаза. Потом отводили – редко кто выдерживает мой прямой взгляд. Да и ситуация обязывает. Как бы я вёл себя на их месте? Я не готов к столь серьёзным жертвам во имя проверки праздной теории. Потому и не был их пленником.

Глава LXI.

  День защитника Отечества. Мы стоим у памятника нашей бригаде в качестве почётных гостей. На обелиске к именам умерших добавилось три новых имени. Спортсмены продолжают свои тренировки. Мужчины – в шортах, женщины – в спортивных бикини. Нам в парадке жарковато…
  - Этак в следующий раз все в гражданских пиджаках придут… - замечает Сгорайко. – Но с планками. –
  - Нет, - вторит Капралов. – С орденами и медалями. Планки-то зачем? –
  - У всех теперь новая форма, - возражает Штенгель. – А кое у кого и награды новые. Пора бы её надевать. А старую – в музей. –
  - Всё б тебе в музей, - вступает в спор Буянов. – И дома висеть будет. –
  - Дома моль съест. –
  - А в музее не съест? –
  - Там следят. –
  - А дома – что? Следить не намерен? –
  - С нашей нынешней службой – попробуй, уследи. –
  - И вообще, в музее тоже не особо следят. Особливо в нашем. Видал, какие там экспонаты горемычные? –
  - А какая вам разница? – прерывает спор Судмалискис. – Моль съест, как пить дать. Что в музее, что дома. Результат один, и спор ни о чём. –
  Наш командир редко вмешивался в такие споры и раньше, думая о чём-то своём. И решая в уме какие-то свои задачи. Он и сейчас их решает… Но как-то печально.
  - Васильич, а какого цвета наша нынешняя форма? – задаю я наболевший вопрос.
  - Цвета морской волны, Петрович… - говорит Таймень. И не удерживается, чтобы не сказать колкость.
  - На радость всем защитникам секс-меньшинств… -
  Мне становится неприятно, и форму надевать больше не хочется… Но что же это за цвет такой похабный? Воображение моё давно отказывается рисовать какие-либо новые цвета; но даже если б и рисовало – это одно. А какая же она на самом деле? Я не знаю, надеваю спокойно. Другие видят, и ругаются. Или смеются, когда форма не их.
  Снова читаю три новые фамилии, чуть пониже от прочих, на одну строчку. И не в алфавитном порядке. Саакян, Габашвили, Парамонов… А кто будет ниже? На плите места много. Всем нам хватит. Как будто сделано с запасом, для нас… Но ведь так и есть, и так и будет – никто не живёт вечно в этой жизни. Вечной бывает жизнь последующая.
  Зима так и не наступила в этом году. И даже осень. Всё так же тепло. И даже заморозков не было. Иногда ночные температуры доходили до десяти градусов, а то и чуть ниже, а потом снова возвращались к пятнадцати. Так то – ночные…
  И я снова говорю.
  - Васильич, так ведь не было зимы. А что летом будет… -
  - Если не было зимы, Олесь, то может и лета не быть. Вот тепло было в этот сезон. И на отоплении сэкономили… Или потеряли – на ремонте теплосетей, котельных. На закупку запасов топлива. А вот представь – обратную ситуацию: весна, а снег всё лежит. Лето, а он лежит. Хоть на санки садись, хоть лыжи надевай… Хоть коньки. Уже и осень, а всё снег лежит. Кондиционеры без дела чахнут, никакого курортного сезона, никаких пробок на дорогах. И если приключилось одно, то отчего б не быть и другому? –
  - Ты всегда мрачен, командир… -
  - Я не мрачен, я реалист. И это помогает мне, и моим… бойцам и компаньонам, так сказать, дольщикам, выкручиваться из самых затруднительных ситуаций. –
  - Или не попадать в них… -
  - Увы! Кое в какие ситуации мы попадали, попадаем, и попадём в будущем… - вздыхает Таймень. – Конечно, тиха жизнь мудреца, который сумел избежать трудных ситуаций. Но кому он со своей мудростью интересен? Даже умный, с его способностью из этих ситуаций выкручиваться, тоже интересен относительно… А вот опытный, который попадал во все эти ситуации, и так и не выкрутился – вот это интересно. И всем интересен его опыт. А что мудрец? Обыватели скажут – повезло. Не поселился в пойме реки – избежал наводнения. Умный вовремя успел погрузить вещи и уехать. Скажут – от опасности прятался. Все мы насквозь рыцари, в самом плохом значении этого слова. Рыцарь не имеет право у камня поехать по какой-либо иной дороге, чем по той, которая ведёт к смерти. –
  - Но ведь и он и побеждает, Вить! –
  - Да, побеждает… В сказке, - Таймень поднимает на меня свои глаза. – Но мы не в сказке. Реальный рыцарь не мог найти такого камня, поэтому должен был в каждом трактире, в каждой таверне, при каждой дорожной встрече искать драки, и неминуемой смерти. Для стороннего зрителя это выглядело обычным хамством. –
  - Виктор Васильевич… Никак не могу заподозрить в тебе мудреца, который избежал всех бед. Но и на дурака ты, извини, никак не тянешь. Даже на просто умного. –
  - Это потому, Саша, что я живу среди людей. Мудрец может не селиться со всеми в пойме реки. И уйти прочь под всеобщие насмешки. Но если кто останется жив после наводнения – может мудреца и убить. Из мести. Правда, мудрец в этом случае уйдёт в такие места, где его не найдут. В силу слабой настойчивости, и уж совсем точно – слабого ума. Правда, злой гений может в этом случае сыграть злую шутку, и придать ум и настойчивость на мерзкое дело… Но слишком совестливый мудрец будет продолжать убеждать жителей уйти от воды повыше. Несмотря на безразличие, насмешки и грубую силу.
  То же и с умным – бегство перед наводнением с вещами, и бегство от возможной мести; но совестливый умный будет убеждать бежать и остальных. И он будет потоплен вместе с совестливым мудрецом, и с дураками… -

Глава LXII.

  Она опять в моём доме… Пришла брать интервью. А я понимаю, что отвык от этой кухни, и от этого чайника. И он от меня отвык. Всё давно как будто чужое, и я сам давно уже не здесь… Я как-то говорил, что свой дом – это только иллюзия, и мы здесь только странники. Есть некая бумажка, которая подтверждает наше право на этот закуток. И всё. В ней есть великая польза, пока мы живы. Но не далее.
  Нет, мне командный пункт на аэродроме домом не стал. Там спокойно в случае чрезвычайной ситуации, но на непродолжительное время. Это некое убежище, но тоже не дом. Да и всё, что есть на земле – только убежища. Там можно отсидеться. Чем мы и заняты.
  Спина, как и прежде, мешает. Ортопедическая кровать на месте. И блестящая рукоять на цепи. Почти год назад я ложился в неё каждую ночь. И сейчас ложусь, но уже далеко не каждую. Я сказал, что на аэродроме можно отсидеться во время отключения света и воды. Но во время бедствий, где бы они ни были, я остаюсь там, чтобы руководить работой авиации в зоне своей ответственности. То есть – поднять оставшиеся на нашей базе самолёты, и передать дальше. Или принять их обратно.
  Но наш дом здесь – это только дорога, и временный ночлег.
  - Скажите, Виктор Васильевич… В преддверии Международного женского дня. Какую роль в вашей жизни играют женщины? –
  - Мама жива, и отец жив. Золотую свадьбу недавно спраздновали. Здоровья им, и долгих лет жизни. Сёстры живы, и братья. –
  - Но вы живёте далеко от них? –
  - Не мне быть им обузой. А от принудительной помощи никак не отвертишься. Поэтому уехал подальше. –
  - Но были ли в вашей жизни другие женщины? –
  - И для них я тоже не хочу быть обузой. Многие вещи, необходимые в быту, мне недоступны. И невозможны. Вы обратили внимание на мой пустой холодильник? Раз в сутки я покупаю продукты на день. Тащить хоть немного больше я не могу. Но такая женщина есть, и она сейчас говорит со мной. И я её люблю. –
  Диана Микоянова выдыхает.
  - Я ждала, когда вы об этом скажете… Вы не умеете скрывать чувств. –
  - Минус мне, как разведчику. Хотя бывали чисто противоположные ситуации. Мне как говорили: «Влюбился!» - когда у меня было просто хорошее настроение. И один раз так никто и не догадался о влюблённости, хотя я и не маскировал своих чувств. –
  - Когда во время первой нашей встречи ваши глаза вспыхнули, я поняла, что это… -
  Я умолкаю, и смотрю на неё. Признание её не смутило, верней, не было неожиданным.
  - Значит, вы не дозволите женщине ухаживать за собой? А готовить обед, или стирать? –
  - Стирать я могу и сам. И даже приготовить обед. Понятное дело, что даже здоровый мужчина не умеет рожать детей. Говорят, за кордоном умеют, но они нездоровые… Но есть некие чисто мужские вещи, которые должен делать по дому исключительно мужчина. –
  - Но вы сейчас делаете то, что и не всякому здоровому под силу! –
  - Это чисто профессиональные задачи. Можно быть отличным профессионалом, и при этом никудышным семьянином. И быть любимым, холимым и лелеемым, потому как любят. За то, что ты есть. Или за то, что ты профессионал. Но подобная участь – не по мне. –
  Микоянова ненадолго задумывается.
  - Виктор Васильевич, а если бы предположить, что вам пришлось бы выбирать между любимой женщиной и работой, то что бы вы выбрали? –
  - Диана Александровна, это не совсем правильно сформулированный вопрос. Могла бы стать любимая женщина той идеей, во имя которой можно пожертвовать всем? Предать Родину, нарушить присягу, сесть в тюрьму, украсть, убить человека… Поступить подло. Нет. Это не любовь. Если женщина требует немедленно забросить эту работу, и устроиться на любую другую. Или чтоб только на эту. Тоже нет. А вот если женщина включается вместе с тобой в рабочий процесс… Хотя бы в качестве тылового обеспечения. Вот тогда это любовь. Может, что и ты сам включишься в рабочий процесс женщины, и сам начнёшь ей помогать. Но если брать женщину, как некую идею, когда любишь её, хотя она давно замужем, и с детьми, и с внуками, и даже когда её нет… Но, боюсь, я не встречал таких женщин. А, возможно, и сам к такой любви неспособен. И мне нужен семейный очаг, и дети, и брачное ложе, а не горячая идея… -
  - А как же я? –
  - Может быть, Диана Александровна. Может быть. Я ведь точно не знаю… Но пока я не готов отречься от своей службы ради вас. –
  - Вы сами сказали, что это не любовь… Когда требуют отречься от работы. И более того, я бы потребовала, чтобы вы остались этой службе верны… Хотя вы постоянно ищете приложения своим силам, и не всегда успешно. Вам так и не удалось решить технические вопросы с протезами. –
  На этом моменте я подумал, что она отличный журналист, и разведчик. А она продолжила.
  - И, может быть, в один прекрасный момент, женщина станет такой идеей для вас… Боюсь, учитывая ваш характер, и сложившиеся обстоятельства, совершенно недоступной. И, боюсь, вы этим не удовлетворитесь, и продолжите искать новые идеи. Либо новую женщину, либо, что скорее, новое дело. –
  - Новая идея не всегда уничтожает старую. Мы ведь не прекратили работу с детьми из спецшкол. Просто работа эта вышла на кардинально новый уровень. –
  - И Виталий Максимович Пьяный победил в олимпиаде, и готовится к учёбе на конструктора. –
  - Да. И женщина может стать такой идеей, не мешая другим идеям. И даже помогая. –
  - Боюсь, это не про меня, - она усмехается. – С детьми вам придётся разбираться самим. А если с женщиной, то не со мной… -
  - Нисколь не претендую, Диана Александровна. –
  - И ещё один вопрос. Что бы вы пожелали нашим женщинам на Международный женский день? –
  - Мудрости. Чтобы не попадать в трудные ситуации. И совести, благодаря которой всё равно попадёшь в эту ситуация, пытаясь просветить других. Но совесть не позволяет мне попросить вас укрываться от совести. Но главное – мудрости и совести тем, кто вас окружает. Чтобы не пришлось жертвовать собой во имя глупцов и злодеев… -

Глава LXIII.

  - Светлана, куда ты подевала Машу? Во-первых. Во-вторых, сейчас Великий Пост. В-третьих, первое апреля. –
  - Виктор, ты мне не рад? – Светлана стоит на пороге.
  - Я рад. Но это отнюдь не отменяет вопросов. –
  - Я собиралась притащить тебе целый пакет продуктов. Но побоялась, что ты меня спустишь с лестницы за такое. А во время спуска надорвёшь спину. А я как-то убийцей быть не хочу. Тем более в Великий Пост… -
  - Верно. Но, боюсь, рано ты меня хоронишь. Я сам ещё многих убью. –
  - Ты людей спасаешь. –
  - Смолоду много бито-граблено. Пора под старость душу свою спасать. –
  Она садится на предложенный табурет на кухне. А я думаю о Маше…
  - Почему ты так переживаешь о Маше? –
  - Потому, Светлана, что у неё болезнь. Прогрессирующая. И у меня – болячка. Я её могу понять. И она может оказаться в ситуации беспомощности. И она ещё не привыкла… -
  - Разве мы не можем остаться вдвоём, и отрешиться от всего? –
  - Нет. Мы не отрешимся от войны, которая сидит винтами в позвоночнике. Не отрешимся от моей нынешней службы. Правда, сейчас в стакане сидит дежурный, но по тревоге придётся пахать всем. И от Маши мы тоже не отрешимся. И если в доме вспыхнет пожар… -
  - Виктор! Ты невыносим. У тебя профессиональная деформация. –
  - Абсолютно верно, Светлана! И не только душевная, но и физическая. –
  Она мешает сахар в чашке.
  - Витя… А что у тебя из еды? –
  - Света… Есть сало Великим Постом – большой грех. –
  - А постное? –
  - Постное сало? –
  - Витя… -
  Закат. Солнце садится много позже. Весны нет. Потому, как не было и зимы. Зелёные листья на деревьях так и не облетели. Вот дома, которые я отмечал про себя, как места жительства моих бойцов, ныне представляют для меня чисто пейзажный интерес…
  Истребив запас картошки, Светлана допивает чай, и смотрит мне в глаза. Взгляд то ли вопросительный, то ли утвердительный. И в этот момент можно включить дурака, и сделать вид, что не понимаешь…
  - Горишь желанием узреть мою постель? Опробовать себя в качестве сиделки? –
  Молчание и всё тот же безотрывный взгляд. Я потихоньку встаю, и иду раздеваться. А потом показываю покладку в постель, и медленное расшнуровывание корсета. Укладываю мой жизненно важный инвентарь на тумбочку рядом.
  - Вот так я провожу каждую ночь… Кроме тех, что на дежурстве. –
  Она тоже раздевается. Теперь я могу воочию лицезреть дохлых вобл на бёдрах, красную розу справа от пупка, и чёрные звёзды, скрывающие соски. А также поблёскивающие серёжки в замаскированных сосках, в пупке, и где-то в густоте волос. Она склоняется надо мной. Я трогаю грудь, чуть сминаю сосок, тяну волоски вокруг. Потом трогаю пупок, волосы пониже.
  А она дотронулась до той части моего тела, которой так и не дано познать женщин… Но так хочется.
  - Вот и всё на этом, Светлана. Дальше – смерть. А для тебя – тюрьма. –
  - И всё? –
  - Всё. Позвоночник не выдержит перегрузки. –
  - Как жаль! – произносит она. Потом начинает трогать меня, осторожно, боясь отправиться в тюрьму. Или меня убить… Погладила живот, грудь.
  - Я бы хотела родить от тебя детей… -
  - Всё, что нам осталось – это сожаления. –
  Она наклоняется надо мной, и целует в губы. Потом прикладывает мне сосок к лицу. Нащупываю губами брошку. Волосы щекочут нос.
  - Щекотно! – смеётся она. – Усы щекочут… -
  Потом прикладывает к моему лицу пупок. И даже пробует приложить пониже…
  - Светлана, осторожнее! Не убей меня. Я жить хочу… -
  Наконец, она становится рядом. Потом гладит меня по лицу, целует в губы, в лоб, в нос, в глаза…
  - На этом можно комедию закончить. –
  - Можно. Можно. Но – почему? –
  - Не нам отвечать на этот вопрос. Принимай, как данность. –
  - Неужели ничего нельзя сделать? –
  - Не пытаться заниматься тем, чем заниматься больше невозможно. Вот полёты для меня были возможны. И даже не они. –
  - И именно поэтому ты, Витя, работал над протезами? –
  - Не я. Надо сказать спасибо нашим конструкторам, рабочим-сборщикам, металлургам… Многим людям. Я ведь только подкидывал идеи нужным людям, которых хорошо знал. И о которых узнал от хороших знакомых. –
  - Но без тебя… -
  - Сложно сказать, что было бы без меня. Витают ли идеи в воздухе, в поисках реализации, или всё-таки продукт конкретного человека. Но эта та идея, которая так и не была реализована. А сейчас давай немного поспим… -

Глава LXIV.

  Светлана чувствует себя виноватой. В ту ночь на второе апреля Маша, оставленная на попечении Марины, на несколько часов перестала видеть… Сейчас она стоит рядом со мной. Волосы отросли немного, краска смылась. Колечки вытащены, татуировки затёрты. А вот дети в городе продолжают побеждать родителей… Но очки у Маши нынче намного сильнее, чем были. И она регулярно слепнет – от нескольких минут до нескольких часов. Сейчас рядом с нами расположился Сартабаев – он хочет отвезти Машу в обсерваторию, показать телескопы, работу астрономов, вычислительные машины, карту звёздного неба. Маше это интересно, и она хочет изучать движение небесных сфер. В добрый путь! И да не помешает тебе недуг, как не помешал он мне вернуться на службу.
  А личная жизнь… Что мне до прикосновений? Я чувствую пальцами тепло кожи Светланы до сих пор, но это чувствует и дитя, прикасаясь к матери. И вообще к родным. Горечи не осталось, да и счастья никакого. Было, и было. Ровно то, что должно было быть.
  Судмалискис – тоже рядом, отпросился на берег. Собирается у меня ночевать. А завтра нам надлежит, по старой традиции, собраться у памятника. Да, там будет почётный караул, а мы – только гости. Можно приходить и по гражданке, но все, кто поступил в спасатели, намерены надеть новую форму. Хотя цвет нравится далеко не всем… И с новыми знаками различия.
  - Не забудь! – напоминаю я Йонасу. – Завтра надо помянуть труд конструкторов-корабелов. И авиаконструкторов. И сборщиков. –
  - Вот и помянешь, - отвечает он. – Помирать, что ли, собрался? –
  - Всякое бывает. В атаке шансов немного. –
  Все молчат. Бойцы меня понимают, а Светлана привыкла. Маша пока вообще ничего не понимает. Хотя… Может, именно она понимает больше остальных. И больше меня.
  Нам кажется, что без Габашвили звук стал хуже. Хотя плохого звукача сюда не возьмут в принципе. Это первый концерт в филармонии, посвящённый завтрашнему Дню Победы. Сейчас не такая жара, какая была год назад, но такое тепло, какое простояло всю зиму. Коллективы наконец-то сменили репертуар, и теперь будут им радовать до следующего сезона. А я всё вспоминаю Габашвили, и его рассказы о прогонах… Что ж, так всегда в жизни – за каждым делом стоит долгий срок обучения, долгий период ошибок, практика и много практики, и только потом – блеск. И ошибки, видимые только специалисту. И в самом выдающемся случае – видные только самому автору.
  Я только понял, что Светлана мне – как сестра по разуму, и никем больше не будет. Можно сколько угодно трогать её прелести. А ей – мои. Баловство, да и только. Но ей можно доверить дело воспитания детей-инвалидов. А я… Я скоро оставлю новое место службы, которое станет старым, и пойду дальше.
  В зале зажигается свет. Концерт окончен. Пора по домам. Солнце садится за дома, заливая крыши оранжевым светом, и зажигая окна слепящим огнём. Это недолго – закатный и рассветный час скор. Вот полдень и полночь тянутся и тянутся.
  - Кто на мотоцикл? Кто на такси? Кто на автобус? – осведомляется Сартабаев.
  - А за сколько ты купил мотоцикл? – осведомляется Светлана.
  - Дорого, - отвечаю я. – Дачу на Гавайях продать пришлось. –
  - Ты же служил. Тебе за границей недвижимость иметь нельзя. –
  - Как на службу поступил, так продать и пришлось. –
  - А дом был откуда? –
  - Умер дядюшка-миллиардер, ну, и мне от его миллиардов кое-что перепало. –
  - А если серьёзно? – спрашивает Светлана.
  - Он мне достался бесплатно. Не считая разбитой спины. –
  - Это как? –
  - Военный трофей. Он давно ждал меня… -
  - Ты кого-то ограбил? –
  - Зачем? Военная техника переходит трофейной службе, деньги – особистам, медикаменты идут медикам. А вот есть такие вещи, что ни первым, ни вторым, ни третьим не нужны. Бесхозные мотоциклы, например. –
  - Грабитель! – хмурится Светлана.
  - Экспроприатор, - отвечаю я. – Дуван – это наше. –
  - А давайте все сейчас на автобусе махнём! – предлагает Судмалискис. – И возни меньше. Или на троллейбусе. –
  Мы начинаем неспешный ход к автобусной остановке. Солнце село. Но небо ещё светлое, и можно читать без лампы. Краткие минуты сумерек…
  Троллейбус старый, высокопольный. Судмалискис опять пытается ухватить протезом поручень на входе. Сартабаев неумело опирается своими клешнями. А мне предстоит войти, не сгибая спины, и не цепляя головой поручень верхний. Уж что хорошо на высокопольных – это широкие задние площадки.
  Волноваться вроде бы нечему. Есть два человека, что могут помочь грузить сумки и коляски. Но жизнь много шире, чем погрузка сумок и колясок…
  Мимо плывут светофоры. Красный отблеск в салоне – стоим. Зелёный – трогаемся, и отсвет ползёт по салону, скользит по полу и по сиденьям, по лицам пассажиров. Красный ложится недвижной печатью. Жёлтый мигающий проходит быстро – троллейбус идёт по главной. Чуть сбавляет ход под белый мигающий на переездах, и с толчками проходит рельсы. Раз надолго встаёт под красный мигающий, и звенит звонок, а маневровый тепловоз с гудением толкает вагоны.
  Предпоследняя остановка. На следующей выходить. У двери останавливается старушка. Троллейбус трогается, но двери так и не закрылись. Кондуктор кричит водителю. Поворот налево, старушка не удерживается, валится в дверь. Судмалискис и Сартабаев стоят в углу, а ближе всех только я… И то далеко.
  Ноги срабатывают сами, я валюсь аккурат на ступеньки, ухватив падающую руками. Удар в бок, дыхание останавливается. Чёрная пелена боли заливает глаза. Потом понемногу чуть светлеет. Как минимум, на своих двоих мне более не ходить. Но что-то подсказывает, что и лежать в кровати больше не придётся. Теперь свет становится ярче, и куда-то вдаль катится колесо от БТРа… Нет.
  Старушку уже поставили на ноги. А надо мной – лица друзей. Они исчезают в ярком, ослепительном сиянии…
  - Витя!!! – очень глухо доносится до меня.
  Но последний приказ надо успеть отдать.
  - Римантас… Печатай свои стихи. –
  И сквозь сплошную белую пелену доносится последний, чуть слышный ответ.
  - Будет сделано, товарищ полковник! -