Нежность

Николай Тцаров
Безукоризненная кожа чуть выглядывала из-под длинных черных перчаток, обволакивающих хрупкие, тонкие руки, чуть выступая над очертанием плоти, как бы подчеркивая тонкость; руки застыли в экзальтации, держа на весу черный, бархатный атрибут счастливой, буржуазной жизни, некогда висевший на стеллаже в дорогом магазине, вызывая обильное слюноотделение у бедняков, грезящих о богатой жизни, распираемой всяческими безделушками, напоминающими то бегство за пестротой у примитивных племен, навьюченных золотыми кольцами, колоритными камушками и трофеями с охоты, свидетельствующими превосходство обладателя в их иерархической системе; руки нежно опустились, слегка коснувшись стройной талии, обтянутой тоненьким черным платьицем. Судя по всему, судя по дефектам пленки, судя по аскетичной работе кинооператора, этот фильм был старенький: судя же по старости фильма, он был снят тогда, когда царствовало маленькое черное платье от Шанель; сменился ракурс, теперь все непритязательное пространство позади, в расфокусе, оттеняло миловидное, симметричное женское лицо. Небольшие ноздри вздернутого носа чуть сужались при вдохе. Сквозь темные очки в прямоугольной оправе проступали вальяжные глаза, слегка скрытые уставшими веками, но сохраняющие женские робость и наивность, так излюбленные в те года. Актриса, сыгравшая в этом фильме, стала навсегда предметом вожделения, навсегда увековечила свое хрупкое и молодое тело, вопреки тому, что могла давным-давно обратиться в иссохший труп. Однако не было важным, что она уже труп, ее и не существовало в принципе: оставалось запечатленным на экране ее тело, ее лицо, ее манеры, пусть театральные; оставалась навсегда скульптура, изваянная не из мрамора, но из двадцати четырех кадров в секунду. Иначе говоря, был симулякр, был нерушимый, непостижимый идеал, не подвергнутый старению, не обремененный плохим характером, каковой мог бы быть у актера-человека.
Симпатичное лицо исчезло, началась реклама.

Отличная от руки нимфы, морщинистая землистого цвета конечность потянулась за пультом, схватила его в капкан из неухоженных пальцев, кое-где пожелтевших от табака, испещренных темными пятнышками и родинками. Бесформенный палец сделал небрежное движение вперед, утопил красную кнопку в корпус. Телевизор погас. В рекламе тоже были красивые лики, чьи рты змеились в напускной радости. Но эти лица старую женщину уже раздражали. Ее одолевала зависть; ее обуревало раздражение, что это вовсе не она улыбается, прильнув в мужскому телу, как та модель из рекламы духов. С актрисой из кино ее связывало больше, посему она не испытывала той ревности, и могла вполне спокойно созерцать кино, проецируя себя на героиню. Там была драматургия. В рекламе же ее не было.

Ее звали Катерина. Прибавьте к этому отчество, получите обращение к ней, заслуженное ее возрастом. Но она сопротивлялась ему: она навязывала всем по-отечески слетевшее с языка, полного эмпатии и любви, детское “Катенька”. Даже если не спросят имя, она все равно будет насаждать именно такую форму своего имени. Кое-кого это пугало. Кто-то уже привык к такой особенности. Однако все поголовно угадывали подступающее помешательство, если уже не наступившее. Соседи привыкли и больше не дивятся ее контрастирующими с возрастом манерами девочки. Соседям было мерзко, но больше - флегматично. Другие люди рассказывали своим друзьям о ней, что было хорошей причиной для гомерического смеха. Смеялись и ей в лицо. Но из-за престранного внутреннего барьера, то есть защитного механизма, она не могла адекватно оценивать тот плотоядный хохот над ней: вместо этого она разражалась смехом со своим визави, наивно полагая, что смеется он, быть может, оттого, что она хороша, и что их смех легитимно дружественный. Ее не смущал алогизм. Ее ответный смех еще больше раззадоривал людей.

Телевизор она выключила и не только из-за мучающей рекламы, но и по причине того, что ей пора сходить на прогулку. Завсегдатай близлежащего парка, она любила неспешно семенить по главной аллее, пытливо заглядывая молодым парам в лицо; ей нравилось присесть на скамейку напротив парочки, где она могла бы свободно окинуть их взглядом, где могла бы каждый жест, каждое движение ноги или заигрывание лицевых мышц, каждое мление девушки или победоносный вид парня - присвоить себе, мечтательно утонуть в своих фантазиях, используя живой референс для конструирования своих грез. И сейчас она сидела на скамейке, поглядывая на парочку с странной улыбкой. Бывали дни, когда она до агонии не могла наблюдать пары. Проекция отступала, замещалась ревностью, злостью к себе. Эти-то дни голова как бы прояснялась от тумана и она даже могла грамотно себя оценить, вспоминала, какие унижения перетерпела, какую глупость натворила, от этого впадала в депрессию, но это состояние быстро улетучивалось, уступая место туману и сумбуру. Тем охотнее ее бред вновь расцветал, чем мучительнее становилось осознание.

Пара заметила эту старушку, пристально впившуюся в них взглядом. Лицо девушки было усыпано блестками возле глаз. Женщину эта деталь привлекла больше всего. Блестки так подходили ей: они подчеркивали молодость и бунт тела, означали живость и креативность ума, принадлежность к поколению; они являлись символом, что она существует. Катерина неотрывно смотрела на ее блестки; девушка что-то прошептала своему парню. Вид парня сменился на несколько плотоядный. Они слились воедино в поцелуе, который в себе имел какую-то нотку злорадства. Катерина ужаснулась, ей стало худо. Смотреть на пары было упоительно, но когда эти пары начинали делать то, что недоступно Катерине, ей нестерпимо хотелось убежать. Она завидовала. Она не завидовала Одри Хепберн, которую облекла в своего кумира, ведь видела в ней больше себя. В поцелуе парочки ее совсем не находилось: поэтому-то ей становилось физически невыносимо.

Она помчалась обратно домой. На лестничном пролете она столкнулась с усатым соседом, презрительно на нее покосившемся. Респектабельный вид вперемежку с консервативной слепотой разума. Дома ей хотелось плакать. В голове кристаллизовывались воспоминания. Она вспоминала, как пыталась выудить из отца толику нежности. Тщетные были попытки низвести его обнять ее и сказать доброе слово. Ей вспоминались укоры одноклассников - она была страшненькой, оттого никогда не испытывала радость от сознания симпатии мальчика. Ей часто приходилось видеть веселье чужих людей, необузданное ею. Всеобщая нежность ускользала от нее. Вся человеческая любовь с презрением отворачивалась. Причина одна: она не котировалась. Ее лицо не побуждало к нежности людей. Может, она заслуживала эроса больше, чем кто-то еще. Когда она была еще в себе, у нее была интересная теория насчет этого: «Возможно, все дело в инстинктах... Половом отборе... Все дело в том, что человеческая любовь - совершенный механизм природы, преследующий единственную цель: дать совершенное потомство, развиваться виду, достигать качества. Именно ведь поэтому меня не любят, я неудачное тело» - мыслила она, конечно, не так складно, такие думы размеренно простирались во всю ее жизнь, не приходя в четкую форму, но тем не менее - она об этом думала. И тем ужаснее становилось для нее, что все закрыто. Но фонтанировать слезами она не начала, предметы зависти и ненависти к себе исчезли, позабылись. Позабылись как бы силой. Они были вытолкнуты из головы.

Приободрившись, она наскребла последние деньги с пенсии. В холодильнике было пусто, она решила пойти и купить продукты. Выйдя на лестничную площадку отрадной поступью, она вновь столкнулась с усатым соседом. Его взор был полон отвращения, она же в нем угадывала симпатию; улыбка зазмеилась у нее на лице. Ей в самом деле казалось, что в его посуровевших при ее виде бровях, гримасе антипатии - сквозила симпатия к ней; она тотчас представила, как он говорит ей доброе слово, по-отечески обнимает, а она ребячески от него ускользает, кокетничает. Она посмеялась. Соседу стало еще больше противно.

Ей казалось, что ее руки точь-в-точь руки Одри. Они такие же женственные, тонкие, желанные. Руки выныривали из карманов, превозмогая стужу на улице, чтоб покрасоваться. Проступала краснота, постепенно от ветра леденели и деревенели. Желание комфорта разбивалось о нарциссизм. Уверенный шаг. Высоко задранный нос, испещренный огромными порами. Ей казалось, что все смотрят на нее с вожделением, и ей это нравилось. Мимо нее прошла миловидная девочка, чье лицо также было усеяно блестками. У нее была нежная и белая кожа. Это омрачило Катерину.
Она миновала продуктовый магазин, зайдя в тот, где продается всякая контрафактная дрянь. Блуждая по магазину, она пыталась найти косметику.

- Простите, а где у вас косметика? - сказала она продавцу, сидящему за кассой. Он указал ей пальцем на стеллаж.

Встав рядом с полкой косметики, она долго выискивала те блестки. Заприметив пудру, руки робко потянулись к ней, но осеклись... Катерина вновь спросила продавца нарочито высоким и неорганично милым голосом, вызывающим вовсе не умиление, а омерзение:
- Простите, а Катеньке что лучше подойдет?

Продавец развел руками, вяло и нечленораздельно промычав, что не знает ведь, какая у нее внучка.

- Да то не для внучки, а для Катеньки. Что лучше взять? Какая пудричка (она так сказала) сейчас более модная? - твердила она.

Продавец уже ничего не понимал. Ему становилось не по себе. Она наугад взяла и пудру, и блестки. Варикозные ноги поволоклись к кассе. В флегматичном взгляде кассира ей тоже чудилось умиление; она тянула улыбку перед ним. Расплатившись, она снова вернулась к себе домой, где встав возле зеркала, начинала изучать свою покупку. Живот бурлил. Отыскала и старую помаду. Пудра легла на ее морщины неравномерным слоем. Кое-где морщины скрылись, а кое-где еще больше выступали, подчеркнутые безобразно положенной пудрой. Губная помада комками обволокла потресканные губы. Блестки вокруг глаз довершили ее чаяние помолодеть и стать поистине желанной. Она долго стояла и созерцала свое отражение. Улыбка во все тринадцать пожелтевших зубов. Улыбка содрогалась, поникала, хотела совсем исчезнуть, но нет, она становилась непоколебимой и в какой-то момент стала точно цементированной.

Катерина держала курс в парк, где сможет покрасоваться своим макияжем. Гордо и самонадеянно шагали ее ноги. Люди оборачивались на нее и дивились. Кто-то за спиной шептался, а кто-то с компанией бесцеремонно разражался смехом.
На скамейке сидел молодой, худосочный паренек. Стройные, худые ноги с длинными бедрами обволакивали обтягивающие штаны. Пышные губы. Ровный, правильный нос. Волосы у него были македонские, один вьющийся локон ниспадал на лоб. Он самозабвенно предался телефону, поэтому не заметил, как к нему подсела Катерина. Она всерьез строила глазки.

- Приветик, - молвила она. - Познакомимся? Я Катенька.

Ощетинившись, он взглядом робко окинул все ее неестественно намалеванное естество. Парень скрытно включил камеру и решил ее заснять. Она видела телефон, но не боялась его.

- Будем обниматься? - сказала она.

Ему хотелось то ли рассмеяться, то ли ужаснуться. Немного сняв ее, он решил безмолвно уйти. В фантазиях у себя она представляла, что понравилась ему. Все ее тело облило теплой лимфой. Ей было отрадно. Становилось совсем холодно, она решила пойти домой, храня в себе теплое ощущение собственной привлекательности.
Сосед стоял возле подъезда, копошась в своей машине. Заметив ее периферическим зрением, ему на долю секунды почудился клоун. Удивленный взгляд устремился на экспрессивное безобразие.

- Взрослая женщина, а что творит! - гаркнул он.

Она подошла к нему, ни на толику не поколебавшись из-за его тона и слов. Она стояла словно вкопанная.

- Что ж ты делаешь-то, а? Только позоришься-то ведь. Смотреть на тебя страшно уже. Куда ж ты катишься-то? Смой, говорю, эту ерунду!

Улыбка ее все ширилась и ширилась.

- Безобразие-то какое, ей-богу. Ну вот зачем это все? Что ты вообще хочешь этим?
 
Она хихикнула. Что-то промычав, он отстранился от нее и занялся своими делами. Его тошнило от нее. В дальнейшем она все также и будет влачить свое существование в попытках регрессировать к тому детскому состоянию. Заклейменная позором, она не отступит от навязчивых действий. Соседи будут больше дивиться. Прохожие больше смеяться. Возможно, кто-то уже заберет ее в психбольницу. В моменты прояснения рассудка, она будет плакать. Иногда даже задаваться философским вопросом, что является самым главным мучением, застилая собой унижение: если мир ужасен, то единственное спасение - нежность. Что делать, если ты его справедливо не заслуживаешь?