Апельсин

Гутман
Апельсин

Маргариту Аркадьевну  я знал как « тётю в шляпе». Главной особенностью шляпы была тень. Тень падала не только на лицо, но и на платье, перчатки, туфли, или если по сезону полагалось, на пальто и ботинки. Так что, оставалась  соседка тётей в тени, и не было у  неё  ни морщин, ни смущённой улыбки, ни  бегающего  от  неловкости взгляда. Разве что в голосе можно было  уловить попытку нащупать путь к сближению. Но когда  соседка сняла перчатку, рука, хлебнувшая стирки, выскочила из тени, и поведала о тёте в шляпе больше, чем всегда начёсанный почти вертикальный, плюмаж. Рука была тёплая, несмотря на мокрый снег, ранние сумерки  и разговоры о ёлках.  В руке был мандарин, довольно крупный, со следами пальцев, и я заметил, что дающая ладонь успела пожелтеть от близости с кожурой.
« Спасибо -  сказал малыш, восприняв гостинец как должное».
У мандарина есть не только вкус, у него есть запах, зёрнышки на кожуре, он настолько ярок, что даёт больше света, чем пыльная усталая лестничная лампочка. Над оранжевым плодом нельзя живодёрствовать, надо его  рассмотреть, надо войти в полупрозрачные  глубины, чтобы не просто слюнки потекли, чтобы рвущийся наружу сок вошёл в кровь через кожу.
Тут и мама подоспела.
- А меня тётя в шляпе угостила мандарином. Давай, пополам.
- Спасибо, я не хочу. Это тебе.
В мамином отказе не было отторжения, она считала, что новогодний фрукт положен ребёнку. Вечером я показал бабушке ладонь, ещё сохранившую терпкую желтизну.
- Тётя в шляпе угостила.
- Ты ей спасибо сказал?
- Сказал на всю лестницу. Даже эхо слышал.
- А она тебе «пожалуйста» сказала?
- Она сказала «на здоровье».
- Вот видишь, воспитанная женщина – заключила бабушка и вышла в кухню.
Мне показалось, что на её лице осталась лишняя морщинка, которой я не должен был видеть. Мне было лет пять или шесть.
Когда я надел школьную форму, соседи перестали совать мне в руку гостинцы, а я узнал, что не только у воспитателей детского сада  есть имена и отчества. Тётя в шляпе окончательно стала Маргаритой Аркадьевной, хотя бабушка и продолжала за глаза называть её соседкой с третьего этажа. Я ходил в третий класс, когда семья осуществила невообразимую по сложности и напряжению коммерческой мысли операцию, в результате которой у бабушки появилась своя однокомнатная квартира. В день переезда она подвела меня к знакомой от рождения выбоине в стене на площадке между вторым и третьим этажами.
- Бомба разорвалась во дворе. Осколок влетел сюда, а твоя мама, ей тогда было семь лет, стояла здесь. Её отшвырнуло к стене, а могло и сбросить в пролёт.
На третьем этаже открылась и закрылась дверь. Это была Маргарита Аркадьевна. Бабушка прервала рассказ, и чопорно раскланялась с воспитанной женщиной. Маргарита  Аркадьевна задержала взгляд на выбоине, хотела поделиться воспоминанием, но вместо этого спросила:
- Слышала, вы переезжаете. Далеко?
- За Парком Победы. От метро две остановки на трамвае.
- Это недалеко. Заезжайте чаще.
- Да уж непременно. У меня здесь и дочь, и внук, и зять. И вся молодость.
- Столько всего было, – подтвердила соседка – а остался только след от снаряда.
Маргарита Аркадьевна сделала шаг вниз по лестнице, а бабушка подвела меня к окну, показала рукой в середину дворика, и уточнила: « Вот сюда и упала бомба». На её лице опять промелькнуло что-то для меня запретное.
Бабушка переехала, и навещала нас редко. Больше мы к ней ездили. Между мамой и соседкой не было ни войны, ни иной занозы. Я вырос настолько, что мог дотянуться до выбоины рукой.
В пятом классе я загремел в больницу в разгар учебного года, и провалялся целую четверть. Едва я вернулся, бледный, не готовый к дворовым играм, Маргарита Аркадьевна предложила отцу подтянуть меня по математике. Я удивился, узнав,  что соседка – учитель, а отец - тому, что она ни слова не сказала о деньгах. Когда он спросил, бессребреница, не сомневаясь, предложила по рублю за занятие. В те времена меньше чем за трёшку, никто не составлял себе труда.
- Почему так мало? – спросил ничего не знавший о бабушкиных морщинах, отец?
- По –соседски. – Ответила Маргарита Аркадьевна.
- Мы вам тоже как-нибудь по-соседски поможем. Только вы уж не отнекивайтесь.
- А я и не буду. Я знаю, что такое взаимовыручка.
Отец всё понял по-своему. Ноябрь, танки грозят Тель- Авиву, погром не за горами. 
Случай представился спустя несколько лет, когда мы уже переехали в Невский район, у чёрта на хвосте, зато своя квартира. О соседях по коммуналке забыли, как оторвали. Мама встретила Маргариту Аркадьевну то ли в ДЛТ, то ли в театре. Оказалось, что встреча кстати. Сын бывшей соседки недавно погорячился, не сориентировался в окружающем мире, и решил, что  место ему  в Израиле. Скользкие  основания  у него были, но с первой попытки дело не выгорело, пришлось ждать неопровержимых бумаг, а тем временем  внука Маргариты Аркадьевны за ошибки неблагонадёжного отца выгнали из политеха, на пятки наступал военкомат, потрясая грифом секретности, семья была в непонимании. Мой отец помнил про взаимовыручку. Он переговорил с другом из Арктического института, и на следующий день внук недавней соседки подписал двухгодовой контракт на работу на Земле Франца- Иосифа. Не он первый, не он последний. Зажатая льдами земля приютила немало отказников и вольнодумцев, наболтавших лишнего.  На сборы ему дали три дня. Этого хватило, чтобы мы познакомились.
Маргарита Аркадьевна не могла оставить маленькое доброе дело без ответного реверанса. Узнав, что я как раз окончил школу, и нахожусь в статусе  дрожащего абитуриента, предложила по старой памяти вытянуть меня на пятёрку по математике. Так я снова вошёл в подъезд, где провёл детство. Чиркнул взглядом по выбоине в стене, и позвонил в квартиру на третьем этаже. Встретил меня сидящий на трёх  чемоданах внук  Маргариты Аркадьевны, и немедленно предложил сесть на потёртый стул с подлокотниками.  Представился Веней по дедушке, и от имени бабушки попросил прощения за задержку. А от себя добавил: « Зачем тебе сраный советский ВУЗ? Школу закончил, и рви лодыжки отсюда».
- Ты далеко уехал?
- Это не моя ошибка, это семья колеблется по всем амплитудам. Из-за них я потерял три года в политехе.  Давно надо было отчаливать.  Да тут отец, дядя, бабушка, страхи, что угодишь в отказники. Я им и сейчас говорю, чтобы рвали когти, пока я  в холодильнике отсиживаюсь. Боятся, что исчезнут за углом, а меня не выпустят.
- А меня выпустят? Кого выпустят?
- Ладно, учи математику. – И взялся за телефон. Покрутив полминуты диск, и не найдя, с кем обмолвиться словом, он не выдержал, и снова обратился ко мне. Говорить  ни о чём, кроме как о необходимости отъезда,   не получалось, Веня помялся, и его прорвало на эту историю.
- У тебя есть тётя, старше твоей мамы лет на пять?
- В Горьком живёт.
- В блокаду здесь была?
- Здесь, и кажется, большей частью в этом подъезде. Жильё пустовало, они всё время переходили из квартиры в квартиру, смотря,  где теплее, где безопаснее, не знаю.
- Моя бабушка всю жизнь в одной квартире, в блокаду тоже. И с твоей бабушкой  дружила, пока….
- Пока что?
- Ты что-то знаешь?
- Это видно, что между ними не только лестничный пролёт.
- Так вот, моя бабушка, а твоя учительница давно хочет тебе рассказать, но не решается.  Потому что…. Да просто потому, что я вчера назюзюкался с друзьями, и в шатком состоянии поругался. Теперь…. Даже не стыдно, а… . Не исправить, одни словом. Как будто шёл просить прощения, попал под грузовик, и умер непрощённым. Но ты меня тормози, а то бабушка придёт раньше, чем я до сути дойду.
Я одобрительно кивнул.
- Так вот, - прокашлялся похмельный рассказчик – моего деда Вениамина Ефимовича арестовали за год до войны, где-то там он и умер, следы волной смыло. У деда был друг, дядя Боря, работали вместе, часто в гости приходил, а тут стал…. Нет, не сторониться. Наоборот, старался помочь, даже когда не просят, но так, чтобы никто не видел. Когда началась война, помог  отправить близнецов не в слепую эвакуацию с детским домом, а к родне в Нижний Тагил. Позаботился, чтобы кто-то за этим проследил.
- Это большое дело. Моя бабушка прятала детей от принудительной эвакуации.
- Сколько им было лет?
- Пять и десять.
- Моему отцу было семь. И брат у него – близнец. Ты должен был обоих видеть.
- Припоминаю. Всегда вместе приходили, словно у них не было своих семей.
- Родственные связи – это кухня на медленном огне, если поедешь со мной зимовать, и то всего не расскажу. Но это- начало. Бабушка осталась здесь. Дядя Боря, прежде чем уйти на фронт, вывел её на какого-то правильного человека. Правильный человек всего-то за набор серебряной посуды устроил бабушку на работу в дом политкаторжан. Там городские шишки жили, жевали, живот наживали.
- Другие за такую цену буханку покупали. – Сказал со знанием дела абитуриент, и невольно бросил взгляд  на тяжеловесный вросший в пол буфет с двумя застеклёнными дверками. В правой части вольготно стояли  разрозненные чашки и два заварных чайничка, а левая была неестественно пуста. Невольно подумалось, что там и жил прежде сервиз, спасший жизнь хозяйке.
- Я и говорю, дядя Боря всё устроил – Веня не позволил разговору уйти в сторону – ему по гроб было стыдно просто за то, что он на свободе. Потом он на фронт ушёл, через два года вернулся с дыркой в плече. Я его в детстве пару раз видел: у него одно плечо было выше другого. И вид был такой, словно он никогда не забывал стыдиться.
- Но ты хотел рассказать про дом на Петроградской.    
- Да-да, там даже дети были. Бабушка их учила. Думаешь, на работу с ложкой ходила, с работы с кошёлкой?  -  Ничуть. Всё, что она получила от партийных щедрот, это рабочую карточку. Да медсестра там была, тоже на рабочей карточке, подарила ей две склянки рыбьего жира, начальственные дети носы воротили. Бабушка считает, что рыбий жир её в первую зиму и спас. Одну склянку до сих пор хранит, говорит: « В Израиль увезу». И ни полраза ни полкроши учителю с барского стола не перепало. Но всё же, на рабочей карточке да на рыбьем жире держалась покрепче многих, могла даже упавшим  руку подать.
Во вторую зиму замученным политкаторжанам апельсины привезли. Бабушка видела, как разгружали, проследила, куда один колобок закатился, и заныкала с риском для  жизни. Принесла домой, только добычу на тарелку положила, чтобы потом сок облизать, а тут артобстрел.  Переместилась в ванну вместе с тарелкой, там безопаснее, но лакомиться  под обстрелом не смогла.  Просидела над  сокровищем, пока не стихло. Говорит, из руки заветный плод не выпускала, потом боялась, что её по жёлтой  ладони уличат в воровстве.  Когда стало тихо, высунулась из ванной, услышала шаги по лестнице, и дождалась, пока хлопнет дверь напротив. Только тогда она вонзила зубы в кожуру – терпения орудовать ножом не было. Решила сначала съесть оболочку, а потом уже внутренность. Надкусила, и зубы увязли. А  тут стук в дверь. Картина Рембрандта «завтрак аристократа» - сидит преступница, челюсти не разжать, зубы вросли в кожуру, мычание, и то приглушённое, сама себя еле слышит. А дверь оказалась не заперта, так извелась, неся  тайную ношу    до дома, что на пороге потеряла бдительность.
- Раскольников тоже забыл запереть.
- Ты – абитура, тебе лучше знать.    А  застигнутая врасплох женщина растерялась, и сунулась в туалет. Наткнулась в потёмках на довоенный  гремучий-падучий хлам, выскочила в коридор, чтобы зажечь единственную не перегоревшую лампочку. Выключатель рядом с дверью. Щёлкает, и видит в начале коридора в полумраке твою тётю. А сама оказалась на свету с апельсином в зубах.
Тётушка твоя видит хозяйку, видит апельсин, вскрикивает как подстреленная, и выскакивает на лестницу, дверь оставляет нараспашку. С тех пор ни бабушка твоя, ни тётя,  с моей бабушкой,  двух слов не сказали. Встретятся  на лестнице, молча раскланяются, и дальше идут. Моя-то потом много лет подбирала слова, набирала воздуха в лёгкие, искала случая, чтобы объяснить неловкую ситуацию, да  так и не решилась.
На этих словах в дом вошла Маргарита Аркадьевна с тысячей извинений. Она с порога поняла, что мы успели поговорить не о пустяках.  Веню я больше не видел. С Маргаритой Аркадьевной  мы занимались раз пять или шесть, и во всё время занятий обоим поочерёдно хотелось заговорить о материях, далёких от тригонометрии. Ни у меня слов не находилось, ни у моей учительницы. Слова заменялись формулами, функциями, и значками, меняющими смысл сказанного. Открывались бесконечные скобки только чтобы закрыться двойными, и мой ум был не в силах выйти за пределы выкладок, завершающихся равенством всего всему. Я  упирался близорукой  мыслью в двойную или тройную скобку, опускал глаза, и елозил взглядом по старому азиатскому ковру, занимавшему две трети комнаты.  Глаза безуспешно искали путь через орнамент, не знающий ни начала, ни финала, но   мысль,  умеющая только ползать,  изворачивалась между неровностей  ткани, обходя потёртые места, и вывод формулы завершался изнурённым молчанием. Потайная часть математики, та, что должна была нас сблизить, та, через которую я мог бы донести нужные слова до бабушки и тёти, осталась непознанной. На экзамене об этом не спрашивали, в институт я поступил.
После месяца на картошке, я приехал к Маргарите Аркадьевне с цветами. В прихожей встретил обоих её сыновей-близнецов. Я их не видел лет десять, но они оставались неотличимы один от другого. Не было смысла гадать, чей сын мёрзнет сейчас на восьмидесятом градусе. Оба были веселы, приветливо потрясли мне руку, а ведь раньше только снисходительно кивали. Братья поспешили распрощаться, Маргарита Аркадьевна усадила меня пить чай, поставила на стол половину вскрытого торта, и призналась, что пришли долгожданные документы, и теперь надо всей огромной семьёй вместе  с жёнами, детьми и примыкающими родственниками  срочно уезжать, пока кто-нибудь не передумал. Внуку предстояло выбираться с северов самому. В этом была заноза.    Маргарита Аркадьевна охала и корила себя, судьбу и советскую власть, она была меньше чем в шаге от блокадных откровений, но взглянула на торт, и не переступила давно, казалось бы, стёршуюся линию. Думаю, что семья успешно собралась в жарких странах.
Эта история вспомнилась лет через двадцать. Нарушила молчание тётя. Случилась архикруглая годовщина прорыва блокады, в городе собирали ветеранов, живущих по всему миру. Длинные речи, дежурные и не дежурные, проникновенные слова, медали, подарки, аплодисменты, застолье. Тётя там была, чокалась и пила, а вечером делилась впечатлениями с родными. Оказалось, что ей в руки случайно попал список гостей из Израиля. Бросила беглый взгляд на страницу, и на тебе – знакомая фамилия. Присмотрелась – да, она,  многолетний враг, соседка по подъезду, посмела встрять в достойное общество. Окинула зал взглядом – не нашла. Навела справки – ей показали единственного мужчину, приехавшего из Израиля. Он вроде слышал, что остальные отказались от поездки в последний момент, но причин не знал.   
- А то бы я припомнила этой маргаритке блокадный апельсин – слегка повысила голос тётя, и без паузы продолжила рассказ.
По её словам, дело было так: « Летом сорок второго мама, как в начале войны, скрывала нас от властей. На этот раз, по слухам, немцы открыли на короткое время коридор для выхода мирных жителей. По домам ходили  бескомпромиссные люди с удостоверениями, и забирали для эвакуации только детей, опять без родителей. Соседка предупредила, и мама нас спрятала.  Я тогда не понимала, откуда Маргарита всё знает. Но однажды я её застукала».
Я понимал, что речь сейчас пойдёт об апельсине, но  не удержался, и переспросил про коридор, нежданно предоставленный немцами. Нигде, ни до, ни после, я о таких вражеских любезностях не слышал, и не читал. Но тётя не обратила внимания на мой вопрос, в ней уже закипал справедливый гнев. С каждым словом в её речи слышалось всё больше уничтожающего свинца: «Это было начало сорок третьего года. Вечером объявили воздушную тревогу. Давно не прилетали, гады, мы  даже успели отвыкнуть. В сорок первом  всем домом  плевали на эти бомбёжки, а тут дисциплинированно спустились в убежище.  Там собрались все жильцы, кроме Маргариты Аркадьевны. После отбоя я решила заглянуть, всё ли с ней в порядке. Дверь у неё закрывалась  на щеколду изнутри, запираться на замок она боялась ещё с первой зимы: вдруг, не успеешь выскочить по тревоге. Постучала – тихо. Но я знала, что под  дверью лежит щепка, которой можно подцепить щеколду снаружи.  Захожу, а она сидит вальяжно на диване, на столе в мраморной пепельнице кожура от апельсина, сочная, зернистая, каждое зёрнышко набухло, и вот-вот брызнет соком. Шаль на шёлковое платье  небрежно накинута, на ногах туфельки, ты представляешь? – Мы по дому в валенках ходили, а она в мягких комнатных туфельках! И смакует апельсин по одной дольке, но  сок течёт по подбородку, и капает на роскошный персидский ковёр!»
Не хотелось признаваться, что я слышал эту историю из другого источника. Тётя  сказала бы, что внук выгораживает бабушку.  Но разоблачительница  настойчиво смотрела на меня, требуя реакции. Я спросил: « Но вы дружили? И прежде никакой роскоши за ней не водилось?»
- Не замечала. Но в тот вечер я обстановку хорошо рассмотрела. Нам как раз к зиме дали электричество. Само собой, лампочки почти все перегорели или разбились, новых взять негде, что выжило, то и светит. А у проклятой спекулянтки люстра сияет, хрусталь в серванте переливается, ковёр – да в нём ноги по щиколотку утопают, никакие холода не страшны.
- Ковёр с орнаментом?
- А ты откуда знаешь?
- Заходил по-соседски.
-  Так я и говорю, в первую зиму такой ковёр должен был запачкаться, слежаться, закоптиться, а тут стелется по паркету как во дворце. Да никто бы не сохранил такое богатство, обменяли бы на хлеб. А у неё – целёхонек.
Тётя не знала о нашей взаимопомощи. Она убедительно развивала мысль  о том, что соседка в первую зиму продавала хлеб за домашние реликвии. Она внезапно вспоминала новые и новые свидетельства, ускользавшие раньше от её внимания. А я внутренне прицепился к словам о люстре. Силился вспомнить обстановку соседней квартиры, но перед глазами стояла настольная лампа с конусообразным абажуром  на   письменном столе тёмного дерева, их тех, что называют профессорскими,  да пара стульев с подлокотниками, случайно попавшими  в освещённый круг. Люстра в памяти не светила. То ли я всё время на ковёр смотрел, и боялся глаза поднять, то ли разбилась красавица при очередном обстреле, то ли её вовсе не было.