Пекин- Гуанчжоу

Гутман
Пекин- Гуанчжоу
В те времена, когда люди ещё летали на луну, мне довелось приземлиться в Семипалатинске. Ночным рейсом из Ленинграда.  На посадку заходили под утро, степь серебрилась. Пацан, вдавивший нос в иллюминатор,  успел за  последний  год прочитать всё, что было доступно, о подвигах  американских  ковбоев на луне, и при виде открывшегося пейзажа казался сам себе лунным ковбоем. На следующий рейс поднимались по трапу под еще не жарящим, но уже слепящим солнцем. Время от Семипалатинска до Алма-Аты подросток проводит, уперев лоб в стекло, и легко узнаёт Море Спокойствия и Залив Беспокойства, Солнечный Океан и Пасмурный Пролив. И лишь Балхаш, начищенный до блеска, зовёт спуститься на землю. Пара неприкаянных часов на земле, и рейс Алма-Ата – Пржевальск. Иссык – Куль – это кривое зеркало, в котором луна, нет, не двоится, а отражается обеими сторонами сразу. Две луны качаются на волнах, а между ними проплывает отражение самолёта. В самолёте я смотрю на воду и небо одновременно, и облизываю губы, солоноватые от Иссык-Кульской воды.
Вскоре люди забросили летать на луну, дорога к Океану Бурь заросла облаками, не описанными в атласе, но азиатское небо оставалось безоблачным.   Я летал в сентябре над тайгой на АН-2, под крылом громыхала битва цветов, и облака благоухали. Пролетал на вертолёте над Алтайской  степью, упакованной вчерашней метелью, и тень лопасти до нового ненастья синела на снегу.
А потом на много лет вылетел из Азии. Вернулся  не один. Со мной была дочь, Соня, прошу любить,  и несколько друзей. Связывала нас не только дружба, но и работа, и проведённое вместе время, время, время, и многое другое, о чём, может быть,  не сейчас.  Сейчас надо проходить регистрацию билетов и оформление багажа на рейс Пекин – Гуанчжоу. Регистрация, взвешивание багажа на черепашьей спине. Вместо посадочного талона, каждый пассажир получил по яшмовому амулету.  На амулете вырезан ровно один иероглиф, у каждого свой. Мне достались ручки, ножки, огуречик, в попытке вскарабкаться на облетевшую ёлку. Соня показала свой символ:  кошка, выставив заднюю ногу строго вверх, вылизывает брюхо, а в это время чьи-то растопыренные пальцы гладят её по холке.  К выходу подкатил автобус с крышей в форме пагоды. Два щедро  раскрашенных деревянных воина у распахнутых плетёных  дверей показывали щитами в сторону входа. Третий воин с мечом в ножнах помогал дамам подняться. Четвёртый, с красным лицом, сидел за рулём.  Автобус подкатил к дракону о трёх изгибах, и пассажиры поднялись по его спине в самолёт.  Нас приветствовали два добродушных льва, нарисованных на фюзеляже густой чёрной краской по обе стороны входа.  Встречала поток гостей стюардесса в оранжевом халате с широкими рукавами и твёрдыми обшлагами, свободно порхающем  вокруг тела. Спину ей прикрывал  многоцветный рослый, выточенный из одного мощного ствола,  воин  в плотно подогнанных доспехах, стоявший с чуть согнутыми коленями, короткий нераскрашенный  меч наизготовку.  Он не пытался скрыть, что влюблён в стюардессу.  По салону свободно  порхали три парочки – попугаи, удоды, и щеглы.  По стенам между иллюминаторами расположились миниатюрные кашпо с хризантемами. В конце прохода сидел невозмутимый Будда со скрещёнными ногами, ладони на коленях.  Вместо номеров кресел, надо было найти на спинке иероглиф, такой же, как в посадочном амулете.  Китайцы бросились  помогать беспомощным европейцам. Стюардесса посмотрела на наши знаки – мой, дочери и друга, и уверив нас, что все амулеты приносят счастье и ещё раз счастье, рассадила по местам.  В предвкушении обещанного счастья, я пристегнулся ремешком с черепаховой пряжкой. При совмещении двух половинок пряжки, соединились две половинки иероглифа, напоминающего одновременно сороконожку, свесившуюся с брусничного листа, чайный клипер, вид с кормы,  и сосну, перепутавшуюся ветвями с ёлкой. Стоило замку пряжки щёлкнуть, как в салоне забил барабан. Барабан, чуть больше пионерского, поддакивал мужчине, лет тридцати пяти, волосы за головой  в пучок, роста среднего, худому, но с улыбкой толстого Будды.  Одет он был в густо- красные  свободно болтающиеся на теле куртку и штаны,   перехваченные более светлого оттенка поясом, концы свисали до половины бедра. Это был второй пилот.  Как я догадался? – Так руки, вот они, летают  над барабаном с лёгкостью попугаев и щеглов. Пернатые пассажиры, заслышав щёлкающие  удары,  уселись попарно на поперечной перекладине под потолком. Ничто теперь не могло отвлечь  пассажиров от ладоней, порхающих  над пергаментной поверхностью барабана. Около минуты продолжался их полёт с непрестанно возрастающей амплитудой.  Теперь пилот поднимал руки к потолку, но опускал их не спеша, по весьма закруглённой траектории, описываемой то одной, то другой формулой, перед касанием пергамента переходил на глиссаду, и приземление  получалось  мягким, то всей ладонью, то кончиками пальцев, то одной подушечкой, и никого  звуки не угнетали. Когда  левая рука в очередной раз была занесена на максимально доступную высоту, к пилоту подошла стюардесса, что встречала нас у входа. Влюблённый воин выглянул из-за белой полупрозрачной, но достаточно  тяжёлой,  занавески, блеснул гранатами в  сучках- глазницах, и отступил.  К первой стюардессе присоединилась вторая, чуть выше ростом, тоже в шёлке, но серебристом, с коричневыми нитями.  Вместе с пилотом они изобразили древнего бога о шести руках,  и пропели под барабан, танцуя и жестикулируя всеми руками, песню о правилах поведения на борту. Без перевода стало ясно, и где запасные выходы, и с каких небес спустится спасительная маска, и что курением можно заглушить запах  хризантем и молитвенных спиралей.  Спирали и благовонные палочки будут предлагаться во время полёта, но зажигать их можно только в хвосте самолёта, возле Будды, где находится алтарь.  Все трое поклонились, прижав руки к телу, и запели по-английски. Запели о том, что амулеты сделаны из яшмы, добытой на горе такой-то, провинция Сычуань, и они призваны  охранять нас не только в полёте, но и долгое время после приземления.  И ещё много лет любой из нас, взглянув на небо, непременно вспомнит захватывающее время, проведённое между Пекином и Гуанчжоу.   Разумеется,  снимать амулеты в самолёте нельзя. Часть выступления была зарифмована,  что-то в стиле Remember, remember the fifth of November. Запомнилась  забавная рифма Do not touch – Thank You very much. В самых ответственных местах троице подпевали попугаи, а последние две строки были трижды пропеты хором из пяти голосов, захочешь забыть, да не сможешь:
We’ll continue day and night
Improving conditions of your   flight.
Никто не обратил внимания на день и ночь в рефрене: лететь нам предстояло чуть больше двух часов. Задним числом понимаю, что английский перевод был битком набит  символами, и если удивлённые пассажиры не поняли предупреждения, так что с нас, толстокожих, возьмёшь?
Пока  исполнялся танец, самолёт потихоньку маневрировал. Но вот, барабан затих, и пилот ушёл к своим обязанностям. Вскоре раздался привычный рёв двигателя, предшествующий взлёту. Мы оторвались от земли, а попугай ещё минуту ревел турбиной.  Он смолк, и начал разглядывать облака, сначала серые и косматые, потом белые и густые, и напоследок, розовые и нежные. Наконец, мы заскользили по облакам как водомерка по пруду, и не встретилось в пушистой поверхности ни ямы, ни ухаба. Мы тихонько качались на облачных волнах, и ни одна деталь мягкого рельефа не намекала, что под нами – Китай.
В  салоне запахло островатым супом. К  супу прилагались чашечки с четырьмя видами соусов, и стюардессы подавали их, жонглируя и смешивая запахи в воздухе. Пока пассажиры наслаждались пикантными ароматами, самолёт отказался от облачной подстилки, а закатное солнце и полная луна стали ревниво заглядывать в иллюминаторы с разных сторон. По проходу прокатился дракон с жадно разинутой пастью, куда надлежало закидывать пустые миски. Птички разнесли палочки, каждому со своим узором. Мне достались чёрные, в золотых иероглифах, на округлых концах были вырезаны пеликаны, задумчиво опустившие клюв под крыло.
В проходе появился командир в латах и шлеме, с коротким кинжалом у пояса, поклонился почти до прямого угла между  ногами и спиной, и заговорил на хорошем английском. Его соотечественники, очевидно, были в курсе предстоящих событий.  Начал командир с привычных слов: « Послушайте информацию о нашем полёте. Наш рейс проходит  в вечерние часы седьмого сентября две тысячи шестого года.  Это совпадает  с полнолунием,  и что особенно важно, с максимальным подъёмом луны над горизонтом.  В это время в океане наблюдается наибольшая высота прилива, и всё  что есть на земле не застывшего и не закостеневшего, тянется к луне.  Глубоководные рыбы устремляются к поверхности, птицы поднимаются выше, чем в другие дни, деревья растут быстрее, и человек думает только о высоком.  Разумеется, наши гости из Японии, Индии, России, Италии и Швеции, знают, что и воздух под действием лунной энергии поднимается выше, чем его могут вознести обычные силы, движущие атмосферными потоками.  Исследования китайских учёных показали, что в такой вечер обыкновенный Ту, если окажется в момент максимального восхождения луны в точке своего практического потолка, может поймать лунную волну, и преодолеть земную гравитацию, не развивая первой космической скорости».
Я  выглянул в иллюминатор, и мне показалось, что луна стала ближе, а земля - дальше. Командир на секунду отошёл в сторону, чтобы пропустить стюардесс. Девушки, как ни в чём не бывало, разносили грибы с рисом.  Они были спокойны, они улыбались, их  ничто не тревожило. Командир вернулся на прежнее место, и продолжил разговор. Теперь он объяснял, словно речь шла об уходе на запасной аэродром, что нам ничто не угрожает, на борту всё предусмотрено для перелёта к луне и посадки.  Самолёт приспособлен к несколько некомфортному, но  безопасному как игра в настольный теннис, пребыванию на спутнике  в течение полного лунного месяца.  В следующее полнолуние, как объяснял командир, мы поймаем земные приливные силы, и вернёмся домой.   Я оглядел попутчиков: ни один не приступил к еде, но никто и не впал в панику.  Обвалившиеся на нас ритуалы притупили чувство реальности, а вместе с ним, и ощущение опасности. Никто не воспринимал риск как чрезмерный, и не находил сил возражать. То, что нас, не спросив о личных обстоятельствах, выбрасывали на  драгоценный месяц из привычной жизни, с набранной  высоты казалось едва различимой мелочью. 
«Но нас ждут в Гуанчжоу, мы подводим людей, - проговорил вполголоса мой друг».
Но тут командир обратился к нашей группе:, сидевшей компактно. Оказывается,  экипаж уже связался с судоверфью, и там согласны ждать.
Ах, да, мы летели на судоверфь! – Почти забыл об этом, и возможно, в ближайший месяц не вспомню. Я приступил к еде, и комки риса не крошились под палочками. Ещё  легче я управлялся с морской травой, и она была вкуснее прежнего. С удовольствием вдохнул  запах густой тёплой коричневой водки, от которой прежде отвернулся бы, зажав нос. Чайничек малахитового чаю прочувствовал от крышки до дна, наливая себе всякий раз до трети чашки. Соседи делали то же самое, и между нами  случилось полное согласие. Драконы незаметно избавили нас от посуды, а стюардессы, всё более улыбчивые, раздали каждому по брошюре с  описанием предстоящего мероприятия.  Первые две  страницы состояли из списка пассажиров, и всем нам выражалось почтение и благодарность  за согласие принять участие в столь важном для человечества полёте. Затем список пассажиров повторялся, но напротив каждого имени стоял иероглиф, тот же, что на яшмовом амулете, с объяснением его значения. Мой символ, в зависимости от обстановки прочтения и личности читающего, мог означать бесконечное узнавание или бесчисленные сопоставления. Иероглиф дочери обозначал руки, согнутые полукругом над головой, медленную рыбу в быстрой воде, и колодец  в лабиринте. Мало того, каждый знак был связан с объектом на земле и на небе. У меня это было Саргассово море и Денеб, а у Сони верховья Иртыша и луна в первую ночь второй четверти.
После списка пассажиров, на отдельной странице крупными буквами лезло в глаза  предупреждение, что амулеты в течение всего полёта снимать нельзя,  они предохраняют  от радиации. Амулеты сделаны из яшмы единственного в мире густо-зелёного оттенка. Яшма добыта на горе, южный склон которой в полдень летнего солнцестояния ориентирован к солнцу под углом, равным натуральному логарифму наклона земной  оси. Это позволяет камню вбирать в себя  солнечную радиацию, и преобразовывать энергию в поле, не дающее хода смертоносным лучам.
Я выглянул в иллюминатор, и не удивился тому, что небо стало чёрным, а земля под ногами напомнила спутниковый снимок.
« Набрать бы ещё немного высоты, - подумали пассажиры вместе со мной – увидеть один раз в жизни округлость земли, да и завершить авантюру. Приземлиться в желанном Гуанчжоу  с опозданием в несколько часов, дело в авиации обычное, предаться запланированным китайским церемониям, выйти под тропический дождь, под полные сажи ночные тучи, и вспомнить предзакатное, чёрной тушью очерченное безоблачное небо ближнего космоса».
Подумали  мы таким малодушным образом всем салоном, всем списком пассажиров и экипажем, и устыдившись низости помыслов, вернулись к чтению.  Брошюра поясняла, что летим мы не одни, а целой эскадрильей: вместе с нами приливную волну  поймали ещё пять самолётов. Скоро мы соединимся и продолжим полёт вместе. В одном самолёте сидят учёные мужи, а в остальных имеется всё необходимое для пребывания  на луне в течение месяца. Я невольно заглянул  краем глаза  в иллюминатор, и увидел сочные звёзды, пупырчатую луну, и землю, освещённую  отчасти солнцем, а отчасти – луной. Никакого сопровождения. Я норовил подсмотреть  в иллюминатор напротив, но моё внимание перехватил мужчина лет сорока, полноватый лысый Будда, в наспех подпоясанном  просторном оранжевом халате. Мужчина двигался по проходу почти крадучись.  Движение было поступательным, это напоминало плавное внедрение в пространство, словно под ним еле ползла дорожка. Будда улыбался в себя, и настойчиво вглядывался в лица пассажиров. Он радостно кланялся в обе стороны, и что-то записывал в блокнот.  Прошло минут десять, пока он расшаркался, развернулся, возвратился, перелистывая записи, в начало, и встал в проходе у занавесок. Будда снова поклонился в обе стороны, и уступил место стюардессе, которая объяснила, что перед нами великий каллиграф и поэт из Харбина, имени я не расслышал. Оказалось, что каллиграф высматривал иероглифы  из складок на лбу у  пассажиров и членов экипажа. Иероглиф у каждого свой, и теперь нашему поэту предстоит сложить их в гармоничной последовательности. То, что получится, будет написано его любимой кисточкой на лунной поверхности.
Пассажиры поприветствовали поэта и каллиграфа, и он удалился  туда, где в неспособных долететь до луны  самолётах  бывает бизнес- класс, чтобы предаться стихосложению. Снова дракон принёс на хвосте рисовую водку в округлых чашечках и чай в округлых чайничках, а когда округлости опустели, выпуклость земли стала гораздо очевиднее, чем прежде, а гусиная кожа на лунной поверхности оформилась в подростковые прыщики. Земли под ногами не нашлось, она сместилась вправо и немного вверх. И кто разберёт, Летний Треугольник под нами или Южный Крест, и лёгкость в теле небывалая, на невесомость не похоже, но отстёгиваться страшновато. Преодолев головокружение, перелистываю страницу брошюры. Оказывается, ровное место для посадки выбрано.  После прилунения в грунт Моря Плодородия будут высажены стебли бамбука  с южного склона горы такой-то. В  стеблях живёт бактерия, умеющая обращать мёртвую  лунную породу  в питательную почву, стебли потянутся  к солнцу, и разрастутся до таких размеров, что внутри можно гулять, не склоняя головы, и не обременяя себя скафандром.  Те же бактерии обеспечат нас и кислородом. Внутри стеблей нам предстоит провести ближайший месяц. Я оторвался от чтения – какое-то несоответствие. Стремительность бамбука  общеизвестна, но чтобы гулять внутри ствола, его надо уложить. Этакого гиганта? Кто-то может объяснить, как такое возможно?   Я стал озираться в поисках подкованного пассажира, и невольно заглянул в иллюминатор в соседнем ряду:  там были Тихий Океан и Океан Бурь, ночная и дневная стороны земли, созвездия  Южного и Северного полушарий, но не было обещанных  самолётов. Я встал, и прошёлся между рядов. Иные пассажиры посмотрели на меня как на ещё одного Будду,  а я заглядывал поверх голов в иллюминаторы.  На плоскостях переливались солнечные блики,  но само  светило пряталось за корпусом самолёта,  и оставалась надежда, что другие участники экспедиции летят в хвосте. Я подошёл к задумчивому Будде у алтаря. До полёта его руки лежали на коленях, но сейчас он повернул их ладонями вверх. На ладонях лежали лепестки хризантем.
« Где самолёты? – спросил я доброго Будду, и покрутил молитвенный барабан».
Будда опустил веки.
« Откуда небывалая лёгкость в теле? – спросил я более настойчиво, не заботясь тем, что отвлекаю  божество от размышлений, требующих тишины».
Будда поднял веки и улыбнулся.
« Простите за беспокойство. – Я неловко поклонился, и повернулся, чтобы идти к своему месту».
Сделал шаг, и схватился за спинку кресла: родное тело показалось бумажным.  Остатки гравитации действовали не по вертикали, а по косой, если не по кривой, центр тяжести сместился к солнечному сплетению, что приводило тело в заблуждение.  И ладно бы только путались верх и низ.  Ладно бы только ноги норовили стать руками, но руки рвались из тела, чтобы замкнуть в объятия и пассажиров, и пассажирок, и стюардесс, и птиц, и Будду. Из-за занавески выпорхнула стюардесса, поймала мою непослушную руку,  наши безымянные пальцы зацепились как в детстве при заключении  пари, и она оттащила меня на место как воздушный шарик. В поисках якоря я схватил сумку с книгами, объясняющими китайские обычаи, и понял, что знаний в ней недостаёт. Стюардесса усадила меня, и положив руку на плечо, пояснила, что хоть какая-то  гравитация сохраняется благодаря ускорению.  Командир повторил её слова на весь салон, и добавил, что при переходе от ускорения к торможению ожидается короткий период невесомости, его желательно пересидеть в кресле. И не давая участникам экспедиции опомниться, командир объявил, что счастлив представить нам  скульптора Кунь- Ши, основателя нового направления изящных искусств.  Скульптор называет своё направление объёмной каллиграфией.  Основатель осторожно отодвинул одну занавеску, сделал несколько коротких шагов вперёд, и поклонился. Был он худ и сух, и если бы не красный  с жёлтым халат, казался бы кочевником, проводящим жизнь в седле.  Скульптор прошёл между рядов, держа  в каждой ладони по глиняному иероглифу. Китайцы, каждый по-своему, выражали изумление: один склонял голову, другой складывал руки перед собой, как в молитве, третий что-то беззвучно нашёптывал, пятый проводил рукой по лицу. Европейцы нуждались в пояснениях. Дело в том, что иероглифы, сколько их  придумано от сотворения мира, полагались для письма, а потому были плоскими.  Скульптор Кунь-Ши взялся придать им  не только объём, но и новые смыслы. В результате его труда китайский язык  должен стать ещё богаче и разнообразнее,  но и труднее в изучении.  Автор поставил по  иероглифу на обе ладони Будды, вернулся в нос самолёта,  исчез на короткое время за занавеской, чтобы вновь появиться с бамбуковым подносом, уставленным наипричудливейшими фигурками.  Он начал их переставлять, играя сам с собой в захватывающую игру. Китайцы ловили его комментарии, раскрыв рты. Переводить было некому. Не знающие языка пассажиры увлечённо смотрели за работой рук,  и находили, что обсудить. Я тоже следил, но не успевал вставить слово в дискуссию, и вскоре начал клевать носом.  Но тут за спиной скульптора появилась стюардесса, и предложила желающим уроки китайской гимнастики.  Несколько человек покинули кресла.  Это сулило столпотворение в хвосте, но Будда подвинулся, и места хватило на троих. Ещё троим, и мне в том числе, предложили пройти в противоположную сторону, где нами займётся  другая стюардесса. Пробираясь между рядов, я столкнулся носом к носу со вторым пилотом, и спросил в лоб: « Где самолёты сопровождения?»
Пилот сложил ладони перед грудью,  несколько раз поклонился, начал плавно  водить руками во все стороны, осторожно попятился, но я наступал.  Когда я повторил вопрос, он повторил серию поклонов, и пообещал через десять минут всем всё объяснить.  Кто-то из пассажиров услышал его слова, шепнул соседу, а тот соседу, ропот прошёлся по рядам, иные встали, и порывались двинуться  в сторону кабины пилотов, но вынуждены были остановиться, держась за спинки кресел.  В динамиках запел щегол, живой щегол его поддержал, и лишь когда он смолк, по громкоговорящей связи  заговорил командир.
« Не знаю, почему, - прощебетал командир – но приливную волну поймал только наш самолёт. Ничего страшного не произошло, - добавил он жизнерадостным голосом – обидно только, что о посадке на луну придётся забыть.  Нам предстоит долететь до луны,  лечь на орбиту, возможно, несколько раз облететь спутник в ожидании приливной волны, а потом ловко поймать её, и улететь домой. Пока командир нас успокаивал, невидимая рука убавила свет в салоне, и за занавеской началось действие театра теней. Зрители легко узнавали контуры ставших родными, стюардесс, воинов, и гибкого дракона.  Дракон виртуозно сражался с двумя воинами за любовь стюардессы. По ходу пьесы его шея становилась всё длиннее, он успевал драться  и обнимать одну из стюардесс. Битва разгоралась, и никто не слушал командира, не устававшего рассказывать о наших планах на окололунной орбите. Суть  пьесы  тоже ускользала. В конце представления тяжело дышащий дракон высунул голову из-за занавески, и облизнулся.  Почти сразу участники спектакля вынесли в салон по бамбуковому подносу, уставленному круглыми чашечками с коричневой водкой.  Водка развязала языки, народ принялся обсуждать спектакль, восторги множились, и никто не сожалел о том, что не придётся прожить месяц в бамбуковых стеблях.  За театральными и другими впечатлениями, чувство времени притупилось. Когда я посмотрел на часы, по Пекинскому времени дело шло к рассвету. Я зевнул  раз, другой, третий, заглянул через плечо дочери в иллюминатор, но  тяжесть, не имеющая отношения к гравитации, откинула меня на спинку кресла, захлопнула веки,  и не оставила сил для сопротивления. Во сне наш школьный учитель физики требовал, чтобы я на доске кисточкой  написал формулы, объясняющие всё, что происходит с самолётом.  Я сложил руки перед грудью, поклонился, и сказал, что согласно трудам Аристотеля,  в небе земные законы мироустройства не действуют.
- Двойка. – отрезал учитель.
- А вы знаете? – спросил двоечник, неожиданно обнаглев.
- Выгляни в окно – поймёшь.
Я подошёл к окну класса, уставленному цветами, попробовал раздвинуть стебли, порезался, и проснулся.  Мы летели над луной.  Под нами теснились кратеры.  Самолёт потихоньку снижался, что может быть, и противоречило законам физики, да кто с ними станет считаться? И что бы на это сказал наш школьный учитель?  И что бы я ему ответил?
Я начал мысленный диалог с учителем, я отбивался от двойки, словно всё ещё оставался школяром, я порывался затеять дискуссию о природе происходящего с окружающими.  От меня отмахнулись:  « Поздно, друг, обсуждать первопричины, мы слишком далеко залетели. Смотри на кратеры, и молчи. Проведи взглядом по краям, и не обрежься. Загляни в глубину, и застынь в изумлении». Соня  была с ушами в иллюминаторе, но местечко для обзора оставалось. Я пристроился бочком. Вот  они – кратеры с вертикальными волокнами вдоль поверхности.  Внутренние склоны подозрительно закруглены. Так бывает? Поделиться сомнениями не с кем: носы вдавлены в стекло, подбородки в макушку или плечо соседа,  глаза разучились моргать, слова со слюной смешались. Мы пролетаем над кратерами, почти касаясь гребней, зависаем посередине, и видим дно.  Переваливаем через край, взлетаем вдоль склона следующего кратера, и снова плавно опускаемся в глубину.  До внутренних стен – встань на край крыла, и руку протяни. До дна – свесься из иллюминатора, и ухватишь камень.  На дне, ну конечно, лёд, об этом писали в журналах. Но волокна!  Но ровный срез верхушки кратера – никаких зазубрин!  Да это же гигантские бамбуковые пеньки – догадались все пассажиры в одно горло.  Что за лес тут рос, если пеньки таковы! И чем они питались? Неужели одним солнечным ветром? – Я огляделся,  с кем поделиться впечатлением, и услышал, как далеко впереди чистит перо попугай, усевшийся на спинку кресла. Этот же попугай вскоре прокашлялся голосом командира, и объяснил, что мы выжидаем время, прежде чем набирать высоту и ловить приливную волну. А пока – фотографируйте все, кто может. Ваши снимки нужны науке. Соня  показала пример, и камеры весело защёлкали.  Попугай Пьер, он так представился, убаюкивал нас рассуждениями о том, что земная гравитация сильнее лунной, а потому обратный путь должен занять меньше времени.
« Меньше времени? – насмешливо перебила Пьера его подруга, и  перелетела на голову женщине, не обратившей на неё внимания».
Учёная птица смотрела, раскрыв клюв, в  иллюминатор, и думала о том, как привольно было  попугаям в лунном бамбуковом лесу. И конечно, она сокрушалась о собратьях, улетевших скитаться по Вселенной.
« Одни стебли тянулись  к солнцу и ломались, - объяснила жена Пьера, её звали Лора -    другие стебли тянулись к Юпитеру, и Юпитер перетянул их к себе. Попугаи улетели на самую притягательную планету. Кто даст мне рису?»
« Кто даст мне рису, - подхватил Пьер из-под потолка?»
В динамике послышался виноватый кашель, и наконец-то заговорил командир. Заговорил беспорядочно, он по-детски сваливал вину на отставшие самолёты, он повторно прокашлялся и перевёл дыхание, и признался, что на обратном пути мы будем ограничены в еде.  « Чаю хватит – уверял командир то ли нас, то ли самого себя. Рисовой водки тоже хватит – добавил он для убедительности, и все услышали глоток. Но единственное, что удалось вырастить в полёте,  это грибы  - почти выкрикнул оратор, и закусил. Грибов наедитесь вдоволь – уверял он, успокоившись. – Однообразно, но ничего не поделаешь. Гораздо печальнее то, что господину каллиграфу из Харбина не придётся записать своих стихов кисточкой в лунном море». Едва он сообщил нам грустную новость, как внутреннюю стену кратера осветило солнце, и проснулись грибы, обжившие  лунные пни.  Они расправляли поля своих шляпок, и махали ими солнцу, а заодно, и пришельцам. Как всегда бывает в важные моменты, Соня  печально проговорила, что памяти в ноутбуке  - ноль, карта заполнена до треска в переборках, флэшка полна как козье вымя, и она зачехляет камеру. Пьер перепорхнул к ней на плечо, и сказал: « Пора домой». Лора повторила его слова из другого конца салона.
Началась предполётная суета. Стюардесса разрешила курить в хвосте салона,  строго по одному. Будда чихнул, и стюардесса запалила две глиняных плошки с лепестками хризантем.  Мы ещё несколько часов крутились над бамбуковыми пнями, порой, на расстоянии нескольких метров. Никто ничего не боялся:  надо экипажу напоследок завершить архиважные исследования, значит, надо. Оставалось  довериться мастерству пилотов. А пилоты поминутно доказывали свою виртуозность. Позже, в открытом космосе, нам признались, что летали мы над бамбуком с выпущенным шасси, на котором сидел деревянный воин в надежде  поддеть мечом образцы лунных грибов. Из этой затеи ничего не вышло, но пейзажей лунных мы насмотрелись: при заходе солнца и при восходе земли,  при том и другом вместе, и просто при звёздах, восходящих, откуда их не ждёшь, и уходящих без предупреждения.  Между делом, мы начали набирать высоту, лёгким движением поймали приливную волну, и потянулись к дому.  В первые часы все испытывали огромное облегчение: всё-таки, кто их знает, эти законы природы, возьмут, и в нашем случае, не сработают. Аристотель, недаром, предупреждал.  А теперь мы одним прыжком доберёмся до дома, впечатления не успеют остыть.  Обрушим их на коллег, ожидающих  нас в Гуанчжоу, расскажем, покажем, объясним, непрерывно перебивая друг друга. Мы собрались  в кружок, и принялись репетировать скорую встречу. Мы спорили о природе происходящего, и бросали никуда не ведущий спор. Вскоре стюардессы перестали нас обслуживать, и показали, где что можно взять самим.   Иногда воин помогал срезать грибы сучковатым  мечом, но готовили пассажиры  сами, причём, со здоровым азартом состязались в изобретательности. Приправ на борту нашлось с избытком, что спасало от однообразия в еде. Пассажиры с удовольствием обслуживали стюардесс, а стюардессы учили пассажиров  многообразным поклонам.  Вонь, в основном, от гумуса, на котором росли грибы, крепчала, но мы от неё отмахивались. В салон выходил каллиграф со свитком, разворачивал шедевр из ста двадцати восьми иероглифов  в наилучшем сочетании, и щебетал новые стихи  на три голоса с попугаями. Из-за его спины выныривал второй пилот, и виртуозно с вензелями и завитушками, переводил трёхголосый щебет на английский.  Второму пилоту доставалась основная часть аплодисментов и восторгов.  Таких выходов было три. Щебет казался каждый раз одинаковым, отличие можно было уловить лишь в перепадах громкости, но в английской речи всякий раз находились один-два новых замысловатых оборота. Я попробовал обобщить сказанное вторым пилотом, и получился примерно такой перевод перевода:
Когда пишу, я путаю времена,
Впрочем, давно забыл, что такое вечность.
Жизней не счесть, но есть между всех одна,
В коей кружится слово, как в поле нечисть.
Как оно сказано, вслух или шепотком,
На Суахили, или давай без или,
Ночь под откос, да и день будет кувырком,
Утром  вороны прокуковать забыли.
Рву черновик, и путаю времена,
Особенно верх и низ, наугад и влево,
Чужой стороной поднимает волну луна,
В кратер перо, пишу, и не видно следа.
Путаю кровь с чернилами, день с огнём,
Минуту с меридианом, потеху с часом,
И молнию опережает по почте гром,
Об этом я врал, и времени не стеснялся.
Когда не пишу, я путаю так и тик,
Леплю у прилива замок, до ночи прочный,
Луна океаном вкрадчиво шелестит:
- Пиши- обещает – здесь, на песке, и точка.
Когда поэт убедительно окончательно раскланялся, стюардессы задвинули занавески, подсветили их изнутри, и вместе с воинами возобновили многочасовой театр теней. Время от времени, тот или иной пассажир не выдерживал, проскальзывал за кулисы, и присоединялся к спектаклю.
Актёры из пассажиров втягивались в игру, и в какой-то момент сцена ревности дракона и пассажира, добивавшихся благосклонности одной стюардессы, подошла к той черте, когда театр к чёрту. Тогда в проходе снова появился поэт.  Попугаи отмахнулись крыльями, и щебетать ему пришлось без поддержки. Переводить взялся один из пассажиров. Он  оказался ещё виртуознее второго пилота. Мне удалось записать примерно следующее:

Когда пишу, я вечно путаю времена,
Впрочем, на днях забыл, что такое вечность,
Жизней не счесть, но есть в облаках одна,
В коей кружится слово, как в поле нечисть.
Сказано вскользь оно, в лоб, или шепотком,
На суахили, или давай без или,
Ночь под откос, да и день будет кувырком,
Жаль, что вороны прокуковать забыли.
Третьи пролаяли первыми, петухи,
Помнишь, ты завтра поймаешь меня на слове,
Это не Пётр, не путай, с губ обрывал  стихи,
Сразу, едва собьётся твой график новый.
Я  заменю его древним, на трёх досках,
Там зачеркнёт ненужное мой потомок,
Эту черту я как раз прошлый раз искал,
Ты накануне отчаянно врал о том как
Путаются в письме моём времена,
Путаться будут в завтрашнем и сожжённом,
Медленно между строчек скользит луна,
Белым по серебру и по меди чёрным.
Комкаю черновик, и путаю времена,
Особенно верх и низ, наугад и влево,
Чужой стороной поднимает волну луна,
Хватаю перо, пишу, и не видно следа.
Путаю кровь с чернилами, день с огнём,
Минуту с меридианом, потеху с часом,
И молнию поражает в три сердца гром,
Об этом я врал, и времени не стеснялся.
Ты в будущем  пойман был на моём вранье,
Но не спасовал, успел в Мезозой задвинуть,
Но время всё врёт, всё под руку шепчет мне:
Не  вздумай забыть, забудь зачеркнуть  и вырвать.
Я – время уже сто жизней, как  не твоё,
Прибилось, и не уйду под твоей рукою,
Так путай меня с собой, мы с тобой втроём
Шепнём, проорём, пустим кровь, напоём такое….
Когда  я пишу, я путаюсь, как сейчас,
Где с красной строки, где впотьмах, где лимонным соком,
Потухли слова, иссяк циферблат как раз,
Ушли времена в песок, не обмолвясь словом.
Когда не пишу, леплю себе из песка,
Луна набежит, проглотит мой влажный  замок,
Потянутся мысли в заливы, шторма, века,
Я не оглянусь, застываю, замолкну, замер.

Дальше пошла мешанина. В воздухе висел чад, мы часами рассматривали лунные фотографии, спорили по  поводу увиденного, пили водку  и чай, братались с остальными пассажирами, воинами, экипажем и птицами, любовались новой комбинацией иероглифов, выслушивали авторский щебет и новый  перевод в исполнении то командира, то штурмана, то Пьера, то Лоры, то стюардессы, то кого-нибудь из пассажиров. 
Чад густел, тени за занавеской становились  всё туманнее, пассажиры по очереди ковырялись в буксующих кондиционерах, а стюардессы подбрасывали в плошки новые горсти лепестков хризантем. Моя Соня обучает всех желающих плетению венков. Многие заодно плетут браслеты.  Поэт больше не выступает: из середины салона его не видно. Видимости шесть рядов. Амулеты потрескивают. Запасы  риса для птиц подходят к концу. Будда опасается, что от грибов они будут болеть. Каллиграф предлагает  кормить пернатых семенами хризантем, но орнитологи на земле медлят с ответом. В сизом мареве я завершаю свои записи, и ума не приложу, на чём поставить точку. Обратный путь оказался продолжительнее самых скептических предположений. Солнечный ветер тому виной, или что иное, пока  даже на земле никто сказать не может. Кратеры на луне сдулись до гусиной кожи, а земля, хотя и сохраняет божественную округлость,  но уже устойчиво расположилась под ногами. Гадаю, какова будет в салоне видимость в день приземления, и бросаю гадать.  Рассказывать больше не о чем.  Напоследок я собрал в кулак впечатление от многих выстраданных каллиграфом из Харбина  комбинаций из ста двадцати восьми иероглифов.  Вот, что у меня получилось.
  Когда пишу, я вечно путаю времена,
Впрочем, на днях забыл, что такое вечность,
Жизней не счесть,  но есть в облаках   одна,
В коей кружится слово , как в поле нечисть.
Сказано  вскользь оно, в лоб  или шепотком,
На суахили или давай без или,
Ночь под откос, да и день будет кувырком,
Утром  вороны прокуковать  забыли.
Третьи пролаяли  первыми,  петухи ,
Помнишь, ты завтра поймаешь меня  на слове,
Это не Петр, не путай, рвал нараспев   стихи,
Сразу, едва собьется твой график новый.
Я заменю его древним, на трех досках,
Там зачеркнет ненужное мой потомок,
Эту черту я как раз в прошлый раз искал,
Ты  накануне отчаянно врал  о том как
Путаются в письме моем времена,
Путаться будут в завтрашнем и в сожженном, 
Медленно между строчек скользит Луна
Белым  по серебру, а по меди – черным.

Когда я пишу, ему  чудится твердый знак,
Он перед фитой бывает как бивень,  твердым,
Не лезет в строку, хоть лыком  его, хоть так,
Кирилл закурил, и Нестор вцепился в бороду.

Когда  пишу, я путаю, кто кому  сказал
Je ne vous aime plus -  вчера,  а назавтра – верь мне,
И связи времен в клубок, в колобок связав,
Ищу под столом, куда закатилось время.

Едва я к столу – и гром уже тут как тут,
Гремят  сто стволов, а молния – где-то сзади,
Мой сад расцветет, лишь яблони опадут,
Забродит вино, и времени вновь не хватит.

Комкаю   черновик, и  путаю времена,
Особенно  верх и низ, наугад и влево,
Чужой стороной поднимает волну Луна, 
Хватаю  перо, пишу, и не видно  следа.

Путаю кровь с чернилами, день с огнем,
Минуту с меридианом, потеху с часом,
И молнию опережает по почте гром,
Об этом я врал и времени   не стеснялся.
Ты  в будущем  пойман был на моем  вранье,
Но не спасовал, успел в Мезозой задвинуть,
Но время, назойливей совести, шепчет мне:
Не вздумай забыть, забудь разлюбить  и вырвать.

Не пробуй прошить листы, пронумеровать,
Ты все перепутаешь – это как пить из лужи,
Я перед фитой три раза с размахом ять
Поставлю, уйду в песок, утеку,  к тому же
Я- время уже сто жизней, как  не твое,
Прибилось, и не уйду под твоей рукою,
Так путай меня с собой, мы с тобой втроем
Шепнем, проорем, пустим кровь,  напоем такое….

Когда я пишу, я путаюсь, как сейчас,
Где с красной строки,  где  впотьмах, где лимонным соком,
Барханы в глазах, иссяк циферблат как раз,
Ушли времена в песок, не обмолвясь словом.

Когда не пишу, леплю себе из песка,
Луна набежит – подсолит, проглотит замок,
Уйдут мои мысли в заливы, шторма, века,
Я не оглянусь, застываю, замолкну, замер.
++++++++++++++++++++++