Труд

Теймураз Твалтвадзе
Венечка убился созвездиями, прикончился. Воткнул себе в левую мыслящую ноздрю шуруповёрт, мерцающий галактиками, и нажал на гашетку.
«Ну, хоть теперь-то вы ко мне благосклонны» - сказал Венедикт Васильевич перед тем, как дать залпом по «чужим», и созвездия ответили: «иди в пень». Так пишут в соцсетях.
«Благосклонны» - удовлетворенно вздохнул учитель. Прицелился, не прищуривая глаза, и нажал пальцем на лемех курка точно между ударами о камни в почве, как прочитал когда-то в Википедии. О ужас, я прочитал "в почке". И сад взошел.
 
Мой старший друг поверил в шуруповёрт. Он, который не мог поверить даже в существование бутылки, потому что не верил ни в хорошее, ни в плохое - он...не подберу точного слова. Что это было? Разведчик, окружённый перед своей гибелью родственниками, воткнул в мозг флешку и мгновенно слил весь объем информации. Он полагал - закачал, сохранил. Это если своим.

Все было запутано и замешено во мне на несчастии от потери, и я не знал, что сильнее меня мучает - его конкретная физическая смерть или мое голое одиночество.  Как на деревьях листки – что-то говорят, ничего не слышат, трепещут. Не знаю никого, кто в миг запустения думал бы о весне, да и как о ней думать, если мастер ушёл в небытие именно в мае?

Как ни крути теперь, а надо ехать. Встать, снарядиться, пойти к платформе, а не высчитывать количество печальных букв в разрушенном доме.

Зима, минус 20. Я облачился в тёплую куртку с капюшоном, карманы которой набил всем необходимым для тяжелого труда: сигаретами, спичками, зажигалкой.
Как же приятно и надежно входить в зону опасности, когда снабжен всем, что нужно! Дует морозный ветер – а на тебе плотная куртка, захочешь есть, пить – в заплечной сумке вода в бутылочке и конфеты «Мишка косолапый» в целофановом мешочке. Эмоциональный всплеск? Пожалуйста – две пачки сигарет тут как тут. И так во всем, кроме водки.

Едва я вышел на улицу, как раз подул злобный снежный ветрище. Было ещё около 17-ти часов - не больше. До станции я дошёл скорым шагом за пять минут. Людей, ожидающих поезда, было немного,  да и те не стояли на платформе, как поступали много раньше нормальные пассажиры, а прятались за бетонными ограждениями в нишах на деревянных скамейках. Видны только головы, склоненные к смартфонам.

Электричка вошла в ложбину платформы, как карандаш в точилку. В том смысле, что, несколько вагонных исполнителей бегали по моему мозгу верх тормашками с гитарами, скрипками и гармошками. Вскоре юродивых сменила власть. Проводница (6 XL) тащила из вагона за шиворот бомжа.

Бомж (упираясь): да что ты тащишь меня! Будь человеком!
Проводница (пыхтя): сам стань для начала человеком.
Бомж (на выходе, силясь обернуться): я-то стану, я свою жизнь выровняю! а ты так и будешь до конца билетики проверять.
Электричка философов.

Спустя 12-ть минут удивления я сошёл в Щелково, сел на 35 автобус и через минут 50 был в Протасово. Когда вышел в Протасово и огляделся, то увидел подъезжающий следом 335 автобус. Плюс одна тройка. Как на троих.

Автобус 335-ый,
Хозяин щелковских земель,
Лохматым светом бородатый
С лица стирает снег, как хмель.

Я пес, я радуюсь табличке,
Едва мелькнувшей на свету,
Как перед печью вспыхнет спичка -
Протасово! Я здесь сойду.

Конечная 335-го (как и 35-го) была во Фряново, автобусы уехали, светясь красными огоньками, а я перешёл дорогу, свернул на дорожку, покрытую глубоким снегом мимо сосен и елей, и поволочился к даче.

Мне отворяется картина:
Машины уходящий бег,
На всю округу паутина
И сразу по колено снег.

Встречайте, сосны, провожайте,
Я с вами столько лет знаком,
Мешок из снега вынимайте -
Мне до шлагбаума ползком.

Ползком до дома, до лопаты,
Я очищаю в ночь порог,
Метели наши все крылаты
Изба любая что чертог.

Снега было на самом деле по пояс. Я шел и шел – внешне двигалось туловище. Наконец перед СНТ «Лесные опушки» показался шлагбаум. На нем тоже горели красные огоньки, но этот «автобус» только открывал и закрывал двери – можно было пройти и пропасть. Через несколько ползков я был возле зеленых железных ворот участка. Светили фонари. Падал снег. Вновь я посетил, сказал я, открыл калитку ключом, который сам неделю назад заложил за петлю столба калитки. Долго искал, роясь в снегу. Затем также спешно – холодно, мороз, и уже легкие звезды, - прошел, медленно двигая в снегу ногами, добрался до дома, нашел другой ключ на поленнице между березовых дров, открыл дом и затопил печь.

Я в темноте вхожу и печке
кидаю, не раздевшись, дров,
От холода заслонку в спешке
Влеку на выход из оков.

Из коробка скорее спичку
Тащу - я слово ей скажу,
Поленьям огненную птичку
К кормушке сытной подсажу.

Комната первого этажа осветилась огнем из печи. Только потом я обратился к электрическому свету. Я включил, подбросил еще пару поленьев и распрямился от нарастающего тепла. Однако мне надо было первым делом в сарай. Ключ от сарая лежал на полке рядом с зеркалом. Во дворе мне показалось, что уже не так холодно. Снег по пояс согревает. К сараю я пробирался пингвином, вальяжно – счищу потом. Ключ гладко повернулся. Все замки дачных строений надо было чинить, но только не замок сарая. Это место священное. Здесь все работало. Я вошёл в темь, дохнуло сыростью и таинством одиночества. Пошарил, нашел выключатель на стене, нажал, и словно затрещал сначала холодными крылышками, а затем забелел зимний рассвет люминисцентной лампы. Я протянул руку между склянок на полке. Они стояли в ряд надежной оградой, как могучие существа с щитами, не пуская никого, кто не скажет заветного слова. «Я вернулся в мой город, знакомый до слез…» - сказал я, и стражники посторонились, будто заработал часовой механизм – не хватало лишь музыкальных колокольчиков феи Драже. За стражниками пряталась заначка – милое стекло, полное ледяной озерной влаги. Я надежно захватил добычу, передавая холод любви от пальцев к сердцу, и пока стражники не передумали, аккуратно перенес и поставил на стол среди наваленных в одну кучу инструментов: отверток, пасатижей, молотков, напильников...Бутылка была горда собой. Я вздохнул, отвернул крышку и поднёс источник к губам. Тундра, ночь, и только снег за сараем. Глоток, ещё один, еще. Лед обжег горло. Не так. Морозная вечность проникла в горло всеми звездами, и стало необычно. Просто прекрасно, сказал я вслух, просто прекрасно, и нервно повел плечами.
Завинтил крышку, поставил бутылку опять за склянки, и, наконец, посмотрел на полку правей. Там лежал он. Мысленно я уже держал его, покачиваясь от выпитого, сжимал крепко двумя руками так, какой чести не удостоилась бутылка с вечностью. Ладный шуруповёрт немецкой марки, надежная штука, безотказная. И мне надо было с ним что-то сделать. Но разумное, мужественное, ответственное. Чему меня и учили.

Осталось еще понять причину неожиданной слабости сильной души. Как это сделать? Я не мог, ведь шуруповёрт на самом деле даже не послал учителя - он НИЧЕГО ему не ответил. Венедикт Васильевич! Шуруповёрт промолчал или смолчал, или как угодно, но он не произнёс ни единого слова, а вы? Выдержать молчание молчащего - всегда! - а молчание шуруповерта оказалось вам не под силу? И вы встали на колени, произнесли молитву, какую помнили, нажали на гашетку и разрушительным огнём уничтожили бессловесное существование того, кто не должен был говорить, согласно набору органов в теле?
Не могу согласиться. Выходит так, что вы учили меня пораженчеству?
Так думая, я перестал записывать в айфоне, и вновь потянулся к бутылке.

Мою протасовскую ссылку
Пускаю на большой экран -
Беру пузастую бутылку
И водки лью себе в стакан.

Огонь трещит веселым треском,
По стеклам носится рыжьем,
Как у него, янтарным блеском,
Но только ночью, а не днем.

Созвездия должны были по моему замыслу впиться в мозг и очистить его от ненужных нескольких способностей: смотреть, мигая, и умения закрывать глаза. То есть сделать меня героем. Или открыть во мне третий глаз, дарованный когда-то Есенину. Нельзя не вспомнить. Поэт ничего не понял, так как стал видеть все ещё более бестолково, чем обычно, и вырвал глаз изо лба. Глаз даже сам оторвался, едва Сергей Александрович потянулся к нему руками со стаканом. Пока он раздумывал, какую комбинацию совершить, опрокинуть стакан, приложить его ко лбу или бросить на пол и взяться за глаз, как тот сам оторвался и повис перед поэтом окошком в иной необозримый зимний мир. Здесь Есенин уже справился со стаканом, кинул его на пол и полез в элипс. Увиденное за эллипсом потрясло настолько, что поэт решил немедленно вернуться, забрать бутылку и стакан, как друзей, и после вновь пролезть в мир волшебства, но глаз не позволил. Он решительно отказал ему: мне нужна только твоя голова. И великая голова ушла без глупого тела. Бутылка зарыдала, стакан от ужаса молчал, но зачем тебе это всё? Тело было рядом, лезьте к нему, если хотите, или поэту тоже нужна была только голова?

А потом могильники - звезды. Вот странно, тело - как пища на столе. Поел, и переработанное удаляется.  А когда само тело отработало своё и распадается на частицы? Мы его хороним, ставим над ним надгробие, однако почему не хороним с подобающими почестями отходы? Где благодарность? Не произносим речей, не ставим памятники - проклятая жизнь. Как раз я вспомнил, что надо чинить канализацию.

Я временно убрал с неба звёзды, и водка привычно обмакнула рот. За зелёными листьями светило солнце. Иногда какой-нибудь лист открывал створку и пропускал луч. Бывало даже несколько листьев открывали створки одновременно, и тогда словно на зелёном корабле поднимали пушечные порты и давали залп в несколько десятков лучей, после чего пушки обратно уходили в глубину. Я прилёг во дворе дома на подвесную кровать, устланную подушкой, ватным матрасом и в красно-белую клетку пледом, и стал смотреть вверх на покров из листьев винограда. Лозы изабеллы были пущены по четырём ржавым трубам, воткнутым по краям двора, поднимались вверх, цеплялись за стальную проволоку, натянутую в несколько рядов также от проволочного забора до балкона второго этажа, и широко и вязко расходились, обвиваясь сплошной зеленью, создавая в двух метрах над серым асфальтом настоящий шатёр из светло-зелёных бархатных листьев и свисающих тёмных чернильных гроздьев, из-под которых иногда пробивались солнечные лучи осени. Я смотрел то на виноград, то за забор - там был яблоневый сад соседки, такой широкий и темный, что за ним не видно было следующего участка. Черная ухоженная галактика под отяжелевшими деревьями всегда была усыпана большими красными планетами - соседке было под девяносто. Она просила нас, детвору, пособирать - но в ее корзины, а потом уж могла дать нам с собой - по яблоку. Поэтому собирала она почти всегда сама. На что нам ее яблоки, да ещё два-три, когда у других соседей росли черешни, груши, инжир, и в своих садах было полно фруктов.

Я лежал, отдыхая. Что такое отдых? Я лежал, мучаясь любовью к неизведанному, боясь, что неизведанное станет мне близким и разрешимым, и перестанет быть любовью. Дома была только бабушка - бабуся. Мне нравилось после длительного расставания возвращаться в родной дом, особенно вечером - подниматься по улице Геловани, идти по тротуару, прилегающему к асфальтовой дороге, мимо эвкалиптов, ворот турбазы Министерства обороны с красной звездой, где уже толпились отдыхающие и местные, с кем-то здороваться, а лучше никого не видеть, а сразу идти домой. Со стволов эвкалиптов свисала длинными лентами кожура, и обнажала белый ствол, подобный сказочному бивню. Так вот у меня было много друзей, которым я был несказанно рад, но в первый приход домой, после вокзала, в первое появление в Сухуми, предпочитал быть один, чтобы подойти к дому, подняться по ступенькам и увидеть свет в окошке первого этажа - как из каморки. Это означало, что бабушка дома, сидит за столом и читает при тусклом освещении книгу - чаще Библию. Я особенно любил именно эти маленькие окна с видом на калитку. Потом уже я открывал калитку - щеколда была, как правило, не задвинута и замок не висел. Тут же выбегал навстречу белый пёс Шарик, бросался целоваться, а после я шёл мимо огорода с мандаринами, хурмой, инжиром и малиной, отделенного сеткой, мимо стен дома, покрытых мозаикой из смальты от моего дяди Гуриели, я шёл во двор под виноградными сводами, подходил к двери и открывал ее. Бабушка всплескивала руками - кто приехал!
Так было и в этот раз. Только сейчас стояла осень, и дом был одинок. Бабушка читала Библию на грузинском языке.

«Как просто в прекрасную глушь листопада уводит меня полевая ограда».  Солнечные полнотелые груши дюшес, нагулявшие светлый сок, чуть треснутые белой мякотью бере боск в шершавом золоте, яблоки, да много чего там произрастало. Можно было набрать малины - к вечеру кусты малины рдели, как ёлка в красных шарах. Инжир, конечно. И в каждом уголке сада были значительные вещи.

В этот раз я прошёл за угол дома по дорожке, ведущей к соседям, а справа крепко сидели мандариновые деревья. Небо тогда сразу потемнело. Об этом я писал в «Метельном корабле».

Стираю с лица снег и вдалеке
темное небо вижу на холме над нашим домом,
словно касаюсь стальной сетки сада,
трогаю пугливый холод,
смотрю на золотистые груши,
какие бывают во сне

Я никогда прежде не видел зрелых мандариновых плодов, висящих на дереве – только в чемодане посылкой под Новый год. Обычно я приезжал из Москвы в Сухуми летом на каникулы, а летом мандаринки на деревьях были маленькие и зеленые. Я срывал иногда эти шарики и играл ими в футбол - катал пальцами по асфальту двора или зачем-то давил. К таким зеленым мандаринкам я настолько привык, что увиденное меня поразило, не хуже Есенина. Я не ожидал. Небо потемнело, тучи закрыли все пространство над домом, стало казаться, что наш дом стоит на самой вершине холма, и некуда теперь деться. Пространство тогда уменьшилось до совсем небольшого и вечно-темного элипса. Мрак опустился на дом, устойчиво проник всюду, и повеяло угрожающей влагой. Наш дом полностью окружила тьма, и я вдруг увидел яркие плоды. Они светились.

Там же за сеткой под темным небом
зажигались мандарины –
шаровые молнии в сумраке.

Глаза не отпускали. Я с трепетом думал только о том, чтобы мрак этот был вечен, и что больше такой чудной картины мне не увидеть. Обыкновенный земной мир случайно разломился, и мне разрешили смотреть.

Потом, вспоминая эту картину, я видел дом на холме издалека, с двенадцатого этажа в окне, за которым часто снежило, в Москве.

Словно лодки с фонарями сопровождали незримый корабль в ожидании, что я взойду на борт. Я взошел, и сейчас нахожусь в сарае, в радиорубке, где тепло, и нужно срочно сообщить о координатах.

Вы спрашивали меня, Венедикт Васильевич, про Владимир. Я расскажу. Это была экскурсия от вуза. Там два случая, которые мне запомнились. Вот они коротко, если вам угодно.
Первый. Я ушел от группы студентов и направился к небольшой белокаменной стене. К самому краю стены можно было подняться, так как к ней примыкала гора угля. Белая стена и пологий черный склон, словно еще монголо-татары навалили для штурма. Я поднялся - немного испачкался, зато мне открылся вид! Железнодорожные пути и составы! Небо темнело и темнело. Что-то щемящее проникло в сердце при взгляде на вагоны. Кто-то на меня оттуда смотрел. Спустя несколько лет, когда мы везли из своей воинской части в Иваново оружие, сослуживец  из караула сказал: «Владимир». Я выглянул и увидел высоко-далеко стену. А над ней…получается, что себя.

Второй случай. Всем понадобилось вдруг в туалет, но к нему было не пройти. Гигантская неприятная лужа, в которую лилось непрерывно из туалета без дверей. Все же экскурсантам удавалось освежиться.  Кирпичи и доски в помощь. Больше кирпичи, так как доски при наступе погружались. Никогда прежде такого не видел на хОлмах России, и полагал в тот час, что будущего нет даже в стихах.

Не то чтобы Чекистов победил,
Но туалетов, правда, стало больше.
Сначала к ним ползли по-осьминожьи,
От кочки к кочке, щупая настил -

По хо'лмам еле видных кирпичей,
Крестясь по памяти на храмы божьи,
Что сами перестроили в отхожие,
Вместилища без окон, без дверей.

Почему Чекистов? Мне мои однокурсники все до одного показались комиссарами из «Страны негодяев», там, где персонаж есенинской поэмы рассуждает о туалетах. Студенты смеялись, барышни, наверное, терпели. Честно, не помню. Дело в другом.

От них гнилушкой протянулся тракт,
Чему помог заметно скоротечный
Наш тракт желудочно-кишечный.
И осьмый день, и это было так.

Когда нас окультурили нули
(Знак вечности, две башенные рамы),
То в том же месте поднялись и храмы,
Пусть воротило, но перемогли.

Это после развала СССР. Скажем, после 2000-ых. Потому что величие глупости всегда идет под руку с ностальгией.

И в целом - ок, а мне бы жизни той,
Когда царили смелость ли, бравада.
Но туалетов больше, это правда,
И правда в том, что запах не чужой.

Хотелось бы знать, что там сегодня? Починили, новый туалет построили? Я вот канализацию в мороз мог только починить. Суть проблемы. Из дома под землей шла труба за ворота дачи в лес. Там, сразу за воротами было вместилище из трех бетонных колец, куда стекалась канализация. И уже из этого колодца вода, качаемая водным насосом, поднималась по гофрированной трубе и опускалась в другой колодец, оборудованный еще метрах в двух дальше. Гофра замерзла на изгибе. Я не знаю, как так произошло, но на изгибе осталась вода и она замерзла. Прошло уже месяца два, а это место недописано. Сердцем понимая, что близок финал, я боюсь расстаться со своим трудом. Наверное, и читать надо так же. Прошло еще больше месяца, и я сижу перед монитором, стараясь сосредоточится. Рассказать, как я починил? Кому это может быть интересно? Разве что деталь: я лил на изгиб гофры кипяток и приговаривал: «Я-то свою жизнь выровняю, а ты так и будешь свои билетки проверять».  Не помогло. Просто время от времени записываю.

Тепло сквозь холод пробивает
Дорогу. За окном снежит.
Но Пушкин этого не знает,
Лишь печь веселая трещит.