Игра с тенью. Дуэль Тениша. Глава 51

Джон Дори
        Глава 51. Corps a corps. Чувство боя

Ужин затянулся далеко заполночь и виноват в этом был Дагне.

Убедившись, что дядя ничего толком не знает о племяннике, в дела его не посвящён, жизнью не интересуется и даже представления о характере Феничи имеет самые поверхностные, Дагне перевёл разговор на другое. Расспрашивал Брингари о его семье, узнал, что кроме божественного Сципию, стрелка по куропаткам, имеются ещё два сына, но они младшие и потому не в счёт (опять эти младшие братья!), ибо маркиз не намерен делить майоратные владения — таков освящённый веками обычай. На вопрос как же он видит будущее этих своих сыновей, Брингари ответил:

— Устроются как-нибудь. Армия, церковь… Тем и силён Салангай — младшими сыновьями, хехе! Они всюду!

— Кстати, о церкви, — оживился Дагне и пошёл сыпать вопросами о каких-то епископах салангайских, коих знал наперечёт, о приходах, соборах с необыкновенными архитектурными достоинствами, монастырях — какой славней, да старше, какие святыни святее и сколь много к ним паломников, чем так допёк хозяина, что тот, не снеся усиленной умственной деятельности, воскликнул в сердцах:

— Да что вы ко мне-то? Я не молельщик какой-то! Это вам у Франкескелло надо спрашивать — вот уж кто повернут на всякой благолепности.

— Кто это — Франкескелло?

— Мой троюродный… э-э-э, нет, бабушка была замужем… нет, это его сестра была замужем за бабушкиным кузеном, а бабушка была мне двоюродная… значит он мне получается… он мне получается — четвероюродный! Вот так не посчитаешься родством и спутаешь четвероюродного с троюродным. А ведь это совсем разные вещи! Мой троюродный брат граф Ингольца, вы должны знать, вот он… Что? Про Франкескелло? Да зачем он вам? Ах да, монастыри… В этом он дока. Больше-то ничего не знает, а архитектуры эти, соборы — всё облазил, даже рисуночки делал, карты собирал, планы всякие — книжку хотел писать. Мне привозил, показывал. Видно, денег хотел. Книжечку-то, да ещё и никому не нужную, напечатать — денег стоит. А он нищий, как эта самая церковная мышь. Вот мой троюродный — тот, что Ингольца, вы помните, вот он… Книжечку? Нет, не напечатал, а то бы привёз — похвастать. Он такой, хлебом не корми, дай про возвышенное порассуждать, да свою учёность показать. Привёз бы, да ещё с дарственной надписью, точно. Уж я его знаю. Да только мне его книжечки неинтересны, стены и стены. А какого они века, мне всё равно. Между нами: я вас, безбожников, понимаю! Вот мне где все эти оккультисты, — маркиз режет горло ножами пальцев, — но это только между нами. Так-то я в церковь захаживаю. Прихожаночки бывают там такие — ой-ой! Франкескелло? Да крючок он. Дотошный, правда. Лучше бы он хозяйством занимался. А он даже в Ферегонду ездил соборы эти смотреть, вот уж где этого старья навалом. Да, он тут всё облазил. Но это не от хорошей жизни — он сына разыскивал. Сын у него пропал. В прошлом или позапрошлом году. И не старший и не младший, а вовсе единственный. Шалопай. Вот Франкескелло все монастыри и обшаривал, думал, что мальчишка в монахи подался, плоть умерщвляет. А плоти-то пятнадцать лет, разве ж её умерщвишь? Ты б в столице поискал, по бордельчикам, да по сдобным вдовушкам. Так нет! «Сыночек у меня нравственный, умственный, бесплотное любит, возвышенное!» Людишек нанимал на розыски, как будто ему денег девать некуда. Нищий — а туда же, нанимать… Так что он про монастыри всё знает. А я не интересуюсь монахами. Монашками — ещё куда ни шло, да, ежели они молоденькие, а этими, колокольнями да апсидами… Здоровому они ни к чему.

                ***

Ещё не разомкнув век, я почувствовал, что не дома. Даже свет утреннего солнца, проникающий меж ресниц, казался другим, не таким как в Ниме — там всегда чуть сероватый, здесь — белый, кипенный. Белая кипень фарфоровой башни. Искусники.

Вот теперь я проснулся по-настоящему!

Кровать Дагне была пуста.

Вчера после ужина он, на пути в отведённую нам спальню, вдруг притиснул меня к стене, секунду смотрел так, что я побоялся драки спьяну — почти с ненавистью, потом, дыша вином, шепнул на ухо, задевая — нарочно — губами, как будто не мог удержаться:

— Молчи в комнате. Вообще молчи. Утром, дай бог, ноги унесём.

И пошёл дале, чуть пошатываясь.

Но был ли поцелуй? Или почудилось, придумал? Может был только этот отчаянный натиск, таран, как будто он хотел промять чужое тело. Чего ты хотел? Сорваться с вечной цепи?..
Как бы там ни было, одно его прикосновение снова гнуло меня, комкало как лист бумаги. Да я и был листок, на котором он небрежно расписался: «Дагне».

Будь он другим, я бы возненавидел себя.

Так был ли поцелуй? Что обожгло мне губы? Память? Желание?

Вчера я дал себе зарок не спать и ждать утра в боеготовности, и даже не спал — секунд десять — но ужин с вином оказался коварен, подушки мягки, а всего более уверенность в Дагне подвела меня, и я уснул.

И вот теперь пустая кровать, отсутствие одежды — всё означало, что он или не ложился вовсе или уже встал. И наверное посмеялся над беззаботным и беспробудным моим сном.

Я было вскочил одеваться, не дожидаясь слуги, но тут дверь распахнулась и Дагне — живой и невредимый, в глазах весёлый блеск — с порога объявил:

— Дорогу мне рассказали. Не так далеко. Если поторопимся, то нынче к вечеру доберёмся. Поторопитесь, герцог, кони готовы, завтракать будем на воле, в полях. Вы любите деревенские завтраки? Ах, ну да, сия bonorum vita для вас не внове.

Я растерянно одевался, не смея спросить дорогу куда вызнал мой замечательный спутник.

Нынешнее настроение Дагне было для меня вновинку. Этот внезапный переход от задумчивой самоуглублённости, от каких-то тайных подводных течений к весёлому возбуждению был мне непонятен.
Отчего вчера была грусть, сарказм, а сегодня у него подрагивают ноздри, глаза сверкают, он не может сдержать нервной улыбки?
Что он нашёл?
И что я упустил?

Завтракать в полях нам не пришлось. Отъехав от Басты на изрядное расстояние, когда не только крыши, но и шпиль собора скрылся из виду, мы заметили приземистое каре монастыря, услышали колокольный звон.

— Это Кампай, крупнейший монастырь в Кантеране, — коротко сообщил Дагне, — перекусим здесь, заодно попробуем кое-что разузнать. Затем повернём на север.

— Куда мы направляемся?

— К четвероюродному брату, конечно.

— Так значит, наш визит был не зря?

— Утомил вас гранд? Не зря, нет. Теперь у нас в руках верная ниточка. Верная!

Он рассмеялся, легонько тронул коня и гнедой понёс его вниз, к распахнутым воротам.

Монастырская братия оказалась вопреки моим представлениям общительной и расторопной. Нам подали завтрак, весьма скромный в пустой трапезной.

— Любезный брат! — окликнул Дагне проходившего мимо пожилого монаха. Тот улыбнулся и охотно подошёл поближе.

— Не отрываю ли я вас от важных дел или молитв?

— Ни в коей мере. Я елмозинарий этого монастыря, общение со странниками одна из моих обязанностей, как и пригляд за столованием.

— Народу сейчас немного?

— Наш монастырь невелик и не прославлен. К сожалению, мы не можем похвастать мощами мучеников или невинноубиенных святых, ничего такого у нас нет.

— Вот как? Да, действительно жаль.

— Но, прекрасный сеньор, мы не совсем обделены явленным чудом! У нас есть кое-что интересное. Правда, для этого надо знать историю нашего монастыря.

Елмозинарий лукаво сверкнул глазками, намекая на более обстоятельную беседу.
Дагне дипломатично пригласил его присесть.

— Дело в том, — сказал монах, устроившись на скамье и сложив руки, явно не собираясь пускать их в дело набивания желудка козьим сыром с хлебом и водой (от чечевичной каши мы дружно отказались), — дело в том, превосходные господа путешественники, что монастырь сей был основан всего пятьсот лет назад. В те времена разнообразные и многочисленные благочестивые войны и гонения уже прекратились, и великомучеников взять было попросту негде. Оставались, конечно, замечательные аскеты, изнурявшие себя во имя Истины, Всеобщего блага и прочих чудесных вещей, но наш основатель — святой Гроссулярий — был не таков. Придя в это место, он утвердил свой посох в земле и огласил, что здесь он поставит духовную обитель и обратит её святость в самое простое и естественное, что может создать человек в своём стремлении приблизиться к Творящему — в сад. Да-да, добрые господа мои, именно здесь благочестивый Гроссулярий, наш отец-основатель сформулировал свою Доктрину «Сад Души», здесь в трудах своих он насадил деревья и кустарники, здесь до сих пор стоит пробковый дуб, укоренённый его руками.

— Пятисотлетний дуб? Да он небось высох давно, — пробормотал Дагне.

— Никак нет, многоучёный господин, — ответил монах, — ещё в прошлом году срезали с него кору, коей он регулярно и изобильно обрастает.

— А зачем же вам кора пробочного дуба? Продаёте? — поинтересовался я, наливая себе холодной воды из запотевшего кувшина.

— И да и нет, сын мой, и да и нет… Мы продаём пробки, но уже в бутылках. Так мы запираем и храним превосходное вино с нашего виноградника, благословенные на труд сей самим Гроссулярием перед уходом его в Сады Горние. Что же до сада... «Обрати взор внутрь себя. Однажды ты обнаружишь там чистейший Абсолют. Из него, ты увидишь, рождаются гроздь за гроздью мечты, желания, страсти. Так разрастается Сад Души.
Он существует всегда, лишь меняя форму и точки приложения. С высшим в сердце, доверяя себе, я приложил свою душу к этому саду. С любовью, дабы всякий видел какова моя душа. Такова же и его.» Это слова из Доктрины начертаны на памятном камне в нашем саду. Воздух в нём всегда свеж даже в самый жаркий день. Вторым чудом  является то, что сад наш не требует полива. Он растёт сам по себе, почти без ухода, следуя своей сути, и это хорошо, ибо воды нашего единственного колодца едва хватает на нужды братии, гостей и паломников, — монах кивнул на полупустой кувшин. — Так что, может, и неплохо, что их так мало. В том я вижу мудрость Провидения.

— Замечательно. А нельзя ли попробовать это ваше вино? — спросил Дагне.

— Увы, мой дивный господин, вино мы продаём всё, до последней капли, безо всякого остатка. Его закупает губернатор и затем, со всем бережением, отправляет в столицу, Его Величеству королю Варраве. Его Величество не пьёт иного вина, кроме нашего. Можно ли считать это третьим чудом? Не мне судить. Я всего лишь скромный монах.

Елемозинарий поднялся с места и уже собрался уходить, но я, заинтересованный сверх обычного, спросил его:

— А нельзя ли услышать что-нибудь ещё из писания Гроссулярия?

— Отчего нет? — ответил монах, с улыбкой взглянув на меня, — "Между несбывшимся и воплощённым лежит лишь душа".

На миг показалось, что я понял весь тайный и полный смысл этих слов, но знание это исчезло, вильнув радужным хвостом, как рыба в глубине.

Губы Дагне поджались то ли в скептической усмешке, то ли в раздражении: "Опять общие слова, обычные уловки церковников".
Но тут целлариус перевёл взгляд на него и сказал со странной торжественностью:

— "Подвиг распахивает все двери во все миры".
В глубине глаз Дагне мелькнули неясные тени: страх, отчаяние, надежда? Но что-то уже было отсеяно, отмеряно и обещано.
 
Келарь исчез.
 
Мы закончили трапезу и направлялись к выходу, оставляя за спиной сияющую райским светом арку входа в так и непосещённый внутренний дворик — сад отца Гроссулярия. Непрочитанной осталась и табличка с его последними словами.

Ах, если бы взгянуть на этот сад хоть одним глазком!

Я покосился на Дагне.

Но ему было не до садоводства.

Только теперь я увидел его в родной стихии: охота без сомнений и рефлексий, настойчивое кружение, розыск, отсекание лишнего.
Я чувствовал в нём острую тяжёлую волну нетерпенья, и как мне ни хотелось, но шагая за стремительным своим другом, я не посмел его просить о задержке.

Мы торопились в путь.


                * * *
 
Не торопилась ящерка: вынырнув из тени, она замерла, ощутив брюшком тепло мрамора. На секунду она приняла букву "ж" у себя под лапкой за аппетитного жучка, но разобрав ошибку, раздражённо вильнула хвостом и юркнула в трещину.
"Создатель есть пажить бесконечная".

                * * *


К полудню, когда виноградники и ряды седых олив прервались зелёной полосой приречной рощи, мы остановились на привал.

Горбатый мостик, чьи камни поросли кустиками синей живучки и подушками мыльнянки, стоял, как упрямое животное, согнувшись над пробегающим под ним ручьём.
Внизу, в ложбине берега обнаружился свой мирок — там солнце освещало полянку, переходящую в песчаное ложе заводи, на мелководье сновали прозрачные мальки, висели изумрудные тяжёлые стрекозы, копнами нависали над водой кусты и их белые цветы отражались в зеркальной глади, лепестки их, опадая, медленно кружась, уплывали уносимые течением.

Чуть дальше от берега, в глубине ложбинки стояло удивительное дерево, чью вершину мы приметили ещё с дороги — так оно было высоко. Оно распустило целый водопад тонких нитей, усеянных лиловыми цветами, нити эти свисали до самой земли, образовывая цветочный занавес, который колыхался от малейшего ветерка, и тогда дерево наполнялось шорохом и бегом сиреневых волн.

Красота этого живого шатра напомнила мне фантастические заросли Сарабе, Феничи...
Кажется, я стал иначе понимать интерес Лодольфино к ботанике. Возможно, он имел глубокие корни здесь, в Салангае. Быть может, составляя свой эликсир, он тоже вложил в него частицу души? Может быть, это она спасла меня в шторм?..

Но здесь и сейчас, в этом крошечном раю, таком мирном и тихом, таком далёком от бурь, я почувствовал себя беззаботно, как в детстве. Жизнь заново дарила мне свои простодушные подарки: зелень, небо, солнце…

Я, не стесняясь, сбросил одежду и с плеском упал, распугав мальков и стрекоз. Какое блаженное песчаное дно — шёлк! Солнечное дыхание и прохлада реки! Какое синее небо, и что за счастье: пусть не плавать — тут мелко — но даже просто лежать, ощущая этот контраст горячих лучей и прохладных, ласкающих тело струй.

Ласкающих?

Я открыл глаза и наткнулся на его горячий взгляд. Его руки не были прохладны — просто между нами ещё проскальзывала вода.

На сей раз без сомнений: поцелуй был. Он был необъятен как небо, жгуч как огонь, долог как ад кромешный.
Сколько раз я успел бы сказать, что люблю?
Я не произнёс ни слова, но мои губы говорили это снова и снова…

Ты снова захватил меня, затянул в свою бездну, где кружится голова и где я забываю о сомнениях, о будущем, о прошлом — как будто ничего не было до…

До тебя.

Ибо без тебя нет меня.
Я жив только здесь и сейчас.

И стоило ему отстраниться — всё сиротство мира обрушилось на меня. Я потянулся к его плечу, моим губам не хватало его кожи — шёлка и стали, гладкого шлифа, скользкого от воды. Прогиб под языком, податливость к укусу, запах, тепло… Мне нужно всё, что зовётся жизнью, всё, что есть ты, всё, что сейчас так близко и о чём я всегда буду тосковать. Сколько бы мы ни соприкасались…

Он прихлынул ко мне всей своей мощью, всей страстью, не ручьём — океаном. Беспощадно. Едва давал дышать, тёрся гигантской кошкой, вжимался, объединяя каждый дюйм тел; рук было мало, ногами обвивал, стискивал мои ноги, ступнями жадно тёрся о мои ступни, не желая упускать ничего. Не упускать. Не отпускать.

Схватка на жизнь и на страсть.

На счастье.

На боль.

Потому что вдруг снова эта горестно склонённая голова, хриплый стон… Я снова ощутил в нём непонятное… Что? Отчаянье? Он словно боролся с чем-то, не со мной — я давно сдался, я давно признал безнадёжной свою любовь; нет, он бился обо что-то другое, о камень нерушимой стены и разбивался в кровь. И снова бросался, не в силах преодолеть и не в силах сдаться.

На нём не было ран, не было никаких физических увечий, но каждый раз, прикасаясь ко мне, он испытывал муку. Терпел — я чувствовал, как он собирается с силами, упрямо не отпускал, тискал, впивался пальцами так, словно хотел добраться до костей и так удержать ускользающее блаженство.
Я искал и находил его закушенные губы, целовал, стараясь отдать как можно больше, вложить всё сердце, как будто это могло защитить его. От чего? Не знаю.

Но ни он, ни я не хотели потерять ни крупицы нашего нежданного счастья — шутка судьбы, подарок, наказание — всё равно, ни он, ни я не могли отступить. Как во тьме, как слепые, на ощупь, мы продвигались друг к другу. Не считаясь ни с чем.

Если ты готов платить мукой за счастье, готов и я.

Я не назову тебя милым — ты мой ад.

Я не назову тебя жестоким — ты мой рай.

Ты привратник и там, и там, ты мой предел, мой притин, от тебя все пути — только назад.

                ***

Показалось ли мне? Но разве не разлетелись прежде совсем прозрачные мальки красноватыми брызгами? Разве не показалось каменистое дно из песчаного ложа? Разве зелень кустов не стала темнее?
Почудилось?
Или просто изменилось освещение?

Ответ выплыл из тёмной глубины, повис в хрустальном потоке, алый, как язычок пламени, как алая капля крови в тонком стекле чешуи, посмотрел золотым глазом с чёрной точкой зрачка и, вильнув, ушёл в непроглядную тень.
Не показалось.

Уже выбравшись из лощинки, я обернулся на сиреневую манушку дерева-шатра. Кто спал под ним? Какие сны видел? Или счастье было — наяву?
Моё-то осталось там. Золотом и кровью. Глубиной. Тенью.

Теперь я знал ещё один секрет Салангая.


================
    Комментарии:

    *Corps a corps — ближний бой с соприкосновением рук и туловища (столкновение)

    Притин — это слово не Тениша, так его называл Нау.
    Притин — место, к чему что приурочено, привязано; предел движенья или точка стоянья чего. «Далеко журавль отлетает, а и ему есть притин, с которого он поворачивается».



                < предыдущая – глава – следующая >
http://proza.ru/2020/06/06/1909     http://proza.ru/2020/06/19/1241