Гнёздышко

Нина Цыганкова
ПРЕДИСЛОВИЕ

Сегодня утром я собралась в магазин. Но едва вышла из подъезда, как ко мне бросилась женщина, заполошно махая руками. Я остановилась. Я знала, что ей надо, их много у нас бегает таких заполошных - ищут Центр повышения квалификации специалистов здравоохранения. Загнали этот Центр на самые задворки нашего тихого, днем почти безлюдного спального района Москвы, затерялся он среди одинаковых бетонных коробок, не за что глазом зацепиться, чтобы сориентироваться. Подождала я заблудившуюся женщину, стала объяснять, как пройти, а она смотрит на меня несчастными глазами и говорит жалобно:
- А я как раз оттуда иду. Не нашла.
И скосила глаза на часы. Спешит, значит. Опаздывает. А я не спешу. Куда мне спешить, пенсионерке преклонных лет? Говорю ей:
- Идемте, я вас провожу.
А то, думаю, она до скончания веков будет здесь бегать. Идем. Женщине, видимо, хочется сказать мне что-нибудь приятное в ответ на мою любезность. И она говорит:
- Как у вас тут хорошо: тихо, зелено, дышится легко. А у нас в центре гарь такая - не продохнуть.
Мне, если честно, дела не было до того, где она живет и как ей дышится, но, чтобы не показаться невежливой и поддержать разговор, спрашиваю вполне себе безразлично:
- А где именно в центре?
- В районе Краснопресненского метро.
Тут мое безразличие вмиг улетучилось.
- А я в тех краях в детстве жила, - сообщила я, и в груди у меня затеплилось, заволновалось. - Только тогда мы центром не считались. Да и какой это центр? Наша улица была вымощена булыжником, и по ней иногда лошадь с телегой проезжала, а то и корова шла. А вы на какой улице живете?
- На Рочдельской. Это, знаете, где…
- Еще бы не знать!! – вскрикнула я. - Рочдельская!!! Так это ж и есть моя родная улица! Я на ней первые пятнадцать лет прожила.
- По Рочдельской ходили коровы?! – спросила моя спутница и даже приостановилась, развернулась ко мне и пристально в меня вгляделась – не тю-тю ли бабка.
- Ходили, - настаивала я. - Не стада коров, конечно, а всего одна корова.  Но это редко. А вот лошади – те да, проезжали. По булыжнику, знаете, как телега грохочет? Я как услышу – сразу к окну. Я очень люблю лошадей.
Но женщину моя любовь к лошадям не интересовала. Ее занимала корова. Она мне не поверила.
- И куда же эта корова ходила? – спросила она с нотками иронии в голосе. – Случайно, не в Дом Правительства?
- Нет. Дома Правительства тогда не было. И корова не сама по себе ходила, ее хозяйка гнала прутом. На Горбатый мост. У нее там подруга жила в деревенском доме.
- На Горбатом мосту деревенский дом? Ну и ну!
Женщина ухмыльнулась.
- А где эта корова жила? – спросила она, не скрывая издевки. – Откуда она шла?
- Из Делового Центра «Москва-Сити», - ответила я ей в тон.
Женщина рассмеялась.
– Тогда, после войны, - пояснила я серьезным тоном, - Краснопресненский парк был концом Москвы. За ним, там, где теперь «Москва-Сити», находились луга, на которых паслись козы и коровы, в том числе и та, что на Горбатый мост ходила.
- Надо же! А я уж подумала… подумала, что вы шутите.
- А вы в каком доме живете? – сменила я тему, чтобы отцепиться от коровы.
- Дом одиннадцать.
- Одиннадцать? – я задумалась. - А мой - 9а. Знаете такой?
Она неопределенно пожала плечами.
- За нашим 9а бараки стояли, а за бараками - Трехгорная мануфактура. Наверное, ваш дом построили на месте бараков в шестидесятые годы или позже.
- Нет, наш дом был построен перед самой войной.
- Это мой перед самой войной. Восьмиэтажный. Он один там такой.
- Серый?
- Серый, с маленькими балкончиками с балясинами и большими лоджиями на лестничных площадках, но не на всех.
- Так это ж наш 11-ый.
- Но мой был 9а.
- Может быть, номер поменяли, – предположила она.
И тут ее осенило:
- Дом трамвайщиков?
Я аж задохнулась.
- Точно!! Трамвайщиков! Неужели его до сих пор так называют?
- Называют, хотя трамвайщиков там, наверное, уже не осталось.
- Это понятно. А подъезд какой?
- Первый.
- А мой – второй.
- Соседи!! – воскликнули мы одновременно.
Мы как раз подошли к Центру повышения квалификации, остановились перед входом и ошалело смотрели друг на друга. Это надо же! В двенадцатимиллионной Москве, в двух десятках километров от дома моего детства встретить человека, который в нем живет! Да еще в соседнем подъезде! Женщина, еще минуту назад бывшая мне совершенно чужой и безразличной, вдруг стала такой родной и близкой – я едва сдерживалась, чтобы не броситься обнимать ее. Ей надо было идти, но мы никак не могли расстаться, торопясь, перебрасывались вопросами. Ей хотелось знать, как было тогда, мне – как у них теперь. Промчалась мимо нас, громко стуча каблуками, опаздывавшая на занятия медичка. Моя знакомая встрепенулась, снова стрельнула глазами на часы и замотала головой.
- Ой, надо бежать! Как мне жаль!
- А мне-то как жаль!
И она убежала. А я весь день хожу под впечатлением этой встречи. И все вспоминаю и вспоминаю нашу улицу, дом, квартиру и соседей, большинство из которых уже давно ушло в небытие, а остальные – где они? Так странно: чем дальше уходит детство, тем оно милее, и тем сильнее щемит и тоскует сердце, когда вспоминается родное гнёздышко, где я вылупилась на свет, росла и узнавала жизнь.

МОЯ СЕМЬЯ

Я родилась в январе 1941-го года на Рочдельской улице в доме, построенном трамвайщиками. Годом ранее, тоже в январе, появилась на свет моя старшая сестра, и в тот же год мои родители, которые работали на Сокольническом вагонно-ремонтном заводе и жили в общежитии, получили комнату в новом доме.
О своих родителях я подробно рассказала в главе мемуаров «Предки», здесь повторю лишь коротко главные вехи их биографий. Оба они родились до революции, в начале века, в бедных крестьянских семьях, папа – на юге России, мама – на юге Московской области. Папу после революции послали учиться в Москву, маму в столицу пригнал голод. Папа окончил до войны Московский энергетический институт, мама - Московский энергетический техникум. Оба после учебы оказались на Сокольническом вагонно-ремонтном заводе, где познакомились и создали семью.  Семья оказалась прочной – народная мудрость «Противоположности притягиваются» подтвердила здесь свою состоятельность. Тяжелый, сложный характер папы прекрасно сочетался с мягким, покладистым характером мамы. Мои родители ладили. Я не помню ссор, скандалов, бурных объяснений. Мы с сестрой росли в спокойной обстановке.
Что же касается отношений между родителями и детьми, здесь народная мудрость о притягивающихся противоположностях дала сбой, но чудесным образом заместилась другой народной мудростью: "Подобное тянет к подобному". Моя сестра, которая характером пошла в папу, к нему и тянулась, а папа, не стесняясь моего присутствия, нередко называл ее своей любимой дочкой. Меня это слегка задевало, но только слегка, потому что папа находился в моей жизни где-то на заднем плане, а главной была мама. Мама была всем, и мама меня любила. Не обижало меня папино предпочтение моей сестры еще и потому, что это предпочтение выражалось только на словах, а на деле он относился к нам с сестрой одинаково, и всего нам доставалось поровну. 
А вот наши отношения с сестрой получились неоднозначными. В детстве мы были с ней неразлучны. Она была не только моей сестрой, но и первой моей подругой. Мы были с ней похожи внешне, нас одевали в одинаковые платьица, а потому нас нередко принимали за двойняшек. Мне и самой казалось в детстве, что мы с ней абсолютно одинаковые, как бы две половинки одного целого. Однако некоторые более умные и наблюдательные люди уверяли, что мы совершенно разные. И они оказались правы. С годами эта разница разводила нас дальше и дальше, и, в конце концов, мы стали полной противоположностью друг другу. У нас совершенно разное мировосприятие, мировоззрение, отношение к людям и событиям и там, где я говорю «да», она непременно скажет «нет» и наоборот. Те, кто не знает о нашем родстве, не верят, что мы родные сестры. Я и сама иной раз с трудом верю.
Но тогда, в детстве, мы были очень дружны. Родители поощряли нашу дружбу и старались нас всюду устроить вместе – в один кружок, в один отряд в пионерском лагере и т.п. И в школу мама привела нас записывать вместе в один класс. Я умела читать и считать так же хорошо, как и моя сестра, но меня не приняли. Из-за маленького роста. «Эта, - указали они на мою сестру, - из-за парты едва видна будет, а для младшенькой у нас просто не найдется подходящей парты. Пусть подрастет». Я плакала от обиды, а сестра ходила с задранным носом, важничала.
Жизнь нашей семьи в самом начале складывалась благополучно. Отдельная большая комната в новом доме, папа хорошо зарабатывал, мама сидела с детьми и заботилась о семье. Но это счастье длилось недолго. Началась война. Папа ушел на фронт, мама осталась в Москве с одной полуторогодовалой и второй шестимесячной дочерьми. В октябре 1941-го Москва опустела. Кто-то эвакуировался с предприятием, на котором работал, кто-то сам бежал из города. Мама бежать с двумя крохами не решилась, и мы остались в Москве. Бомбежки, холод, хроническое недоедание, страх за папу, страх за нас, детей, страх, страх страх – вот что пришлось на долю моей мамы почти в самом начале ее семейной жизни.
Слава богу, папа вернулся с войны, и вернулся здоровым. Жизнь постепенно налаживалась. Папу пригласили на работу в министерство, мама еще долго сидела с нами, детьми, ждала, когда мы подрастем. Наша семья считалась обеспеченной по тем временам, особенно по сравнению со многими другими семьями, потерявшими кормильцев. Мои родители своим финансовым благополучием не кичились, а мама даже стеснялась его. Стыдно было быть такими «богатыми» на фоне повсеместной бедноты. Она не выставляла на обозрение наш достаток, держалась скромно. Скромность в глазах мамы была чуть ли не главным достоинством человека, и она старалась воспитать это качество в своих детях. Ей это удалось. Мне даже кажется, что она перестаралась. Всю жизнь я чувствовала неловкость, когда оказывалась чем-то лучше или успешнее других, и не только в материальном смысле, но во всех других смыслах тоже. Когда меня хвалили и уж тем более ставили другим в пример, мне хотелось исчезнуть, закопаться куда-нибудь, я начинала оправдываться, уверять, что я ничуть не лучше. Мне всегда было некомфортно вылезать из общей массы наверх.
Финансовое благополучие после войны не было синонимом богатства. Оно означало лишь отсутствие нужды, отсутствие необходимости считать каждую копейку и залезать в долги перед зарплатой. Мы не залезали в долги, и не потому только, что папа хорошо зарабатывал, но и благодаря скромным запросам моих родителей. Материальная сторона жизни их мало волновала – был бы достаток.  Мама не увлекалась ни нарядами, ни косметикой, никакими другими дорогостоящими вещами или развлечениями. У папы всегда было только два костюма – один на каждый день, другой – для праздничных и торжественных мероприятий. Мы с сестрой, когда шли в театр или на какое другое мероприятие, надевали школьную форму с белым фартуком. Первое выходное платье мне купили, когда я училась в девятом классе.
Не тратились деньги и на отпуск. Родители были домоседами и предпочитали в свой отпуск оставаться дома, а нас с сестрой в летние каникулы отправляли в пионерский лагерь на все лето. Путевки в лагерь были дешевыми и доступными всем. Не увлекались мои родители ни дачами, ни машинами. Когда папина организация приобрела землю для дач в ближнем Подмосковье, и папа мог выбрать любой участок, он отказался – слишком много труда надо было вложить в строительство дачи. Зачем?  После войны у папы был служебный автомобиль «Победа» с водителем. Через некоторое время эту льготу для начальства папиного уровня отменили, а машины предложили выкупить их бывшим хозяевам за бросовую цену. Папа отказался, не захотел обременять себя лишними заботами.
И дома он себя не обременял, у него практически не было никаких обязанностей в семье. Мои родители были непритязательны в быту и, если что-то у нас ломалось, отваливалось, перекашивалось, терпели неудобство. Если же терпеть было никак невозможно, папа приглашал со своей работы сантехника, электрика или какого другого мастера. Все остальное в доме держалось на маме. Она покупала продукты, готовила, стирала, убирала, обеспечивала всех одеждой и обувью, занималась детьми и решала все наши домашние проблемы.
Вспомнился анекдот. Встречаются два бывших школьных товарища.
- Ну, как поживаешь? – спрашивает один другого. – Женился?
- Женился. А ты?
- И я женился, - отвечает тот кислым голосом.
- А что так грустно?
- А что веселиться? Ругаемся каждый день по всякому поводу. А у вас что, не так?
- У нас не так. Мы дружно живем.
- Как это вам удается?
- А я с самого начала настоял на разделении обязанностей. Мы договорились, что именно делаю я и что она, и в дела друг друга не лезем.
- Здорово! И какие обязанности у твоей жены?
- Она ходит по магазинам, готовит, убирает, занимается ребенком, делает ремонт, покупает машину, сейчас вот ищет дачу.
- А ты? Что ты делаешь?
- А я решаю, за кого голосовать на выборах, определяю, насколько эффективно работает правительство, анализирую законы, принимаемые Думой, обдумываю реформы образования и здравоохранения, ну и прочие важные государственные дела.

Ну, почти как у нас! Папа в домашние дела не вмешивался, а детьми занимался эпизодически и только в культурно-физкультурной области. Он покупал нам коньки, но точить их предоставлял нам самим.  Летом папа ходил с нами в зоопарк и в Краснопресненский парк культуры кататься на лодке и смотреть эстрадные концерты. Он же научил нас играть в шахматы. В наши с сестрой детские дела и школьные занятия он не вникал. Правда, учились мы хорошо и в помощи не нуждались.
Но в седьмом классе я резко вошла в трудный подростковый возраст. Этот возраст совпал у меня с объединением мужских и женских школ. В классе появились мальчики и свернули мне мозги. Передо мной открылся совершенно неведомый ранее мир. То, что раньше мне казалось невозможным ни при каких обстоятельствах, оказалось вполне себе осуществимым. Я приходила в восторг от проказ мальчишек, и, хотя и трусила, принимала в этих проказах участие. Я стояла на шухере, когда мальчишки ломали выключатель в классе, чтобы сорвать урок – мы учились во вторую смену. Я смотрела в щель двери, когда учительница шла по коридору к классу, и, когда она была уже совсем рядом, я давала отмашку и мчалась к своей парте, в то время, как кто-нибудь из мальчишек как бы нечаянно кидал в дверь пропитанную водой и мелом тряпку, которой вытирали доску, и, если тряпка попадала в лицо вошедшей учительницы, какой восторг я испытывала! Господи, прости мне мои прегрешения! Всего за один год я превратилась из тихой послушной девочки в фурию. Конечно, мое поведение не осталось незамеченным учителями, и они писали и писали в мой дневник приглашения родителям на беседу. Ходила мама. Она стыдила меня, пыталась угомонить. Куда там! Папа не вмешивался.
Я помню только два случая, когда папа вмешался в мои дела. Первый, когда я окончила школу и раздумывала, куда бы податься дальше. Папа советов не давал, лишь повторял одну и ту же фразу, которая казалась ему важной для выбора пути: «Лучше быть хорошим дворником, чем плохим инженером». Мудрая мысль, но мне она не помогла. Я выбрала не то, что соответствовало моим интересам и наклонностям, о чем всю жизнь жалела.
Во втором случае он уже не только выдавал мудрые изречения, но и пытался напрямую повлиять на меня и сестру – папа хотел, чтобы мы вступили в партию, в КПСС. Мы с сестрой отмахивались, и это очень обижало папу, убежденного коммуниста, которому партия открыла доступ к образованию и дала возможность проделать путь от чабана до заместителя директора проектного института. Мог бы стать и директором, но отказался - посчитал, что зам. директора – это его предел. Папа был честным и принципиальным человеком. И он многого достиг в жизни.
А вот мама была самой обыкновенной, «серой мышкой». Многие считали, что она отхватила себе мужа не по заслугам. Я подозреваю, она и сама так думала. У моей мамы не было никаких особенных талантов или достижений в жизни. Она была просто очень хорошим, добрым человеком, и я ее очень любила.


 МОЯ РАСШИРЕННАЯ СЕМЬЯ

Те, кто жил в коммунальной квартире, знают, что соседи по коммуналке, это совсем не то, что соседи, живущие в отдельной квартире. Соседей отдельных квартир можно годами не видеть, ничего не знать о них и, столкнувшись в подъезде, лишь вежливо кивать головой. Другое дело – соседи по коммуналке. С ними ты живешь одним большим коллективом, видишь их каждый день, пользуешься общей кухней, туалетом и ванной, знаешь их привычки, наклонности, в курсе всех их дел. И они о тебе знают всё. Коммунальная квартира – это по сути расширенная семья.
Моя расширенная семья состояла в основном из женщин. Двое мужчин - мой папа и дядя Боря - не в счет. Они ни в чем не участвовали, ни во что не вмешивались, на кухню не выходили и даже между собой не общались. Пройдут в туалет или ванную – и обратно в свою комнату. Детское население квартиры опять-таки было преимущественно женским: четыре девочки, дружно родившиеся в 1940-1941 годах, и один мальчик - на 8-9 лет старше нас. Всего в нашей квартире проживало тринадцать человек.
Население квартиры размещалось в четырех комнатах. Наша семья занимала большую, в два окна комнату, что-то около 30 кв. метров. В такой же по площади комнате жила семья дяди Бори, он работал вагоновожатым - водил трамваи. Их тоже было четверо: дядя Боря, его жена и двое детей: мальчик и девочка. Обе наши семьи получили жилплощадь от трамвайщиков. Две другие комнаты, узкие, по 12 – 14 кв. метров, были отданы городу, и городские власти устроили в них общежитие – поселили в каждую комнату по две чужих друг другу женщины, у одной из них вскоре родился ребенок. Так что наша квартира была наполовину коммуналкой, а наполовину общежитием.


Баба Дуня

Баба Дуня жила в одной из комнат-общежитий. Почти все взрослые жильцы нашей квартиры были близкими по возрасту. В 1940-ом году, когда заселяли дом, им было по 28 - 35 лет. Единственной, не вписавшейся в эти рамки, оказалась баба Дуня. Ей было шестьдесят девять лет. Ей всегда было шестьдесят девять – она сама так говорила. Видимо, семьдесят лет ей казались чем-то непреодолимым, неприличным, и она стыдливо притормозила перед этим рубежом. Соседки над ней подтрунивали, спрашивали в день ее рождения:
- Баб Дунь! Сколько тебе исполнилось?
И баба Дуня неизменно отвечала:
- Шестьдесят девять годков.
- Тебе же в прошлом году было шестьдесят девять.
Баба Дуня приставляла ладонь ребром к уху, чтобы лучше слышать и переспрашивала:
- А?
- В прошлом году тебе было шестьдесят девять!! – хором кричали женщины.
- А?!
Баба Дуня была глуховата, но как-то избирательно глуховата: то слышала, сказанное чуть ли не шепотом, то не слышала, когда ей в ухо кричали. Не знаю, возможна ли такая перемежающаяся глухота, но, если невозможна, это означает лишь одно – баба Дуня была искусной артисткой и мастерски дурила соседок, потому что соседки все-таки верили, что баба Дуня плохо слышит и, когда обращались к ней, то говорили громче, а когда не хотели, чтобы баба Дуня что-то слышала, то приглушали голос.
Большая часть жизни бабы Дуни прошла «при царе» - так она говорила о дореволюционном времени. При царе баба Дуня служила в богатой семье, нянчила их детей, и судя по ее рассказам, жизнь у нее была вполне себе приятной и комфортной. И уж во всяком случае куда более сытой, чем при советской власти. Новая власть, хотя и не считала ее своим врагом, но и к друзьям, коими были исключительно рабочие и крестьяне, не причисляла, а потому назначила ей мизерное пособие по старости, при котором умереть с голоду не умрешь, но и ничего кроме каши с картошкой позволить себе не можешь. Сколько помню, в ее маленькой, побитой временем алюминиевой кастрюльке вечно булькала перловая каша или картофельный супчик на воде. И сама баба Дуня была под стать своей кастрюльке – маленькая, серенькая, побитая временем.
Но случались у бабы Дуни и счастливые дни - это были дни, когда ее навещали бывшие хозяева из царских времен. Они оказались людьми благодарными и, хотя сами обеднели после революции, свою бывшую служанку не забывали, приезжали к ней и дарили подарки. Правда, со временем эти визиты становились все реже, а потом и вовсе прекратились.  Но к тому времени бабы Дунины шестьдесят девять лет стали слишком тяжелы для нее, и в один прекрасный день она неожиданно для всех собрала свои вещички и ушла в дом престарелых.  О своем решении она никого заранее не предупредила, ни с кем посоветовалась, и соседки на нее обиделись. Однако через полгода они поехали навестить старушку – не чужая все-таки.  Вернулись они с невероятным известием: баба Дуня вышла замуж. Ее избранником стал обитатель этой же богадельни. Ай да баба Дуня! Соблазнила старичка! Дом престарелых выделил молодоженам отдельную комнату, и теперь баба Дуня, выражаясь по-модному, «балдела» с молодым супругом. Ещё бы! Это тебе не с тетей Мотей толочься в одной комнате.

Тётя Мотя

Баба Дуня, когда жила в нашей квартире, делила комнату с тетей Мотей и ее дочерью Тамарой, которую мамаша по своей темноте и невежеству называла Тымарой. Тётя Мотя была, неумной, крикливой, взбалмошной женщиной. И фамилия у нее была под стать ее характеру – Баламутова. Тем не менее тетя Мотя с бабой Дуней уживалась. В том, конечно, была заслуга бабы Дуни. Как только тетя Мотя затевала разборку, баба Дуня впадала в непробиваемую глухоту, бесконечно переспрашивала, мучительно пытаясь понять, что от нее хочет тетя Мотя, и вид у бедной старушки был такой жалкий, такой несчастный от невозможности понять обращенные к ней слова, что тетя Мотя проникалась к ней жалостью и затихала. Она была хоть и базарная, но не злая.
Тетю Мотю в нашем доме за глаза звали «Четвертинкой» за внешнее сходство с популярной тогда бутылкой Московской водки в четверть литра. Она была маленькая, худенькая, цилиндрическая - без видимых выпуклостей на теле. Шея у нее была тонкая, лицо - круглое, глазки – мелкие пуговки, а нос - картошкой. Одевалась она в обноски с чужого плеча, которые болтались на ней, скрывая возможные выпуклости.  Мальчишки во дворе дразнили ее: «Тетя Мотя, тетя Мотя, подбери свои лохмотья!» Тетя Мотя ругалась и гонялась за сорванцами, грозя надрать им уши, но сорванцы оказывались проворнее, и догнать их ей никогда не удавалось.
Несмотря на столь непривлекательную внешность и дурной характер, тетя Мотя умудрилась забеременеть и родить дочь, и отец ее Тымары был не какой-нибудь забулдыга из подворотни, а вполне себе приличный человек, с положением. Жениться на тете Моте он не женился, но дочь признавал, и время от времени тетя Мотя возила Тамару к нему на свидание. Это всегда был очень волнительный день для обеих, и накануне встречи тетя Мотя наряжала и украшала дочь насколько позволяли ее мизерные средства.
Тамара совершенно не походила на мать – ни внешне, ни характером. Видимо, в ней играли отцовские гены, и судя по этим генам, папаша ее был мужчиной и красивым, и умным. Девочка получилась стройная, длинноногая, лицо овальное, смуглое с большими спокойными серыми глазами, окаймленными длинными черными ресницами. Училась она на четверки и пятерки, а по математике – так сплошные пятерки.
В послевоенное время обязательным и бесплатным было неполное среднее образование – семь классов, хотя некоторые дети покидали школу и шли работать и после четвертого класса, получив лишь начальное образование, но таких было мало. А вот после седьмого класса уходило от трети до половины учеников. Это были либо дети из бедных семей, которым надо было поскорее начать зарабатывать, либо дети, которые учились недостаточно хорошо, чтобы поступить в институт, а потому, считали родители, не было им смысла учиться в школе дальше. Большинство покидавших школу после седьмого класса шли работать на заводы и фабрики – их много было в столице. Да и сама столица была, по преимуществу, рабочей. Рабочая специальность считалась уважаемой и хорошо оплачиваемой, и родители-рабочие гордились, когда их дети получали рабочую профессию.
После седьмого класса можно было также поступить в техникум, где, проучившись на один год больше, чем в школе, получить специальность техника - специалиста среднего звена. Тетя Мотя, надо отдать ей должное, несмотря на острую нужду в деньгах, не отправила Тамару на завод после седьмого класса, а дала ей возможность учиться в техникуме.
Тетя Мотя зарабатывала очень мало. Денег до получки у нее не хватало, и бывали дни, когда они с дочерью питались одним хлебом и кипятком. Зато в день получки тетя Мотя любила разгуляться. Помню, заглянула я к ним в комнату в такой счастливый день и увидела следующую картину. Посреди комнаты стояла табуретка, на ней – таз, а в тазу – гора мороженого в брикетах. Мать с дочерью сидели с двух сторон от таза и жадно поглощали мороженое. Съесть надо было всё сразу, потому что холодильников у нас тогда еще не было. Умять за раз такую гору мороженого мне казалось невозможным, но они умяли.
Тетя Мотя работала лифтершей в нашем подъезде. Она сидела на первом этаже на стуле и следила за работой лифта. Если кто-то застревал, а это время от времени случалось, то он барабанил по стене лифтовой шахты и кричал – другой связи не было. Тетя Мотя поднималась к застрявшему и, если было возможно, вызволяла его из лифта. Вызволить можно было, если пол кабины лифта застревал на уровне лестничной площадки или немного выше ее. Однажды застряв и научившись по подсказке тети Моти разблокировать дверь лифтовой шахты, я и сама в дальнейшем выбиралась из застрявшего лифта. Это, конечно, было опасно, но кто же думает об опасности в подростковом возрасте?
Если вызволить пассажира было невозможно, тетя Мотя шла за механиком, и застрявшему приходилось иногда долго ждать, когда тот придет. Сидеть в застрявшем лифте было тогда куда приятнее, чем теперь в полностью герметичной кабине, так как лифтовая шахта на лестничных площадках была не сплошной, а зарешеченной, и внутренняя дверь лифта имела окошки, так что в кабину проникал наружный свет, и застрявший мог видеть спускавшихся вниз соседей и даже поболтать с ними.
Кроме наблюдения за работой лифта, у тети Моти была еще одна обязанность – не пускать в лифт чужих детей. Домов с лифтами тогда было немного, на нашей улице – так и вовсе один наш дом, а детишек, в основном, мальчишек, мечтавщих покататься на лифте – хоть отбавляй. Вот и пытались они всякими способами проникнуть в лифт. Но тетя Мотя была на страже, и даже если кто действительно приходил в гости к приятелю, то все равно ему приходилось топать пешком пусть даже на самый верхний, восьмой, этаж. И все же мальчишкам, случалось, везло, так как тетя Мотя иногда покидала свой пост и заходила к себе домой по надобности или перекусить. Тогда детишки проникали в подъезд – ни кодовых замков, ни домофонов тогда не было, - набивались в лифт и поднимались на последний этаж. Так как на лифте ездили только вверх, а вниз спускались пешком, то мальчишки с последнего этажа мчались вниз, чтобы успеть раньше тети Моти. А тетя Мотя, находясь в квартире на седьмом этаже, прислушивалась к звукам на лестнице и, заслышав дружный топот и детские голоса, выскакивала на лестницу и гналась за мальчишками, прыгая через ступеньку. Надо сказать, что прыгучесть у нее была отменная, да и по перилам она ездить не гнушалась, так что иногда ей удавалось словить пацаненка и надрать ему уши.
Было на работе у тети Моти еще одно развлечение – поговорить с входящими и выходящими жильцами, полюбопытствовать, как у них дела, как их дети, кто в их квартире с кем повздорил, кто заболел, напился или что еще учудил.  А если человек не был склонен к разговорам, она все равно получала информацию о нем из внешнего осмотра, не стесняясь даже заглянуть ему в авоську. И по результатам осмотра делала вывод, здоров ли человек, в каком он настроении, ждет ли друга или подругу в гости и т.п. Этой информацией она потом щедро делилась с жильцами нашей квартиры, так что мы были хорошо осведомлены, что происходит в других коммунальных квартирах.


Тётя Вера и тётя Катя

В другой комнате-общежитии жили тетя Вера и тетя Катя. Они были очень разными для того, чтобы дружить, но и скандалить не скандалили, если не считать бесконечного брюзжания тети Кати.  Тетя Вера на это брюзжание, как и на мелкие придирки тети Кати, в силу добродушного характера не реагировала, но старалась не нарушать установленных тетей Катей правил проживания в общей комнате. Одно из этих правил я хорошо помню. Тетя Катя провела на полу мелом разделительную линию от окна к двери, обозначив границы двух владений, и строго следила, чтобы нога большой и неуклюжей тети Веры, упаси бог, не заступила за границу. Сама тетя Катя заходила на территорию тети Веры, так как дверь их комнаты располагалась не посередине комнаты, а была смещена в сторону тети Веры, но тетя Вера по этому поводу истерик не устраивала – ну прошла и прошла. Однако нельзя сказать, что тетя Вера была слабой и безвольной - если что, она могла вмазать со всей деревенской силушкой, но для этого ее надо было как следует разозлить. Тетя Катя знала границы терпения тети Веры и не переходила их, так что можно считать, что жили они вполне мирно.
Я любила приходить к тете Вере в гости по вечерам, когда тетя Катя была на работе. Тетя Вера приехала в Москву из Рязанской области, из деревни, и, даже став столичной жительницей, не утратила деревенского вида и духа. Она была крупная, нескладная, некрасивая, по-простецки одетая, но очень добрая и уютная. Я забиралась к ней на колени и слушала рассказы о деревне, о коровах, курочках, козочках, поросятах. Я видела эту живность на картинках, но на картинках они молчали, а тетя Вера озвучивала их, и я, подражая ей, мычала, мекала, хрюкала, кудахтала и кукарекала. Я обожала тетю Веру.
От тети Веры всегда сладко пахло. Она работала грузчиком на кондитерской фабрике «Большевик» и там пропиталась умопомрачительным запахом сладостей. Мое воображение зашкаливало, когда она уже в который раз рассказывала по моей просьбе, что она может на работе есть столько печенья и вафель, сколько захочет. Но она их не хотела, говорила, что объелась ими на всю жизнь. Однако выносить эти лакомства за проходную было нельзя, и это казалось мне верхом несправедливости. Ведь если тетя Вера ничего не ела на работе, потому что объелась, почему же она не могла взять хотя бы немного с собой и отдать тем, кто не объелся? Мне, например.
По правде говоря, было дело, что тетя Вера выносила по две штучки печенья за проходную – закладывала их в бюстгальтер под грудь и проносила. Но это было только во время войны и немного после, когда ее доброе сердце не выдерживало спокойно смотреть на бледные личики голодных соседских детишек. Чаще всего печенье доставалось тети Мотиной Тамаре, как самой нищей из нас, но и нам с сестрой перепадало. Тетя Вера, конечно, очень рисковала.  Попадись она с этим печеньем, тюрьмы ей было бы не миновать. В войну за воровство судили много строже, чем в мирное время.
Тетя Катя была полной противоположностью тете Вере. Мелочная, раздражительная, ни к кому не расположенная, озабоченная только собой. Тетя Катя в нашей квартире считалась интеллигенцией.  Она работала в театре имени Вахтангова. Работала гардеробщицей, и, если верить утверждению, что театр начинается с вешалки, можно сказать, что тетя Катя достойно представляла свой театр. Никогда не видела я ее растрепанной, с тюрбаном из полотенца на голове или в небрежно накинутом стареньком халатике. И в халатике я никогда ее не видела. Она была всегда одета, и одета великолепно, как будто на выход. Особенно шли к ее изящной фигуре однотонные платья с кружевным воротничком. Не знаю, где она брала такую красоту в то бедное нарядами время. Наверное, в театре. Возможно, именно эти наряды давали ей право чувствовать себя интеллигенткой среди бедно и просто одетых соседок.

Тётя Валя
 
Тетю Валю, жену дяди Бори и маму Юры с Галей, я недолюбливала. Она была колючая. К тому же она воровала, а воровство в нашей семье было неприемлемо. Воровала тетя Валя не у соседей, а у предприятия, на котором работала, а работала она на фабрике им. Капранова, выпускавшей детскую обувь. Фабрика отделялась забором от парка, в котором со стороны забора росли кусты и густая трава. Тетя Валя перекидывала ворованную пару обуви через забор в парк, а после смены приходила в парк и отыскивала обувь. В воскресенье она шла на рынок и продавала ворованную обувь «из-под полы», как тогда говорили, т.е. ходила среди покупателей и спрашивала, не нужны ли кому детские ботинки, и, если кто интересовался, отворачивала полу пальто и показывала товар.  Занятие это было небезопасное, но прибыльное.
Кроме вороватости были у тети Вали и другие нехорошие качества. Одно из них - зависть. Главным объектом ее зависти в нашей квартире был мой папа. Папа воевал на фронте, а фронтовики в глазах людей того поколения стояли несравненно выше не воевавших. Это задевало тетю Валю, чей муж на фронте не был, и она старалась всячески принизить заслуги моего папы на войне и очернить его. Никаких порочащих папу сведений из его военной жизни у нее не было и быть не могло, но это ее не смущало, она сочиняла о нем небылицы и распространяла слухи. Так она уверяла, что мой папа занимался на войне грабежами. Какая бы вещь у нас не появилась, тетя Валя объявляла ее награбленной на войне. Мама расстраивалась, переживала, но папе, человеку честному до щепетильности, ничего не говорила, потому что он был горяч и крут и, бог знает, что учинил бы, узнай об обвинениях тети Вали.
 Не давала тете Вале покоя и карьера моего папы. После войны папа работал начальником отдела в Министерстве электростанций и щеголял в роскошной министерской форме, состоявшей из костюма, пальто и каракулевой шапки – все мягкого серого цвета. Кроме того, у папы был служебный автомобиль «Победа» с водителем, который возил его на работу и обратно. Это задевало тетю Валю, чей муж водил трамваи и на работу ходил пешком
. Зависть не так безобидна, как может показаться, она порой толкает завистников на преступления.  От таких завистников в сталинские времена пострадало немало невинных людей, понапрасну оговоренных. На папу тоже писались доносы. Я однажды случайно прочитала один из них, оставленный папой на столе. Видимо, ему этот донос передал кто-то, к кому он поступил. В доносе была полная чушь, навороченная, к тому же, так неумело, что надо было быть полным идиотом, чтобы в нее поверить. Под доносом стояла подпись: «Друг народа». Надеюсь все же, что этим «другом» была не тетя Валя.
Еще одним нехорошим качеством тети Вали была скандальность. Она была зачинщицей всех ссор в нашей квартире. Ей обычно подпевала или, говоря по-модному, подхрюкивала тетя Мотя, но та по глупости и из любви пошуметь, побазарить. Однако им обеим не повезло с «оппозицией».  Чтобы скандал заполыхал в полную силу, нужны были достойные противники, а их в нашей квартире не оказалось. Тетя Вера была слишком доброй и уступчивой, моя мама панически боялась ссор и старалась всеми способами увернуться от них, тетя Катя держала марку интеллигентки и лишь высокомерно брюзжала себе под нос, а баба Дуня использовала для обороны свое верное оружие – глухоту. Так что сцепиться по-настоящему, так, чтоб искры летели, было не с кем.
Приходилось тете Вале отыгрываться по полной на своем муже. Такой трам- тарарам стоял в их комнате, когда тетя Валя и дядя Боря выясняли отношения. Скандал обычно разгорался медленно, как бы нехотя, временами затихал, но потом вспыхивал с новой силой. Тетя Валя орала так, что ее было слышно даже в нашей, самой дальней от них, комнате. Дядя Боря на крик не срывался, лишь урчал монотонно и успокаивающе, как мотор автомобиля, но это не помогало снизить накал. На пике ссоры в ход шла посуда. Я была уверена, что это тетя Валя била тарелки о голову бедного дяди Бори. Осколки звенели, тетя Валя визжала. Сколько она переколотила тарелок и блюдец – не сосчитать. И ведь не жалко было, хотя жили тогда небогато.
Я не знала причин их ссор, но всегда была мысленно на стороне дяди Бори. Он был тихим спокойным человеком, который, как мне казалось, никому не мог причинить зла. Много позже до меня дошли слухи, что дядя Боря изменял своей жене и даже завел вторую семью, за что, видимо, и получал тарелкой по кумполу, что я считаю вполне справедливым. Но в душе я все равно на его стороне. Когда подрос их сын Юра, скандалы прекратились.

КОММУНАЛЬНЫЕ РАЗБОРКИ

Во время войны наша квартира, по рассказам мамы, жила очень дружно. Все сплотились перед общей опасностью, прижались друг к другу, помогали, как могли, и выручали при необходимости. 
Первые военные зимы были люто холодными, батареи в квартире едва грели, если вообще грели, газ в плите появлялся только по ночам и горел слабеньким огоньком. И все же кухня с включенными конфорками была самым теплым местом в квартире, и жильцы собирались в ней на ночевку, расстилали на полу постели и спали, прижавшись друг к другу.  Осенью по два-три человека ездили в ночь на ближайшие колхозные поля собирать оставшиеся после уборки урожая невыкопанными корнеплоды. Выкапывать их было нельзя – не своё – не трогай! - но голодные москвичи выкапывали. На незаконный сбор остатков урожая колхозные власти смотрели сквозь пальцы – все равно под снег уйдет. Главным было, не попасться им на глаза, а потому и ездили по ночам. Оставшиеся в квартире женщины присматривали за детьми.
После войны, когда жить стало легче, и зародившаяся в тяжелые годы дружба, казалось бы, должна была расцвести полным цветом, произошло обратное – начались ссоры. Лишь изредка, в дни общего горя или радости, соседки по-прежнему объединялись. Самым большим общим горем после войны стала смерть Сталина. Квартира рыдала, женщины ходили мрачные, испуганные, спрашивали друг друга: что же теперь будет? Как жить без Сталина? Много позже я читала немало воспоминаний известных людей о том, как люди радовались смерти Сталина. Наверное, такие были, но я их не видела. В год смерти Сталина мне уже было двенадцать лет, и мой острый подростковый глаз ухватывал все вокруг.  Все в нашей квартире, доме, школе, родные, знакомые – все восприняли смерть Сталина как несчастье. Тьма народу без понуждений и приказов направилась в Колонный зал Дома союзов прощаться с вождем. Наша квартира тоже собралась почти в полном составе и пошла к гробу Сталина. Только моя мама осталась дома, потому что она панически боялась толпы. И оказалась права. Как раз в тот день произошла страшная давка. Наши соседки вернулись домой помятые, испуганные, притихшие. До гроба они так и не дошли – попали в давку. Рассказывали шепотом, отгоняя подальше нас, детей, жуткие подробности, как люди падали и по ним шли. Наши женщины, сцепившись, чтобы не растеряться, делали попытки прорваться в боковые улицы, но те были перекрыты техникой и милицией.  В конце концов, им удалось вырваться из толпы, и они вернулись домой живыми. Тетя Мотя шептала: «Сталин забрал потоптанных с собой, в царство божие». Это были последние жертвы вождя.
На следующий год квартира снова собралась вместе, теперь уже по радостному событию - заработала кольцевая линия метро, а недалеко от нашего дома открылась новая станция этой линии - Краснопресненская. Прокатились всей квартирой – женщины и подросшие дети - по кольцу от Краснопресненской до Краснопресненской. Выходили на каждой станции, осматривали вестибюль. Помнится, надолго застряли на Киевской, пораженные красотой мозаичных панно. 
Но эти общие мероприятия случались теперь крайне редко. Прежняя дружба дала трещины, рассыпалась и до конца нашего проживания в коммуналке так и не восстановилась. Квартира вошла в состояние хронических ссор. Заводилой большинства ссор была тетя Валя.
Поводы для ссор были бытовые. Постоянно спорили из-за оплаты электроэнергии. В коридоре висел общий счетчик, и набежавшие киловатты делились между жильцами по некоей формуле. Но тетю Валю и тетю Мотю эта формула не устраивала, они считали, что переплачивают за электроэнергию, потому что у кого-то лампа светит ярче, у кого-то свет в комнате горит дольше, кто-то дольше пользуется кухней или забывает выключать свет в туалете и т.п. Случалось, применяли и «санкции». Однажды моя сестра пошла в туалет, но только пристроилась на стульчак, как погас свет. Она оделась, выглянула за дверь и обнаружила, что кто-то выключил свет. Она включила его, но только рассупонилась, как свет снова погас.  Когда ситуация повторилась в третий раз, сестра поняла, что кто-то это делает нарочно, и помчалась в комнату жаловаться родителям. Мой папа вскипел. В первый и последний раз в жизни он вышел в коридор пообщаться с соседями. Все сидели по своим комнатам, но папин грозный громоподобный голос проникал сквозь двери и стены. Не помню, что он обещал сделать в случае, если кто-нибудь еще раз выключит свет, когда его дочь находится в туалете, но угроза подействовала. Долго еще в квартире стояла мертвая тишина, и никто не решался выйти из своей комнаты. 
Чаще всего ссоры возникали на кухне. Кухня у нас была большая, из двух отделений, но, когда шесть хозяек одновременно толклись вокруг одной раковины и одной плиты, становилось тесно и раздражительно. Плита, к тому же, имела всего четыре конфорки – это на шесть-то хозяек. Конфорки распределили по комнатам - одна на комнату, так что жильцам в комнатах-общежитиях нужно было договариваться друг с другом о времени пользования конфоркой. Тетя Вера с тетей Катей более-менее договаривались, так как у них был разный рабочий график, а когда обеим одновременно требовалась конфорка, тетя Вера обычно уступала, чтобы не слушать брюзжание соседки. Паре тетя Мотя – баба Дуня, казалось бы, легче было договориться, так как баба Дуня не работала. Но нет! Бабу Дуню неудержимо влекло на кухню именно в час пик. По утрам, когда взрослые спешили на работу, а дети в школу, баба Дуня первой прибегала на кухню и ставила на общую с тетей Мотей конфорку свою, как говаривала тетя Мотя, «люминевую» кастрюльку. В кастрюльке варилась перловая каша, долго варилась, больше часа. Тетя Мотя бесновалась, орала на бабу Дуню, соседки дружно поддерживали тетю Мотю, стыдили бабу Дуню, но той все было пофиг, она лишь приставляла ладонь к уху и бесконечно переспрашивала: «А? А?» 
Другой проблемой для готовки на плите были баки с бельем. Стиральных машин тогда не было, и белое белье, включая постельное, которое только и было белым, кипятили в баках. В бак наливали холодную воду – горячего водоснабжения у нас не было – и ставили на плиту. В воду настругивали ножом хозяйственное мыло, которое растворялось по мере нагревания воды - стиральных порошков мы еще не знали. Потом в бак помещали грязное белье и кипятили его. Время от времени бельё перемешивали толстой палкой или специальными деревянными щипцами – поддевали его и переворачивали. Процесс кипячения был долгим, и готовить на плите, когда там стоял бак с бельем было крайне неудобно. Во-первых, дно бака было широким, и оно наезжало на соседние конфорки, а во-вторых, мыльная вода нет-нет да переливалась через край бака, особенно, когда мешали белье, и, если она попадала в чужую кастрюлю или сковородку, разгорался скандал – кому же хочется есть жареную картошку с грязной мыльной водой, да еще из чужого бака.  Многие хозяйки старались кипятить белье между часами пик. Многие, да не все. И тогда возникали ссоры.
Ругались также из-за уборки общих мест – убирали раз в неделю по очереди, из-за того, что кто-то намусорил или пролил на пол и не вытер или кто-то слишком долго замачивал белье в ванной. Да мало ли из-за чего! Причин для раздражения и недовольства соседями было множество.

ДЕТИ КОММУНАЛКИ

Однако я отдаю должное женщинам нашей коммунальной квартиры – как бы они не ссорились, что бы друг о друге не думали и не говорили, это никак не отражалось на нас, детях. Взрослые относились к нам хорошо. Они не вмешивали нас в свои дела, не натравливали друг на друга, не говорили: с этой ты играй, а с этой не водись.
А мы, дети, в отличие от взрослых, жили дружно. Нас было пятеро в квартире: мы с сестрой, тети Мотина Тамара, тети Валина Галя и ее брат Юра, который был на восемь-девять лет старше нас, девочек. О Тамаре я уже рассказывала. Это была спокойная, дружелюбная девочка, мы с ней играли. С Галей мы тоже играли, но временами она взбрыкивала, показывая схожий с матерью колючий характер. Училась Галя на троечки и после школы пошла работать в магазин Детский мир. Сама, не стесняясь, хвалясь своей сообразительностью, рассказывала, как обманывала покупателей. Кончила она плохо: пила, гуляла и рано ушла из жизни. Ее брат Юра был совсем другим – умный, спокойный, он не доставлял проблем даже в подростковом возрасте. Увлекался хоккеем, а после школы поступил учиться в Московский авиационный институт. Долгое время я не обращала на него никакого внимания. Он был вне круга моих интересов, потому что он был много старше и потому что он был мальчиком.
В детстве я не любила мальчиков. Я считала их чем-то третьесортным и не понимала, зачем они вообще нужны. Во-первых, они были некрасивыми. Мы, девочки, несмотря на бедность, умели украсить себя: и бантики, и заколки, и брошки, и бусы, и бог знает чего только мы не навешивали на себя, чтобы выглядеть красивыми. И мы были красивыми! Мы одевались в яркие платьица, а у них, мальчишек, – сплошь темные брюки и рубашки в клетку.  А наши платьица и юбочки были и в клетку, и в горошек, и в цветочек, и полосатые, и пестрые. А что мы вытворяли с волосами! Одна коса за спиной, две косы за спиной, или обе спереди, или одна спереди, другая – сзади, косички баранкой, косички корзинкой сзади, косички корзинкой сверху, бантики на макушке, бантики на конце кос, бантики узкие и широкие, белые, синие, зеленые, красные, черные, коричневые. Последние два цвета – это для школы. А мальчишек стригли «под ноль», оставляя спереди лишь маленький чубчик. Страшилы! И выглядели они замурзанными. Наползается по земле на коленях или животе, наваляется в луже, встанет – и даже не отряхнется, так и ходит замарахой. И играть с ними было не во что. Не машинки же по земле возить и рычать, изображая мотор. Тьфу! Они даже в классики играть не умели, а через веревку, если и прыгали, то обязательно запутывались в ней – слоны проворнее. Зато подраться – это пожалуйста! И ладно дрались бы между собой. Но они и к девочкам приставали – то за косу дернет, то толкнет, то вдарит кулаком исподтишка - и все это без всякой на то причины. Я их считала похожими на собак – тоже никогда не знаешь, пройдет мимо или укусит. Даже хуже собак – те хотя бы лаяли или рычали прежде, чем напасть, а мальчишки – без всякого предупреждения, хрясть и убежал.
Эта тирада о гадких мальчишках, которая вырвалась помимо моей воли – наболело! - никак не относилась к нашему Юре, потому что он никогда нас не задирал, да и вообще долгое время не обращал на нас никакого внимания, как, впрочем, и мы на него. Еще одним мальчиком, который не вызывал у меня отрицательных эмоций был сын маминой подруги Лёвочка. Лёвочка часто приходил к нам в гости со своей мамой. Он был таким беленьким, нежным и ласковым созданием, что мы с сестрой принимали его за своего и допускали к нашим девчачьим играм. А он охотно играл с нами в куколки, под нашим руководством наряжал их, укачивал и укладывал спать. Но иногда в нем просыпалось мужское начало, и тогда он требовал, чтобы мы звали его не Лёвой или, упаси бог, Лёвочкой, а непременно Львом Тигровичем Леопардовым. При этом он делал страшное лицо, скрючивал пальцы рук, изображая когти, и угрожающе рычал тоненьким голоском. А мы с сестрой бессовестно хохотали.
Но Лёвочка был исключением. В детстве я дружила только с девочками и в первую очередь с девочками нашей квартиры. Главной игровой площадкой у нас был коридор - длинный и широкий, и в отличие от коридоров в других коммуналках совершенно не захламленный шкафами, корытами и прочей утварью. Только рядом с комнатой тети Вали висела вешалка с верхней одеждой, но она находилась в самом начале коридора, у входной двери, и не мешала нашим играм. Мы бегали по коридору, гоняясь друг за другом, прыгали через веревочку, играли в мяч. Конечно, мы шумели, но никто никогда не делал нам замечания. Никогда. Ни мамы, ни одинокие соседки. Правда, моя мама просила иногда нас с сестрой не кричать под дверью дяди Бори, потому что он спит после смены, или не стучать мячом у двери тети Кати, так как ей скоро на работу идти. Но эти просьбы забывались, как только мы начинали играть.
Когда мы подросли, в круг нашего общения вошел, наконец, и Юра. Сначала я обратила внимание даже не на самого Юру, а на его спортивную форму, которая висела на вешалке в коридоре. Там же стояла и его клюшка. И то, и другое было ярко-красного цвета – Юра играл в хоккей за Спартак. Эта форма вместе с клюшкой казались мне очень красивыми. Всякий раз, проходя мимо вешалки, я пялила на них глаза. Постепенно мой интерес к форме расширился и до обладателя этой формы. Мне нравился спорт и связанный с ним азарт. Я ходила болеть за Юру и его Спартак, когда они играли на нашем стадионе Метрострой. Спартак на долгие годы стал моим любимым спортивным клубом.
Сам Юра, возможно, так никогда бы и не обратил внимания на девчачью мелочь в квартире, если бы не его друг Женя.  Он часто приходил к Юре. Этот друг появился у Юры, когда он поступил учиться в Московский авиационный институт. Они были неразлучны, Юра и Женя. Оба высокие, стройные, одевались в одинаковые костюмы и, подражая Остапу Бендеру, носили вокруг шеи небрежно закинутый одним концом за спину полосатый шарф. Но, если Юра был своим, обыкновенным, то Женя казался мне пришедшим из другого мира, более возвышенного. Он поражал меня своею вальяжностью и небрежными аристократичными манерами. Он совсем не походил на рабоче-крестьянское население нашей квартиры. В паре Юра-Женя Женя был несомненно лидером, а Юра старался подражать ему. Я смотрела на Женю с обожанием, я была влюблена в него, совсем невинно влюблена.   
Женя взирал на нас, девчонок, с любопытством, как на забавных обезьянок в зоопарке, но снисходил до разговоров. Его манера общения располагала к откровенности, и мы нередко делились с ним нашими маленькими заботами и проблемами. Однажды мы все четверо вернулись домой расстроенные – мальчишки-хулиганы вытолкали нас из очереди за билетами в кинотеатр «Баррикады» и заняли наши места. Мы пожаловались Юре и Жене. Помню, как Женя медленно, царственно повернул голову к Юре и посмотрел на него вопрошающе. Юра кивнул. «Идемте разбираться», - сказал нам Женя. И мы снова отправились в кинотеатр теперь уже в сопровождении двух взрослых ребят разбираться с нашими обидчиками. Мы указали на мальчишек, которые заняли наши места в очереди, и справедливость была восстановлена.  Введя хулиганье в ступор своими спокойными, изысканными манерами, Женя на прощанье посоветовал им запомнить в лицо нас четверых и больше не чинить нам обид.
После этого инцидента ребята взяли над нами шефство. Юра стал точить нам коньки на своем станке. Другие благодеяния этих замечательных ребят я, к сожалению, достоверно вспомнить не могу, но осталось в памяти чувство гордости оттого, что за нашей спиной стояли взрослые сильные ребята.


БЫТ

Сейчас мы живем втроем в трехкомнатной квартире, но всякий раз, когда приобретается какая-нибудь вещь, пусть даже такая незначительная по объему, как книга или кастрюля, тут же возникает проблема куда ее пристроить. Всё в квартире забито вещами. А тогда, в моем детстве, мы свободно размещались в одной комнате вчетвером, при этом в комнате хранились и те вещи, которые теперь мы держим в прихожей, ванной и на кухне.
По тем понятиям наша семья была хорошо обеспечена жильем. Еще бы! Тридцатиметровая комната на четверых. Многие жили хуже. Так, семья моей подруги из нашего же подъезда жила в тринадцатиметровой комнате вшестером: мама, папа, трое детей и бабуся. Родители спали на кровати у двери, бабуся – на узеньком диванчике у окна, а девочки-сестрички – на полу, старшая – вдоль бабусиного диванчика, а две младшие – под столом. Несмотря на такую тесноту жили они очень дружно, и что мне кажется сейчас удивительным, а тогда само собой разумеющимся, они еще и радовались, когда я приходила к ним в гости поиграть с подружкой, а если они обедали или ужинали, то непременно затаскивали меня за стол, где и без того было тесно. 
Однако не все семьи в нашем доме жили в коммунальных квартирах, были и исключения.  Так, в нашем подъезде точно такую же, как наша, четырехкомнатную квартиру занимала целиком всего одна семья из четырех человек. Об этой семье было мало что известно. Они ни с кем в доме не общались, и их дети с нами не играли.  Несколько лет они прожили заграницей. Во время их отсутствия за квартирой присматривала наша тетя Мотя, но о том, что она видела внутри квартиры, обычно болтливая, тетя Мотя не распространялась – наверное, хозяева строго-настрого запретили ей это делать, а терять приработок ей не хотелось. Насколько они были богаты можно было судить лишь по роскошной одежде, в которой ходили их дети. После возвращения хозяев из-за границы тетя Мотя стирала им белье. Так что революция революцией, равенство равенством, но были в этом равенстве и исключения.   
О другой «исключительной» семье в нашем доме было известно гораздо больше. Это была семья крупного московского чиновника, и она тоже занимала отдельную четырехкомнатную квартиру. Ходили слухи, что квартира была отделана мрамором. Сын этого чиновника, Боря, учился в одном классе с моей сестрой, был вхож в группу ее друзей-одноклассников, а потому и я была с ним знакома. Мне он казался тогда неплохим парнем – веселым, общительным, только уж очень любил выпендриваться.
Однажды мы шли компанией по набережной Москвы-реки, и Боря похвалился, что отец дает ему столько денег, сколько он попросит, потому что у его отца открытый счет в банке, т.е. он берет в банке столько денег, сколько захочет. Мы не поверили ему, и тогда Боря в доказательство неограниченного богатства его семьи и его лично вытащил из кармана очень крупную купюру – такую крупную, что аж дух захватило, - покрутил ее перед нашими носами и бросил в Москву-реку. Я помню мутную воду, легкие волны, на которых качалась драгоценная бумажка. Все стояли и молча смотрели, как она медленно уплывала вниз по течению. И тут кто-то сказал:
- Гад ты, Борька!
И мы все поддержали его – да, гад и сволочь. Наверное, не на такой эффект он рассчитывал.
Другой его поступок возмутил уже не только детей, но и взрослых. Весь наш дом тогда забурлил. А было так. Компания ребят из нашего дома, и с ними Боря, отправилась купаться в Фили – тогда это был ближний пригород Москвы. Сидели они на берегу среди других отдыхающих, играли в карты. Подошел мужчина и расположился рядом с ними. Он разделся, снял часы, прикрыл их одеждой и пошел купаться. И тут Боря сказал:
- Вот возьму и украду у него часы, и ничего мне не будет.
Наручные часы считались тогда ценной вещью, далеко не у всех взрослых они были, не говоря уже о детях. Боря встал, подошел к вещам мужчины и демонстративно, ни от кого не таясь, взял часы. Когда мужчина вернулся и обнаружил пропажу, соседи указали ему на Борю. Мужчина позвал милицию, и Борю, а с ним и всю компанию ребят забрали в отделение милиции. В милиции Боря сообщил, чей он сын. Его отцу позвонили и Борю отпустили. А ребят оставили в отделении, допрашивали, продержали до позднего вечера, и родителям с трудом удалось их забрать оттуда. Вот тогда весь дом и загудел.
Золотая молодежь была и в Советском Союзе. Правда, вседозволенность тогда, в отличие от нынешних времен, все же имела пределы, и, в конечном счете, Борю привлекли к ответственности. Он сел в тюрьму за групповое изнасилование, а его отца сняли с должности за неподобающее воспитание сына. Борю отправили в колонию на Урал. Там его навестил отец, и то, что он увидел так потрясло его, что у него случился сердечный приступ, от которого он и скончался. Ему было немного за пятьдесят. Такая вот печальная история.

Но вернемся к заданному ранее вопросу: как семья со всеми ее вещами умудрялась уместиться в одной комнате.  А очень просто – вещей было мало, только самое необходимое. Одежду и обувь покупали только тогда, когда старая приходила в негодность. У многих имелось всего два костюма или платья – один на каждый день, а второй на выход в театр, в гости. Обносившуюся одежду – пальто, костюм, шерстяное платье часто не выбрасывали, а перелицовывали, т.е. перешивали, выворачивая изнанку налицо.
Не захламляли комнату и мебелью, покупали только самую необходимую: на чем спать, за чем есть и в чем хранить одежду и посуду. О таких предметах мебели, как журнальный столик, рекамье, пуф не думали, да и понятия не имели.  Потребности были очень скромными. Вспомнились в связи с этим строки В. Маяковского: «И кроме свежевымытой сорочки, скажу по совести, мне ничего не надо».
Мои родители такую философию не исповедовали и кроме свежевымытой сорочки обзавелись стандартным набором мебели. Посреди комнаты у нас стоял большой квадратный стол, который, когда приходили гости, раздвигали с двух сторон. Стол был, как теперь бы сказали, многофункциональным. За ним ели, читали, делали уроки, играли в настольные игры, мама шила, раскатывала тесто, а папа брился.
У окна слева стоял зеленый диван с круглыми валиками по бокам. На этом диване я спала. В диване жили клопы, которые тогда были распространены повсеместно. Мама нещадно боролось с ними, поливая кипятком деревянные части дивана. Над диваном висел тонкий ковер с вытканной на нем картиной «Охотники на привале». Таких ковров в СССР не производили, и завистливая тетя Валя причисляла его к вещам, награбленным папой на войне. На самом деле ковер подарил папе самый близкий его друг, вернувшийся вскоре после войны из командировки в Австрию. Этот ковер мне очень нравился, я забрала его с собой, когда вышла замуж, и прожила с ним полвека.
У другой стены нашей комнаты, ближе к двери, стояла двуспальная металлическая кровать с панцирной сеткой. Кровать была застелена покрывалом, а в изголовье лежали друг на друге подушки. Подушки были покрыты ажурной накидкой. Снизу кровать украшал белый с дырочками подзор – непременный атрибут кроватей тех лет. Над кроватью висел ковер, но уже традиционный – коричневый, с восточным узором. Четвертым спальным местом была раскладушка, днем ее складывали и засовывали за гардероб.
Гардероб у нас был большой, трехстворчатый, в него влезала вся наша одежда и постельное белье. На гардеробе лежали гитара и балалайка – на них папа безуспешно пытался научить нас с сестрой играть. Увы, у нас не было музыкальных способностей. Гитару и балалайку мы использовали в других целях. Когда мы с сестрой, еще маленькие, играли в прятки, мы залезали на гардероб и прятались в угол за этими музыкальными инструментами.   
Был еще в тон гардеробу буфет, в котором кроме посуды хранились наши с сестрой игрушки, учебники, тетрадки и разная мелочь. Буфет украшала резьба. Все полки буфета кроме одной были закрытыми. Открытой – без дверцы - оставалась средняя полка.  В ней стоял стеклянный графин со стеклянной пробкой на круглом стеклянном же подносе, а вокруг графина располагались по кругу маленькие стопочки на 40-50 грамм. В графин папа наливал водку. Тогда считалось неприличным наливать водку в стакан прямо из бутылки – так делали только пьянчуги на задворках. По воскресеньям к папе приходил играть в шахматы один из двух его друзей из нашего же дома, чаще всего дядя Паша, тот самый, что подарил нам ковер. Папины друзья оставались у нас обедать, и за обедом они пропускали по стопочке водки, налитой, как у всех приличных людей, из графина.
  Единственным излишеством в интерьере комнаты была этажерка – модный тогда предмет мебели. На открытых полках этажерки, застланных вышитыми мамой салфетками, стояли телефон, книги и статуэтки, но не слоники. Знаменитых модных слоников, у нас не было – они не помещались в один ряд на этажерке, а деревянный верх спинки моего дивана был слишком узким для них. Именно на спинке дивана чаще всего и размещали слоников, выстраивая их друг за другом по росту. Москвичи любили слоников, у многих они были, но власть почему-то ополчилась на них, обозвала их буржуазным пережитком, признаком мещанства, с ними беспощадно боролись на страницах газет, и постепенно безобидные слоники исчезли из обихода.
Простота быта сказывалась и в ремонте. Ремонт жильцы делали сами быстро и бесшумно, не мучая соседей. Потолок белили известью, стены красили масляной краской, позже обклеивали бумажными обоями – вот и весь ремонт. Не помню, чтобы меняли окна или паркет. Но за паркетом постоянно ухаживали. Красили его жидкой мастикой, а когда она подсыхала, натирали до блеска щеткой. У щетки для натирки полов была петля, в которую вставляли ногу, и, танцуя со щеткой на ноге, терли пол. Я любила этим заниматься. Мы с сестрой боролись за право натереть пол. Сейчас бы я ей уступила. Думаю, и она мне тоже.

В послевоенное время в Москве было много бань. Ими пользовались жители старых малоэтажных домов и бараков, их много еще было в столице. В этих домах не было ванн, а то и водопровода. В нашей квартире были и водопровод, и ванна с газовой колонкой – мойся не хочу. Но не мылись, тоже ходили в баню. Потому что, что это за мытьё в ванне? Смех да и только.
Ближайшая баня находилась на нашей же улице в жилом доме. На первом этаже располагались гардероб и касса. В кассу по воскресеньям – это был единственный выходной день - стояла очередь. Заплатив деньги, получали номерок на место в предбаннике. В предбаннике стояли рядами длинные сдвоенные лавки, над ними – узкая деревянная панель с крючками для одежды. На панели были написаны номера мест. Каждый занимал место, обозначенное на номерке, выданном в кассе. Вещи клали на лавку и вешали на крючки, под одежду прятали ключи, деньги, номерок из гардероба и другие ценные вещи. Никаких индивидуальных шкафчиков для вещей не было. Не было, насколько я помню, и воровства. 
Раздевшись, заходили в помывочный зал. В зале стояли короткие - на три, четыре человека - лавки из серого камня. Мы отыскивали свободную лавку или свободное место на лавке, клали на нее него мыло и мочалку и шли к стене, вдоль которой стояли горки металлических тазов с двумя ручками – их называли шайками. Там же находились и краны с горячей и холодной водой. У крана с горячей водой была толстая деревянная ручка, похожая на ручку смесителя, но ходила она только влево-вправо, регулируя напор воды. Шайку сначала ополаскивали горячей водой, потом ставили ее на пол под краны и заполняли водой нужной температуры. Затем таз тащили к своей лавке и мылись в нем – сначала голову, потом тело. Некоторые женщины приносили два таза, один из них ставили на пол, садились на лавку, а ноги опускали в таз - отмачивали. Ополаскивались водой из тазов около кранов. Закончив мытье, ставили шайку в стопку и выходили одеваться в предбанник.
В нашей квартире ванну долгое время использовали только для замачивания и полоскания белья. Первыми мыться в ней начало молодое поколение, а уж вслед за ними потянулись и остальные.
Из благ цивилизации было еще у нас в квартире проводное радио – один репродуктор на всю квартиру. Он висел то ли в кухне, то ли рядом с ней. Во время войны радио не выключали, так как по нему звучали сигналы воздушной тревоги. Но этого я не помню. После войны жильцы собирались у репродуктора, когда объявляли о снижении цен на продукты. Цены тогда были одинаковыми по всей стране. Слушали, затаив дыхание, торжественный голос Левитана, выражая одобрение дружным «О!» или «У!» Я тоже слушала вместе со всеми, радовалась. Почему-то рассердилась, когда услышала, что цена на сливовый компот, до которого мне не было дела, снизилась всего-то на 5%. Никаких других цифр, кроме этой, не помню, а сливовый компот запал почему-то в душу и долго жег обидой.
Эфирные радиоприемники во время войны были запрещены. После войны папа купил большой радиоприемник. У него был деревянный корпус, затянутый спереди пестрой материей, а на передней панели горел зеленый глазок, который показывал уровень громкости. На передней панели находилась также шкала, на которую были нанесены названия далеких неведомых мне городов: Лондон, Париж, Осло и т.д. Опять-таки не знаю почему, но мое воображение захватил Копенгаген и, когда в комнате никого не было, я включала радиоприемник, подводила указатель к Копенгагену и, затаив дыхание, слушала исходивший из него хрип. Впрочем, хрипели и Париж, и Лондон. Хрипело все, кроме программы проводного вещания, и, когда мы переезжали на новую квартиру, приемник с собой не взяли.
Телевизор появился в нашей семье в самом начале 50-ых. Это был знаменитый КВН – большой ящик с маленьким экраном. Специально для него купили тумбу. Картинка на экране была черно-белой и по теперешним понятиям – ужасного качества, но тогда другого качества не было. По бокам телевизионного ящика и на передней панели располагались ручки настройки. Их было много. Они растягивали или сжимали изображение на экране, меняли громкость, яркость, фокус, контраст и еще что-то. Иногда по экрану бегали горизонтальные серые полосы или шел «снег», и тогда крутили ручки туда-сюда, пока не появлялось изображение. Для увеличения картинки перед экраном ставили заполненную глицерином линзу на ножках. Телевещание в будние дни велось сначала только по вечерам и по одному единственному каналу. В основном показывали спектакли, оперы, балеты и эстрадные концерты, которые были очень популярны в то время. Соседи просились к нам посмотреть на чудо техники. Дивились. Это надо же! Спектакль в театре идет, а мы его прямо в комнате смотрим.
С самых первых шагов телевидение стало оказывать влияние на мозги людей. В нашем доме в соседнем подъезде жила девушка Лариса Лайко или Лойко. С детства она увлекалась танцами и, несмотря на сопротивление родных, настояла на своем и стала балериной. В нашем доме к ней относились с презрением – что это за профессия такая, «голыми ногами дрыгать»?  Ее матери сочувствовали. И вдруг по телевизору показали балет Большого театра, и в одной из балерин мы опознали нашу Ларису. Вся квартира сбежалась посмотреть на нее. Вот уж удивлялись – Лариска, дрыгалка ногами, а, гляди ты, в телевизор попала! С этого дня Лариса стала гордостью нашего дома, а ее маме уже не сочувствовали, а завидовали. 
Телефон, обычный городской телефон, появился у нас в самом конце 40-ых, когда папу обязали на работе установить домашний телефон, чтобы его легче было достать во внерабочее время. Мама опросила всех наших соседей по коммуналке, не хотят ли они совместно пользоваться телефоном. Никто не захотел – звонить было некому, массовая телефонизация столицы еще только начиналась. Если бы хоть кто-нибудь из жильцов захотел пользоваться телефоном, то аппарат, согласно правилам, поставили бы в коридоре. Но никто не захотел, и телефон установили в нашей комнате. До сих пор помню номер того телефона: Д2-09-52. Аппарат был дисковым, цифры просматривались через круглые дырочки в диске, а буквы – были нанесены на самом диске рядом с дырочками. Прошло совсем немного времени, и наши соседи пожалели, что отказались от телефона, стали просить перенести его в коридор и сделать общим, но папа уперся. Когда его не было дома, мама разрешала соседям звонить с нашего телефона. Соседи не нахальничали, звонили, только если очень надо было.
 
Радиоприемник, телевизор и телефон – это всё, что могли приобрести обеспеченные граждане из электробытовых устройств и электронной техники. Не было в послевоенное время холодильников, стиральных машин, микроволновок, электроутюгов, электрочайников, компьютеров, смартфонов и прочих гаджетов, не говоря уже о таких изысках, как хлебопечка, посудомоечная машина и тому подобное. Да если бы кто-то и заговорил тогда о домашнем агрегате, который моет посуду, его бы попросту высмеяли – зачем тратить деньги на такое устройство, когда есть вода из крана, хозяйственное мыло и тряпка, оторванная от отслужившего свое белья?
Блага цивилизации имеют не только очевидные плюсы, но и минусы. Взять, к примеру, телевизор и компьютер, которые заменили людям живое общение, а детей обездвижили, сгорбили, приковали к экранам и свели их умственное развитие к «стрелялкам». А наше детство проходило во дворах в подвижных играх. Сделал уроки – и на улицу. Каких только игр у нас не было! Прятки, салочки, колдунчики, штандер, лапта, вышибала, чижик, жучок, классики – всех уже не упомню. Раз в год вместе с соседними домами организовывали игру в «казаки-разбойники» - некое подобие современной Зарницы. О правилах договаривались сами. Эти игры развивали в детях силу и ловкость, смекалку и инициативу, умение действовать в команде, а детям с лидерскими способностями давали возможность проявить эти способности - организовать игру и руководить своей командой. Игры переходили от старших ребят к младшим без всякого участия взрослых. Дети сами организовывали свой досуг. Однажды мы вместе с ребятами из соседнего подъезда сами создали театральную студию. Мы придумывали сценарии, распределяли роли, репетировали, а потом устраивали представления. Зрительным залом и сценой служил холл на третьем этаже. Посмотреть наши спектакли приходили не только наши родители, сестры и братья, но и взрослые соседи, и дети из других подъездов.

ОКРЕСНОСТИ ГНЕЗДЫШКА

Только когда мы переехали в новый дом на Семеновской набережной (набережная реки Яузы), я поняла, как много значит вид из окна. Наш новый дом был построен в виде буквы «П» с короткими ножками. Наша квартира располагалась в одной из этих ножек окнами во двор, так что, выглянув в окно, я видела перед собой другую ножку, справа – перекладину буквы «П», а в оставшемся слева узком секторе обзора торчали какие-то невзрачные малоэтажные дома и промышленные строения. Тоска!
То ли дело наш дом на Рочдельской! Он был самым высоким в окрестностях, и с седьмого этажа открывался великолепный вид во все стороны. Окна кухни выходили на Москва-реку. Я любила смотреть, как по ней медленно проплывали пароходы и баржи. Мне особенно нравились самоходные баржи. Я завидовала тем, кто плыл на них. Мне томительно хотелось быть вместе с ними и плыть, плыть, плыть в неведомые края. Я решила, что, когда вырасту, выучусь на речного моряка и стану ходить на баржах.
 Зимой река замерзала, а весной начинался ледоход. Это было очень волнующее зрелище. В ожидании его я беспрерывно бегала из комнаты на кухню, боясь пропустить начало, когда взламывался лёд и появлялись трещины, расчерчивая сплошную белую поверхность реки черной сеткой, льдины оживали, хаотично лезли друг на друга, вставая домиками, и уплывали вниз по течению.
Вид из окна кухни на Москва-реку ничего не заслоняло. Между нашим домом и рекой, ближе к дому, стояло лишь небольшое двухэтажное здание детского сада. Детский сад не был огорожен забором, поэтому можно было подойти к нему под самые окна. Можно, да нельзя - его неусыпно охраняла от чужих детей злая баба Марина. Все дети нашего двора боялись ее. Стоило нам приблизиться к детскому саду, как баба Марина, выскакивала из окна второго этажа, как чертик из табакерки, и начинала махать руками и орать, гоня нас прочь. Если же мы ослушивались, она хватала ведро с мутной водой, которое всегда оказывалось у нее под рукой, и со снайперской точностью обрушивала воду на головы зазевавшихся детишек.
За детским садом до самой реки не было ничего, только на самом берегу гнили положенные кем-то давно, наверное, еще до войны, штабеля бревен. Нам, детям, строго-настрого запрещалось туда ходить, потому что там в темное время суток творились какие-то непонятные нам нехорошие дела. Но именно из-за этих нехороших непонятных дел нас туда и влекло. Как-то, собравшись с духом, мы, несколько девочек, отправились обследовать берег реки, но ничего интересного или страшного кроме грязной, размякшей после дождя земли, гниющих бревен и пустых мятых пачек от папирос мы там не нашли, и потеряли к берегу интерес.
Слева от этих штабелей бревен, там, где сейчас стоит Дом Правительства РФ, находилась огороженная забором площадка, куда свозили неисправные автобусы и троллейбусы. Как их туда завозили и что с ними делали, меня совершенно не интересовало, в ту сторону я смотрела только по вечерам и смотрела поверх этих автобусов на метромост, по которому проносились, мелькая полосками светящихся окон поезда метро.  Очень красиво!
Вскоре после войны с двух концов нашего дома перпендикулярно ему начали пристраивать новые дома. Сначала пристроили дом к правому крылу нашего здания. Фундамент этого дома был заложен еще до войны, и на нем любили играть мальчишки.  Этот дом протянулся почти до Москва-реки. Потом параллельно ему пристроили здание к левому краю нашего дома. И, наконец, замкнули прямоугольник домом вдоль Москва-реки. Заасфальтировали берег – получилась Краснопресненская набережная. И тут же на противоположном берегу Москва-реки начали возводить высотное здание гостиницы «Украина».
Окна нашей комнаты выходили на противоположную от Москва-реки сторону – на Рочдельскую улицу. Непривычное для русского уха название - «Рочдельская» - наша улица получила после Великой Октябрьской социалистической революции во время бума переименований. До революции улица называлась Нижней Пресненской, она шла параллельно и ниже Большой Пресненской улицы, переименованной в свою очередь в улицу Красная Пресня. Красная – это в память о пролитой в революцию 1905-го года крови. А нашу улицу переименовали в честь английского города Рочдейл (Rochdale), в котором почти за сто лет до этого рабочие-ткачи организовали первое в мире кооперативное предприятие. Советская власть расценила создание ткачами кооператива, как шаг на пути к построению коммунистического строя в Англии, и в честь этого переименовала окраинную московскую улицу, на которой находилась ткацкая фабрика, в Рочдельскую. Английский Рочдейл, как и вся Англия, не пошел по коммунистическому пути, а Рочдельская улица так и осталась Рочдельской, благополучно пережив новый бум переименований в 90-ые годы. Знают ли жители английского Рочдейла, что в столице России есть улица, названная в их честь? И теперь это уже не какая-нибудь захолустная окраинная улочка - в разросшейся Москве она оказалась в центре столицы. Жители Рочдейла могут гордиться, что на улицу, названную в их честь смотрит сам Дом Правительства Российской Федерации. Правда, смотрит на нее своим задом. Ну так что ж?
От нашей улицы к Красной Пресне рельеф местности поднимается вверх где полого, где уступами. Рочдельская улица напротив нашего дома проходила между двух уступов. Наш дом стоял под нижним уступом. Зимой мы заливали склон уступа водой и скатывались по ледяной дорожке, подложив под попу у кого что нашлось – картонку, кусок фанеры, старый тазик или ничего. Самые ловкие скатывались на ногах.  Катались также на санках - но они мало у кого были - и на дрындах. Дрынд теперь днем с огнем не сыщешь, а тогда они были очень популярны среди мальчишек. Дрынды изготавливали из толстого металлического прута, изогнув его так, чтобы было на чем стоять и за что держаться. Фото дрынды из интернета помещено перед текстом. Дрында развивала большую скорость на укатанном, а уж тем более ледяном склоне, а управлять ею было трудно. Мальчишки гордились, когда им удавалось скатиться на дрынде, не свалившись. В магазинах дрынды не продавались, их изготавливали умельцы на заводах для своих сыновей и каким-то образом проносили через проходную. А, может быть, и перебрасывали через забор, как это делала наша тетя Валя с детскими ботиночками.
Над другой стороной Рочдельской улицы возвышался склон еще одного уступа. На этом уступе находился небольшой пруд. В нем никто не купался. Нас, детей, пугали, что на дне пруда бьют ледяные ключи, и они засасывают людей. Рассказывали о мальчике, который полез все-таки купаться и утонул. Но лезть в пруд и не хотелось, он был мутный и холодный. А вот зимой, когда пруд замерзал, мы расчищали с него снег и катались на коньках.
Пруд был окружен деревьями, на них жили воробьи. Я с ними дружила. Утром, когда я шла мимо пруда в школу, я бросала птичкам под дерево горстку пшена. Воробьи так ко мне привыкли, что совершенно не боялись, садились мне на плечи, на руки, весело чирикали и клевали пшено прямо из моей ладошки.
В начале пятидесятых над прудом построили районный дворец пионеров имени Павлика Морозова, который очень удачно вписался в пейзаж. Белое здание с колоннами и пруд перед ним, окруженный большими деревьями, выглядели очень красиво.  В середине пятидесятых на месте пруда построили открытый плавательный бассейн с дорожками. Вид изменился, но все равно оставался красивым. Из нашей квартиры стало возможным наблюдать не только как плавают пароходы по реке, но и как плавают спортсмены в бассейне. Сейчас нет ни пруда, ни бассейна, да и уступ куда-то делся – все сравняли и построили элитное здание.  Кто бы мог подумать тогда, в послевоенные годы, что напротив дома трамвайщиков будут жить элитные господа?
Правее пруда находился сохранившийся до настоящего времени небольшой парк, также носивший имя Павлика Морозова. Парк был неухоженный, все росло, как росло, а тропинки были протоптаны самими посетителями. В верхнем левой части парка находилось несколько простеньких аттракционов: двое качелей в виде доски, два барабана с ручками и горка. Там же, в углу, стоял тир, к которому мы с подружкой Альбиной пристрастились не меньше, чем нынешние дети к компьютерным играм. Об этом тире и нашем с Альбиной увлечении я подробно рассказала в главе «Спорт – любовь моя». Парк был огорожен только с двух сторон: справа – от Дружинниковской улицы, а сверху – от фабрики им. Капранова, на которой работала наша соседка тетя Валя, воровавшая обувь. Со стороны нашей улицы ограды не было, и там, в глубине парка стояло два или три двухэтажных дома – кирпичный низ, деревянный верх. В одном из этих домов жил Лев Тигрович Леопардов. Теперь на этом месте находится Приемная Правительства РФ.
На современной карте Москвы первым домом, стоящим на нечетной стороне Рочдельской улицы, является по сути Дом Правительства РФ, но у него нет номера по нашей улице. За ним идет наш дом, и сразу под номером 11/5. Номеров с 1 по 9 нет – эти дома, видимо, исчезли при строительстве Дома Правительства. Ушла под него одноэтажная деревянная булочная, в которую в войну и после мы с мамой ходили получать хлеб по карточкам. Там очень вкусно пахло. Исчезла и стоявшая рядом с булочной школа №87, в которой я училась в седьмом и восьмом классах после слияния мужских и женских школ.
Какие еще дома стояли в начале нашей улицы я не помню. Помню только, что наша улица то ли начиналась от Горбатого Моста, то ли сам Горбатый Мост был началом Рочдельской улицы.  То, что мы тогда называли Горбатым Мостом, представляло собой короткую деревенскую по виду улицу, с каждой стороны которой стояло по 3-4 деревянных дома с участком. Вдоль заборов с наружной стороны стояли самодельные деревянные лавочки, на которых в теплую погоду сидели и болтали жители этих домов. Улочка была горбатой посередине. То, что этот горб – мост, понять было трудно, так как под ним ничего не протекало и не пролегало. Говорят, что мост был построен когда-то над протокой реки Пресни, впадавшей в Москва-реку, но во времена моего детства никаких протоков там уже не наблюдалось. Сейчас сам мост отмыли, обновили, украсили и стоит он сам по себе ни к селу, ни к городу посреди площади.
С другой стороны от нашего дома стояли одноэтажные бараки. В них не было водопровода, и за водой жители ходили с ведрами на колонку, стоявшую прямо на улице, на краю тротуара. Эта колонка не давала покоя нам с Альбиной - мы ходили к ней покачать воду и побрызгаться. В бараках жил народ попроще, чем в нашем доме, попьянее и погрубее. В бараках все знали друг друга. Во дворах у них стояли самодельные столы, за которыми мужики распивали водку и играли в домино и карты. Играть в карты на деньги было запрещено, но играли, по маленькой. На задворках бараков стояли голубятни. Голубей гоняли и подростки, и взрослые мужчины – это было тогда популярное увлечение. В выходной день к вечеру во двор выходил баянист, и начинались песни и пляски.
Мы к баракам не ходили, там был свой мир. В бараках взращивался криминал. Мальчики из бараков, подрастая, пополняли воровские шайки, которых немало было в нашем районе после войны. Эти мальчики жили среди нас, учились вместе с нами, мы их знали. Некоторые таились, другие не скрывали и даже гордились своей связью с бандитами. С одним из криминальных подростков я даже дружила. Это был милый веселый мальчик, волею судьбы оказавшийся среди воров. Он мне с гордостью говорил, что их воровская шайка грабит только государственные учреждения – магазины, кинотеатры и т.п., а грабить людей считает западло, и карманников бьет до крови. Такая вот философия.
Жить среди бандитов было не только не опасно, но даже, если можно так сказать, выгодно, так как бандиты на жителей своей территории не нападали, а от чужих бандитов и хулиганов защищали. Однажды, уже после того, как мы переехали в новый район, я оказалась одна на катке в парке Горького. Ко мне подъехал парень и предложил покататься вместе. Я вежливо отказалась, но парень разозлился. Вместе со своими дружками он стал мешать мне кататься, а потом они прижали меня к сугробу и собрались, было, бить, но тут подъехали другие ребята, раскидали моих обидчиков, что-то сказали им, и те ретировались. А мне мои спасители сказали: «Катайся, не бойся, никто тебя больше не тронет». Однако настроение было испорчено, и я вскоре пошла домой. До метро меня довел под своей охраной один из моих защитников. Я гадала, кто же эти благородные ребята? Наверное, думала я, какие-нибудь подросшие тимуровцы. Любопытство пересилило, и я спросила:
- А вы, кто?
Он ответил коротко:
- Мы краснопресненские.
Вот тебе и благородные ребята! Вот тебе и тимуровцы! Меня спасла от хулиганов наша краснопресненская шпана. Не имей сто рублей, а живи на одной улице с бандюками. Такая вот романтическая история.

Но вернемся к нашим баракам и продолжим путешествие по нечетной стороне Рочдельской улицы. За бараками располагалась фабрика Трехгорная мануфактура. Это было самое большое промышленное предприятие в нашем районе. Нас в школе водили туда на экскурсию, показывали ткацкие станки, и как на них из нитей возникало полотно, а потом его красили. На фабрике у нас проходили школьные уроки труда. К станкам нас не допускали, мы сидели в какой-то душной, темной, пахнувшей металлической стружкой и машинным маслом комнате и пилили что-то напильником. Не самое нужное занятие для девочек.
В первомайские и ноябрьские праздники от фабрики к Красной площади шла большая колонна демонстрантов. Шла весело, с песнями и плясками под гармонь – самый популярный тогда музыкальный инструмент. Демонстранты несли портреты вождей, плакаты с революционными лозунгами, а ветки самодельных бумажных цветов и воздушные шарики на ниточках. Я с утра торчала у окна, ждала, когда колонна подойдет к нашему дому, и тогда скатывалась вниз и вместе с другими девочками из нашего дома присоединялась к праздничному шествию. Это позже демонстрацию упорядочили и в колонну стали допускать только своих по списку. А тогда все было демократично, нас не гнали, принимали в свой праздничный коллектив. Было очень весело. Баянист играл, мы пели. Двигались медленно, с остановками, и когда шествие на время прекращалось, раздвигали кружок и плясали от души. Дети играли шариками из опилок в яркой обертке. К шарику прикреплялась резинка, ее накручивали на палец, двигали ладонью вниз-вверх, шарик подскакивал и бил по ладони. Еще были маленькие надувные шарики, которые, сдуваясь, издавали звук «уди-уди». Их так и называли - «уди-уди». И, конечно, детям покупали «петушки» - сладкие леденцы в форме петушка на палочке. Перед Красной площадью шум и веселье затихали, все становились серьезными и торжественно шли по Красной площади под громкие призывы к объединению пролетариев всех стран, построению коммунизма, миру во всем мире и т.п. Колонна Трехгорной мануфактуры проходила близко к мавзолею, и нам хорошо был виден Сталин. Он смотрел на нас и махал рукой.
За Трехгорной мануфактурой Рочдельская улица меняла название на Мантулинскую. На Мантулинской по нашей нечетной стороне располагался всего один объект -  Краснопресненский парк культуры. Это был, как бы сейчас сказали, центр досуга нашего района. Мы ходили туда кататься на качелях-каруселях, плавали на лодке по узким каналам, а вечером в Зеленом театре смотрели эстрадные концерты. Эти концерты состояли из номеров разных жанров: опера, оперетта, народные песни, балет, танцы, художественное чтение, цирковые номера - фокусы, акробатика, собачки. Между номерами выступали конферансье, которые смешили публику - но не так смешили, как сейчас. Они выступали в обычных костюмах, не кривлялись, не пересказывали анекдоты, не доводили малоумных граждан до хохота намеками на детородные органы. Они смешили зрителей интеллигентно. В нашем парке выступали знаменитые тогда юмористы Борис Брунов, Миронова и Менакер, Тарапунька и Штепсель.
Летом в парке было много цветов. Сейчас цветов много по всей Москве, а тогда их можно было увидеть только в парках и на рынке. При входе в Краснопресненский парк, справа, стояло большое панно, на котором живыми цветами был выложен портрет Сталина – очень похожий.
С цветами из Краснопресненского парка связана у меня одна история. В нашем классе учился мальчик Володя. Учился плохо. После седьмого класса он собирался пойти работать на завод, и все эти «тычинки с пестиками», как он презрительно называл школьные предметы, его совсем не интересовали. Но надо было сдать экзамены за седьмой класс, чтобы навсегда избавиться от школы, иначе его бы оставили на второй год. На письменном экзамене Володя сидел впереди через одного, и у нас с ним был один вариант. Мне передали от него записку с горячей мольбой прислать ему решение одной задачи и одного примера, что было достаточно для тройки. Я прислала.
После экзамена я ушла гулять и вернулась домой к вечеру. Во дворе меня ждал Володя с огромным букетом цветов. Этот мальчик был из бедной семьи, из бараков, безотцовщина, и было ясно, к гадалке не ходи, что он нарвал эти цветы на клумбах Краснопресненского парка. Володя сунул мне цветы, поблагодарил за подсказку на экзамене и ушел. Всего-то! Но это вызвало непредвиденную реакцию моей мамы. Никогда я не видела ее такой рассерженной. Она выхватила у меня букет, переломила его и выбросила в помойку со словами: какой стыд, какой позор! Оказалось, Володя несколько часов проторчал с букетом перед домом, ожидая меня, и все соседи это видели, что было дополнительным позором. Что мама подумала, увидев, как мальчик дарит мне цветы, я поняла только много лет спустя. А тогда я была совершенно невинной и решила, что меня наказали за то, что я взяла ворованные цветы. А букет был красивый. Жаль!
Впрочем, и со вторым букетом от мальчика вышло то же самое – только в помойку выкинула его не мама, а папа.  Дело было уже в девятом классе. Мы только что переехали в новый дом, еще не до конца достроенный. Вечером во дворе ко мне подошел незнакомый мальчик, завел знакомство, полюбезничал и вручил мне букет цветов – не такой роскошный, как Володя, но всё же. Едва я вошла в квартиру, как появилась с улицы и моя сестра, и тоже с букетом цветов.  Мы разговаривали в прихожей.
- Тебе кто цветы подарил? – спросила она.
- Я его в первый раз вижу. Представился как Перельман Миша. Пригласил в кино.
- А мой - Розенберг Саша, тоже в первый раз вижу, и тоже в кино, - сказала сестра.
Мы засмеялись.
- Странные здесь ребята, - заметила я. – Обычно мальчики при знакомстве называют только имя, а наши и фамилии доложили. Мой ее даже несколько раз повторил.
Тут дверь комнаты, напротив которой мы стояли, резко отворилась, и вышел разгневанный папа. Он слышал наш разговор в прихожей. Папа схватил букеты от Миши и Саши, смял их и с сердцем швырнул в мусоропровод - благо, тот находился прямо в коридоре.  На этот раз нам объяснили, за что угробили цветы. Оказалось, что Перельман и Розенберг были сотрудниками института, в котором папа занимал должность заместителя директора. Он также возглавлял жилищную комиссию, которая должна была решить, кому дать квартиру в готовящемся к сдаче втором крыле нашего дома.  Упомянутые выше Перельман и Розенберг входили в список желавших получить квартиру, и, видимо, с помощью своих сыновей-ухажеров решили увеличить шансы на получение квартиры. Плохо они знали моего папу. Их шансы стремительно ушли к нулю.
Вернемся, однако, к Краснопресненскому парку, который был фактически концом нашей улицы, а заодно и концом Москвы. Дальше, там, где сейчас стоят уродливые башни делового центра «Москва-Сити», находились луга, на которых паслись коровы, в том числе и та, что ходила со своей хозяйкой мимо нашего дома на Горбатый мост.
Вот таким было мое родное гнездышко и его окрестности.

Умные люди не советуют посещать места, где родился и рос в детстве, чтобы не разбередить душу и не испытать разочарования. А я не послушалась, приехала на родную улицу много-много лет спустя, в двухтысячные годы. Прошла пешком от Горбатого моста до Краснопресненского парка. Все там другое и все чужое. Улица заасфальтирована и забита машинами, и нет там места лошадям с телегами, а уж тем более корове. Я долго стояла напротив родного дома, смотрела на наши окна, на застекленный кем-то балкон тети Моти. Дом с виду тот же, а все же не тот. И живут там чужие люди. И двор со стороны улицы пустой. Нет играющих в нем детей. Я зашла во внутренний двор. Детский сад стоит на месте, но это уже не детский сад. Я подошла под самые окна строения, ждала, когда выскочит со второго этажа злая баба Марина и выльет мне на голову ведро грязной воды – не выскочила, не вылила, и мне стало грустно. И двор пустой, детей совсем не видно – такого раньше не было. Ничего там не осталось от моего детства. Как будто стерли с полотна старую картину и нарисовали поверх новую, где мне нет места. Больше я туда не ездила.