— Та-а-ак, — медленно произнес кардинал Вестминстерский архиепископ, под началом которого теперь находился польский священник. — Та-а-ак, — повторил он. — Дорогой Владислав, я вчера получил сообщение из Ватикана... — и сделал паузу.
— Какое? — спросил Бялецкий.
— Относительно тебя.
— То есть?
— Они хотят видеть тебя там... в Риме, — архиепископ вздохнул. — Я очень рад был знакомству с тобой. Было приятно принимать тебя здесь.
— А известно, что там для меня готовят? — спросил поляк.
— Возможно, нечто важное. По пустяковой причине тебя бы не вызывали.
— Ну. Раз нужно, то нужно, Ваше Преосвященство.
— Надеюсь, мы видимся сегодня не в последний раз...
— И я на это надеюсь...
Они крепко пожали друг другу руки.
— Ну, бывай, Владислав, бывай!
* * *
Отец Бялецкий, покидая стены одного из ватиканских ведомств, где он надеялся по старому знакомству получить какую-нибудь достойную должность, пребывал в состоянии неописуемой ярости: «Чтоб им всем провалиться сквозь землю! Чтобы их понос до конца жизни мучил!» — мысленно сквернословил он, позабыв, что серьезный человек с университетским образованием. «Тоже мне карьера! Пастырское попечение каких-то чудаковатых девиц, да еще „хранительниц латинской традиции“! Наверняка они будут приставать ко мне, чтобы я им тридент отслужил! И за что мне это наказание?»
Когда Бялецкий узнал о решении назначить его пастырем в женский монастырь, латинскую традицию которого с трудом терпели ватиканские сановники, его едва удар не хватил.
В Лондоне в последнее время он привык к непринужденному и веселому образу жизни. Там он катался, как сыр в масле, а теперь этим чудачкам он будет служить за миску супа и Святое Причастие. «Чем я так не угодил? Ну чем?!» — стучало у него по голове. Он даже сплюнул от злости.
И... и вдруг его осенило! И вдруг он успокоился. На смену ярости пришло сладостное возбуждение! Ведь его направили в тот самый монастырь, где он получил пристанище во время конклава и встретил ту чудесную девушку...
Бялецкий тут же спохватился. Это было четыре года назад. Найдет ли он ее еще в этих стенах? Вряд ли... Владислав еще больше помрачнел. Перед мысленным взором возник ее силуэт, ее милое личико... В этой девчушке было нечто такое, что пленяло и полностью покоряло его, разжигало жар желания в сердце. Возможно, это была ее невинность и чистота... И он вновь подумал, как и тогда, что за ночь с ней он готов отдать десять лет жизни... и даже двадцать...
* * *
Еще одна кающаяся грешница опустилась на колени у решетки исповедальни. Бялецкий даже не взглянул в ее сторону, подумав: «Опять эти монашеские грешки старух... такие... ничтожные, мелкие, безжизненные, как их лица, сердца и чрева... и желания... скучные, банальные, невнятные, безвкусные...»
Но вдруг ноздрей Владислава коснулся сильный, дивный аромат свежих гиацинтов. Священник удивленно поднял голову и резко спросил:
— Что это? Духи?
— Нет, отче, — послышался мелодичный девичий голос.
Сквозь решетку он разглядел ангельское личико того самого ребенка, четыре года назад возбудившего в нем столь сильное желание, — той самой девчушки, о которой он мечтал и грезил во сне.
Владислав застыл на месте, не в силах выдавить из себя ни единого слова.
— Это моя кожа иногда испускает этот аромат, хотя я не пользуюсь никакой косметикой, а моюсь самым обычным мылом без какого-либо запаха. И никто не знает, откуда этот запах...
Бялецкий по-прежнему молчал, а девушка, опустив голову, по-прежнему стояла на коленях, не открывая рта.
Отец Владислав тоже не знал, откуда берется этот загадочный аромат, но своим искушенным в тайных знаниях разумом как-то невольно, по привычке начал анализировать, что символизирует гиацинт...
Неужели это всего лишь символ христианского благоразумия и спокойствия духа? Да, но какое благоразумие и спокойствие может быть у подростка? Вряд ли. Здесь должна быть иная символика, языческая, связанная с греческим мифом о спартанском царевиче Гиакинфе, гомосексуальном любовнике бога Аполлона, убитом богом ветра Бореем, который позавидовал его мужским прелестям. Аполлон не мог воскресить его, но создал из крови юноши прекрасный и чудесно пахнущий цветок... Значит, он также является символом бога Солнца и, следовательно, символом силы и... гордыни. А для христианина Аполлон не кто иной, как сатана... Гордыня же — первый из смертных грехов... и, вообще, первый грех в истории творения... Аполлон — это тот же апокалиптический Аббадон-Аполлион, Ангел Пропасти, который явится в последние времена. В оккультизме он отождествлен с Самаэлем — ангелом смерти, способным принимать облик женщины. Евреи отождествляли его с Люцифером — и потому круг замыкался... Исповедник невольно вздрогнул.
Так кто же стоял на коленях у исповедальни? Ангел Божий или демон?
Девушка молчала, а в священнике бурлила кровь. Он не знал, как ему дальше с ней разговаривать... о чем спрашивать...
— Отче, — наконец нарушила молчание кающаяся.
— Да... дочь?..
— Отче... меня что-то смущает... такого никогда со мной не было. Я не знаю, как исповедаться...
— Что тебя смущает? Моя персона?
— Не... не это...
— А что тогда?
— Сама не знаю... я составила перечень грехов и держала его в голове, но теперь в ней пустота и ничего более...
— А жалеешь ли ты, что оскорбила Господа Бога греховными деяниями?
— Скорее только мыслями, отче, а возможно, и нелепыми желаниями...
— Мыслями... Как тебя зовут?
— Сара.
— Да, Сара... ты знаешь, что означает твое имя? — он сам не знал, почему спросил об этом.
— Нет, я никогда не задумывалась над этим.
— Принцесса.
— Да? Но я простая послушница...
— Как это послушница? Я думал, что ты ученица в этом монастыре, воспитанница, воскормленница, как говорили в старину.
— Нет, осенью мне предстоит дать обет...
Бялецкий одновременно и удивился услышанному, и смутился.
— А сколько тебе лет, Сара?
— Пятнадцать.
— Сколько?! — повторил он вопрос чуть повышенным голосом.
— Пятнадцать, отче.
— Тогда какое послушничество, какие обеты?! Ведь закон четко гласит: «Недействительно принятие в послушники того, кому еще не исполнилось семнадцати лет». Как же так?
— Я здесь, отче, с рождения... я не знаю ни мира, ни другой жизни... А кроме того, Святой Престол дал мне особое разрешение... Я должна быть монахиней, и я не представляю себе иной жизни... Возможно, таково мое предназначение...
— Предназначение... и откуда ты это знаешь, Сара?
— Так говорит моя названная мать Виргиния. Она меня вырастила. С младенчества. Она меня знает. Она знает, что лучше для меня. Она говорит, что в жизни не бывает случаев, когда все спланировано... Но для меня была запланирована монастырская жизнь в тот самый момент, когда меня в младенчестве сюда привезли... Потому я должна стать монахиней...
— Отчего же? Меня это не убеждает. Что еще она тебе говорила?
— Она беспокоилась, что будет со мной, когда она умрет. Куда я подамся? Кто защитит меня? Я ничего не умею, у меня ничего нет...
— Это уже логичнее, чем болтовня о предназначении. Да... Но почему-то при этом не прозвучало ни слова о призвании и о бескорыстном желании служить Богу и Церкви... Потому мне кажется, что ты не должна спешить с решением, от которого будет зависеть вся твоя дальнейшая жизнь... Я думаю, тебе был бы полезен разговор — честный и конкретный с посторонним человеком, который мог бы вместе с тобой поразмышлять над тем, к чему ты стремишься. Вполне вероятно, это не самый лучший путь для тебя. Возможно, найдется какое-нибудь другое пристанище, помимо этого монастыря, где тебе будет хорошо. Да... тебе нужен честный разговор с кем-то непредвзятым.
— Но кроме тебя, отче, здесь никого нет...
— Если хочешь, я могу уделить тебе время, выслушать, подумать вместе, поддержать советом, направить... в полной тайне.
— В тайне? А зачем это? — удивилась Сара.
— Потому что тебя отговорят, потому что тебе запретят говорить со мной о твоем будущем. Потому что я вижу, что кто-то однажды принял это решение за тебя, и ты, как ребенок, без разбора приняла его в доброй, наивной вере.
— И что я скажу матери Виргинии, что я скажу другим?
— Тебе не нужно рассказывать им.
— Как это?
— Ты одна гуляешь по саду?
— Конечно. Во время отдыха.
— То есть когда?
— В будние дни у меня есть полтора часа для себя, с четырех часов дня. А по воскресеньям и праздникам два часа. С двух часов. После обеда.
— Ты знаешь, где стоит мой домик, домик духовника?
— Да, за этими густыми зарослями тисов и азалий.
— Загляни ко мне... может быть, завтра...
— Как это? Одна? В квартиру мужчины?
— Не волнуйся. Я же все-таки священник.
— Да...
— А теперь опустись на колени, и я отпущу твои грехи...