На кладбище перед Троицей

Валентин Васильев 23
        В память уходящей традиции - в последние выходные перед Троицей ходить всй семьёй на кладбище,обихаживать могилы родных...




Ему снилось, будто он остановился проездом в родном городке. До поезда оставалось три часа, и он не знал, куда себя деть. Тусклый летний день, небо - серая крыша облаков, душное безветрие, словом, то растворенное в воздухе предчувствие грозы, которое легко спутать с приступом беспричинного отчаяния.
Он побродил по мрачному и пустому зданию вокзала, нисколько не изменившемуся за прошедшие годы. Посидел на жёстком стуле в зале ожидания, пролистал купленную вчера на Казанском вокзале газету, и оказалось, что прошло только полчаса.
Вышел на перрон, постоял в раздумье. Кажется, распогоживалось - ветер поднимается и небо светлело, обозначив жёлтой каймой стыки облаков.
 
 
Погулять пойти что ли. Все лучше, чем сидеть.
Обогнул торец вокзала, цветочную клумбу с белыми нарциссами и кровавыми брызгами тюльпанов. Закурил, вышел на тротуар и ноги сами повели, куда хотели - мимо моста, с которого он не прыгал, к пешеходному переходу со стершейся зеброй и дальше вниз к путепроводу, мимо аккуратных жёлтых кубиков новостроек.
Он ещё застал эту улицу прежней, и сейчас помнил почерневшие стены замшелых безобразных бараков, столовую-травиловку, серый кубик тира, в котором пьяные “братки” отстреливали хвосты, лапы и головы живым крысам, но не хотел вспоминать.

 
По мере того, как расходился, набирал силу наркоз, на смену тусклому летнему дню наползала другая картина.
...Белое солнце жжёт глаза, пахнет углем, дымом - железной дорогой, отчаянный визг вагонных колес бьёт по ушам ... Отец несёт его на закорках, придерживая левой рукой. Непривычная высота впервые в сознательной жизни он видит землю, траву, жёлтую пыль дорожной обочины такой далёкой.

Они шли на кладбище вчетвером мама, он сам, отец и дядя Ваня. Дядя перекинул через плечо обе лопаты, шагает рядом, курит. Сизые вонючие клубы махорочного дыма ветром относит в лицо. 

С дядей связано одно из ранних воспоминаний, которые с годами становятся похожи на полузабытый сон. В маленьком и тесном дачном домике кроме отца за столом собрались четверо мужчин. Они пьют дешёвый портвейн, закусывают антоновкой, зелёной горкой наваленной посередине стола, закуривают и протягивают горящие спички малышу- задуй! Он дует изо всех сил, огонёк шатается, как пьяный, подбирается к заскорузлым мужским пальцам. Все шутят, смеются, но самый весёлый тут дядя Ваня. Он вчера похоронил жену. 

 
Вдалеке, над клубящейся зеленью поселковых садов, мерцает тусклое серебро церковных луковок. Кажется, идти до них годы, но уже через полчаса семья сворачивает в тенистый переулок, смешивается с десятками таких же поминальщиков, минует скромную белую церковку и протискивается в толпе к узкому раствору кладбищенской калитки.
Тяжёлым усилием воли отдалившись от вида тенистых дорожек, крестов и оград, он пытается сообразить, почему именно кладбище, не дом, не институт, не десяток других мест, где он был по-настоящему счастлив?
С другой стороны, почему бы и нет. Тут он впервые задумался о смерти и понял, что его дни тоже когда-нибудь закончатся.

На этом же кладбище, ему едва минуло десять лет, влюбился в фотографию молодой красавицы на скромном памятнике серого камня - первая девушка в городе, убившая себя из-за несчастной любви.
Вместе с этим отдалением приходит и ощущение собственного тела - чего-то далёкого, каменно-тяжёлого и ещё - в этой неподвижной глыбе что-то болит.
Он снова скатывается вниз, туда, где пахнет травой и прокаленной солнцем липой
Работы всем хватит - надо обкопать могильные холмики, положить сверху новой земли, утрамбовать. Убрать весь мусор, рыжие, истлевшие за зиму прошлогодние листья, высокую мертвую траву, покрасить памятники. Он тоже участвует, набирает шуршащий ворох листьев и несёт его к разверстому рту мешка, куда сваливают весь мелкий мусор.
С востока потянулись первые серые тучи, взрослые советуются: начинать красить, или подождать. Ещё смоет все, как в прошлом году. Решают отложить до послеобеда.

 

Все смазывается, путается, казалось, они собрали ветки, сучки, наломанные зимними вьюгами, понесли к свалке, начинавшейся за дальним кладбищенским забором и пестрым потоком полого спускавшейся в овраг, а вот и нет -он снова сидит под липой, разглядывает красную букашку, ползущую по ноге.
Ах, эта чёртова путаница.
Отец и дядя опять не работают, оперлись на лопаты, спорят, матерятся.
-А тебе, ослу, сто раз говорили, сдавай п...дюка в ЛТПу! - кричит отец. - Сунет он тебе нож в брюхо, дожалеешься, довые..ваешься
-Своего б... вырасти, тогда рот разевай. Ты ещё в сраных пелёнках ползал, когда я...
-Что разлаялись, мужичье? Забыли, куда пришли? не дома... 

Это мама распрямилась с пучком серых хрустких прошлогодних стеблей цикория. На ней старенькое, но ещё красивое вишневое платье, которое он так любил из-за двух рядов гладких розовых пуговок на груди. Вот сейчас она достанет из кармашка кругляшок жёлтых часов без браслета, посмотрит и скажет:

 - Ладно, стакановцы, наработались, обедать будем
... И внезапный холодный ожог ужаса, будто чужая рука обхватила и потянула куда-то сердце. Неужели в тот год спорили папа и дядя Ваня и ползла по ноге божья коровка? Разве не тем утром он обжёг руку о кустик молодой крапивы? Боль сразу вцепилась в ладонь, жгучая, нестерпимая и долго не хотела отпускать
 
Крапиву в наказание срубили, и он хлестал маленькие пушистые листики гибким прутом, а потом в воздухе долго стоял их приятный терпкий запах.
Но главное, мама, неужели она уже была такая грубая, резкая? Что же это тогда, что он здесь видит, всё такое знакомое, но в то же время чужое.
Надо было выбираться назад, к ощущению цементной неподвижности наркоза и боли, чтобы оттуда вернуться к далёкому жаркому утру, но в этот раз не получилось.
 
-Мужички-и идите обедать!
Голос долетал издалека, сдавленный, тусклый, как холодной осенью, когда тебя зовут домой, а все скрыто белой мутью тумана и не поймёшь, откуда он слышится.
Отец и дядя Ваня выбросили мусор и возвращаются с пустыми мешками, по узкой земляной дорожке.
-Папа, кусать, обедать! - в свои четыре года он ещё плохо выговаривает букву “ш”. Отец в ответ широко машет рукой, как уходящему вдаль кораблю, но не прибавляет шаг.
Вот как оно было, точно.
На траве раскинули старую льняную скатерть, выложили на неё рыжие крутые яйца, хлеб, домашние пирожки, пучок зелёного луга, насыпали горку дешевого магазинного печенья, в середину поставили бутылку беленькой.
Разлили, чокнулись, захрустели луком и полился безобидный праздничный разговор - воспоминание. “А помнишь, а в тот год, а у "косого" барака...”
Никаких признаков той дневной ссоры. Должно быть и не было её. Сыну дяди Вани тогда только минуло двенадцать, рано ещё им обоим браться за ножи.
 
Он тоже пьёт из водочной бутылку, только воду. Захлёбывается с непривычки, задыхается. Мужчины шутят - учись, малой, потом пригодится. Оттого что бутылка настоящая, как у больших, он чувствует себя старше, взрослее.
Откуда-то сверху спустился молодой желтоклювый воробушек. Он бесстрашно шнырял по скатерти, уворачивался от гоняющих его рук, хватал мелкие крошки ржаного хлеба. Дядя зачерпнул из узелка щепоть крупной серой соли, прицелился и метко бросил её в воробьишку. Враз поседевшая птичка, возмущённо стрекоча, скрылась в смородиновом кусте.
 
Вскоре после обеда, покрутившись немного вокруг взрослых, он заснул на траве. Мама накрыла его той же скатертью. Сквозь сон он слышал говор взрослых, шелест липы, потом сладко запахло масляной краской, но громче всех был голос земли, непрерывно творившей сотни новых жизней из тысяч старых, уже взятых ей. Эти травинки, корешки, черви, прокладывающие ходы в тёмной глубине - все они шуршали, росли, двигались, сливаясь в её тихий шёпот. 
 
Он проснулся в предвечерье, ошалевший от сна, не понимая, где находится. Вверху, на тонкой ветке сидела большая птица, резко выделяясь чернотой перьев на зарозовевшем небе. Вот оттолкнулась, полетела, хрипло закаркав, исчезла из виду, а ветка все качается. Дневной жар спал, в воздухе клубится звенящее облако комаров. Он выбрался из-под толстой льняной ткани, поднялся.
Всё уже собрано и уложено в сумку, рядом лежат завёрнутые в мешок лопаты Родители искали потерянную тряпку, в неё надо было завернуть кисть, которую надеялись дома отмыть бензином. Дядю куда-то унесло, без него лучше, тише.
Ему дают кусок хлеба и маленькое очищенное яичко - покрошить на могилах, чтобы птички прилетали бабушку с дедушкой поминать. Детские руки неумело разламывают душистый ржаной хлеб, куски валится с его кулачок.
 
Снова была тягучая духота июльского дня. Блеклый мир без запахов проступал вокруг привычными очертаниями - белая стена церкви, ворота, блики наверху, сливаясь в одно, стали новеньким золотым куполом. Но лужа посреди двора была прежней и так же в ней купались сизые, белые, кофейно-коричневые голуби поднимая волночки
Надо было идти.
 
Он пошагал дальше, представляя невидимую за поворотом, утоптанную широкую тропу, скамейку, криво висящую калитку.
Узкий асфальтовый ручеёк дорожки растекался широкой площадкой, вымошенной розовой плиткой, вместо прежней калитки высились трехстворчатые ворота с крестами и кружевом литых цветочков. За забором призрачным воинством выстроились ряды памятников и крестов, лишь кое- где уцелели дерево или куст - редкие гости на нынешнем кладбище
Он быстро отыскал своих. Уже давно все тут обходилось без догляда. Над могилой дела стоял невзрачный крест. В 2005 неизвестные воры унесли памятник со звездой. Краска на бабушкином памятнике облупилась, загнулась лепестками, и никто не скажет какого она цвета - светленькая. В ограде теперь тесно, сюда на постоянное жительство перебрались отец, дядя Ваня и его убийца - сын от первого брака Сашка. Липы давно не было и кустов смородины тоже, только пять могил впритык.
 
Он сел на ржавую ограду, прикрыл уставшие глаза. Пожалел, что впервые пришел сюда с пустыми руками ни булки, ни сухаря - нечего подать здешним птицам.
Столько накопилось невысказанного за эти годы, а говорит оказалось не с кем. Он только сейчас это понял. Просто земля и говорить с ней все равно что с собой, как сумасшедший...
 
Свет ярких ламп затопил сознание, не оставив места для мыслей.
Падали веки, он засыпал. Просыпался.
Вслед за светом пришёл голос хирурга:

- Просыпаемся, понемножку, давайте, ну.
Тело возвращалось к нему, оттаивало. вот ожили пальцы, и он почувствовал на безымянном жёсткий чехол напульсника. Губы потеплели и ноги теперь не были чем-то далёким, как другой материк. Нужно было вспомнить что-то важное, оставленное в том сне. Неотыгранный акт спектакля.
-Кладбище шептал он кладбище
- Нет, ну какое вам кладбище. ещё жить да жить.
- Я видел. там видел.
Никто не ответил ему.
 
Каталку везли по коридорам, и он едва успевал зажмуриться от ламп дневного освещения на потолке.  Его привезли в общую палату реанимации, переложили на койку и весь остаток дня прошёл в зыбкой дрёме от обезболивающих.
Он проснулся на закате, когда солнце било в окна палаты, стекая вытянутыми прямоугольниками по голубой стене напротив.
Вот чего он не успел увидеть в том странном сне - их обратную дорогу.

Возвращались пешком, как и пришли. Вечер дышал горечью кипящего битума. По всем улицам грохотали асфальтоукладчики - спешили подлатать тротуары ко дню города. Он задремал на плечах у отца и проснулся на переходе через железную дорогу от хриплого крика локомотивного гудка - на первом пути волокся бесконечный товарняк. Рыжие вагоны как будто выныривали из заката, раскинувшегося огненным занавесом, одышливо спешили за собственной косо вытянутой на щебёночной насыпи тенью, но не могли догнать.

Провожая их, он обернулся вслед уходящему поезду. В тёмно-синем небе над маслянисто блестящими струнами рельс серебряной каплей висела одинокая звезда.