Трилогия. Часть 1

Николай Кравцов 2
Автобиографическая трилогия графа П. Н. Кесарева-Сеченова


ВОЗВРАЩЕНИЕ ИМЕНИ
В последние годы мы все привыкли к тому, что узнаем заново имена некогда забытых русских писателей. Настоящее издание также служит этому благородному делу.
В 1976 году советский литературовед Борис Аркадьевич Подушкин ездил во Францию по приглашению родственников. У букиниста он случайно приобрел книгу, изданную в России в 1838 году – «Воспоминания о 1812 годе» Кесарева-Сеченова. В предисловие указывалось на существование двух неизданных творений писателя. Все силы литературовед направил на поиски рукописей, и, наконец, в 1978 году он обнаружил их в подвале библиотеки имени В.И.Ленина в Москве. Ознакомившись с этими сочинениями, он понял, что это несомненные шедевры и попытался было их опубликовать, однако в годы застоя ему не было разрешено издать сочинения «старорежимного» автора. Ждать такого разрешения пришлось долгих десять лет.

Нам немногое известно о жизни Павла Николаевича Кесарева-Сеченова. Родился писатель в 1748 году в Петербурге. Обучаясь, по-видимому, у домашних учителей, он получил всестороннее образование. В молодости его привлекала военная служба. Уже к двадцати годам он был майором в гусарском полку. Позже юношеский интерес к военной форме охладевает – выше звания майора он не поднялся, хотя долг защитника Отечества Кесарев-Сеченов чувствовал всегда.
В 1768 году судьба сталкивает его с замечательным русским поэтом, учеником М.В. Ломоносова, Иваном Барковым. Эта встреча имела для него неоценимое значение. Именно Барков позже станет главным героем повести «Три рассказа о любви». В том же 1768 году Кесарев-Сеченов отправляется в Италию с дипломатической миссией, на полгода. Его спутник в этой поездке – граф Артемий Иванович Воронцов. Значение этой поездки для творчества Кесарева-Сеченова также огромно: через много лет он опишет ее в своем неоконченном романе.
Видимо, во второй половине 70-х годов он попадает в немилость. Этим можно объяснить его неожиданный переезд из Петербурга в Москву, где он останется жить до начала 1813 года. Бурный 19 век Кесарев-Сеченов встретил в возрасте 52 лет. Он был, несмотря на годы, бодр и полон сил. Ему выпало на долю стать участником интереснейших исторических событий, необходимость описать которые, вероятно, и стала толчком к началу литературной деятельности. Первый опыт – «Рассказы об Аустерлице» (ок. 1809 г.). Это произведение получило высокую оценку Дениса Давыдова, с которым писатель был дружен, но, видимо самого Кесарева-Сеченова этот труд не удовлетворил: он сжег рукопись и все имевшиеся копии.
В 1812 году, будучи уже в преклонных летах, Кесарев-Сеченов участвует в Отечественной Войне, что также позже будет отражено в его наследии. Возратившись после войны в Петербург, он видимо ведет уединенную холостяцкую жизнь. Последние пять лет жизни (1828-1833) он занимается литературной деятельностью, и создает публикуемую в настоящем издании трилогию. Умер Павел Николаевич Кесарев-Сеченов в 1833 году. Место его захоронения неизвестно.

Первая часть трилогии – повесть «Три рассказа о любви» (1828 г.) – несомненно, лучшее произведение писателя. Это – рассказ о последних месяцах жизни поэта Ивана Семеновича Баркова (1738 – 1768), о котором мы знаем очень немного, и имя которого долго замалчивалось, что делает повесть особенно ценной для нас. Первое знакомство с повестью шокирует. Как русский писатель смог вплотную подойти к настоящему натурализму задолго до того, как возникло это литературное течение! Повесть очень, возможно даже – излишне откровенна, но иначе невозможно было нарисовать исторически верный образ Баркова – озорника и насмешника. Конечно, откровенность повести – главная причина того, что она не была опубликована при жизни писателя.
Возможно, восприятие повести будет не для всех одинаково легким. Очень прихотлив язык, большое место уделено описаниям. В действии отсутствует интрига, однако, статичным его назвать нельзя. Скорее, здесь присутствует эффект «динамики внутри статики». К тому же восприятие облегчается четкостью композиции, логичностью формы и легким юмором, а также – графической четкостью, осязаемостью главных персонажей – Баркова и его слуги Федора.
Вторая повесть – «Воспоминания о 1812 г.» - типичные мемуары старого воина, которые, однако, вносят много нового в наши знания о Кутузове, Давыдове, и Наполеоне. Включенные в первое издание отрывки из дневника адъютанта писателя ставят, правда под сомнение историческую точность его повествования, но это не умаляет художественных достоинств повести.
Завершает трилогию неоконченный роман «Сентиментальное путешествие по Италии», который возвращает нас в 1769 год. Роман привлекает юмором в описании похождений графа Воронцова. Пожалуй, это первый в русской литературе роман-анекдот, к сожалению, оставшийся незавершенным.
Такова краткая характеристика трилогии Павла Николаевича Кесарева-Сеченова – великого русского писателя-новатора.

П. Г. Бобревский
Три рассказа о любви,
слышанные автором от покойного пиита Ивана Семеновича Баркова, в последний год жизни последнего, вкупе с воспоминаниями автора о встречах с упомянутым пиитом.
St. Petersbourg. Anno 1828.
Писано графом, майором в отставке
Павлом Николаевичем Кесаревым-Сеченовым



К читателю

Любезный читатель! Прими с благоволением сей скромный труд, столь же приятный для чтения, сколь и весьма полезный для ума и чувств!
С радостию вижу, сто стихи Ивана Семеновича Баркова ныне не забыты, как и славное имя его, хотя уже восемь десятков лет прошло с тех пор, когда возрос на ниве отечественного просвещения сей славный пиит. Да, право,  вот уж и мне стукнуло осемьдесят лет, и вот уже шестьдесят лет, как унесла Лета любезного друга моего Ивана Семеновича. И вот я осмелился взяться за перо и описать мои с ним встречи, хотя «нет более великой муки, чем вспоминать о днях счастливых в несчастии», как сказал в своей «Комедии» Данте. Я вернусь своею памятию, которая по милости Божьей все еще крепка у событиям, от коих шесть десятков лет отдаляют нас.


I

Прекрасным летним днем 1768 года сидел я в Летнем саду, развлекаясь чтением «Бедной Лизы» покойного господина Карамзина. Нетрудно вообразить себе, сколь волновала меня в те года (в бытность мою офицером Ея Императорского Величества, блаженной памяти матушки нашей Екатерины Великой, гусарского полка) сия повесть, ибо было мне двадцать лет.
Мое внимание отвлек от книги негромкий голос, сказавший мне: «Эй, господин майор!». Я оборотился. Рядом со мною сидел на скамейке человек лет тридцати пяти от роду, в изрядно пошитом, но довольно поизношенном платье. На ланитах его пылал нездоровый румянец, и когда он с мучительностью закашлял, я уже не сомневался в том, что у него чахотка, и в стадии весьма опасной.  Он внимательно посмотрел на меня и изрек:
- Прошу простить мне мою бесцеремонность! Однако неужели вы с серьезностию читаете сие праздное бумагомарание?
- Бумагомарание? – переспросил я, - А, по-моему, сие написано весьма недурно!
- Недурно?! Да ведь это пачкотня, коя представляет любовь в самом ничтожном свете! – вскричал он.
- А вы, сударь мой, вижу я, философ, или же большой знаток в том, что касается любви? – не без иронии спросил я.
Он выпрямился и спокойно произнес:
- Прошу извинить меня, милостивый государь, я забыл представиться! Я пиит. Иван, Семенов сын, Барков!
Меня словно обдало холодною водою. Я вскочил, и, устремившись к пруду, в коем плавали лебеди, бросил «Бедную Лизу» в воду, заставив книгу повторить судьбу ея героини, затем подбежал к моему собеседнику, и со страстью заговорил:
- Боже мой! Сам Барков! Великий автор «Луки Мудищева»! Я всегда поражался, сколь рано развилось в вас дарование, ведь вы, полагаю всего лет на пятнадцать старше меня! Откуда в вас такой талант?
- Талант мой есть дедовское наследство! – спокойно ответил он, - Вот, поглядите! Сие осмистишие написано собственной моего деда рукою.
Он протянул мне листок бумаги, на коем старинной прописью было начертано:

Свою супругу пожилую
Мне силы есть еще е……ть
И я в п……у ея седую
Не преставаю ч...н совать.
Мой юный друг!
Брыкаясь на жене,
Когда умру я,
Вспомни обо мне!

- «Мой юный друг» - это я! – добавил он, - Правда, если по чести, то я не женат, и брыкаться мне приходится не столь часто, как того желаю. Кстати, рассказывал мне мой покойный дед одну занятнейшую историю о любви, и я вам ее сейчас же поведаю.


II
Первый рассказ о любви.             

Итак! Жила много лет тому назад в Санкт-Петербурге графиня Воскресенская. Желая иметь вид и репутацию женщины прекрасной (коей она, впрочем, и была!) и вместе холодной и неприступной, зареклась она в свое время связать себя узами брака и за всю жизнь не одному мужчине, хотя и домогалось ее великое множество их, не отдалась. Бог мой! Сколь мучительно сие для нее было, ведь горяча кровь русская, ох горяча! Бывало графиня сия разденется у себя в спальне донага, да и станет гладить себе груди да бедра; погладит, погладит, а как начнет у ней от сего все тело пылать и изнемогать, а голова кружиться, то и сунет пальчик себе промеж ног, и ну его дергать, пока сатисфакция не получится. Да так раза три кряду, а то и боле того, ежели днем тем с мужчиною говорить изволила.
К тому она и служанок своих донимала. Затворится, бывало, со служанкою в опочивальне, разденется, поставит ее на колени рядом с собою, ноги раздвинет, да тут служанке и работа: лижи ей лоно, да еще и руками ласкай иные места заветные! Другой раз она и сама служанкам лизала, коли прихоть ей такая приходила. Одной служанке так в особенности работы достало. Мало того, что, когда случалась у графини сладострастная сатисфакция, то она от чувственного избытка ногами помахивала и изгибалась вся, причем служанке сей больнехонько пяткой по телу задевала; так еще и столь часто опыты сии с ней проделывала, что у оной служанки язык совершенно распух. Ее, бедняжку, и к лекарю возили, и в деревню на излечение посылали, да все напрасно!
И был у оной графини поклонник – князь Белозубов. Является он как-то перед нею и говорит: «Нет, мол, сил, сударыня, матушка моя графиня, терпеть боле природных мук моих! Да и того не может быть, чтобы и у самой вас кровь не кипела, и чтобы не желали вы того же, чего я от вас желаю!». Говорит, а у самого штаны так и распирает! А графиня ему: «Нет, говорит, государь мой, не кипит у меня ничего, и не хочу я вовсе с вами близка быть. Оставьте, сударь!». Служанка, как сие заслышала, так и хотела вскричать: «Не верьте ей, батюшка князь! Вельми кипит кровь у нея! Аж мне от сего жарко, аж язык мой пухнет!», да как про язык вспомянула, так и смолчала. Князь в огорчении великом ушел, да, как только хлопнул он дверью, графиня тотчас застонала, бросилась на постелю, и стала на ней извиваться. Приподняла она себе юбки, пальчик сунула в лоно и почала дергать его, а после заизвивалась пуще от наслаждения, издала весьма громкий стон и как будто успокоилась. Отдышалась тогда графиня наша и думала уже подняться с постели, как вдруг взгляд ее на служанку пал. А служанке тут весьма не по себе стало, ибо убежать хотела она, да не смела.      
Разделась тогда графиня, подозвала ее к себе, повелела также раздеться и начать лизать ее с нежностию, а после подъяла ее себе в постелю, возложила ее на себя и заставила ее брыкаться, натурально, как мужчина, когда предается любви с женщиною. Служанка старается, а графиня наша так и млеет, так и стонет от сласти сей: то возьмет служанку свою за ягодицы, и покрепче прижмет к себе, то сама же себе перси гладит…
Через четверть же часа отпустила она от себя служанку свою, стала у зеркала и думает: «Хорошо я сделала, что не отдалась сразу первому встречному, хоть и князю! Ведь сколько я хороша! Кого угодно с ума свесть смогу! Такое лицо у меня, такие волосы, такая грудь белая… и нежная… и… упругая… ах!...» - и стала опять грудь свою сжимать да поглаживать… Насилу к утру успокоилась.
И вот, государь мой, прошло с того дня десятка два лет. Графине нашей стало уже за сорок, только была она все еще весьма хороша собою. Тогда и приходит к ней снова наш знакомец князь, да все с теми же самыми словами. Она поначалу разгневаться на него думала, а потом помыслила: «А отчего же и нет? Служанку свою я натурально замучила; язык ей душеньке кушать мешает… Да и воздержание долгое вредно… Да и… хочется весьма!». Сняла она с себя платье, легла в постелю, и ноги томно раздвинувши, веки сомкнула. Лежит графиня наша, и ждет, когда князь ей и себе сатисфакцию доставит. Видит: не спешит князь, не бросается на нее сразу. И мыслит так графиня: «Боже! Какого чудесного мужчину я отвергала! Натурально, как благородны его манеры! В соитии со мною, зрит он для себя наслаждение духовного порядка!». Лежит она и к тишине прислушивается, и слышит в оной тишине голос князя: «O, Mon Dieu! Il ne se leve pas!». Открыла тут она глаза и вскочила, будто ее аспид ужалил: князь стоит, как вкопанный, дергает свой детородный орган, ругает его на чем свет стоит по-французски, а тот не желает вздыматься! Обозлилась тут графиня! Вскричала она на князя: «Чертов кастрат!», да и выставила его из своей опочивальни в одних кюлотах. Князь же, севши в свою карету, велел скакать домой, и боле у графини нашей не показывался.
А графине сие на пользу пошло. Служанок своих она более не мучила, да и замуж в скорости вышла за одного гусара, которому нужды не было свое удилище французскою бранью бесчестить. Говорят, впрочем, что был он ей порой неверен, но сие, как я мыслю, беда невеликая!      


III

- Вот, так-то! – закончил свой рассказ Иван Семенович.
Я подождал, покуда мой детородный орган после его рассказа перестанет напрягаться, и произнес:
- Да! Нет, пожалуй, для женщины большей муки, нежели воздержание вкупе с великим вожделением!
Иван Семенович засмеялся:
- И наилучшее лекарство от сего есть мужчина с телесной слабостию, ибо клин, как говорят, вышибают клином, а недуг – недугом. Ежели по чести, государь мой, то я сию историю сам сочинил. Помыслите, отколь бы дед мой знавал столькие подробности?
- Вы восхитительный собеседник, - сказал я, - Да и то: неплохой это сюжет для новой поэмы, вроде «Луки»!
- Как знать, может я и сочиню подобное, с посвящением вам, любезнейший…
- Граф Кесарев-Сеченов, Павел Николаевич! Майор гусарского полка!
- Вам, любезный государь Павел Николаевич! Теперь же дозвольте откланяться! Вы мне тоже до чрезвычайности нравитесь, граф! Прошу вас, не побрезгуйте зайти ко мне на будущей неделе. Всегда буду вам искренне рад. Я живу на Литейной…
- Я знаю ваш дом! Сердечно благодарю вас, Иван Семенович!
- Честь имею, сударь мой!
Он поднялся со скамейки и зашагал по аллее, по направлению к Неве, напевая арию из модной тогда оперы «Скупой»:

Ее деревни, говорят их много,
А лежат они вблизи Китая,
Ну, там где много чая,
Где чай и лошади едят!

Внезапно голос его умолкнул, и из аллеи донеслись до меня тихие женские окрики. Я бросился в аллею, и узрел то, что готов был узреть: любезный друг мой Иван Семенович раздевал в кустах некую даму, по всей видимости – фрейлину. Уж настал вечер, аллея была пуста, и пиит мог ничего не опасаться. Фрейлина сопротивлялась, однако Иван Семенович явил истинное упорство: он высвободил ее груди из-под корсета, и, лаская их, принялся целовать ее в уста. Дама несколько успокоилась, и он, приподнявши ей юбки, стал срывать укромнейшие детали ее туалета. Она опять начала было противиться, но друг мой уже возлег на нее. И весьма вскоре окрики протеста перешли в стоны сладострастия. Дама была хороша собою. Перси ее были округлыми, белыми и нежными, раздвинутые ноги – стройными и изящными, а стоны ее были столь сладки для слуха, предавалась страсти она столь всецело, что сие зрелище и мне доставило немалую усладу. Когда любовники затихли, я отошел от них, и неспешно направился к воротам. Покинув сад, я прошел по мостику, возле того места, где государь Павел Петрович позднее воздвигнул свой замок, и зашагал домой.             


IV

Бесконечным сказалось мое ожидание дня, когда я снова смогу повидаться с любезным другом моим Иваном Семеновичем. Но всякому сроку свой конец положен. В понедельник вздел я свой парадный мундир, и с нетерпением душевным отправился на Литейную. Было пасмурно, но сердце мое преисполнено было ликованием. Боже, сколь хорош наш Петербург в пасмурный день! Первым делом я свернул на Невский прошпект, прогулка по коему даровала мне весьма великую радость, постоял я также немного и у Фонтанки, услаждаясь ее прохладою, после прошел еще несколько кварталов, и, наконец, очутится на Литейной. Дом, в коем обитал Иван Семенович, не относился к числу самых богатых домов на Литейной, но все же был довольно хорош.
Дверь отворил мне весьма благообразный лакей – старец годов около семидесяти, с большими бакенбардами и облаченный в ливрею, изрядно поношенную и перепачканную. Приняв мое верхнее платье, и получив от меня мою визитную карточку, он прошел в комнаты, и тут я услышал его громовой глас: «Барин! К вам майор Павел Николаев Кесарев-Сеченов пожаловали!». Немного времени после, он возвратился, и с великим почтением глядя мне в глаза, произнес: «Милости просят пожаловать!».
Я вошел в комнату, коя оказалась рабочим кабинетом пиита. Сразу меня поразило убранство ее, равно как и беспорядочность, в ней царящая. Обустроенный в стиле готическом, кабинет сей был завален бумажными листами, на полу же разбросаны были гусиные перья. Роскошный стол, из красного дерева изрядно смастеренный, был в иных местах испачкан чернилами. На стене, прямо над сим столом помещена была покосившаяся картина, являющая собою изображение двух девиц, совершенно нагих, купанием в ручье увеселявшихся. Нарисована сия картина была столь искусно, что преисполнился я огорчения оттого, что девицы те плодом воображения рисовальщика, а не живым созданием натуры были. Окна в комнате были занавешены, и оттого царил в ней полумрак.
У письменного стола своего стоял друг мой Иван Семенович. Он покуривал свою трубку и с дружелюбием взирал на меня.
- Прошу вас, заходите, любезнейший Павел Николаевич! – произнес он, - Весьма, весьма счастлив видеть вас здесь, в моих пенатах!
- Се зрю обиталище истинного пиита, дражайший Иван Семенович, - с поклоном ответил я, - Отменным образом, позволю себе заметить, лакей ваш вышколен!
- Да уж! Он ведь ранее во флоте служил, да и я его без баловства содержу, - сказал Иван Семенович, и вдруг, словно осекшись, он весьма сильно закашлялся.
- Нехорошо вам покуривать при недуге вашем, - осмелился присоветовать я.
- Пустое, пустое! – он махнул рукой и снова сжал зубами мундштюк своей трубочки, - Прошу покорнейше садиться, Павел Николаевич! И прошу вас не церемониться особо, а располагаться у меня по-свойски. Трубочку, кстати, сударь мой, не желаете?
- Благодарю вас, не сделал себе такой привычки!
- Ну а водочки чарочку? Вместе, а!
- От сего не откажусь!            
- Эй, Федор! – Иван Семенович похлопал в ладоши, и поспешливый лакей не преминул тотчас появиться, - Доставь-ка  нам, голубчик, по рюмке анисовой!
Федор вышел и в скором времени возвратился с подносом, на коем стояли две хрустальные рюмки. Иван Семенович пристально взглянул на него.
- Небось и сам тяпнул, а?
- Никак нет, барин! Истинный крест! – Федор благоговейно осенился крестным знамением.
- Врешь, негодница! По глазам вижу, что врешь! Ну, будет, ступай!
Федор, пряча глаза, и кряхтя по-стариковски, покинул нас.
- Да-с, - произнес Иван Семенович, -  сколько я его не вышколил, а от сего дела не отучишь! Русский мужик! Его хотя бы на кол посади, и на колу пить станет! Упрямая такая у них природа. Впрочем, с него и спрос невелик, понеже и мы с вами от сего прегрешения не вольны!
Иван Семенович рассмеялся и похлопал меня по плечу.
- Пью ваше здравие! – сказал я, торжественно принося рюмку к губам.
- Нет, сударь мой, погодите! – воскликнул Иван Семенович, - Станем лучше пить за Федора!
- За Федора?
- Отчего же и не за Федора! И да будет здрав раб божий Феодор! Почитайте сие, друг мой за малый каприз пиита!
Мы выпили. Пылающая струйка водки словно вся растеклася по телу моему. Я вдруг исполнился чувства, будто бы обретаюсь я в каком гумне вместе с дружками моими гусарами, ибо таков же был запах табачного дыму, и вкус водки на языке моем. Немного мы помолчали с Иваном Семеновичем, удовольствуясь мгновением сим.
- Вопреки тому, что с известного вам дня господин Карамзин утратил всякое для меня очарование, я почитаю долгом своим быть ему весьма признательным, понеже он свел нас тогда в Летнем саду! – наконец сказал я.
- Да-с, - с улыбкой молвил Иван Семенович, - его величество Случай порой преподносит нам весьма приятные дары!
- Я по сей час не могу позабыть ту забавную историю, что вы мне там поведали!
- Если я верно понял намек ваш, любезный Павел Николаевич, вы желаете, дабы я рассказал вам еще одну?
- Расскажите, умоляю вас! Верно, в вашей памяти множество есть подобных рассказов, так доставьте мне радость еще одним!
- Ну, дело, дело! Отчего же и не рассказать, коли вам сие доставляет удовольствие? Так слушайте же, драгоценный мой друг!
Тут Иван Семенович уселся в креслах поудобнее, подмигнул мне весело, и рассказал следующее.


V
Второй рассказ о любви

Нуте-с, любезнейший Павел Николаевич, дайте-ка волю воображению своему, и перенеситесь мыслию своею из апартаментов графини Воскресенской в барщинное имение некоего дворянина, которого мы, будем звать, ну, скажем «графом». Нет, нет! Только не тщитеся воображать себе барский дом и оного графа в домашнем халате! Вообразите себе лучше поля, копны сена, риги, трудящихся крестьян, и иные буколические картины! Вообразили? Ну и чудно! Ведь сие только кажется, что крестьяне не способны чувствовать, и, вообще, люди низкой породы лишены сколь-нибудь благородной чувствительности. Нет! И ваш господин Карамзин подобно не считает! Сродно нам они чувствуют, сродно нам совокупляются, и изрядно предаются разврату. Посему можно много весьма занятного о любви крестьянской поведать.
Вот и у графа нашего, к примеру, была деревенька, душ, эдак, в триста, или немногим боле. И посреде сих трехсот душ обреталась молоденькая крестьяночка именем Марфа. И хорошенькая же шельма! Ей бы, голубушке в семье побогаче уродиться: у купчишки, или у попа, да приданого рублев с тысячу, так с красавицей такою всякий счастлив был бы сочетаться законным браком. Ан, нет! Родитель ее графским кузнецом был, из крепостных, понятно; а что до приданого, то сие разве в паре старых лаптей заключаться могло.
А в той же деревне жил пастух именем Михайло. Лет эдак сорок было ему, и с десяти лет скотинку пас он. Наружностью же оный Михайло весьма безобразен был: ростом мал, на левый глаз кривой, с волосами жиденькими, да и немой, вдобавок ко всем своим достоинствам. Вот Михайле то и приглянулась Марфа наша! Поначалу пастух в душе своей страсть таил, не открываясь никому. И ежели невмоготу ему волнения любовные становились, то тогда рукоблудием утешал он себя. А то и эдак сделать мог: выберет, бывало, телку, али кобылку, помоложе да поздоровее из стада, свяжет ноги ей, чтобы не билась, портки свои спустит, рядышком возляжет, и давай животину поганить! А как особенно сладострастно ему от сего делалось, то в мыслях своих Марфу рисовал он и мычал от утехи сей.
Так терпел Михайло наш долго, да разве такое утерпишь? И стал он тогда подкарауливать Марфу, когда она в речке купалася. Глядит тогда на нее Михайло из-за кустов, а сам себя в оное время руками ублажает. Пришел так Михайло к речке разок, пришел вдругорядь, ан нет, не успокоилось в нем плотское похотение. И не утерпел как-то Михайло. Вроде и налюбовался он Марфою своею вдоволь, и рукоблудием ублажился,  да как стала Марфа одеваться, так и не удержался он. Выскочил Михайло тогда из-за кустов, подбежал к Марфе, и повалил ее наземь, а сам портки спустил и возлег на нее. Ах, да разве так легко дело сие, коли терпел пастух наш столь долгое время! Уж он себя и усластил! За грудь ее девичью руками брался и сжимал изо всей мужицкой силы, до синяков к себе тело нежное ее прижимал, уста ее алые до крови уст алейшей кусал! Она голубка кричит от боли, вырваться силится, а Михайле о том и заботы нет! Так дважды себе с ней сатисфакцию и даровал! Да и на том не угомонился: поставил он Марфушку на колени, и затолкал в уста ее срамоту свою. Марфушка по целомудрию своему не ведала, что засим свершить следует. Он же, поняв сие, за волосы ее ухватил и стал головку ее вперед и назад водить! Девица наша от боли стонет, а Михайло от елисейских сих наслаждений млеет весь! Да и того ему мало сказалось! Повалил он снова девицу, подлег рядом и затолкать потщился срам свой в те врата, что у девиц позади врат парадных помещаются. Тут Марфушка от боли чувств вовсе лишилась, а Михайло испугался и предался бегству.
И в сей момент, натурально, граф на лошади проезжал мимо, совершая обычный для себя утренний променад. Видит он – девица лежит оземь, красою дивная, бледная, подобно Селене, очи закрывши, и с ногами разъятыми, а между оных красою замечательных ног кровь сочится. Лежит девица и стонет тихонько. Граф же наш был еще молод летами и горяч. Как узрел он явление сие, исполнился тут же плотского вожделения, и, не размышляя долго, с лошади соскочил, штаны спустил и бросился к девице. Марфушка наша кричит ему: «Нет! Помилуй, барин батюшка мой! Не надо… не надо…». Стонет, плачет, а господин ее, знай, ублажается на лоне ее. Испив же сполна чашу наслаждения, граф оставил несчастную, вскочил в седло и ускакал далее. Марфа же с великим трудом поднялась, кое-как прикрыла наготу свою, и, превозмогая боль и отчаяние, где шагом, а где ползком, добралась до отцовой кузни.  Вскрикнул старик отец, едва узрел дочерь свою едва живую, с текущею по ногам ее кровью. Марфушка же молвила ему тихо-тихо: «Батюшка, меня Михайло и граф того…». Молвила так и зарыдала горько. Отец же, как держал в руке нож, на огне докрасна раскаленный, так и, подошедши, сунул ей нож сей в лоно. Вскричала Марфа по-звериному и, лишившись чувств, пала оземь. Отец же тем самым ножом горло ей перерезал. Обтерши кровь о солому, схватил старик топор и устремился найти Михайлу, или же графа, в зависимости от того, кто попадется ему первым. Рыщет старик по усадьбе и вот видит – стоит на поляне граф наш и целит из пистолетика в шишечку на елке. Выстрелил граф и шишечку весьма ловко пулею разнес. Кузнец же, сказавши ему: «Стреляешь ты, барин изрядно, ай девок позоришь куда изрядней!», подъял на него топор свой. Граф скорехонько второй пистолетик извлек из-за пояса и выстрелил в кузнеца, и старик пал. Граф же помыслил: «Черт возьми меня, куда же я ему пулею угодил?». Склонился он, любопытством мучимый над простертым кузнецом, а тот ему из последних сил своих ударил топором промеж ног и тут же скончался. Постоял граф немного времени, скованный болию и страхом смертным, и тоже пал и вскоре умер.
А Михайлу следующим днем нашли крестьяне в лесу мертвым с разбитою головою. А что было вдобавок весьма примечательно, так то, что портки его были приспущены, а срам кровию перепачкан. Тут то те из крестьян, кои были разумением сильнее прочих, поняли, как все дело вышло: видать убегал Михайло от Марфы, со спущенными портками, да и задел ногой корягу, и павши, голову разбил о камень. Впрочем, полагаю, так ему и следовало, понеже собаке – собачья смерть! 



VI

Скончив свой рассказ, Иван Семенович погрузился в долгое молчание. Я был потрясен; мой детородный орган в штанах никак не желал приять расслабленное положение, а из глаз моих обильно текли слезы. Иван Семенович изрядно потянул дыму из трубочки своей и молвил:
- Согласитесь, друг мой, что повесть сия производит сильнейшее впечатление, нежели «Бедная Лиза».
- Да… да… - ответствовал я с плачем, - Сие потрясает душу!
Иван же Семенович устремил взоры свои на картину с нагими купальщицами, кою я ране описал уже читателю.
- Сколь изрядно сие нарисовано! – воскликнул он, - Картину сию купил еще мой дед. О боже! Сколь сие возбуждает меня!
Засим снял он живопись ту со стены и начал со страстию гладить холст и лобызать рисованных девиц в перси, ноги, и промеж оных. Я же взирал на друга моего с пониманием. Наконец Иван Семенович несколько успокоился и вновь повесил картину на стену.
- Могу ли я надеяться, любезный друг мой, что вы полагаете слабость сию простительною для одинокого пиита, супруги не имущего? – вопросил он.
- Истинно простительной ее полагаю. Я и сам порой не прочь ущипнуть служанку мою, а когда и пощекотать ее в местах особенно нежных!
- Ущипнуть и пощекотать! Только то!
- Увы, друг мой, не боле чем ущипнуть. Родители мои с пребольшой тщательностию следят за целомудрием прислуги нашей. Боюсь, впрочем, что грядет день, когда удержаться мне никоих сил не достанет!
- Засим прошу вас не быть в оный день столь же непощадным, каковыми были Михайло и граф в отношении к бедной Марфе!
- Сие зависит от того, сколь долго воздержание мое длиться будет!
Иван Семенович от души посмеялся словам моим, а затем хлопнул в ладоши, и усердный Федор не замедлил предстать пред нами.
- Ну-ка, голубчик, представь-ка нам еще по чарочке, и себе прихвати! – приказал пиит.
Когда же Федор явился к нам с подносом, и каждый из нас троих взял по чарке, Иван Семенович с торжественностию провозгласил:
- За всех женщин – обесчещенных, и целомудренных, развращенных и робких, горячностью пламени подобных, и льду подобных холодностию, за лесбийскою любовию услаждающихся, и за таких, кои, мужескому насилию подвергаясь, страданием за усладу ближнего платят! За всех дам и девиц, друзья!
Мы охотно выпили. Федор, поднос прихватив, комнату покинул. Проходя же мимо дверей, он чуть было не миновал оные и о стену едва не ударился.
- Ах, негодница! – рассмеялся Иван Семенович, - Бьюсь об заклад,  что по пути из кладовой сей почтенный Мафусаил несколько чарочек по своему почину испил! Ах, старый пьяница! Ну, да Господь с ним!
Я взглянул на часы, кои стояли на столике. Времени прошло уже порядочно, и я помыслил тогда, что через четверть часа мне нужно будет покинуть моего странноприимного друга. Иван Семенович же всей наружностию своею показывал мне, что не желает в скором времени расставаться со мною, и я почел за благо задержаться. Хозяин мой, немного захмелевший, сел за клавикорды, и, несколько путаясь, принялся услаждать мой слух музыкою. Мыслю, что то была увертюра господина Фомина к опере его «Ямщики на подставе». Тогда уразумел я, что Иван Семенович ране изрядно на клавикордах упражнялся, но однажды дело сие оставил и теперь токмо изредка для собственного своего удовольствия за них садился.
Прервавши увертюру в середине ее, он стал играть иное сочинение, а засим и вовсе престал играть и со стуком захлопнул крышку клавикордов, кои от сего издали подобие горестного стенания. Я вновь помыслил тогда, что надлежит мне покинуть хозяина, и потщился было сказать о сем, но друг мой Иван Семенович сам первый заговорил со мною:
- Молю вас, любезный мой Павел Николаевич, извольте снять тотчас штаны ваши!
Не помышляя о возможных следствиях сего, я тотчас исполнил просьбу моего драгоценного друга. Он же, подошедши ко мне с тыла, наклонил меня и всадил свой пиитический уд мне сзади.
- Не противьтесь сему, - зашептал он, - Понеже я не женат, надобна мне тотчас сатисфакция.
Я с покорностию вытерпел сие, ибо прошение пиита, осененного сиянием гения свято любому добропорядочному мужу. Когда же он, наконец, застонав, двигаться престал, я повернул его тем же образом, что ране он меня, и познал гений во плотском его виде. Сие оказалось весьма для меня усладительным. Вкусив же поэзии сим способом, я сел в кресла и отдышался. Иван Семенович, дивяся порыву моему, с ласкою воззрел на меня.      
- Никак не мог предполагать в вас таковой горячности! – промолвил он, - Экий вы молодчина!
- Мне, впрочем, пора! – сказал я с весьма церемонным поклоном.
- Прошу вас, пребудьте со мною еще немного!
- Благодарю вас, любезный друг! Теперь мне нужно по своей надобности! – Я вздел мои штаны.
- Тогда прощайте, милейший мой Павел Николаевич!
- Прощайте и вы, любезный мой Иван Семенович!
- Не позабывайте приходить ко мне по-дружески! Непременно!
Я вышел из кабинета моего пиита. В сенях мне молодцевато отдал честь старый Федор. Я пожаловал ему три целковых и покинул сие аполлоново святилище. Пройдя немного по Литейной, я оборотился и узрел в дверях физиономию Федора, коя расплывалась в улыбке, преисполненной благодарности за мои щедроты. Я взмахнул ему рукою, и пошел, боле не оборачиваясь.            


VII

Прошел месяц со дня незабвенного для меня визита, и весь оный месяц я неодолимо жаждал вновь повидать любезного друга моего Ивана Семеновича, чему непрестанно мешали воинские мои обязанности. Август уже подходил к концу и начало уже несколько холодать, когда я наконец решился вновь посетить гения в доме его.
Сердце мое радостно возликовало, когда я снова узрел дом на Литейной. Я постучал, и двери мне отворил Федор. Был он явно обрадован моим появлением, но вместе видно было по выражению лица его, что он чем-то весьма серьезно огорчен. Войдя в кабинет пиита для докладу, Федор не прокричал, по обыкновению своему, а негромко произнес: «Барин! Тут к вам Павел Николаевич пожаловали!».
Я вошел в кабинет, и замер: друг мой Иван Семенович возлежал на кушетке в углу; подле на столике находились весьма многочисленные аптекарские снадобья. Зря на сие, уразумел я, что недуг моего друга весьма ужесточился, ибо вид его был дурен.
- А, дорогой мой Павел Николаевич! – молвил он, - Вы изволили, наконец, украсить своим появлением гнетущее меня одиночество! Последние дни, никто меня посещением не жалует. Я душевно рад, что вы пришли повидать меня.
- Вижу, друг мой, что положение ваше весьма серьезно, и, видя, огорчаюсь! – сказал я, весь трепеща,  - Могу ли я оказать вам посильную помощь?
- Помочь вы мне можете токмо тем, что станете приходить ко мне. О жизни же моей не извольте беспокоиться. Отлежусь как-нибудь. Впрочем, возможно и нет! – он посерьезнел, - Вероятно, сие кончина моя наступает!.
Он закашлялся и откинулся на подушках.
- Я боюсь, что ближайшее время мы не сможем видаться, - ответствовал я, - Мне надлежит завтра же отбыть с его сиятельством графом Воронцовым в Италию на полгода, по личному ее императорского величества, матушки нашея распоряжению. Однако заклинаю вас, не будьте в отчаянии! Я мыслю, что к моему возвращению, будете вы в совершенном здравии, и мы тогда продолжим наши милые беседы о любви!
Иван Семенович грустно улыбнулся.
- Ну, полноте-с, полноте-с! – прошептал он, - Мы с вами слишком расчувствовались теперь, и совсем позабыли, что в доме моем, обычно весело бывает!
- Ладно! Не станем боле говорить о недуге вашем!
- Скорблю, но на сей раз не могу предложить вам испить со мною чарочку. Лекарь строжайше возбранил мне сие! Однако если пожелаете, то сможете выпить с Федором, а я порадуюсь за вас. Что до Федора, то смею вас уверить – он не откажет вам.
- О, нет, благодарствую! Не сумлеваюсь, что Федор ваш и без того, втайне уже нынче к чарочке приложился!
- А вот вы и впросак попали, любезнейший! Старец сей столь огорчен недугом моим, что совершенно перестал выпивать тайком. Верно говорят, что горбатого могила исправит! – Иван Семенович вдруг помрачнел, и в очах его виден был ужас, - Моя могила… Моя, Павел Николаевич! Мы слышите?! Моя! Моя!!!
Я в великом сокрушении душевном взирал на него. Благородная душа друга моего была изломана тяжким недугом. Окрик его потряс и взволновал меня необычайно.
После сего взгляд Ивана Семеновича стал вновь покоен.
- Извините мне, друг мой, мою горячность! – молвил он, - Я слишком… Надобно мне развлечься! Не желаете ли выслушать от меня еще одну занятную повесть? Дело сие достойное и грусть изрядно изгоняет!
- Выслушаю с величайшим наслаждением, друг мой! Но, токмо… Не повредит ли сие здравию вашему, драгоценнейший Иван Семенович? – ответил я с величайшим трепетом.
- О, не извольте беспокоиться о сем! Мне сие лишь в пользу! Токмо в пользу, слышите ли? Первая повесть моя была комической, вторая – трагической, а третья… Угадайте-ка, а?
- Право же, не знаю!
- Третья повесть моя будет философической. Итак, внемлите!            


VIII
Третий рассказ о любви

Милый мой Павел Николаевич! Я без опасения ввожу вас в мир моей немного озорной философии, ведь вы человек образованный, те так ли? Если вы обратили на то свое драгоценное внимание, то первые две мои повести явили вам любовь двух общественных состояний – дворянского и крестьянского. Ныне же явлю я пред вами любовь третьего состояния – разночинского.
Итак, в некоем небогатом селении жил да поживал себе расстрига-поп. Во время оно, несколько провинился он пред епархией своей невоздержностью в амурных увеселениях, притом весьма сильно рассердил он супротив себя самого архиепископа. Попадья же и дочь попова, понятное дело, совершенно поедом заели за потерю прихода несчастного отца Феодосия (а именно так звали-величали нашего расстригу). Но потом обе дамы успокоились, батюшка ростовщичеством занялся, не хуже любого жида, да и стал копить дочери своей на приданое.
Дочь же у попа была девицей наисахарнейшей и архимедовейшей: белая кожею, лицом круглая, грудью пышная, а задом и вовсе грудастая! Телеса ее как видите, могли бы любого из нас в тенета Венерины привесть аки теля послушное! Сама же дщерь попова давненько зело о замужестве мечтаниям придавалась. Сядет, бывало, в погребе на табурет, юбки приподымет, да и любуется своими бедрами пышными, икрами стройными, да лобком пушистым, а после расстегнет пуговки на груди роскошной, и все мечтает, каково будущему муженьку сии сокровища ласкать будет; от таковых же помышлений голова у ней кружится да щечки свежие огнем пылают! Полюбуется так собою, потом спохватится, запахнется – и бегом из погреба! А бывало – на ночь глядя стащит у маменьки какую колбаску, обхватом для невинности не опасную, ляжет в постелю, сунет осторожненько колбаску сию на съедение песцу своему, и давай покручивать ее, давай наслаждаться! Покрутит, потешится да и заснет со счастливою улыбкою, точно дитя малое!   
А Феодосию, расстриге, все работник надобен был. Изрядное время провел он в поисках – как бы не просчитаться – да, поискавши, нашел таки: здорового, плечами широкого, лицом румяного, одним словом богатыря эдакого. Звали же молодца Сергеем. Да и говорили о парне доброе: что, мол, на девиц хоть и смотрит с жадностью, никогда еще радостей амура, по младости лет своих, не познавал. Взвалил отец Феодосий на него работы немеренно, а парню хоть бы что – только забава для силушки. Попова же дщерь токмо узрела его, сразу полюбила без памяти. И глазами взирала на него масляно, и ножкою под столом ноги его касалась. Да и в погребе прятаться чаще начала, и колбаски чаще подворовывать. Сергей же и сам смекнул, что девица недурна и по нему от любви изнемогает. И почал он на любезничания ее под столом ответствовать движением ноги своей, и за руки тайком брал, и все пышности ее пощупывал, когда сие незаметно сделать было можно.
И вот в один из дней заходит отрок наш в погреб. И видит там такое, что описать никакого галопа пегасова не достанет. Сидит девица нагая вся на лествице, одна ножка на ступеньку, в колене согнутая упирается, другая возлежит свободно, волосы распущены по-русалочьи, одна ручка на груди белой покоится, другая промеж ножек движется. И на лице у девицы такое вожделение плотское читалося, что страсть сия и Сергею передалася. Приспустил он штаны свои и ближе к ней подался. Шепчет ему дочь попова: «Не позорь меня, родимый! Батюшка ежели узнает, проклянет нас обоих!». А он ей ответствует: «Как же стерплю теперь, душенька моя, коли ты теперь таковую страсть разожгла во мне!» Она же и молвит ему: «О сем не беспокойся, ублажу я тебя, услажу, любимый мой, токмо оставь меня девицей!». Молвила, да и приняла в ту ручку, коя ране на груди ее лежала восставший срам его, и стала ласкать его, вверх и вниз ручку попеременно водя; себе же другою ручкой лоно услаждала. Сергей же наш, вкушая сладость сию, руками ее тело гладил. И весьма сие ладно у них вышло: и целомудрие дочки поповой при ней осталось, и обоим весьма сладострастно сделалось. Вдруг, зрит девица: как застонал Сергей от предела сласти плотской, так и брызнул на лествицу срам его белою струйкою. Испугалась попова дочка, а Сергей и сам страху натерпелся: никак в толк не возьмет, к чему сие знамение из сраму его явилось. Сели они рядком, оба страхом объятые, однако в скорости вновь в них взаимное похотение пробудилось. А Сергей тут и помыслил: «Нет уж! От ласк сих только страхи всякие приключаются. Дай-ка я лучше сотворю с ней то, что братец мой Тимофей давешним летом на сеновале с дочкою купца Онисимова совершал, не ведая, что я на них тайком взираю! Кажись, ясное дело, как сие творится!». Повалил он поповну оземь и возлег на нее. Она, понятное дело, некоторое время ему противилася, но от ласк его, и чуя срам его не бедрах своих, разумение потеряла и порешила всецело ему отдаться. И чем более ласкал ее Сергей, тем слаще наслаждение ее делалось. Сергей же твердо воздумал срам свой весть в лоно ее, и содеял сие. Тут почуяла поповна боль весьма сильную, ибо была Сергеева колбаска поболее тех, что она с кухни таскала, и воскричала дочь попова голосом громким. Сергей тут вновь испугался, немедленно восстал с нее и еще боле устрашился, зря как кровь у нее между ног показалась. Однако вожделение его было столь велико, что, зря на полюбовницу свою в виде сем, испытал он кружение головы, и вновь срам его брызнул струйкой белою. Закричал тут Сергей от сласти и страха еще пуще прежнего. И на возгласы сии явился в погреб сам отец Феодосий. Как узрел он дщерь свою нагою и целомудрие утратившую, так начал весьма гневаться. Сергей же винясь от сердца, молвил ему: «Ты уж прости меня, отец Феодосий! Убил я, знать, дочь твою! Зри, как у ней кровь хлещет, не иначе, пронзил я ее!                Только и я страдание вынес великое: у меня срам аки нос застуженный сморкался! Видно, и мне конец настает теперь!». 
Засмеялся тогда отец Феодосий: «Ах вы дитяти неразумные! Хотел я на вас прогневаться, да простил вас за простодушие ваше! Венчайтесь, чада мои, да примите на сие мое благословление!». Благословил он их и наедине оставил.
Вот так-то, друг мой Павел Николаевич! Отчего им счастие нежданно улыбнулось при случае, подобные которому другим многих горестей бы стоили? От глупости! Так-то!   


IX

Надобно сказать, сто сей рассказ Ивана Семеновича изрядно впечатлил мое воображение. Я приспустил штаны и начал тереть срам мой, дабы успокоить вздымавшее его похотение. Иван Семенович рассмеялся:
- Вижу, что не утратил еще повествовательного дарования. Надеюсь также, что вы не испугаетесь, как отрок Сергей, узрев белую струйку, которая в скорости вам покажется!
Струйка оная тотчас брызнула. Я же, обтершись носовым платком, спокойно ответствовал:
- Как видите, драгоценный друг мой, я совершенно невозмутим. Мы, гусары не столь пугливы!
Иван Семенович нахмурил брови, откинулся на подушки, и вновь заговорил:
- Что до меня, то я весьма беспокоюсь оттого, что в последние дни из меня подобного не истекает, да и вовсе срам мой не отвечает каким либо призывам воображения. Мыслю, что сие есть знак скорого конца моего. В одном токмо вижу свое утешение, что отныне могу лечить я нимф, подобных графине Воскресенской. Впрочем, более меня бы радовали признаки конца не скорого, но работящего и чувствительного, коим он пребывал у меня доселе!
Я засмеялся, ибо каламбур сей показался мне весьма уморительным.
- Знаете ли, друг мой, - продолжил Иван Семенович, - что меня до чрезвычайности увлекла мысль ваша сочинить поэму о графине Воскресенской! Чаю в ближайшее время приступить к сему труду.
- О! Сие будет великим творением гения вашего! – воскликнул я.
- Сие станет моею «лебединою песнею»!
- Не помышляйте о смерти, понеже вы еще молоды годами и крепки!
- Я болен.
- Вы совершенно поправитесь!
- Нет! Нет! Нет!!! – очи друга моего налилися кровию, - Знаю, что час мой пришел, и не надобно мне прелестных сих утешений! Не дитя я малое, и кончины своей не страшусь!
Пораженный внезапной вспышкой гнева его, я обмер и тихо прошептал:
- Мне, должно быть, пора удалиться.
- Не торопитесь, друг мой, - мягко произнес он, - Свидимся ли мы когда-нибудь еще, сие неизвестно!
- Свидимся! Верю, что свидимся! Теперь же пора мне в путь!
Я встал и быстро вышел. Иван Семенович с грустью проводил меня взглядом. Уже в сенях услышал я его крик:
- До свидания, любезный друг мой Павел Николаевич! До встречи! – и потом потише, - Безумец я! Какая встреча? Мы не свидимся боле! Прощайте! Прощайте!
Я исполнился желания воротиться к нему, но сдержал порыв свой.
- Прощайте! – крикнул и я, - Прощай, Федор.
Федор с поклоном отворил предо мною двери. Я вышел на улицу и с сокрушением сердечным поспешил в свой дом.
На другой день экипаж увозил меня и его сиятельство графа Воронцова далече от Отчизны нашей. Доля наша была, впрочем, завидной: приближалась зима, а нас ожидала теплая прекрасная Италия, и полгода незабвенных приключений.            


X
Эпилог

Время, кое провел я в Италии, миновало быстро, и путешествие сие надолго запечатлелось в памяти моей. Вечный град Рим, Венеция, прекрасные итальянки – право, все это не могло не взволновать моей чувствительности!
В Петербург я воротился в конце февраля 1769 года. Шел тогда в столице снег, холод был ужасный, но возвращение в Отчизну после долгой разлуки не могло не радовать сердца моего. Вечером того дня, когда мы воротились, изволила принять нас сама матушка наша Государыня. Она с великою своею щедростию наградила нас за похвальную дипломатическую миссию в Италии.
Утром же другого дня устремился я на Литейную. Федор встретил меня со слезами и сообщил мне, что его хозяин и мой любезный друг Иван Семенович несколько месяцев тому назад скончался и был погребен. В доме же теперь проживает двоюродный брат его и наследник Михаил Фаддеевич Кобелев. Прощаясь, Федор отдал мне некую рукопись, сказавши:
- Вот. Барин перед смертию своей велел передать. Чуял, что прийти изволите!
Я взглянул на первый лист, надписано на коем было:

ГРАФИНЯ ВОСКРЕСЕНСКАЯ
Поэма в трех главах.

Сочинение Ивана Семенова Баркова

Посвящается другу пиита, графу и майору
Павлу Николаевичу Кесареву-Сеченову
       
Засим я горько заплакал и, трепеща, произнес:
- Стало быть, сочинил!
- Да-с! Мучался, а все писать изволил! – со слезами ответствовал мне старый Федор.
Протянув ему пять целковых, я вышел и с той поры более в сем доме на Литейной не бывал.
Остается сказать, что рукопись оной поэмы Ивана Семеновича не существует более: к великой скорби моей, она сгорела во время московского пожара в году 1812 в доме моем, куда переехал я в году 1775.
Ныне вновь проживаю я в Петербурге. Грущу по прежней жизни моей, воспоминаю двор и нравы времен Государыни нашей Екатерины Великой, иногда хожу взглянуть на тихую могилку Ивана Семеновича. Мыслю, что летам моим приходит предел, и в скорости отправлюсь я в бесконечность вослед  драгоценному другу юности моей Ивану Семеновичу Баркову.