Ложись, как привыкла

Анна Лучина
1.
        Тусклая  кабина лифта дернулась,  утробно лязгнула железом и застыла на последнем этаже. Эти резкие механические звуки, вдруг сменившие монотонное гудение мотора, прозвучали, как точка в конце фразы, и вывели Мону из глубокой задумчивости.
Она надавила на железную  дверцу плечом, и оказалась перед грубой дубовой дверью, покрытой толстым слоем коричневой краски.
     Дверь была высокая: в два человеческих роста. Она была разбита на две створки,  одна из которых открывалась только в редких случаях. По случаю покупки или продажи мебели.
Мона привычно перевела взгляд вверх. На жестяной номерок квартиры с цифрой «восемь», прибитый к  двери  высоким человеком. Номерок давно слетел с  одного гвоздика и уныло свисал знаком бесконечности, возможно, терпению жильцов коммунальной квартиры.
Взгляд Моны не задержался и на нем и скользнул выше, к сырому, в любое время года,  потолку, точнее, крыше дома.
     В этом доме и крыша была не такой, как  в  соседних домах. В потолке, над последним лестничным пролётом и лифтом, не было чердака. Вместо него было пустое мрачное пространство до  самой кровли.  А крышей в этом месте был высокий стеклянный купол, сложенный из множества молочно-прозрачных квадратов. И старая крыша была похожа на тусклый кристалл, грани которого, потеряли изначальную прозрачность, но еще были способны пропускать мягкий дневной свет.
     Мона  лицезрела крышу своего дома каждый день. Но всякий раз замирала на несколько секунд, разглядывая с благостным трепетом этот стародавний уникальный архитектурный шедевр…

     Таких красивых домов в центре города сохранилось немного. И не удивительно, что несколько раз в день, размеренно урча перегретыми моторами, у истертого временем фасада дома вереницами выстраивались высокие экскурсионные автобусы, густо покрытые серой дорожной пылью.
Тяжело переставляя затекшие в дороге ноги, из автобусов на асфальт прыгали усталые туристы, сбивались в рыхлую кучу. Повинуясь размашистым жестам экскурсовода, они дружно задирали головы, и долго стояли так, очарованные безумной красотой дома. Изяществом его затейливых, как макраме, чугунных линий балконов. Огромными, как в солнечной Италии, арочными окнами, украшенными изящной лепниной и маскаронами. А сверху на них печально взирали полуобнаженные гипсовые кариатиды, едва укрытые от дождей и ветров лепным козырьком крыши.
Дом был старый, дореволюционный. Роскошь фасада сменялась широким и светлым парадным подъездом, отделанным мрамором и чугунными перилами. Во дворе, за неприметными металлическими дверьми, сохранились два черных хода для прислуги. С облупившейся штукатуркой и сломанными перилами. Пользоваться ими было сложно, потому что приходилось лавировать между вынесенным из квартир хламом.
      На первом этаже парадного входа, сразу за крепкими дубовыми дверьми, отделанными стеклом и латунью, в добротной резной раме висело зеркало, занимавшее большую часть стены.
Старожилы уверяли, что зеркало это - венецианское. Привезено было из Европы с величайшими предосторожностями. И уже тогда стоило огромных денег.
     Разные слухи ходили среди жильцов про это зеркало. Кто-то говорил, что зеркало скрывает тайный ход в одну из башен Кремля. Другие наделяли его темными мистическими свойствами и уверяли, что в зеркале живет хозяйка этого дома. И горе тому, кто её увидит.
    Тёмная давняя история, но ходили слухи, что однажды к хозяйке пришла старая цыганка за подаянием. Но та приказала выгнать прочь грязную попрошайку. И цыганка в  гневе закружилась, как чёрный смерч, затопала ногами и  с проклятиями бросила в зеркало горсть мелких монет. С той поры доходный дом стал приходить в уныние и запустение. А потом пришла революция. Хозяйку убили, жильцы разбежались, квартиры разграблены. Только зеркало осталось целым, как заколдованное. И иногда, в вечерних сумерках, кто-то видел,  как хозяйка мелькает в зеркале, одетая в строгое черное платье.
     Молодой человек лет двадцати, студент какого-то исторического института, раз в неделю, а то и две,  приносил табурет и с благоговейной осторожностью протирал зеркало сухой бархоткой. Никому из жильцов не приходило в голову протирать от пыли и грязи страшное зеркало. Поэтому, они смотрели с искренним удивлением на странного студента и быстро ныряли в узкую кабину лифта.
Но, однажды, студент пропал. Видимо, закончил институт. И зеркало, без надлежащего ухода, стало тускнеть, покрылось грубыми язвами ржавчины и черными полосками морщин.
Все течет, все изменяется. Но не все изменяется в лучшую сторону.
     Жильцы этой исторической ценности проходили мимо плотной толпы зевак, испытывая гремучую смесь чувств, которая временами взрывалась в конторе ДЭЗа.  В результате следовала реакция со стороны дирекции, и выделялись мизерные средства на косметический ремонт дома.
Меж собой жильцы давно окрестили дом «достопримечательным клоповником» и непатриотично мечтали, чтобы их неуютный домина не вписался бы в очередной архитектурный проект реконструкции центра города. Не вписался бы так основательно, что его пришлось бы снести. Пусть на этом месте будет что угодно: стоянка для машин, площадка для выгула собак, кооперативная баня или табачный ла-рек — лишь бы не прозябать в постылой коммуналке бок о бок с людьми, не соблюдающими очередь в ванную комнату и забывающими вернуть стулья, взятые когда-то напрокат.
Получив же отдельные квартиры, жильцы сразу же затосковали бы по скандальным, полусумасшедшим соседям, склонным к дракам, выпивкам и отлыниванию от мытья общего унитаза.
Ну а пока, квартиранты дома с показным раздражением хлопали перед носом экскурсантов тугой входной дверью и писали родственникам в далекие края, что с соседями им не повезло…

Мона улыбнулась своим мыслям, порылась в карманах, ища связку ключей, но тут входная дверь сама распахнулась, и мимо неё с  крайне озабоченным видом шмыгнул сосед Николай. Такой вид у него был всегда, когда до закрытия винного отдела в  магазине оставалось не больше четверти часа.
В такие моменты у Николая не было даже секунды времени, чтобы приостановить движение тела в заданном направлении и переброситься парой слов с  соседкой.  В такие моменты взгляд его был рассеян и устремлён вдаль.  Уже потом, в полутёмной комнате, где наперебой стучали будильники, настенные и напольные часы, выпив две порции «беленькой» из гранёной рюмочки на ножке, и закусив пухлым пирожком с мясом из кулинарии, Николай выходил на общую кухню и был развязен, даже назойлив в общении с народом.  А пока он шмыгнул мимо, с сосредоточенным взглядом, и ринулся вниз по лестнице, смешно перебирая ногами.
Мона укоризненно покачала головой, и даже как нахмурилась, но когда вошла в квартиру, лицо её быстро просветлело. В ноздри ей ударил приятный запах еды, томившейся на плите. Потом она услышала невнятные голоса: Натки и кого-то еще из соседей, доносящиеся с кухни, плеск воды в раковине и звонкий стук столового ножа, упавшего на кафельную плитку.
     Мона давно заметила, что в доме, где вкусно пахнет едой, живет счастье.  И хотя Мона не совсем была уверена, что знает: что такое счастье, но приятный запах еды вселял в  неё уверенность, что  её  счастье тоже где-то рядом.  У этого счастья  есть имя: Алик. Он офицер в какой-то секретной ракетной части.  Поэтому, всегда неожиданно появляется в  её жизни и также внезапно исчезает со словами: «Я позвоню». У счастья васильковые глаза и щеточка ржаных усов над верхней губой.
     От этих мыслей лицо Моны окончательно просветлело и разгладилось. Она подавила в себе желание немедленно побежать на кухню, а зашла к себе, чтобы переодеться в домашнее бельё.
     Её жилая площадь, как писалось во всех квартирных документах, состояла из двух комнат. Одна комната была большая, светлая. Тяжелое трехстворчатое окно комнаты выходило в торец дома, на скромный городской скверик перед соседним домом.
Вторая комната была вдвое меньше первой и считалась нежилой. Её и комнатой было трудно назвать. Скорее – это был этакий предбанник перед большой комнатой.
Мона  приспособила его  под  прихожую с одноногой вешалкой и скромную кухоньку.  Здесь у неё стоял складной обеденный столик, пара стульев и грубый буфет для хранения кухонной утвари.
     Когда-то, еще до революции, в этой комнатке стояла изящная печь, покрытая бело-голубыми изразцами. И в стене комнатки, выходившей на подъезд, было пробито полуметровое арочное окно, через которое в комнатку подавали связки сухих поленьев.
    Пришло время. Однажды в дом провели горячую воду и отопление, печь сломали за ненадобностью, окно заложили тонкой фанерой и замазали бежевой краской в цвет стены. Со стороны подъезда никто и не догадывался, что арку в стене можно проломить одним ударом кулака.
Натка говорила, что раньше в этих комнатах жил один мужик, к которому по ночам приходили какие-то подозрительные личности. Они тихо стучали в «тайное» окошко. Мужик тихо и быстро впускал их к  себе.  Вот так, под покровом ночи, гости приходили и уходили, никем не замеченные.
Мона долгое время слышала по ночам эти тихие стуки. Они были аккуратные и вкрадчивые.  Два-три стука. Пауза. И снова два-три стука.  Однажды стуки в окошко прекратились. Но Моне не стало от этого легче.  Наоборот, ожидание тихого, леденящего душу, стука в окошко стало бесконечным. Среди ночи, измотанная ожиданием ненавистных звуков, и бессонницей, Мона кралась на цыпочках к глухому окну. Замирала, усмиряя прыгающее сердце и дыхание.  Тишина казалась ей неубедительной. И прежде чем вернуться в теплую постель, она тихо выскальзывала в темный коридор и накидывала на общую входную дверь железную цепочку. Собачку.
    До революции  квартира принадлежала царскому генералу. Все в ней было с помпезностью и размахом. Большие комнаты. Высокие потолки. Делилась квартира для пролетариев тоже щедро.  Изнутри она была поделена на жирные смачные ломти, как большой спелый арбуз. И тем не менее, углы большого коридора постоянно прирастали свежевыдвинутой старой мебелью.
Впрочем, Мона из всех соседей выбрала для общения только – Натку с мужем Антипом.
Рядом с их дверью была прибита вешалка для пальто и стоял почти новый детский велосипедик. У пары был маленький сын, похожий на пухленького ангелочка. Но из-за проблем со здоровьем он большую часть времени жил в загородном детском санатории.
    Натка и Антип были красивые. Высокие, статные, румяные. Кровь со сливками. Что говорило об их сытом детстве и хороших генах.
Натка была темноволосая, с белой кожей и яркими светлыми глазами. А у Антипа были пшеничные длинные волосы и карие глаза, опасно блестящие, как  нефть.  Все это изобличало в них, если не потомственную родовитость, то, как минимум, наследственную породистость, что всегда соседствует с отменным здоровьем.
Натка и Антип работали в одной конторе, но в разные дни.
Два дня они не виделись, а  два последующих дня были вместе. Это позволяло им в  равной степени: и отдыхать друг от друга, и наслаждаться семейной идиллией. Наверно, им хорошо было вместе. Они могли бы прожить рядом всю жизнь, но красота, как магнит, притягивает к себе много посторонних людей. И это весомое обстоятельство вносило в жизнь супругов некую сумятицу и раздраженность.
    Некую озабоченность Мона проявляла по отношению к соседу Николаю. Он был тихим пьяницей с корявой судьбой.  Места общего пользования посещал редко.  Иногда Николай пропадал на несколько дней. Возвращался тихий и скучный. Запирался в комнате и неистово чинил тикающее звенящее в разнобой хозяйство до глубокой ночи.
    Рядом была дверь в комнату бабы Лизы.
Старушка была светлой лицом и волосами, тихой и хрупкой, как ромашка из гербария. Когда-то она была хозяйкой всей квартиры. После революции вся её семья  царского генерала сбежала за границу. А баба Лиза, тогда еще юная гимназистка, к революции отнеслась как-то тупо. Оставшись одна в темном и тихом доме, она проводила все дни в молитвах, моля Бога о вразумлении. И когда после молитв выходила на улицу, на губах её играла блаженная улыбка, а светлые глаза смотрели ласково.
     Старожилы говорили, что не обошлось всё без какого-то красноармейца, вскружившего ей голову смелыми революционными речами и шелковыми кудрями, падающими на лоб из-под пахшей костром буденовки. Красноармеец вскоре пропал. То ли сгорел в огне гражданской войны, то ли в объятьях более классово-близкой гражданки.
Когда гимназистку Лизу пришли уплотнять вооруженные люди, она была покорной и тихой. Выбрала себе самую светлую комнату с большим арочным окном, выходящим на главную улицу. И опять долго молилась.
Последняя дверь коридора вела на общую кухню, где помимо обеденных столов, стояли три газовые плиты и четыре чугунные раковины. Кухня была местом дружных споров на общие темы и тихой, но продолжительной вражды, когда касалось чего-то личного.
Мона уживалась с Наткой и Антипом без особых проблем. Они делили одну плиту и одну раковину на две семьи. Только в праздничные дни Натке доставались три конфорки, а Моне  –  одна.  Здесь уже работала не арифметика, а житейская логика.  У Натки – большая семья, а малосемейной Моне и одной конфорки за глаза хватит.
Натка и Антип жили весело и шумно. Весело, когда к ним приходили гости, и они одалживали у Моны вилки, стулья и скороварку для холодца. Крутили магнитофон, пели шлягеры под гитару.  Шумно, когда Антип устраивал жене «родителеву субботу». Иногда чаще, чем наступали календарные сроки, но с педантичной регулярностью, привыкшего к порядку человека.
    Заводился Антипушка где-то на стороне. Еще на лестничной клетке он страшно ругался.  Причем, «убью» — было одним из самых безобидных намерений Антипа. Выйдя из лифта, он ронял свертки и ключи, беспрерывно жал на звонок, собирая негодующий соседский кворум в полутемном (из соображений экономии) коридоре. Тяжелым, некоординированным шагом проходил мимо скорбно потупившихся соседей, и плотно, как ячейку в камере хранения, захлопывал дверь в свою комнату.
    — Вот она — социализма! — зло потрясала баба Лиза сухим кулачком у обитой потрескавшимся дерматином двери.
В пустых ожиданиях молодого красноармейца и того пролетарского счастья, что он ей обещал, она растратила свои лучшие годы.  И  от этого запоздалого открытия: в душе её произошел какой-то слом, граничащий с отчаянием и помешательством. Разумеется, баба Лиза не сразу свернула на этот путь огульного поношения власти. Но однажды вступив на него, уже не останавливалась.  Соседи даже не подозревали, какая титаническая работа идет в её сонном мозгу.  Она достала из крепкого сундука фотографии деда-генерала. Развесила их по высоким стенам. В углу поставила резную тумбочку с иконами и свечками. И молилась дни напролет так неистово, как не молилась даже в юности. И при каждом случае, чрезмерно разжигала себя, обнаруживая в полуживом слабом организме запоздалый накал раскаяния.
     — Вот она – социализма. Вот, вот, - с бессильной яростью махала детским кулачком баба Лиза, покидая последней, душный «партер» в коридоре после семейного спектакля.
Впрочем, после бури локального характера, в квартире наступало короткое затишье.  Натка с  Антипом совместно чистили картошку к завтраку и были взаимно вежливы.
Мона им завидовала.  По-хорошему. Целые дни она проводила в полном одиночестве. «Город – это такое место, где много людей, и именно это делает их одинокими и несчастными», - думала она, скучно трапезничая вечером на своей крохотной кухоньке.
В гости к ней изредка заглядывала только её крестная  -  баба Шура. Она была маленькой и весьма дородной теткой. Носила одежду мрачных расцветок с большим количеством складок и рюшек. Посему, крёстная походила на большое грозовое облако. И характер её был под стать: весьма деятельный и суровый. Ни кокетливая брошь с натуральным рубином, ни белый, накрахмаленный до хруста воротничок, не делали её характер мягче. Посему, она не входила в квартиру, степенно и чинно, подобающе возрасту, а врывалась в неё, толкая плечом тяжелую дверь, словно шла на таран.
У Моны к бабе Шуре были двоякие чувства. С одной стороны: её всегда восхищала непоколебимая уверенность крестной в своих словах и деяниях, а с другой: умиляли её белые кружевные манжеты и жесткий воротничок, как у школьницы.
    Баба Шура знала Мону с рождения.  Своих детей у неё не было, потому что молодость её пришлась на войну. Замуж она не вышла по причине внезапной пропажи жениха за год  до войны. Про свою незавидную долю она говорила без злости.  Мол, не одна она такая, время было такое.  Много нерастраченной любви осталось в бабе Шуре, поэтому, она со всей строгостью и азартом второй названной матери поучала свою неразумную крестницу.
     Зайдя в комнату Моны, она недовольным взглядом окидывала её скромное жилище. Осторожно стягивала с головы засаленный фетровый берет, снимая по очереди заколки-невидимки. Аккуратно извлекала из-под него клубок волос, сдавленный резинкой, и поворачивалась к Моне спиной.  Мона торопливо сдёргивала с неё сухой дорожный плащ и помещала на вешалку возле двери.  Брезгуя появляться на общей коммунальной кухне, баба Шура тяжело, чуть покряхтывая, садилась на стул, что поспешно придвигала ей крестница.  С грохотом и пылью высыпала сладкие гостинцы из пакета в хрустальную вазу,  решительным ударом ладони включала электрический чайник. Затем начинала распекать «дочу».
Поскольку, как считала баба Шура, все проблемы тянутся из детства, то и распекать подопечную она начинала оттуда, вспомнив какую-то проказу из её баловного детства.
Месяц назад она рассказала, что шалости Моны всегда носили вредный и непредсказуемый характер.  Так однажды, когда ей  было лет пять, баба Шура зашла к её маме в гости на пару минут, а Мона незаметно снаружи  заперла их  в кухне на шпингалет и ушла спать. Шпингалет оказался прибит на совесть, и пришлось маме Моны разбить толстое, с орнаментом, стекло, вставленное в дверь.
Разбитое стекло позже было заменено фанеркой, которую замазали белой краской. Наружный шпингалет безжалостно ликвидировали. И в таком искалеченном виде дверь прослужила еще много лет.
Баба Шура тогда сказала, что зря мама не всыпала Моне ремня. Глядишь, прибавилось бы ума.  А то живет: не как  все.  Мужа  вот выгнала. Не выгнала бы  –  был бы свой медик в семье.  А то теперь куме приходится на старости лет ходить по разным докторам.  А у них – никакого сочувствия к людям. Только одни таблетки…
     «Если быть объективной, -  подумала Мона, вешая платье в платяной шкаф, –  то баба Шура права.  Пусть её слова грубы и бестактны. Но суть от этого не меняется. Я  –  бестолковая. Вроде, и образование у меня серьезное. Не какие-то там курсы парикмахера в учебном комбинате. И замуж выходила по любви. Но жизнь не складывается.  Легкости нет.  И  счастья.  Какая-то я замороченная, унылая, тяжелая. Не то, что Натка.  Всегда весёлая, задорная. Всё спорится в  её руках.  На  работу –  бежит, с работы – летит. Хорошая работа, наверно, у  Натки.  Может, мне работу поменять?»
     Вспомнив о работе, Мона снова помрачнела.
Сегодня, после обеда, конструкторский отдел НИИ, в котором она работала инженером, отправился в тир, сдавать нормы ГТО.
Людей пришло немного, человек пятнадцать. Из них — две пожилые женщины, которые стрелять отказались, но пошли, потому что помнили те времена, когда даже за мысль о ненужности подобного мероприятия можно было загреметь в тюрьму, и еще помнили, что их родители всегда держали партбилет и значок «Ворошиловского стрелка» в одной шкатулке.
Пришли несколько мужчин из испытательной лаборатории, потому что в ней отключи¬ли свет, пришел студент Виктор, проходивший преддипломную практику. Пошла и Мона.
В молодости она неплохо стреляла.  Недалеко от её дома был парк отдыха.  А в парке был тир. Незамысловатый зелёный домик, лента с металлическими уточками, ружьё  и пульки. Дешево и сердито. За меткость полагался приз. Несколько бесплатных пулек в самодельной коробочке.  Вскоре, пожилой работник тира сразу насыпал Моне горсть пулек, даже не считая…
     ДОСААФовский тир располагался прямо через дорогу, на территории городского спорт¬комплекса. Это было низкое бетонное помещение без окон.  По помещению в нетерпении расхаживал седой инструктор в выцветшем офицерском кителе без погон. Он скептически оглядел пе¬струю штатскую команду, робко столпившуюся при входе,  рубленным жестом указал на длинные спортивные банкетки вдоль стены.  Дождавшись, когда все сели, инструктор достал затёртую пневматическую винтовку из специальной ниши в  стене и  невнятной скороговоркой объяснил, как ей пользоваться. Затем разделил присутствующих на пятерки, раздал всем по десять пулек и сел на стул, зорко поглядывая за растерянными действиями гражданских лиц.
Мона оказалась в первой пятерке.
    —  Как ложиться? — спросила она у инструктора, в недоумении вертя в руках тяжелую винтовку.
Инструктор оторопел от неожиданного вопроса и криво привстал со стула.
В полутемном душном помещении повисла неловкая тишина.
    — Ложись, как привыкла, — ответил за  инструктора комсорг отдела Богданов. И все засмеялись. Кроме Моны.

Весь день обидная фраза, услышанная в тире, вертелась в  её мозгу. «Ложись, как привыкла… Ложись, как привыкла»
Чтобы отогнать от себя неприятные мысли,  домой Мона отправилась пешком. По кривым и узким улочкам центра города.
Она шла не торопясь, не обращая внимания на тех, кто обгонял её  с недовольными возгласами.  С  грохотом мимо проносились машины, капал холодный апрельский дождь со  снегом.  Быстро наползали промозглые сумерки.  А Мона шла и тайком заглядывала в  низкие окна домов, где видела скромное убранство комнат, светящиеся золотом люстры, чьи-то мелькающие силуэты. И там  она видела то, что давно не находила в своей жизни: тихий порядок и  уют семейного очага.
Незаметно ноги сами привели Мону в переулок, где на углу старого дома был приемный пункт стеклотары. Глаза её жадно выхватили из пестрого пространства улицы знакомую серую табличку: «Прием стеклопосуды».
И Мона остановилась. В городе было не так много мест, с которыми у неё были связаны теплые воспоминания. А этот подвальный закуток напомнил ей о медовом месяце…

    Тогда был месяц май.  Первый месяц совместной жизни Моны и её мужа Леонида. Леонидуса, как он называл себя сам.
Леонид был хорош собой. Высокий, мускулистый, с русыми волосами до плеч и зеленовато-серыми выразительными, частенько томными, глазами на скуластом лице. 
Мона влюбилась сразу.  Как только их глаза встретились. Расписались они быстро.  Леонидус, будучи на тот момент, студентом-медиком, принес в ЗАГС липовую справку, что Мона ждёт ребенка. И только после начала совместной жизни, Мона постепенно прозрела и пожалела о поспешно принятом решении.
    Леонид оказался человеком с двойным дном: на редкость ленивым, пассивным, и одновременно – азартным, неспокойным. Он кутил в ресторанах до закрытия, а потом, возвращаясь домой, обрывал хризантемы с  клумб, принося домой только белый мусор.
Короткие всплески кипучей деятельности внезапно сменялись в нём длительными депрессиями, сопровождаемыми нытьём и безвольным лежанием на раскладушке у себя дома.
Эгоистический характер и дурные привычки Леонидуса тоже сложились в детстве. Он был единственным, к тому же – поздним ребёнком. Очень поздним. Когда родители уже потеряли надежду иметь дитя по естественной причине и по причине слабости медицины. Леонидус рос копией отца. Но только внешне. И чем больше Леонидус вырастал, тем больше появлялось в нём черт чужих,  пугающих мать своей непонятностью. И мать стала обижаться на сына, что  он не оправдал её представлений о счастье.  Она обижалась на его друзей, что отняли у неё любовь сына, и на сына, которого теперь воспитывала улица.
Со временем она почувствовала даже некое разочарование в сыне. Она стала нелюдимой и потухшей. А когда умер муж, она сняла лезвием все еще пышные каштановые волосы, примкнула к какой-то секте и ушла с ней в никуда.  В заброшенную деревню.
Леонидус отнесся к пропаже матери холодно.  Его здоровое сердце наполнялось лишь  потоками крови, согласно биологическому ритму природы. Ему  было немного за двадцать. Он  был студентом.  Довольно перспективным, но расхлябанным. И то, что мать не умерла, а просто пропала,  его устраивало. Поскольку освобождало от многих бытовых и душевных хлопот...
    Дней через десять после свадьбы, деньги, собранные гостями, закончились. Впрочем, это была не такая уж грандиозная сумма.
И Мона решила, что она —  плохая хозяйка. К счастью,
подо¬спела её стипендия. Но и она, через несколько дней, исчезла непонятным образом. Следом испарилась стипендия новоиспеченного мужа.  Вечером еще  была, а утром не на что было купить хлеб. И тут Мона стала понимать, что вышла замуж за черную дыру космоса по имени Леонидус.
Когда кончились все деньги, Мона заехала к  бабе Шуре и набрала у нее продуктов из второго холодильника, где у неё хранился НЗ на случай чего-нибудь, стыдливо жалуясь на закрывшиеся магазины. Леонидус стремительно перемолол и этот корм, не поинтересовавшись его происхождением.
Эгоизм Леонидуса  добродушную Мону просто потрясал. Он всё принимал как должное. Насытившись, он откидывался в  кресле, с измазанным сметаной лицом, и го¬ворил: «Хорошая ты баба, Мося. Но слишком правильная.  Нет в тебе ни грамма сумасшествинки, ни капли чертовщинки». И глаза  его  при  этом загорались странным блеском, и устремлялись сквозь тусклую Мону куда-то  за спину, словно Леонидус вспоминал такую бабу или мечтал о срочном пришествии таковой.
Натка быстро разобралась в противоречивости характера Леонидуса и сказала, что Лёнька: или картёжник, или игрок.  У неё был такой парень когда-то.  Вечно клянчил в  долг небольшие суммы. Но никогда не отдавал.
К концу месяца остро встал вопрос выживания молодой семьи.
Леонидус к тому времени снова стал вялым и скучным. Но есть хотел и перешел на подножный корм. Подъедал обрезки еды из-под Наткиного ножа.
Можно было попросить денежку у бабы Шуры, но тогда пришлось бы выслушать очередную лекцию о себе, начиная с самого детства.
Настал день, когда холодильник был пуст и чист как перед сдачей в комиссионку. И на нём сиротливо дребезжал единственный медный пятак, на который можно было купить чет¬вертушку черного хлеба или проехать куда-нибудь в один конец.
Единственный источник трудовых доходов стоял в углу кухоньки густым, зеленым лесом со специфическим запахом.
Мона распихала все бутылки по рюкзакам и сумкам, а Леонидус повел её короткими путями в ближайший приемный пункт стеклотары, что был напротив большого «Гастронома»
     В тесном, заваленном пустыми пластмассовыми ящиками подвальчике, была небольшая очередь, но наэлектризованная до предела.  А все из-за того, что до обеда оставалось сорок минут, а приемщик, как назло, ушел грузить подъехавшую машину.
Особенно нервничал один солидный мужчина приличного вида с тяжелой сумкой на колесиках. Такие сумки недавно стали продавать в магазинах. Стоили они дорого. И мужчина выделялся из очереди, как владелец «Жигуленка» среди пешеходов. Он тыкал большим белым пальцем в плечо женщины, стоявшей перед ним, и сердито ей выговаривал:
    — Вы, женщины – народ глупый. Вот сейчас бутылки сдашь и что? Снова побежишь покупать своему мужу водку?
У немолодой женщины был усталый, измученный вид. Было видно, что она давно живёт без счастья, по привычке.  Она едва кивала головой, но отвечала, не оборачиваясь, с притушенной издёвкой. Да, куплю. Мой муж, моё дело.
    — Вот, вот, — пуще серчал солидный мужчина. — И слушать не хочет. Никакого уважения к старшим.
     — Ну, хватит, товарищи, — вступился за женщину гражданин в коротких застиранных техасах. Он не был седым, но и ресницы, и брови, и волосы его были цвета газетной бумаги. И весь он был какой-то бесцветный. —  Она же в этом не виновата.
   — Нет, виновата. Виновата. От пьяниц – одно беспокойство. Хулиганят, орут, –  резко обернулся в сторону альбиноса солидный гражданин. Грозно потряс увесистым кулаком перед его носом и добавил. — Муж да жена – одна сатана.
Еще немного и женщину с позором изгнали бы из очереди.
Но, как раз в этот момент, в подвальчик спустился пенсионер в черном помятом костюме. Лавируя между раздутыми  сумками, так ловко, словно всю жизнь занимался именно этим, он стал быстро протискиваться к  окошку. Озлобленное внимание очереди мгновенно сфокусировалось на пенсионере.
     — Молодой человек, – окликнул его под одобрительные смешки людей хозяин сумки на колесиках. — Конец очереди в другом месте.
    — Сейчас он скажет, что у него одна бутылка, — забеспокоилась пожилая женщина, стоявшая в очереди первой.
Пенсионер дрожащими руками стал выдергивать из кармана брюк газету, торчащую поленом. Волнуясь, развернул её.  У него и в самом деле оказалась одна бутылка.
    — Товарищи, пропустите, пожалуйста, — смиренно попросил он у раздраженно наблюдавшей за его манипуляциями очереди.
    — Да вы что, гражданин, –  закричала на него первая женщина, тыкая ему под нос, тонкое запястье с большими мужскими часами. — Мы тут с десяти утра стоим. Протухли уже в  этом подвале.  А  с  одной бутылкой все  идут и идут. Не стыдно вам  с  одной  бутылкой идти?
Пенсионер с трудом вернул бутылку в  карман и молча потеснился к стенду с образцами принимаемой посуды.
    — А может, у него больше нет? – вступился и за пенсионера жалостливый альбинос.
Пенсионер повернулся на голос и благодарно поклонился заступнику. Небритая, с глубокими морщинами щека его слабо дернулась.
От криков проснулась маленькая, сухонькая старушка, тихо дремавшая на ящике в дальнем углу.  Очевидно, сон её был прозрачен и тонок, как пакет, в котором лежали её бутылки. Она, не вдаваясь в выяснение обстоятельств скандала, жалобно загундосила на одной ноте:
     — У меня тоже пять бутылок. Пять. А я стою в очереди. А у меня больное сердце. Я задыхаюсь здесь. Предлагаю всем. Возьмите за восемдесят копеек. Никто не берет. А у меня сердце больное. Задыхаюсь я.
     — Да если б у нас были деньги, разве бы мы сюда пришли? –
резонно спросил бледный, угождающий всем, парламентер. И вдруг добавил. — Пьяницы-сыновья виноваты во всех бедах стариков.
Он мотнул по кругу сплюснутой головой, словно хотел бодаться. Тяжелым, обличительным взглядом уперся в костлявую грудь Леонидуса.
Видок у Леонидуса в тот день был и впрямь, не внушающий
симпатий. Честно говоря, отталкивающий был видок. Но повода для нападок Леонидус не давал. Смирно стоял в конце очереди, переминаясь с ноги на ногу.
     — Чего? Я пьяница? — выпучил глаза и агрессивно вытянул вперед грязную шею Леонидус. Отчего он стал похож на опущенный шлагбаум. — А в грызло за поклеп не хошь?
Бабы завизжали, замахали руками, оттесняя Леонидуса от своих  сумок. На крики прискакал приемщик, грубо выставил всех  за  дверь и объявил санитарный день.
Что и говорить. С Леонидусом жизнь Моны была как на вулкане.
У него была в распоряжении громадная сила: упорство и любопытство недоразвитого ума и отсутствие сомнений простой души.
После развода с Леонидусом, уставшая донельзя Мона, некоторое время чувствовала себя абсолютно счастливой от  того, что жизнь её  стала спо¬койной и предсказуемой. Она переделала кучу дел.  Дочитала любимый роман, довязала свитер. Переставила мебель. Переклеила обои в большой комнате.
Натке, заглянувшей как-то в гости, все это не понравилось. Она сказала, что Моне осталось завести говорящего попугая в клетке и навязать кучу ажурных салфеток для спинки дивана, для радиолы и телевизора. И тогда её можно будет называть мещанкой.
Натка в своих высказываниях была не столь резкой, как баба Шура, но тоже почти безошибочна в суждениях. Потому что и без её слов, спустя время, жизнь стала казаться Моне унылой и пресной. «Сумасшествинка, чертовщинка, –  разглядывала она себя в зеркале. Тусклый глаз смотрел на неё из холодной глубины стекла.
И Мона однажды поняла, что Натка с Антипом исподволь, незаметно стали её новой семьей. Ведь придя домой, она первым делом смотрела на их дверь. Открыта ли она?  Висят ли пальто? Стоит ли грязная обувь под вешалкой?..

Вспомнив про Наткино счастье, Мона больше не медлила. Быстро переоделась в халат и побежала на кухню...









    2.
    На кухне дым стоял коромыслом. Это хозяйничала Натка.  Она стояла на табуретке и развешивала прокипяченное с  хлоркой бельё. Постирушки лежали в эмалированном тазу, свернутые в жгуты, и были похожи на жирных белых гусениц.
Высокие стены не позволяли даже рослой Натке доставать руками до бельевых верёвок, натянутых под потолком.
     Натка терпеливо собирала мокрую простыню в гармошку, аккуратно укладывала на специальную палку, с выточенной лопаточкой на конце, и осторожно перекидывала через веревку. Затем, той же лопаточкой, растягивала её по  верёвке. Вскоре также были развешены: пододеяльник, наволочки и прочая мелочь. Чистое бельё висело, как флаги на улице, и закрывало потолок, чёрный от копоти газовых горелок.
     Мона села на старый диванчик, придвинутый к окну, и стала ждать, когда Натка спустится с табурета, чтобы поболтать с ней.
После стирки, Натка занялась готовкой. Она поставила горячую кастрюлю на стол и стала мять картофель деревянной толкушкой, понемногу добавляя сметану. Тугие мышцы под халатом  Натки ходили ходуном и голубые цветочки на нём были словно живые.
Мона смотрела, как завороженная, на спину Натки и терялась в догадках для кого так  старается подруга.  Ведь Антип был на работе.
Не успела Мона подумать, как Натка резко обернулась, откинула локтем за спину прядь упавших на лицо волос, и заговорщически подмигнула ей.
    — У меня сегодня два ножа упали, –  шепотом поведала она подруге,  хотя на кухне кроме них никого не было.  — Представляешь, Антипка ушел на работу на сутки.  А может и больше. У них там какая-то авария.  А  два ножичка, бац, и грохнулись. Получается, что ко мне — сразу два мужика подвалят.
Натка томно потянулась, хрустнув косточками. А косточки у Нат¬ки – крупные и все сахарные.
Мона, воспитанная в строгости родителями и комсомолом, считала, что замужняя женщина не должна вести «шуры-муры» на стороне. Но только не Натка.  Румяная, пышная, деятельная.  Было бы даже странно, если бы такое счастье принадлежало всю жизнь только одному мужчине.
Мона с завистливой придирчивостью оглядела крепкую фигуру  Натки. И белые мягкие руки, и упругие лодыжки, и сильная спина, и высокая, пышная грудь, мягкие кудри ниже плеч:  всё по отдельности и вместе создавало  облик соблазнительной красотки, разбившей сердца многих мужчин.
Мона вздохнула и с трудом отвела глаза.  Прав был Леонидус. Нет в ней ни умопомрачительной красоты, ни какой-то таинственной чертовщинки.   
 Чтобы оправдать своё одиночество, Мона придумала целую теорию о том, что со временем человеку становится все труднее кого-то полюбить. Сердце становится зрячим. Недостатки людей  и сложности совместного бытия становятся видны как на ладони.  С годами мозг и сердце все реже враждуют между собой.  Худой мир делает душу холодной и бесстрастной. Поэтому, Мона спросила, слегка покраснев, у подруги:
      — Натка, а разве можно любить сразу двоих?
Покатые плечи Натки вмиг  перестали качаться, как  волны.  Она резко обернулась, темные глаза её были круглы от  удивления.
      — А кто тебе сказал, что я люблю двоих? Я мужа своего люблю.  Антипку. Он, конечно, с тараканами в штанах, но, знаешь, любовь любые крупные недостатки может превратить в мелкие шалости. Любовь даёт правильный угол зрения на неправильные поступки. И потом, не мы первые. Вспомни треугольник Маяковского.
     — Ну да, – немного помолчав, согласилась Мона.  — Любовный треугольник, как и колхоз, дело добровольное. И этого, кого ждешь, ты не любишь?
      — А этому я позволяю себя любить, – сухо ответила Натка. – Чужому сердцу ведь не прикажешь.
Сказав это,  Натка достала из холодильника потную банку солёных огурчиков, чтобы те немного согрелись.
Что-что, а огурчики у Натки знатные. Классные огурчики. Со своего огорода. Один к одному: бледно-зеленые маленькие и пупырчатые.
Натка специально для засолки дубовую кадку на кухне держит. Кипятком ошпарит, укропом и смородиновым листом обложит, огурчики рядками, как оловянных солдатиков, уложит. Неделю пряный запах рассола из кухни не выветривается.
     — Попробуй мой огурчик, –  сказала Натка и протянула соседке самый большой соленый огурец. – Не кислит?
Обычно Мона не ела соленые огурцы. Особенно, на ночь.  От них к  утру у неё заметно отекали нижние веки.  Но тут она съела огурец с такой нетерпеливой жадностью, что не будь Натка так увлечена своим делом, непременно сказала бы подруге что-нибудь колкое и язвительное.
Натка не ограничилась одними огурцами. Порезала на тарелку ветчину, сунула ложку в баночку с горчицей для холодца, и снова принялась усердно мять картошку со сметаной, добавив немного чеснока.
      — Жаль, что вечер у тебя занят, – с грустью сказала Мона, догрызя огурец. — А  я хотела с тобой поболтать.
     — Поболтать? –  рассеянно переспросила Натка, явно поглощенная собственными мыслями. — Чем?
     — Ни чем, а о чем, – поправила её Мона без обиды. — Я сейчас мимо зеркала шла, этого нашего венецианского. И увидела в отражении хозяйку дома в черном платье.  В одной руке она держала белого голубя, а в другой – черного ворона. И вдруг белый голубь улетел. К чему это?
     — Ни к чему, –  Натка подняла голову и с силой дунула на мокрую прядь, упавшую на лицо. — Выкинь из головы эти глупые суеверия. Тебе померещилось.
     Разговор не клеился. Мона немного помолчала и, улучив момент, сказала:
      —  Мы сегодня на работе в тир ходили. Нормы ГТО сдавали.  Я первый раз в  жизни все пули послала в молоко.
    —  Что молоко? Прокисло? –  участливо поинтересовалась Натка.
    —  Можно сказать и так, –  вздохнула Мона. — Первый раз в жизни не хотелось стрелять.  А  еще в тире было так душно, что я чуть сознание не потеряла.  А  старый инструктор в военном кителе смотрел на меня, как на врага народа, – пожаловалась Мона в пустоту, в сосредоточенное Наткино сопение.
    —  Смотрел, смотрел какой-то там пострел, –  шутливо запела Натка, всецело погруженная в себя, и вдруг серьёзно сказала: — Я думаю, что телемастер Костик придет. Он  всегда без звонка приходит. И всегда, когда Антипода нет дома.
Натка называла мужа то  Антипушкой, то Антиподом, в зависимости от того, насколько на данный момент её муж соответствовал идеалу мужчины, который в юности навоображала себе она.
Подобные метаморфозы сознания Моне были знакомы еще по собственной семейной жизни с Леонидусом. Поэтому, она относилась к ним по-житейски спокойно.  Горшок об горшок и те стукаются.
     —  А еще мне в тире сказали, ложись, как привыкла, –  вспомнила про обиду Мона.
     —  И чё?
     —  А  я привыкла ложиться одна. И засыпаю, только если ты дома. Тогда мне не страшно в этой огромной квартире. Глупо, да?
Впервые Мона открыто говорила о своих ночных страхах, но Натка, похоже, её совсем не слушала.
Простояв молча еще пару минут Мона сняла с плиты закипевший чайник и ушла в свою комнату.
     Про Костика она уже  кое-что знала от Натки.
Намного старше её. Женат. Есть ребенок. «Спокойный», – подчеркивала Натка, что по сравнению с Анти¬пом и Леонидусом воспринималось, как неоспоримое достоинство.
Мона съела пару бутербродов с ветчиной, с  грустью думая о том, что одни дамы в этой жизни обласканы вниманием и поклонниками, а другие — только занимают свободное место в метро.
Потом она легла на диван, достала книгу и стала читать. Но читать не хотелось. Мона отложила книгу, закрыла глаза и вся обратилась в слух.
Примерно через полчаса она услышала, как мягко скрипнула входная дверь, а затем открылась и поспешно закрылась дверь в Наткину комнату.
Мона села на диване. Её ноги почувствовали мягкое тепло ковра, и это дало ей некоторую уверенность. «Нет, –  сказала она сама себе. — Я не одинока. У меня есть Алик. Он сегодня придет. Не может не прийти. Два ножика упало»
     Алик в её жизни появился неожиданно.
Подруга Люська в очередной раз выходила замуж.  От кого-то она услышала, что по закону: мужчины могут жениться только три раза, а женщины могут выходить замуж — сколько захотят.  И Люська непременно хотела воспользоваться на всю катушку этой женской привилегией, этим сомнительным гендерным гандикапом, этой законодательной поблажкой со сноской на женскую глупость.  Детей у Люськи не было, поэтому она выглядела как  девочка.
      Свадьба была в узком кругу приглашенных. Был там и Алик. Правда, после никто не мог вспомнить, чей же он друг.  Но для Моны это было неважно. Она опять влюбилась сразу, и сразу доверилась его рукам, почувствовав в себе какую-то отчаянную смелость, и подумала, что это небо послало ей Алика за все её страдания.
Он говорил, что не женат и хочет семью и детей. Ему было тридцать пять. Он был высокого роста, как Леонидус, поджарый, красивый. Кадровый офицер-ракетчик. Он говорил, что ведет в  полку секцию классической борьбы, но по утрам ленился делать зарядку.
      Молочно-голубые глаза Алика на скуластом лице были посажены широко, даже слишком, вызывая чувство обеспокоенности и тревоги за их шальные траектории движения. Говорил Алик с заметным областным акцентом, за что Натка прозвала его: «Гы-мы».
Все в Алике устраивало Мону.  Но была одна странность, которая её просто ставила в тупик.  Он мог, не дойдя до  её дома несколько дворов, вдруг схватить и прижать её в черной, мрачной подворотне к холодной, сырой стене и, страстно целуя в  шею, начать лихорадочно срывать с нее одежду.
Мона вся холодела от стыда и страха.  Обмякшая и слабая, она с трудом отталкивала его неистовое тело, обернутое в пахнущую сеном, шинель. А он вдруг вскрикивал: «Электричка!» и убегал, оставив её в полнейшем смятении и печали.
      — Извращенец этот твой артиллерист, – бубнила Натка, выслушивая Мону на кухне, наблюдая за тем, как она пришивает пуговицы к блузке. —  Пуговицы, паразит, отрывает.  Он хоть одну пришил? Гони его прочь.  Хороших мужиков  мало. А таких – мутных, сколько угодно.  Они, как накипь в бульоне. Сколько шумовкой ни снимай, а все равно – много.
Мона соглашалась с подругой и клятвенно обещала в скором времени бросить непутевого ухажера, но тело помнило горячие дрожащие пальцы, треск ткани, летящие пуговицы и отказывалось подчиняться приказам разума.
Быть может, как уверяет баба Шура, на ней висит какая-то чёрная порча? Кума однажды пыталась свозить её к одной деревенской ведьме. Но она сбежала, узнав, что надо резать ножницами какого-то чёрного петуха. Дальнейшие действия она не услышала. Была уже далеко. «Вернись, дурная» – орала ей в спину кума.  Но Мона не вернулась.
      И с того дня судьба словно насмехалась над ней.
Взять хотя бы Владика. Тоже мутный. И как бы ухажер. Зачем-то догнал её в переулке на гоночном велике. Зачем-то предложил покататься. А что?  Моне это неожиданное предложение понравилось. И она быстро оседлала неустойчивый спортинвентарь. Педали  у велосипеда были, как волчьи капканы. Они мертвой хваткой вцепились в её туфли. К тому же велосипед был тоньше обычного, поэтому Мона все время падала на Владика вместе с велосипедом. А тот проявлял невиданное терпение.
На следующий день Владик поджидал её около дома под предлогом, что надо закрепить полученные навыки. У Моны  еще не зажили полученные накануне синяки и ссадины, но велосипед внёс в её жизнь неожиданное и приятное разнообразие, и она снова позволила Владику лапать себя за талию, чтобы удерживать равновесие.
Вскоре выяснилось, что Владик женат. Он не стал держать это в секрете, как и наличие на иждивении трех детей и жены.
Мона почему-то не удивилась, а просто словно поменяла глаза.  И увидела перед собой: не спортивного крепкого мужчину средних лет, а упитанного коротконогого крепыша.  Веселого и  всегда доволь¬ного собой. Только велосипед –  каким был, таким и остался.
      Натка абсолютно не переваривала Владика из-за его велосипеда.
Когда потный Владик, облаченный в застиранные треники, закатанные по колено, втискивался с ним в коридор,  Натка становилась бледной и прямой, как соляной столб.  Она делала брезгливый круг почета вокруг Владика с драндулетом и принималась ворчать:
     — Сам приволокся, да еще бандуру свою приволок. Замучились тут уже песок выметать за ним.
Владик галантно шаркал ножкой перед административно-суровой Наткой, растерянно стягивал с головы кепку, выгодно прикрывавшую его лишенный растительности затылок. Протирал кепкой лоб, нос, на котором, в отличие от затылка, рос черный тугой, как проволока, волос, и спиной пятился к входной  двери. Той самой, со знаком бесконечности.
Мона быстро усаживала Владика за обеденный стол, покрытый свежей льняной скатертью, ставила корзиночку с пирожками, купленными в кулинарии у метро, и  шла на  кухню греть ужин.
Натка невзлюбила Владика еще и за то, что тот всегда приходил с пустыми руками.  Она считала, что Владик из тех хитрых мужиков, кто везде первый со своей вилкой, где пахнет сосисками.
     —  Он тебе хоть какой-нибудь подарок принес? – неодобрительно пытала подругу Натка, прибежав следом за ней на кухню. —  Хотя бы шоколадку какую?
     —  Отстань, – отмахивалась со смехом Мона. — Он сам, как подарок.
И уже серьезно добавляла:
    — У него жена четвертого ребенка ждет.  Ненормальная. Куда им столько?
Мона наливала Владику полную тарелку густых, ароматных щей с добрым куском свинины. Садилась напротив, чинно сложив руки на цветастом переднике, и, глядя, как торопливо, почти не пережевывая, ест её многосемейный кавалер, вздыхала:
     —  Похудел ты как, Владь, осунулся.
Потом включала радио, чтобы не слышать, как жадно чавкает голодный Владик. Подрезала на доске черный хлеб и говорила:
     —  Сметанку добавь.  Свежая. На  рынке брала.
На самом деле, она совершенно не помнила Владика по предыдущей встрече и сразу же забывала про него, едва за ним захлопывалась тяжелая входная дверь.
Владик её нервировал, если не сказать: раздражал.  Моне нравился лишь велосипед Владика. Его стальные крепкие челюсти. Он был для нее не «железным конем», а машиной времени. Она  крутила педали  вперед, а велосипед уносил её назад. В молодость.  Какая же она была глупая тогда, думая, что счастье впереди.  Молодость –  это уже счастье.  А любовь добавляет ему свежести и яркости красок.
Однажды у Владика начались трудности с деньгами, и он продал велосипед. С того дня Мона начала тяготиться присутствием в  её  жизни случайного, с хорошим аппетитом,  Владика.
Случайные люди  – сплошное беспокойство и бестолковая суета. Так начала думать она, замечая глухое раздражение, растущее в ней при виде Владика. Но где  те, с кем легко и приятно просто быть рядом?
Алик, например, придет, наговорит уйму ласковых слов, что кажется, нет на свете роднее и ближе человека. Пяти минут разлуки не перенесет. Умрет в тоске и печали. А потом пропадает неделями. Посидит пару часов и снова сбегает. То к  больной маме, то на какие-то сборы…

      Где-то около десяти вечера зазвонил телефон. Грубый чёрный аппарат висел на стене рядом с кладовкой и до комнаты Моны доносился лишь слабый сухой треск. Она не услышала, а скорее поняла, что звонит телефон, по посторонним звукам появившимся вдруг в квартире.
Мона торопливо влезла в тапочки и поспешила к телефону. В душе она надеялась, что  это звонит Алик.
Но звонил Антип. Просил разогреть ужин. У него на работе появилась возможность сделать перерыв. И он  заскочит минут на двадцать.
Натка уже стояла возле подруги и шумно дышала ей в ухо смесью коньяка и слащавых цветочных духов.
     —  Приходи. Я картошку сварила, –  сказала она как можно равнодушнее в приставленную к её рту трубку. Ничего другого говорить было нельзя.  Мол, я устала, голова болит.  Иначе, на последнем звуке Антипка уже вламывался бы в окно с растянутой пожарной лестницы.
Мона рассеянно слушала разговор супругов и думала, что телефон – великое изобретение человечества, спасающее семьи от трагедии. Явился бы Антипка домой без звонка. Даже трудно представить, чем бы всё закончилось. И еще она  поразилась самообладанию Натки. Её голос  не дрогнул, не выдал её  состояния, но глаза у неё при этом были испуганные и злые.
      «Что делать? Что делать?» –  спрашивала она саму себя, рванув в сторону своей комнаты. Ведь все  самое приятное только начиналось.
Была выпита первая рюмочка армянского коньяка за очаровательную хозяйку, от которой Натуся раскраснелась, похорошела еще больше. Костик лакейским жестом положил перед ней тюбик французской помады и разлил коньяк по второму кругу. С этого момента ему разрешалось поглаживать потной ру¬кой горячее Наткино колено.
И именно в этот момент зазвонил телефон.
За пять лет совместной жизни Натка хорошо изучила характер мужа. Как инструкцию к швейной машинке. Слова, как и шпульку надо ставить правильно. Чуть что не так и Антипка бросит мужиков в курилке, голодных рыбок в аквариуме и примчится домой с первой оказией. Даже если это будет поливочная машина или даже «золотник».
Натке стоило больших усилий, чтобы бросить в трубку нарочито равнодушным, скучным голосом: «Приезжай. Я как раз картошку сварила»
А потом Натку охватила паника.  Предстояло срочно решить вопрос: «Что делать с Костиком?»
Самое простое — это выставить ухажера за дверь.
Но тогда вечер переставал быть томным. И  еще Натку удерживал один тонкий момент.
Константин был не из тех жлобистых волокит, что приходят в гости к  даме с одной бутылкой, и сами же её выпивают.
Костик был, по Наткиному выражению: «мужик с понятием». То есть, он понимал, что идет в гости к порядочной женщине. А  кто по-смеет сомневаться в том, что замужняя женщина может быть непорядочной?  Штамп в паспорте — это как знак качества на товаре.  Замужняя — значит: не гулящая, востребованная, прошедшая, строгий контроль и получившая более высокую отметку, чем незамужняя.
Натка высоко несла знамя замужней женщины и знала себе цену.
Понятливый Костик тратился основательно, загодя приобретая марочное вино и дорогие подарки. Вино он извлекал из черного пластмассового дипломата прямо у порога комнаты, а подарки он выкладывал дозированно, распаляя Наткино воображение и молодое тело.  Поэтому, обнаглеть и заявить Костику в  лоб: «Гони презент и проваливай», –  Натка не могла. Он мог обидеться и больше не прийти.
Выгнать — оно, конечно, спокойнее всего. Так думала Натка, стремительно несясь от телефона к своей комнате. Но тогда и дорогой подарок застрянет в модном дипломате до лучших времен. А Натка не привыкла упускать то, что почти перекочевало в её практичные, ухоженные дорогими кремами руки.
      Добежав до своей двери, Натка увидела приоткрытую дверь в комнату Моны, и в её голове созрел рискованный, полуфабрикатный план действий. Да и когда ей было доводить его до ума, если Антипу ехать с  работы не более двадцати минут? Дорога была каждая минута.
Костик тихо спал на стуле, склонив голову в бок.
      —  Коть, выкатывайся в коридор и жди меня там, – яростно затрясла его Натка. 
Пока Натка отсутствовала, Костик прикончил пару стопочек и теперь плохо соображал и совсем не хотел двигаться. Но Натка почему-то кричала и он начал очень сосредоточенно пытаться вылезть из-за стола.
      — Да быстрее ты, черт, –  уже изрядно нервничая, поторопила его Натка. — Через пять минут мой Антип заявится. Убьет.
Костик подцепил на вилку два кружка пенсне из сервелата и невозмутимо, но и без ложного энтузиазма, поплелся в коридор.
Натка, тем временем, просунула голову в комнату  подруги.
      — Мося! Выручай! –  трагическим голосом прошептала она, и глаза у неё стали сырые и жалкие. — Сейчас Антип придет.  Пусть Костик пока у тебя посидит.
       —  Нет, –  решительно замотала головой Мона.
       —  Ну, будь человеком.
       —  Выгони его. В чем проблема?
       —  Пол часика посидит, – заискивающе настаивала Натка. —  А там Антип на работу уйдет. Ты чего такая принципиальная?
      —  А если ко мне Алик придет?
      —  Ну, не придет твой Алик.  Он у тебя на прошлой неделе был. Теперь жди его, как поезд дальнего следования, недели через две, – возмущенно затараторила Натка, съедая от страха окончания слов. Тут вопрос жизни и смерти, а Мона резину тянет. — А если и придет. Делов-то. Скажешь, мастер у меня. Телевизионный. Ящик у тебя накрылся? Накрылся.  А Костик починит. Он — специалист.









    3.
    Действительно, на прошлой неделе у Моны сгорел телевизор.
«Я не люблю бывать в квартирах одиноких женщин, – сказал как-то Алик. — В них чувствуется какая-то сиротливость, и постоянно что-то ломается»
Именно эти его слова вспомнила она, когда внезапно сгорел телевизор, и в комнате надолго повис удушливый запах горелых проводов.
На запах немедленно, как пожарный инспектор, явилась перепуганная Натка.
     —  Говорила я тебе, не бери телик в комиссионке, – проворчала она, легко, точно играючи, разворачивая телевизор задней панелью к окну. —  Четвертый раз за год мастера придется вызывать.
     —  Пятый,  – поправила подругу Мона и открыла форточку.
За окном по блестящему, оцинкованному карнизу нудно стучал редкий дождь.
     —  Прогнала Леонидуса, теперь и телевизор двигать некому,  продолжала сварливо распекать Мону подруга, хотя крутила телевизором, как пустым спичечным коробком.
   — Натка, вы с бабой Шурой, сговорилась что ль?  –  возмутилась Мона. — Ты же не больная.
    Легко Натке рассуждать с высоты семейного благополучия.  Она с замужеством с первого раза попала в  яблочко.  Словно звезды её так любили, что привели к ней Антипа самыми короткими путями. Антип: работящий, заботливый, денежку несет в дом.  Шебутной немного, но в молодости: это  –  почти веселый человек с отклонениями в мелкое хулиганство. С возрастом проходит.
Натка терпеливо выслушала Мону, вытерла пыльные ладони о подол домашнего халата и фальшиво вздохнула…

    Когда Леонидусу наскучил мединститут, он забросил учебу и пошел работать медбратом в психушку. Вскоре ему надоели скулящие психи в смирительных рубашках и вечная нехватка денег. И Леонидус пристроился во врачебно-физкультурный диспансер массажистом. Единственное, что он умел делать до того момента, так это – ловко привязывать разбушевавшихся психов к больничной койке.
С виду хилый, тщедушный, на самом деле, Леонидус был крепкий и жилистый. И руки у него были сильные, цепкие, как у грузчика в речном порту.  Он быстро нахватался профессиональных навыков массажиста у моложавых тёток, бывших спортсменок, и вскоре стал процветать на этом доходном поприще. К тому же близкое общение с психами сделало его немного философом и неплохим психологом.      «Лучше быть здоровым и богатым, чем бедным и больным», – ласково приговаривал он, размазывая очередное бесформенное тело по массажному столу.
     Время такое было. Все помешались на здоровье. Посему, пациент непрозрачный намек Леонидуса понимал правильно. Тужась казаться и богатым, и здоровым, нес булькающие подарки и тугие конверты дорогому своему врачевателю.
Стоит ли удивляться тому, что у безалаберного Леонидуса от шальных денег мозги повернулись набекрень, наподобие кубика Рубика?
Спиртное к тому времени действовало на него, как «дихлофос» на таракана.  Бывало, нехило остаканится Леонидус «божьей слезой» градусов, эдак, сорока.  Осоловело поморгает зелеными, крапчатыми глазами, пошевелит рыжими, прокуренными усами.  Досадливо крякнет в кусок чёрного хлеба.  И всё.  Ни в одном глазу нет даже намека на выпитое спиртное.
     А Леонидусу хотелось дикого кайфа.  Нирваны  до самых чертиков, до поросячьего визга, до бог весть чего.  Дешевые увеселения, типа «пещеры неожиданностей» в Луна-парке с бутафорскими привидениями, стали не для него.
А секрет настоящего кайфа Леонидус узнал еще в психушке. Раздобыл чистые бланки рецептов (легко ему было все это делать, обаяшке с приятными ладонями), заполнил их и принес из аптеки белые, с бельевую пуговицу, таблетки. Но один пить струсил. Несколько дней уламывал Мону, уговаривал составить ему дегустационную кампанию по путешествию в другой мир, обещая ей поистине неземные впечатления. И новые горизонты в любви.  Практически неземной.
И однажды за ужином они вместе наглотались этой дряни. И там же, сидя за столом, вырубились ровно на сутки. Леонидус не угадал с дозировкой. Дозы оказались непотребные для человека. Но их спасли молодые, здоровые организмы.
      Первой пришла в себя Мона.  Она открыла глаза и почувствовала резкую боль  в глазах от их  скачка из тьмы в свет.  Одновременно с прозрением она испытала изнуряющую непонятную сухость во рту, тошноту, головокружение и тягучую, как смола, боль в  суставах.  В комнате пахло лекарствами, как в  больнице. Мона ничего не помнила, кроме того, что находилась какое-то время в черной пустоте. Оглядевшись, она поняла, что сидит за столом в  той же позе, в какой пила таблетки. Леонидус сидел напротив с сильно запрокинутой головой и с закрытыми глазами. Лицо его было  серым.  Рот был открыт, и казалось, что он не дышит.  Мона  обвела мутным взглядом комнату и посмотрела на часы.  Ей казалось, что прошло несколько минут с того момента, как она провалилась в черный крутящийся мешок. А прошло больше суток.  Пространство и время смешались в её мозгу, вытеснив сознание. Остались только инстинкты. Страшно хотелось пить. Чай! Горячий, крепкий чай и обязательно без сахара.
      Мона попыталась встать, но руки и ноги не слушались её.  Она упала на колени и поползла к  буфету, в котором на нижней полке
лежала распечатанная пачка индийского чая «со слоном». Мона
меланхолично пожевала сухую заварку. Минут через десять ей стало легче.  Она смогла встать, и шатаясь от стены к стене, понесла две чашки на кухню. Хотела поставить их на стол. Но они почему-то со звоном разбились об кафельный пол.
     — Ой, упали, –  механическим голосом сказала Мона и с тупым безразличием пошла за новой посудой.
В коридоре она столкнулась с задумчивой после вечерней молитвы бабой Лизой.  Той бы, самое время, произнести сакраментальное: «Вот она — социализма».  Но бабка Лиза, как её фамильярно звали соседи, подслеповато разглядев Мону, двигавшуюся на нее, как зомби, а сзади, ползущего, как лохматое чудище Леонидуса, вернулась в свою светёлку, легла в постель и больше не встала. Впрочем, зла на соседей она не держала и всем раздала свою антикварную мебель.  Натке досталось фамильное серебро и фотография деда в серебряной рамке, Моне достался изящный диванчик из дерева груши, на котором когда-то сидела гимназистка Лиза  во время приема гостей  или великосветского бала.
      –  Ухожу к  своим, –  сказала баба Лиза спокойно, как о чем-то давно решенном. –  Позаботьтесь обо мне.   
 Натка фотку деда-генерала выбросила в ведро, едва бабы Лизы не стало, а оправу отнесла в комиссионку. Получила приличные деньги. Их хватило на новые зимние сапоги Натке и свечу в церкви за упокой души бабы Лизы.
Тот день и в жизни Моны стал переломным. Ночью она внезапно проснулась, словно ей дали понюхать нашатыря. Долго лежала с открытыми глазами, прислушиваясь к учащенному биению сердца, неровному дыханию и кислому бурлению в животе. Она впервые испытывала безмерную благодарность к кому-то невидимому, но доброму, кто дал ей возможность жить.  Видеть золотисто-розовую плоть обоев возле лица, чувствовать их шершавую прохладу, прилепить мокрым пальцем оторвавшийся кусочек бумаги.
Очень долго после того случая Мона боялась засыпать. Боялась, что заснёт и больше не проснётся. Это оказывается так легко. Пара запрещенных таблеток со стаканом воды. Нет. Она не прогоняла Леонидуса. Он сам ушел.  В нирвану холостяцкой жизни…

     На первом этаже сильно стукнула железная дверь лифта.
Натка заторопилась.
     —  Договорились, —  подвела она поспешное резюме и плечом втолкнула полураздетого Костика в комнату подруги.
Колбасу он уже съел, и Натка грубо  отняла у него вилку.  Серебряная, как ни как.  Ищи-свищи потом.
    Вместо приветствия Мона и Костик обменялись смущенными взглядами.  Костик не без сложностей прошествовал до кресла и сел, обхватив черную волосатую голову руками.
Через какое-то время он пришел в себя и взялся за работу.
Положил на стол свой черный рабочий чемоданчик и развернул телевизор экраном к стене. За работой он окончательно протрезвел, и, привычно колдуя над раскуроченными внутренностями телевизора, украдкой оглядывался на Мону.
Та  тоже украдкой поглядывала за Костиком. Она поймала себя на мысли, что ей нравится смотреть, как  этот посторонний мужчина спокойно и уверенно чинит сломанную вещь.
В какой-то момент Константин отложил тестер и смущенно поправил рубашку, выбившуюся из-под ремня.
     —  Брюки в поясе широки, – густо краснея, пояснил он. — Жена никак не заузит.
     «Надо же, стесняется», – приятно удивилась Мона.

Ей почему-то нравилась юношеская робость этого взрослого мужчины. И были неожиданными пунцовые пятна смущения на его чуть уже одуловатых щеках и крепкой шее.
Леонидус никогда не краснел рядом с ней, не бледнел, не опускал глаза.  Леонидус вел себя с ней нагло, дерзко, по-хозяйски. Еще там, в чужой компании, толком её не разглядев, движимый сомнительной силой горячительных напитков, он сказал: «Будешь моей»  Моне категорически не понравилась такая беспардонная напористость новоявленного ухажера.  Но все-таки, через какое-то время, она была сломлена ею.
      Почувствовав знакомые, фатальные тревогу и смятение, нарастающие в ней, Мона  внимательно посмотрела на Константина.
У него была большая  голова  с длинными каштановыми прядями, падавшими на лицо.  Резкие скулы, крупный нос. Темные глаза под густыми, низкими бровями.  Он не был красив, но был уверен в себе.  Каждое его движение было размеренным и спокойным. И Мона  неожиданно прониклась уважением к Константину. Или это было другое чувство.  Впрочем, через мгновение её отвлекли звуки за стеной.
     Резко хлопнула  входная дверь,  в коридоре послышался нервозный шум.
Это пришел Антип. Как всегда –  громогласный и чем-то недовольный.  Немного погодя, в комнату Моны заглянула Натка. Якобы, за хлебом. Ревниво и тщательно осмотрелась.
Костик тонким изогнутым пинцетом ковырялся в телевизоре.  Сизый шнурок дыма тянулся от жала паяльника к потолку со старинной, мокрой лепниной в углах.
Заглянула Натка и в раскрытый черный чемоданчик Костика.
С удовлетворением рассмотрела среди множества ламп, отверток и шприцов с загнутыми иглами, аккуратный сверток, перевязанный голубой  атласной лентой.
Натка кивком головы увлекла Мону за собой на кухню и там, приглушенным голосом проинструктировала:
     —  Ты мужика моего голодом не мори.  После ремонта покорми.
     —  Я предлагала ему печенье. Но он отказался, –  пожаловалась Мона.
     —  Печенье, – презрительно фыркнула Натка. — Что он тебе,
морская свинка, чтобы печенье есть?  Мяса пожарь.  Мой, прохиндей, как учуял что.  На работу не выпрешь.
    —  Натка, – недовольно крикнул из комнаты Антип. —  Неси хлеб.
    Подруги испуганно примолкли и разбежались по своим комнатам.
    Натка вернулась, нарочито неся хлеб на тарелке. Антип был зол. Он сердито раскачивался на стуле и стучал пальцами по столу.
      —  Картошка холодная. Вчера, что ль варила? Забыла, что я вчерашнее не ем? – принялся он распекать жену.
    Натка благоразумно промолчала, изображая смирение и покорность, только пожала слегка оголенным плечом, мол, позвонил бы раньше, я бы свежую сварила. Она взяла деревянную ложку и перемешала картошку так, чтобы еще горячее пюре оказалось наверху.
Прошел час.  Сытый Антип посмотрел на часы, висевшие на стене.
    —  Пойду я, однако, – лениво сказал он, раздирая пятерней волосатую грудь под расстегнутой до пупа рубашкой.
    —  Посиди еще, – звучно и сочно зевнула Натка, —  Куда спешить?
    —  Тёха ты тёха, —  пристыдил её Антип, по-хозяйски лапая супругу за сдобные ме¬ста. —  Забыла? Я же на работе. А сейчас — строго.  Больше трех часов отсутствовал на рабочем месте без уважительной причины — напишут прогул.
Антип поиграл пальцами в носках, словно заводя их на долгую работу, и вразвалочку пошел в коридор обуваться. Натка, чтобы скрыть волнение, тем временем собирала со стола грязную посуду. Всё! Кажется, пронесло.
    —  Я сколько раз просил тебя не покупать мне ботинки в «комке», к тому же не моего размера, –  донесся из прихожей сердитый голос мужа.
    —  Да ничего я тебе не покупала. Размечтался. От зарплаты хрен остался, а я буду обувь ему покупать, –  не менее зло крикнула в ответ Натка. Она в негодовании выглянула в коридор и обомлела. Около их двери криво стояли растоптанные «саламандры» Костика.
   —  Тогда, что это? –  справедливо поинтересовался Антип.
   —  Понятия не имею, –  искренне изумилась Натка, в душе проклиная Костика с его дурацкой чистоплотностью.
    — А может, имеешь? – с нарастающей угрожающей интонацией допытывался Антип.
    — Честное слово, не знаю, –  вдохновенно врала Натка.
Она пони¬мала, что если сейчас потеряет самообладание, то следом потеряет и товарный вид.  А завтра ей на работу. —  Какие-то задрипанные штиблеты. Кто бы мог сюда их поставить? Ума не приложу. Хочешь, я их в  окно выброшу?
Натка сейчас и самого хозяина ботинок выбросила бы в окно. Тем более, что в комнате Моны было подозрительно тихо.
   Антип широко раздул ноздри, как служебная овчарка, сграбастал чужую обувь большими красными руками и влетел с нею в комнату.  Натка поняла, что назревает «следственный эксперимент», и у неё реально затряслись поджилки где-то под коленями. Потому, что если придирчиво осмотреть их комнату, то за диваном легко обнаруживалась, не слишком удачно припрятанная, початая бутылка вина.
     —  А! – отчаянно хлопнула себя ладонью по лбу Натка.
Сильно стукнула от страха, аж пальцы на лбу отпечатались. Но даже не почувствовала этого. —  Это же к Моньке мастер пришел. Телевизор чинит. Он сначала не знал, где её дверь, и к нам тюхнулся.
    —  Новенький что ль? –  остановился посреди комнаты Антип. Обернулся и смачно выругался.
    — Ну да, новенький, –  обрадовано подхватила спасительную
версию  Натка. —  А я как-то и не обратила внимания, что он у нашей двери разулся.
Антип слушал жену, недоверчиво склонив коротко стриженную, лобастую голову на бок.  Затем вышел в коридор, остановился в
нерешительности перед дверью Моны, сжимая в руках чужие ботинки, как две противотанковые гранаты.
     —  Ну, брось ты их, наконец, –  в сердцах воскликнула Натка, краснея и негодуя. —  Чего привязался к посторонней обуви, как будто своей нет.
Она попыталась отнять у мужа ботинки. Но он держал их крепко, и все кружил, и кружил ястребом-стервятником из коридора в комнату, к подозрительно цветущей Натке. И снова: коридор, комната, Натка. И везде Антип совал свой приплюснутый боксерский нос, даже Натке под юбку.
Все же не выдержал. Постучал к Моне.  Без приглашения вбежал. Ревниво уставился на мужика, возившегося с телевизором.
С удовлетворением отметил: «Староват для моей Натки».  И успокоился.
     —  Ваши вещи? –  добродушно спросил он у мастера, выжидательно отложившего паяльник в сторону.  За бугристым плечом Антипа серым пятном маячило перепуганное лицо  Натки.
    —  Мои, — хладнокровно опознал собственные ботинки Константин.
    —  Что ж вы их разбрасываете где попало?
    —  Ошибся, извините, –  медленно ответил Константин, тщательно подбирая каждое слово.  Профессия: «любовник» -  опасная. Ляпнешь лишнее — вернешься домой с поломанными ребрами, или с таким же носом, как у мужа Натахи. — Я в первый раз ваш участок обслуживаю.
     —  То-то лицо мне ваше не знакомо, –  оживился Антип. — У меня память на лица будь-будь. Теперь постоянно у нас будете?
     —  Временно, — поразмыслив, серьезно ответил Константин.
     —  Жаль, –  огорчился Антип. — Я вижу, мужик ты толковый. Может и наш «Рубин» заодно посмотришь? А то звук чего-то пропадает.
Константин неуверенно пожал плечами. Антип аккуратно, почти любовно поставил чужие ботинки возле двери Моны.  Выпрямился, вопросительно посмотрел на Костика.
    — Ну как? По рукам? За мной — не заржавеет. Пузырь еще поставлю.
    — В следующий раз, –  уклончиво пообещал Костик и почти по пояс залез в разобранный телевизор…

     Телевизор оживал медленно, как после тяжелой болезни. Сначала в его пыльной утробе послышался тонкий свист и унылое шипение. Потом засветился мягким серебристым светом пустой экран, исчерченный стремительно бегущими черными точками. Потом побежали кадры. Снизу вверх, сверху вниз. Костик покрутил отверткой какой-то вин¬тик. Кадры остановились. Затем шипение и свист превратились в звук. На экране бородатый гитарист играл грустный романс, раскачиваясь на стуле всем телом, словно укачивал гитару, как родное дитя.
Мону вполне устраивало качество произведенного ремонта. Участковый телемастер ограничивался, обычно, чем-нибудь одним. Или звуком, или изображением, ссылаясь на отсутствие запчастей в магазинах. Но Константин не торопился. Он попросил Мону снять со стены овальное зеркало и подержать его перед экраном. Такого не делал ни один мастер. Это был высший пилотаж. Костик теперь видел экран. И долго возился с настройкой изображения.
Зеркало было на толстой деревянной основе. Мона быстро устала. Она переступила с ноги на ногу и сказала:
      —  Большое вам спасибо. Сколько я вам должна за ремонт?
      —  Прекрати, –  пренебрежительно махнул рукой Константин. —  Какие мелочи. Давай я тебе еще что-нибудь починю.
И открыто оглядел скромную комнату, ища место приложения мужских рук.
    — Кажется, люстра барахлит. Дай-ка мне стул похуже.  Я взгляну.
Громоздкий Костик с трудом забрался на стул и, опасно балансируя, и выкрутил перегоревшую лампочку в люстре.
     —  Держи меня, чтобы я не упал, – приказал он.
И Мона крепко обняла его за колени. И снова почувствовала опасную тревогу где-то под лопаткой.
Константин в испуге схватился за штаны, которые чуть не слетели с него. А потом наклонился и неожиданно поцеловал Мону в макушку. После оба разбежались по углам и смотрели друг на друга с нескрываемым страхом.
Первым нарушил молчание Константин.
     —  Ты не видела мои спички? –  спросил он, укладывая рабочий инструмент в свой черный чемоданчик.
Спичечный коробок лежал на столе перед самым его носом.
Видя, как дрожат длинные, не слишком изящные пальцы Константина, пытающиеся выцепить из крошечного коробка тонкую спичку, Мона тоже задрожала всем телом. И испугалась, не понимая причины этой дрожи.  Ей захотелось, чтобы мастер поскорее ушел.
Константин собрал, наконец, весь рабочий инструмент, но не спешил закрыть крышку чемоданчика. Стоял какой-то сгорбленный над ним.
    —  Знаешь, –  сказал он вдруг, не оборачиваясь, — я оставлю тебе свой телефон.
    —  Зачем? –  растерялась Мона.
Зачем? Константин задумался. Он хотел объяснить этой маленькой женщине, что у нее большие испуганные глаза и торчащие короткие волосы, которые почему-то все время хочется пригладить рукой.  Но вместо этого, он молча извлек из кармана пиджака авторучку, размашисто начертал на клочке бумаги семь цифр.
     —  Понимаешь, — сказал он, видя, что Мона нахмурилась. —  Я давно собирался её бросить. У нас  с  ней дружеские отношения. Не более того.  Я буду рад, если ты позвонишь.
Мона стала что-то мямлить про дружбу, про предательство и позор. Но делала она это так  неубедительно, что Константин не  стал выслушивать её,  бросил записку на стол  и стремительно выбежал в коридор.
Мона быстро спрятала телефон в сумочку. Но не потому, что он ей был жизненно необходим.  С уходом  Константина прошло и  её временное помутнение рассудка.  Просто, в любой момент могла нагрянуть Наталка с расспросами и тогда  -  неприятностей не оберешься.
Дважды за вечер кто-то звонил. К телефону подбегала Натка.  И на том конце провода молча вешали  трубку.  Мона старалась лишний раз не засвечиваться в коридоре.  Но все равно наткнулась на раздраженную Натку, с упёртыми в бока руками.
    —  Ну как там наш Костик? –  поинтересовалась она с плохо
скрываемой подозрительностью, сделав особый упор на слове «наш».
    —  Ушел, – сказала Мона и отвела глаза.
    —  И сколько он с тебя содрал?
    — Десятку, –  соврала Мона.
Все врут. А она что? Хуже других?
И еще в оправдание себе подумала, что Натка не бухгалтер, чтобы перед ней отчитываться.







      4.
      Костик  позвонил   сам  через  несколько  дней.
Натка  и  Мона  одновременно  подошли   к  телефону.  Натка  из  кухни, Мона  из  комнаты.
     Раньше  подоспела  Натка. 
Мона  остановилась  в  двух  шагах,  размышляя,  вернуться  ли  обратно в комнату или  сходить  за  чем-нибудь  на  кухню.  Но  тут  Натка  обернулась  и протянула  ей  трубку  с  таким  огорченно-растерянным  видом,  что  у Моны  похолодело  в  груди.
     —  Тебя  мужик, —  хрипло  предупредила  Натка. — Но,  кажется,  это Костик. Я  его  голос  знаю.  Его  ни  с  кем  не  спутаешь.
     Мону  мгновенно  прошиб  липкий  озноб.  Она  чуть  не  заплакала   с досады.  Что  за  кретин!  Просил  позвонить,  так  ждал  бы.  Зачем                названивать  самому?   Тем  не  менее,  она внеш¬не  не  подала  вида,  с  невинным  недоумением  на  лице  подошла  к  телефону.
     Телефонный  аппарат  был  очень  старый,  еще  довоенный.   Черный,    грубый.   С  глубокой  трещиной  на  корпусе.   Он  висел  на  стене  в  коридоре  рядом  с  кладовкой.  Когда   кому-то   требовалось посекретничать,  говоривший  уходил  в  кладовку,  растягивая  рукой пружину  провода,  и  запирал  за  собой  дверь. 
Но  сейчас,  в  дверях  кладовки  непробиваемым   монолитом  стояла  не  на  шутку  встревоженная  Натка.  Стояла  —  не  то  слово.   Натка  висела  над несчастной  Моной,  упершись  белым  мясистым   локтем  в  дверной  косяк,  как   дамоклов  меч.
    До  этой  минуты  Мона  всегда  считала,  что  маленькой  женщиной быть  гораздо  выгоднее.  И  ест  она  меньше,  и  материала  на  себя  меньше расходует,  и  в  транспорте  места  мало  занимает.  Но  сейчас,  она             буквально  кляла  свою  судьбу  как   умела.  За  какие  же  грехи  её  плохо кормили  в  детстве,  что  не  вымахала  она  ростом  и  статью  с  крепкую  холеную  Натку?  Хотя  бы  для  того,  чтобы  устоять  на  ватных  от  страха ногах,  если  Натка   вмажет  ей  в  ухо  на  не  вполне  законных,  но  вполне объяснимых  основаниях.
      —  Привет,  –  как  ни  в  чем  не  бывало  пробасил  в  трубку Константин.
      —  Здрасьте.
      —  Натка  что ль  подходила?  –  продемонстрировал  поразительную догадливость  Константин.
      —  Угу.
      —  Рядом   стоит?
      —  Угу.
      —  Понятно.  Телевизор  работает?
      —  Угу.
      —  Если  сломается,  звони.
      —  Угу, —  в  очередной  раз,  как   лесной  филин  на  ветке, печально отозвалась  Мона.
     —  Махнем  завтра  в  кафе? —  внезапно  спросил  Константин.
      «Много  у  него  еще  вопросов?  А  то  может  и  ответить  не  успею?»  — подумала Мона,  бросив  осторожный  взгляд  в  сторону  подруги.   У  той было  каменное,  напряженное  лицо,  какое  бывает  у  человека,  когда  он не знает, что  в  следующую  минуту  отмочит.
      —  Работает.  Спасибо, —  угрюмо  ответила  Мона.
      Костик  прекрасно  понимал,  что  она  лишена  возможности  говорить   открытым  текстом,  и  не  преминул  воспользоваться  этим.
      —  Значит,  завтра  в  семь  жду  тебя  у  метро.  Не  придешь,  испортишь мне  день  рождения.  Пока.
      Мона  быстро   бросила  горячую  трубку  на  железный  рычаг,  но облегчения  не  почувствовала.
      —   О  чем  вы  говорили?  —  жалким  голосом  спросила  Натка.  Губы  её дрожали.
      —  О телевизоре, —  пробормотала  Мона,  растирая  липкой  ладонью головную  боль.  У  неё  всегда  было  так.  Стоило  сильно  понервничать,  как начинала  нестерпимо  болеть  голова.
     —   Он  как  мужик  —  дерьмо,  –   скривилась  Натка.
     —   Мне  это не интересно, —  поспешила  ответить Мона.
     Показывая  всем  своим  видом,  что  разговор  на  эту  тему  закончен, она  решительным  шагом  направилась  на  кухню.  А  Натка,  мгновенно растеряв  всю  свою  агрессивность,  плелась  за  ней,  продолжая  усердно  распинаться  о  многочисленных  недостатках  своего  коварного  ухажера.
      На  кухне  сосед  Николай,  мучаясь  похмельем,  неровно  стоял  у  плиты  и  ждал,  когда  закипит  его  чайник.  Чтобы  чайник  быстрее  кипел,  Николай  всегда  включал  конфорку  на  полную  мощность.  Поэтому   чайник  Николая  выглядел  так,  словно  побывал  на  пожаре.
     —   Мона, где твоя Лиза? –  спросил Николай, завидев соседку.
     —  Я бы тебе сказала, – зловещим голосом ответила   Натка. — Но выживешь ли ты после этого?
       —  Вы чего такие напряженные? –  поинтересовался Николай. —
Мужика  делите? –  и  лукаво подмигнул  Моне.  —  На  фига  он  вам  сдался?  Вот,  вот,  вот.  Смотрите.
     Николай   провел  в  воздухе   вытянутыми руками  от  головы  до  низа  расстегнутой рубашки  и  картинно  покрутился. 
     —   Чем  не  мужик?  А?   У  вас  в  квартире  свой  жених  имеется,  а  вы  всё  на  залётных  удальцов  смотрите.
    Николай  оставил  закопченный  чайник  без  присмотра,  подошел  к  Моне   и  посмотрел  снизу  вверх  заискивающим,  относительно трезвым, взглядом.
      —  Ты  Мона - дура.  Полюбила  бы  меня  и  жила  бы  как  барыня.   Я же  всегда  рядом.   Я  бы  пить  бросил.   А  тебе  конфеты  шоколадные  носил.  Самые  дорогие.
      Мона  не  слушала  соседа  Николая.  Голова  её  была  раскалена  и забита  совсем  другими  мыслями.  А  беда  Николая  была  даже  не  в  том, что  он  сильно  пил,  а  в  том,  что  он  был  маленького  роста,  щуплый,  как мальчишка.  Однако  шальная  голова  его  была  потрепана,  как  у  завсегдатая  местного  вытрезвителя…
       Весь  следующий  день  Мона   мучительно  размышляла,  правильно ли  она  поступает  в  свете  дружеских  отношений  с  Наткой,  которая  утром гремела  посудой,  словно  собиралась на войну, но  когда  увидела  Константина  в  дорогом  костюме  с  букетом  нежных  роз  в  руках, поспешно  и  робко  шагнувшего  ей  навстречу,  всё  внутри  неё  оборвалось. Она  поняла,  что  поступает  неправильно.  Гадко,  мерзко.  Мысленно заклеймила,  осудила  себя,  обругала  последними  словами.  Но  внутри  неё еще  сильнее,  чем  накануне,  взрывались  и  кипели  какие-то  ликующие силы,  и  она не  могла  ничего  с  собой  поделать.
     Для  встречи  Костик  выбрал  дорогой ресторан  недалеко  от  реки.  Ресторан  был  новый  двухэтажный,  весь  из  стекла.  На  первом  этаже  играли  музыканты, а  на  втором  были  видны  огни  фонарей,  дома  и  пароходы,  красиво плывущие  под  томное  рыдание   блюза.  Вечер был  приятный.  По-весеннему  теплый.  Константин  сам  открыл  стеклянную  дверь  и  галантно пропустил  вперед  Мону.  Пожилой  швейцар  в  черном  пиджаке  с золотыми  нашивками  и  капитанской   фуражке  —  только  чуть  придержал дверь  рукой  в  белой  перчатке  и  вопросительно  посмотрел  на Константина.  В  будние  дни  в  ресторане  посетителей  бывало   немного.  И чаевые  швейцару  они  давали  лишь  по  собственному  желанию.
      Константин  привычно  взбежал  по  ступенькам  на  второй  этаж  и выбрал  столик  у  окна.  На  столике  уже  были  тонкие  фужеры  на  длинных ножках,  большие  белые  тарелки,  ножи  и  вилки.  Всё  было  натерто  до блеска  и  создавало  ощущение  добротности  и  шика. 
     Из  сизых  паров  табачного  дыма,  как  из  тумана,  суетливо  вынырнул молоденький,  симпатичный  официант  с  подносом  и  полотенцем  на согнутом  локте.  По  пути  он  сдернул  с  соседнего  столика  кожаную  папку  с  надписью:  «меню»,  и  положил   её   перед   Моной. 
       Она  ничего  не  понимала  в  названиях  блюд  и  стала  смотреть  на  цены.   Самые  дешевые  блюда  были  старательно вычеркнуты  шариковой  ручкой.
      Мона  растерянно  обвела  глазами  дорогущий  прейскурант  и  быстро передала  его  Константину.  Есть  ей  не  хотелось,  особенно  мясные деликатесы.   Тарелка  с  нарезкой  из  языка,  буженины,  холодной  говядины  и  даже  котлета  по-киевски  не  вызвали  в  ней  ожидаемого аппетита.  Костик  меню  смотреть  не  стал. Поманил  пальцем  официантика, заказал  две  бутылки  шампанского  и  что-нибудь  «укусить»  на  его усмотрение.  Официант  оказался  не  по  возрасту  сообразительным  и расторопным  малым.  Вскоре  столик  был  сервирован  по  высшему разряду.  Оливье,  овощной  салат, рыбное  ассорти,  сочный  шашлык.  Шампанское  в  серебряном  ведерке  со  льдом.
     Вид  двух  серебристо-зеленых  «огнетушителей»  поверг  Мону  в глубокую  задумчивость.
      —  А  мы  осилим  столько  шампанского? —  выразила  она  свое              со¬мнение.
      —  А  сколько  осилим, —  успокоил  спутницу  Костик и,  не  мигая,  в упор  стал  разглядывать  её.
      Мона   совершенно  смутилась,  рас¬терялась,  испугалась. Пунцовая краска  залила  её   бледное  лицо,  и  даже  шея,  и  обнаженные  руки покрылись  багровыми  пятнами.  Похоже,  Кости¬ку  это  нравилось,  потому что  он  не  сводил  с  неё  глаз.
      Мона  вымученно  хихикнула.
      —  Ой!  Я   вас  забыла  предупредить.  Но  я  —  не  пью.
      —  Шампанское? —  изумился  её  кавалер. —  Это  же  компот  с  газиками.  Его  даже  беременные  пьют.
      Мона  украдкой  вздохнула.  Придется  пить.   А  пьяная  она  дурная.
Но  помня,  что  она  как  бы  должна  мужчине  за  ремонт  телевизора,  решила  молчать  и  выполнять  его  просьбы.   
Пока  Константин  ловко сдирал  фольгу  с  горлышка  бутылки,  Мона  занималась  тем,  что  открыто  разглядывала  своего  кавалера.   Сверху  вниз.  С головы  до  пят.  Она  опять  отметила,  что  лицо  Константина  не  слишком  красивое.  Обычное  лицо.  Скуластое,  с  немного  дряблой,  уставшей  кожей.  Слегка   вьющиеся  темные  волосы,  падавшие  на  лоб,  были  еще  густые,  но  в  них  отчетливо  поблескивали  черточки  седины.   Впрочем,  синий  пиджак  с  тремя  пуговицами  и  наглаженные  брюки  придавали  Константину  респектабельный,  ухоженный  вид.  Мона  снова  с  радостью  подумала,  что  Костик  –  видный мужчина,  подходящий  под  её новый  идеал.
      —  Мона!  Ау!  Не  спи, замерзнешь.  Первый  тост  за  тебя.
      —  Но  простите,  именинник  здесь  кто? —  попыталась  возразить  Мона,  но  Константин  уже  допивал  шампанское  из  высокого  и  тонкого фужера.
     За  вечер  они  осилили  бутылку  и  три  четверти  другой,  чередуя  тосты  с  поеданием  закуски  и  медленными  танцами  под  хриплое  бормотание пьяного  шансонье.
      Часам к одиннадцати, в ресторане кончились закуска, музыка и электричество.                Пьяные  посетители, недовольные  находчивостью  администрации,  чертыхаясь,  побрели  в темноте  к  выходу,  с удовольствием  сшибая  по  пути  многочисленные  стулья.
      Мона  и  Костик  спустились  с  трех  покатых  ступенек  крыльца  ресторана  на  асфальт,  крепко  держась  друг за  друга.
 «Ах, какие  удивительные  ночи.  Стали  звезды  и  крупнее,  и  добрее…»* — как-то  уж  очень  задушевно  мурлыкал  Костик,  поддерживая  спутницу  за локоть.   А  та  терла  пальцами  нос,  из  которого  все  еще   вырывались  пары  шампанского.   На  свежем воздухе  ей  стало  совсем  плохо.
      —  Я  сейчас  упаду, —  пожаловалась  Мона,  чувствуя,  как  её  голова         начинает  опасно  раскручиваться  по  возрастающей  орбите  независимо  от ног.
      —  Падай.  Я  понесу  тебя  на  руках, —  горячо  зашептал  ей  в  ухо  Константин.
      —   А  ты  сам-то  стоишь  на  ногах? —  усомнилась Мона.  С  высоты Костиковых  плеч  падать  было  бы  больнее.
      Она  оттолкнула  приветливо  протянутые  руки  кавалера  и  рискованно пошла  вперед.  Как  ей  казалось,  очень  прямо.  Костик  шел  чуть  сзади  и  время  от  времени  оттаскивал  её  за  плечи   от  края  тротуара.
     Когда  они  были  в  одном  квартале  от  красивого  дома  Моны,  Костик  спросил:
     —   К  тебе  можно?
     Мона  остановилась,  пьяно  замотала  головой:
     —   Обалдел?  Натка  же  дома.
     —   Так  она  же  сегодня  дежурит, —  усомнился  Костик.
     —   Поменялась, —  устало  пояснила  Мона. —  Зуб  мудрости   разболелся.  Ей  всю  щеку  разнесло.
     Эта  непредвиденная  остановка  в  дороге  сильно  утомила  её.   Моне  хотелось  скорее  попасть  домой,  поскорее  придать  дрейфующей  голове устойчивое  горизонтальное  положение  и  спать,  спать,  спать,  спать.  Лет пять,  не  меньше.  Она  настолько  явственно  почувствовала  мягкую  плоть по¬душки  и  теплого  ватного  одеяла,  что  отцепилась  от  спасательного круга  в  виде  изогнутой  руки  Костика  и,  спотыкаясь,  двинулась  к  дому. Упала  на  ровном  месте.  Константин  помог  ей  подняться,  стал  отряхивать запачканный  подол  плаща.
      —  Я  сама, —   зло  оттолкнула  его  Мона  и снова  упала.
      —  Смешная  ты, —  растроганно  сказал  Костик, снова  помог ей           подняться,  и  вдруг  жадно  прижал  к  себе,  поцеловал  в  растрепанную макушку.
      —  Тебе  смешно,  а  я  колготки  разодрала.  Новые, —   обиделась           Мона.  —  В  чем  завтра  на  работу  пойду?
      Она  в  который  раз  оттолкнула  Костика  и  упрямо  продолжила  путь  к родному  порогу  неуверенными  шагами.  Но  и  именинник  не  сдавался.  Опять  догнал  её.
     —  А  если  к  подруге?  Ты  говорила,  что  подруга  уехала   к  родным   и       оста¬вила  тебе  ключи  от  квартиры.
     Мона  остановилась,  порылась  в  крошечной, театральной  су¬мочке  на металлическом   ремешке.
     —  Ключи  я  оставила, —  стала  говорить  Мона  и  вдруг  замолчала.
     —  Где  оставила?  Вспоминай, —  нетерпеливо  потребовал  Костик.
     Мона   подняла  на  него  непонимающие  глаза.
     —  Я  оставила?  Что?
     —  Да. Ты  оставила.  Где?  Ключи.
     —  Я  оставила… —  запинаясь, пробормотала  Мона  и  замерла,  забыв закрыть  рот.  Кто  это  в  армейской шинели,  аморфный,  как  пришелец  из других  миров,  но  такой  знакомый   и  чуточку  родной,  ошивается  под фонарем?  Алик?  Нет, черт побери! Только  не  он.
     Мона  попыталась  сморгнуть  непрошеное  видение, закрыв  один  глаз. Потом  —  второй.  Потом  —  оба  сразу.  Долго  стоять  с  за¬крытыми  глазами  было  трудно.  Она  нехотя  разомкнула  веки.  Видение  не исчезло.  Пропали  последние  сомнения.  На  углу  её  дома,  в  апельсиновом  круге фонарного  света  стоял   Алик  и  курил  сигарету.  Лица  его  Мона разглядеть  не  могла,  козырек  фуражки  давал  густую,  черную  тень.  Но было  бы  глупо  надеяться,  что  он  не  видел  её  пьяную  в  хлам  и  в объятьях  другого  мужчины.
     Не  дойдя  до  Алика  всего  нескольких  шагов,  Мона  остановилась:
без¬различная  и  покорная.  Костик  немного  отстал,  безрадостно осмысливая  банальную  ситуацию,  в  которой  появился  третий  лишний.   А  когда  осмыслил,  понял,  что  морально  не  готов  вступить  за  «даму сердца»  в  неравный  поединок.
      —  Ну,  Мона,  я  пошел, —  сухо  сказал  Костик  без  прежней  сахар¬ной интонации.  И  махнул  ей  рукой,  точно  отмахивался  от  мухи.
     —   Стоять! —  неожиданно  рявкнула  Мона  и  зацепила  пальцами  одну  из  пуговиц  его  пиджака. —  Сейчас  будем  знакомиться.  Это —  Алик.  Мой  непостоянный  ухажер.   Уха… жор.
      Алик  демонстративно  отвернулся,  бросил  тлеющий  окурок  на   холодный  асфальт.
      —  А  что  ты  тут  делаешь? —  глупо  спросила  его  Мона. —  Ты  ведь ко  мне  по  расписанию  приходишь,  как  электрический  поезд.
     —  Могу  вообще  не  приходить.
     —  Вот  и  не  приходи, —  задохнулась  от  нахлынувшей  ярости  Мона. Забытый  Костик  безуспешно  мотался, пытаясь  оторвать  её  от  своего  пиджака. —  Я  те  кто?
     —  Да  никто.
     —  Ах…
     Мона  поперхнулась  этим  горьким,  колючим словом.   Ей  стало  трудно  дышать,  словно  ей  воткнули  в  рот  грязный  кляп.
     —  Ах,  никто?  Значит,  никто,  говоришь?  Тогда,  какого  хрена  ты околачиваешься  здесь?  Следишь  за  мной,  шпионишь?  Кто  дал  тебе  такое право,  раз  я  тебе  никто?
     —  Дрянь.
     —  Ну  и  вали  от  дряни.  И  чтоб  духу  твоего  здесь  не  было.
     —  И не  будет, —  с  уничтожающим  спокойствием,  словно  для  него  это был  давно  решенный  вопрос,  ответил  Алик,  круто  развернулся  и  почти побежал  в  сторону  метро.
     —  И я  пойду, пожалуй, —  скучным голосом  напомнил о  себе  Константин.      Он  решил,  что  на  вечер,  удовольствий  больше,  чем        достаточно.
    —  И  ты  проваливай, —  безразлично  отвернулась  от  него  Мона.  В  глазах  её  было  темно.  И  кто-то  кричал  внутри  груди:  «Ах,  ах,  ах…»




     5.
     Натка  стояла  в  коридоре  с  фонариком  в  руках  и  пыталась  рассмотреть  цифры  на  счетчике.  Вдруг  она  услышала  жалобный  вой,  доносившийся  с  лестничной  клетки.  Натка  вздрогнула,  замерла  на  секунду.  Ей  показалось,  что   в  подъезде  скулит  голодная,  бездомная  собака.  «Что  за  люди, —  гневно  подумала  Натка. —  Заведут  себе  животное, наиграются  и  вышвырнут   на  улицу»
Переборов  страх,  Натка  приоткрыла  дверь и обомлела.   У  лифта,  притулившись спиной к стене, сидела  пьяная  грязная  Мона.  Это она   рыдала  в  голос, размазывая  слезы  и  косметику  по  бледным  щекам.
     Натка  ахнула,  ударив  руками  по  бедрам,   и  как  наседка  захлопотала  возле  безвольно  обмякшей  подруги.    Она  прижала  её  за  талию   к  своему  правому   боку   и   поволокла   на  кухню.   Там  как  раз  закипал   её    чайник  на  плите.
     Натка  уложила  пьяную  Мону  на  диванчик  и  принялась  готовить  чай.   Кинула  в  фарфоровый  чайничек  горсть  заварки.  Осторожно  залила её  кипятком.
Все  это  время  Мона  хлюпала  носом,  терла  кулаками  распухшие красные  глаза  и  сбивчиво  изливала  душу  подруге:
     —  Иду,  понимаешь,  с  твоим,  а  Алик  у  дома  стоит.
     Хорошо,  что  Натка,  занятая  чаем,  вполуха  слушала  этот  бред. 
Ей  послышалось:  «с  одним»
      —  Знаешь,  что  он  мне  сказал?..   Дрянь, —  Мона  тихо  заныла, насквозь  пронизанная  жалостью  к  самой  себе. —  Дряней  не  видел  этот отличник…
      — Он  что  еще  учится?
      — Да  нет,  этой,  как  её  там,  боевой  и  политической  подготовки.
      — Ты  не  дрянь.  Ты  –  дура,  –  серьезно  сказала  Натка  и  с  нетерпением  заглянула  в  чайничек.  —   Он  к  тебе  прилетает  и  улетает,  как  привидение.  Ты  хоть  фамилию  его  знаешь?
       — Знаю.  И  адрес  знаю.  Он  мне  паспорт  показывал.
      Мона  потянулась  за  чаем.  Но  руки  её  тряслись.  Потребовалась помощь  Натки.  Та  налила  чай  в  чашечку  совсем  на  донышко,  кинула  кусочек  сахара  и протянула  подруге.   Натка  была  предельно  заботлива  и  предусмотрительна,  как  доктор  в  «дурке».   Да  и  мокрые  простыни  весьма  кстати  свисали  с  потолка.
    —   Дрянь,  -–  повторила  Мона,  прежде  чем  сделать  глоток.  —  А  я  ведь  ему  верная  была.
     Она  отыскала  на носовом  платке  сухое  местечко,  вытерла   вновь           по¬бежавшие  слезы.
      —  Забудь,  –  приказала  Натка раскинув пальцы перед лицом подруги..  -  Нашла  из-за  кого  слезы  лить.  А  другой  что?
       —   Повернулся  и  ушел.  Я  думала,  они  драться  начнут.  А  они  оба  ушли.
       —  Ну  и  плюнь  на  этих  козлов, —  философски  изрекла  Натка  и достала  из  холодильника  баночку  вишневого  варенья. —  Посмотри  на  себя.  Молодая,   симпатичная.  Если  и  есть  какие  недостатки,  одна  прописка  всё  перекроет.   Они  –  козлы,  а  ты  –  королева.   Повтори.
        —  Козлы,  королева,  –  неуверенно,  со  вздохом  повторила  Мона.
Этот  короткий  печальный  вздох  не  ускользнул  от  внимания  подруги.
       —  Что  такое?  Откуда   такой  пессимизм  и  уныние?
     Мона  тяжело  приподнялась  с  дивана  и  шепнула  подруге  на  ухо:
         — Я,  кажется,  ребенка  жду.
       Услышав  новость,  Натка  вздрогнула  и  выронила  из  рук  банку  с  вареньем.  Варенье  мгновенно  растеклось  по  полу  бурой  липкой  кашей. Мона  схватилась за  Натку,  чтобы  не  упасть.  И  они  некоторое  время  в обнимку  перебирали  ногами  в  этом  сладком  месиве.
      —  Мне  тоже  показалось,  –  сказала  Натка.  —  Но  мало ли…
      И  поскользила  за  веником.  Мона   упала  на  диванчик  и  приподняла  ноги,  пока  Натка  собирала  варенье  в  совок.
       —  Так,  кажется  или  ждешь?  -  закончив  с  уборкой,  уточнила  Натка.
       —   Не знаю.
       —   Чокнутая.  Ты  уверена,  что  от  артиллериста?  А  может  от  Владика? —  уточнила  Натка  и  погасила  конфорку.  От  греха  подальше.
Пока  Мона  молчала,  поджав  обиженно  губы,  Натка  принесла  из  кладовки  табурет,  тот,  что был  для  развешивания  стирки,  и  села  рядом  с  ней. Разговор предстоял долгий и интересный.
      —  Ты  на  все  сто  уверена,  кто  отец  ребенка?
      Впервые  подруга  посмотрела  на  Мону  в  упор  с  холодком  осуждения.
       —  Конечно,—  твердым  голосом  ответила  та  и  отвернулась. —  С  Владиком  у  меня  симбиоз.
     Таких  мудреных  слов  Натка  не  знала  и  решила, что  у  Моны  начинается пьяный  бред.
      —  Симбиоз  там  или  что,  но  пятерых   спиногрызов  себе  нарисовал, — сердито  проворчала  она.
      —  Троих, —  поправила  её  подруга. –  Четвертый  только  на  подходе.
      —   Фиг  с  ним,  с  Владиком, —  отмахнулась  Натка,  сгорая  от  любопытства. —  Не  о  нем  сейчас  речь.  Срок-то   большой?
    Мона  угрюмо   собрала в складки  потный  лоб,  закатила  опухшие  глаза  под верхние  веки.   Указательным  пальцем  правой  руки  стала  загибать  пальцы  левой руки,  начиная  с  мизинца.
     —  Не  знаю.  Получается:  месяца  два.
     —  Заладила.  Не  знаю, не  знаю, —  негодующе  передразнила  её  Натка.    —  Ты  же  баба.  Это  только  мужики  не  знают,  откуда  дети  берутся.  Им как  в  детстве  внушили,  что  детей  аисты  приносят,  так  они  и  думают,  что  и  алименты  тоже  аисты  должны  приносить.  А  с  них,  как  с  гуся  вода.  Твой  хоть  знает,  что  аист  уже  на  подлете?
    Мона  поёжилась  под  градом  насмешек  подруги.
    —  Нет.  Я  сама  еще  не  уверена.  Просто,  когда  он  уходил,  во  мне словно  кто-то  плакал.
    —  Ну  и  чего  ты  ждешь,  коза?  Что  все  само  собой  рассосется,  как чирей  на  заднице?  Завтра  же  дуй  в  женскую  консультацию.  Может  еще  не  поздно  остановить  процесс, —  с  плохо  скрытым  осуждением  сказала  Натка.  —  На  анализы  неделя  уйдет.  Недели  две  в  очереди  простоишь.
     —  В  какой  очереди? —   ставшими  огромными  от  изумления  глазами, уставилась Мона   на подругу.  Каждое  слово  подруги  пугало  её  своей новизной  и  неотвратимостью.
     —   В  такой, —   с  неожиданным  злорадством  хмыкнула  Натка.  -  Врачи  тебе  всё  расскажут.
     Наверно,  оно  и  вправду  все  легче:  говорить  и  делать,  с  высоты  семейного  благополучия.  Когда  с  первого  раза  и  в  десятку  попадаешь  с  выбором  мужчины.   Нет,  Мона  не  завидовала  Натке.  Просто  заплакала  потому  что  все  в  ней  протестовало   против  слов  подруги  и  одновременно  соглашалось  с  тем,  что  та  права.
     Впервые  ощутив  себя  в  новом  качестве,  еще не  матери, но  уже  и  не пустой  бесплодной  бабы,  Мона   сосредоточилась  на  том,  что происходит  внутри  неё.  А  внутри  было  непонятное  смятение, которое можно  было  назвать  страхом  нечаянного  счастья.  Того  непонятного  счастья,  которое  незнакомо  и  не  вовремя.
Вот и  сейчас,  к  её  горлу  подкатил  густой  горький  комок  тошноты,   и  лицо  её  снова  стало  серым.
     —  Я  без  отца  решать  не  буду.  Это  неправильно, —  нахмурившись,  сказала  она.
     —  А  ты  думаешь,  что  он  вернется? —  усомнилась  Натка,  шумно смакуя  горячий  чай.
      —  А  если  я  ему письмо напишу,  в  котором  все  разъясню? —  робко спросила  Мона. —  За  неделю,  пока  анализы  будут  готовы,  он  его получит.  Позвонит.  Как  скажет, так  и  будет.
      Натка  скептически  поскребла  лакированным  мизинцем  за  ухом.
      —  А  вдруг  скажет:  «Рожай»,  а  потом  не  женится  на  тебе?
      —  Я  одна  ребенка  подниму.
      —  Но  с  ребенком  тебе труднее  будет  выйти  замуж.
      —  А  ты  в  замужестве  счастлива?
      —  Не важно.  Зато  все  законно.
      —  Кто  придумал,  что  законность  важнее  счастья?
      —  Мужики, наверно, —  пожала  плечом  Натка. —  Они  все  законы  пишут.   А  мы,  бабы,  выполняем.
      —   Неправильно  это.  Нечестно и  жестоко, —  в  очередной  раз  вздохнула  Мона.  Но  что  правильно,  она  тоже  не  знала.




      6.
      Моне  было  страшно.  Уже  несколько  дней  безотчетный  страх  перед  будущим  разъедал  её  изнутри.  Ей  надо  было  принимать  решение.  Она  понимала,  что  той  жизни,  что  была  раньше,  уже  не  будет  никогда.  Но  любое  решение  казалось  ей  неправильным.  И  страх  непоправимой ошибки  делал  её  жизнь  невыносимой.  А  Алик  всё  не  звонил.
       Письмо  Алику  писала  Натка.  Она  принесла  из  комнаты  свой  старый школьный  портфель,  вытряхнула  содержимое  на  стол.  Выбрала шариковую  ручку,  тонкую  тетрадь  из  которой  можно  вырвать  пару  листов.  И  стала  писать  письмо,  держа  тетрадь  на  коленях.  Конечно, если бы это сделала  Мона,  письмо  вышло  бы  живее, теплее,  мягче.  Но  её, как  назло,  начал  бить  озноб,  и  ручка  плясала  в  её  руках, как  безумная.   Это   была  ошибка.  Нельзя  никому  давать  писать   свою  судьбу  чужим  почерком.  Никому, даже Натке. 
     Покончив  с  эпистолярными  формальностями,  Натка  облизала  розовым  языком  край  конверта  и  не  поленилась  сбегать  на  улицу  к  почтовому  ящику…
     Но Мону продолжали глодать изнутри тяжелые сомнения.  Надо было еще с кем-то посоветоваться. И этим кем-то был Леонидус.


     Дверь в его квартиру была не заперта. Шагнув через порог, Мона сразу уловила неприятный  горьковатый запах, что всегда присутствовал рядом с Леонидусом.
     На кухне работал телевизор,  и  Мона  уверенно проследовала  туда.
Увидев  Мону  на  пороге  своего  дома,  Леонидус  ничуть  не  уди¬вился,  а только  смахнул  с  края  стола  мусор,  как  бы  приглашая  свою  бывшую супругу  присесть  и  разделить  с  ним  скудную  дневную  трапезу.   И  уселся  за  столом,  застеленным  старой  газетой.
Точнее, Леонидус  сидел  на  стуле,  а  за  столом,  то  есть  на  столе  -  разместились  его  худые,  скрещенные  ноги  в  старых  домашних  шлепанцах  и  пара  бутылок  пива.
     Стоял  жаркий  летний  день.  Окно,  к  которому  примыкал  стол,  было распахнуто  настежь.  Створки  едва  заметно  шевелились,  как  жабры  рыбы,  выброшенной  на  берег.  По  столу,  синюшным  ногам  Леонидуса  и  початым  бутылкам  бойко  прыгали   солнечные  зайчики.
     Леонидус  был  немыт, небрит, нечёсан,  с  серыми  мешками  под  красными  глазами.   Заношенная  одежда  на  нём  пахла  так,  что  и  посторонний  человек  сразу  понимал  бы,  что  одежда  эта  сти¬рается  только  лишь  по  праздникам  и  самым  большим.
     В  Моне  проснулось  щемящее  чувство  жалости  к  своему  бывшему, возможно,  еще  не  до  конца  разлюбленному  мужу.  Ей  захотелось 
за¬тащить Леонидуса  в  ванну.  Отмыть,  отстирать,  обштопать  и  причесать. 
      –  Зачем пришла? –  грубо спросил он. —  денег нет
     —  Мне и не надо, – ответила она
Мона обвела взглядом небольшую квартиру, доставшуюся Леонидусу от матери. Здесь всё было в одном экземпляре.  Шкаф, диван, стол, кастрюля, ложка и тарелка.
    —  А ты работаешь? – спросила она.
    —  Работаешь? –  с брезгливым неудовольствием переспросил её бывший муж. —  Скукота.  Зачем работать, если всегда есть кто-то, кто накормит и даст денег?
      Увидев непонимающий взгляд Моны, он отхлебнул из бутылки, вытер локтем недельную щетину и пояснил.
     —  Есть такая профессия – нужный человек. Я всем нужен, понимаешь?  Мне без конца звонят: познакомь меня с тем, познакомь с этим.  Не безвозмездно.  Живу, не парюсь.  А ночью  я смотрю на звёзды.  А  они – на меня.  Звёзды  – глаза  космоса.  Никто не знает, что с обратной стороны звёзд.  А я – знаю. Там у них сетчатка, на которую они пишут всё, что видят.
    —  А ты стал философом,  – с удивлением  заметила Мона.
    —  Я стал самим собой, –  возразил  Леонидус и снова грубо спросил: зачем Мона пришла.
    —  Я к тебе, как к врачу пришла.  Посоветоваться, –  сказала  Мона.  —  Дело в том, что я – беременна.
    Рука  Леонидуса от неожиданности дрогнула.  Пиво пролилось на майку.   Он поставил бутылку, потряс майку двумя пальцами  и  уже с интересом  уставился на бывшую жену.
    —  Ты вышла замуж?
    —  Нет, –  покраснела от неловкости  Мона.
    —  А в чем вопрос?  –  с разочарованием и какой-то брезгливой жалостью спросил  Леонидус.  —  Нужного человека ищешь?
     —  Нет, –  повторила  Мона.  —  Просто  спросить: рожать или не рожать.  Правда ли,  что потом можно стать бездетной?
    Леонидус задумчиво посмотрел в окно.  Было ясное летнее небо. И ответы надо было искать в своей голове.
     —  А..а…а.  Рожай, –  неожиданно сказал он и резко рубанул рукой по воздуху. —  Мальчика. Вырастим.  Может, сойдемся снова.
     —  Спасибо, –  тихо сказала  Мона.  —  И Натка  так говорит.
    Уходя, она обернулась.
     —  Раньше  ты  был  чистоплотнее.
     —  А  ты  —  моложе, —  не  остался  в  долгу  Леонидус.
     На  том  они  и  расстались.   

     Через несколько дней всё было кончено.
Пожилой врач, не глядя на Мону, спросил, не передумала ли она? Последствия прерывания первой беременности могут быть негативными.
На что Мона,  собрав последние силы, отрицательно  подвигала головой и сказала:
     —  Я ему никто.
     Потом она погрузилась в темноту.
Пролежав в больнице сутки,  Мона вернулась домой.  В квартире никого  не было, и это впервые обрадовало её.  Ей  никого не хотелось видеть.  Она почти перестала выходить из комнаты, спать ложилась рано.  Но среди ночи она просыпалась от неясного детского смеха и зловещего стука в злополучное окно.
Остаток ночи она проводила, сидя в ночной сорочке под окошком, тихо плача от тяжести пустоты, наполнявшей её тело.
     Прошло время, То о чем предупреждал пожилой врач, настигло Мону через месяц.  Другой врач в поликлинике её обнадёжил и выписал лекарства.
Мона вернулась домой от врача, легла в постель и больше не вставала.  Три дня она лежала не двигаясь, словно парализованная, и смотрела в потолок.
Потом в комнату заглянула встревоженная  Натка.  Она сразу всё поняла и побежала на кухню.  Вскоре Натка принесла с кухни кастрюлю с горячей геркулесовой кашей.  И стала кормить подругу  с  ложечки прямо из кастрюли, приговаривая, что геркулесовая каша – волшебная.  Всех ставит на ноги. И Мону поставит.
   И действительно. Спустя пару дней, она поправилась.  В ней проснулось желание двигаться и  что-то делать.  Но всё равно  – это была уже другая Мона, какими становятся все люди, совершившие в своей жизни что-то  непоправимое.





      7.
      В обеденный перерыв в комнату Моны заглянул комсорг Богданов.
Мона в это время вязала детские пинетки, пряча их в выдвижном ящике стола.  Так её научила  Натка, узнав, что здоровье подруги идёт на поправку.
Еще  Натка посоветовала ей найти себе хорошего мужика, а не мутного ракетчика, который исчезает вместе с электричкой.
     Увидев Богданова, Мона резко задвинула громоздкий ящик стола, и с неудовольствием покосилась в его сторону.
Комсорг помахал бумажкой, которую держал в руках, и напомнил, что Мона весной не сдала нормы по стрельбе, и должна завтра снова пойти в тир.
      —  Я не пойду, – с неожиданной злостью ответила ему Мона.  —  Женщина может убить, не стреляя.
Богданов удивился. Он не был в курсе трагедии Моны.  Он также не знал, что комсомолка Смирнова купила маленькую иконку и молится перед сном также неистово, как когда-то баба Лиза.  Но он заметил, что  последнее время Смирнова стала замкнутой и равнодушной к жизни коллектива.
       —  Ладно, –  сказал комсорг Богданов, немного помявшись у её стола. —  Тогда  я тебя вычеркиваю из списка.
     Мона его не слушала. Она смотрела в окно, где осенний ветер швырял красные листья туда-сюда, и думала о чём-то своем.
     Когда рабочий день закончился, Мона сложила вязание в сумку и пошла домой.
Теперь она часто возвращалась с работы пешком.
Но уже не заглядывала тайком в чужие окна. Чужое домашнее счастье её только раздражало.  Ковры, серванты с чешским хрусталём, обои  с золотыми лилиями.
Теперь она с особой тщательность всматривалась в лица детишек, встречавшихся ей на улице.  Она пыталась понять, каким бы мог быть её ребёнок. Но, ни у кого из них не было белых волос и голубых, широко рассаженных по лицу глаз.

      Однажды,  проходя мимо венецианского зеркала,  Мона снова увидела в нём бывшую хозяйку дома.  Та, как всегда была во всём чёрном, но в руке держала белую голубку, которая приплясывала на руке и не улетала.
     Придя домой, Мона первым делом заглянула к Натке.
Подруга сидела за столом и подшивала на машинке края новых штор. Рядом на полу стоял большой таз, в котором плавали едва распустившиеся красные розы.
    —  Смотри, какие розы мне Костик подарил, –  похвасталась Натка, оторвавшись на миг от шитья.
    «Ах, Костик», – горько усмехнулась про себя Мона. Она отметила, что роз много и у них длинные стебли.  Такие розы  – свежие и дорогие.
    —  А знаешь, что он мне сказал?
    —  Нет.
    —  Он сказал, что жить без меня не может, –  торжественно произнесла Натка. И звонко прищелкнула языком.
    «Врёт», – хотела сказать Мона, но не сказала.  Ей было все равно.
Она лишь удивилась, что ни один мускул не дрогнул, не зазвенел в ней, словно она стала каменной. И она вдруг подумала, что это  – не она такая, а время такое. Все врут.  Ложь выгодна всем.
      Мона вернулась в комнату, но не пошла на кухню ставить обычный чайник, а  включила электрический.  И увидела свое отражение в мутном стекле буфета.  Оно её испугало.  На неё смотрела чужая неприятная женщина с плотно сжатыми губами и жестким взглядом.  И тут Мона заплакала.  Сильно прижав ладони к лицу, чтобы никто не услышал.
Чайник закипал медленно, словно издалека надвигалась большая гроза.
     «Ну, почему я не такая, как Натка? –  думала Мона, всхлипывая под нарастающий шум чайника. —  Почему одним в этой жизни достается всё, а другим ничего?»
     И вдруг Мона поняла, что устала жить.  И она захотела умереть. Она всё в этой жизни познала.  И любовь, и предательство, и собственную эгоистичную жестокость к плоду любви.  А посему, это желание она приняла  также отрешенно, как и всё, что происходило с ней последнее время. Словно желание было не её, а другого человека.  А она только услышала его, как эхо.
Мона принесла из комнаты свою сумочку и стала зло трясти её над обеденным столом. Вместе с пачками таблеток на стол неожиданно выпали шоколадные конфеты в ярких фантиках. Они были сильно измяты и трогательно жались друг к дружке. Мона про них совсем забыла.
    Она задумалась. Последнее время она вдруг  находила горсть конфет в своём столе. Кто бы мог класть конфеты в её рабочий стол? Из холостых мужчин в отделе остался только комсорг Богданов.
     Чайник закипел и отключился, сухо лязгнув железом.
Мона насыпала таблетки в чашку и стала сосредоточенно толочь их чайной ложечкой. Ей было важно, чтобы таблетки стали порошком.  Порошок пить легче. Он быстрее всасывается в кровь. А Моне было важно, чтобы всё произошло быстро.
    «Но, постой.  Как же так? –  сказал  кто-то ей прямо в ухо. —  После Натки останется сын, курчавый ангелочек, а что останется после тебя?»
Мона беспомощно оглянулась. Она торопилась.  А кто-то  её отвлекал. Но вопрос был серьёзный, и она на  секунду задумалась.
Что она может оставить здесь, в этой большой, неуютной квартире?  Только свое позднее прозрение.
     Она нашла среди разных вещей, брошенных на стол, губную помаду и быстро написала на стекле буфета, никому, той страшной женщине, что смотрела на неё с той стороны стекла:
«Счастье –  это радуга  в  небе заплаканном. Счастье – это солнце на платье с заплатами.  Счастье – это птица, не знавшая клетки. А горе – это любовь без ответа»
    Остатками помады Мона накрасила губы, а потом  вернулась за стол и стала мешать горячую воду в чашке.
    Краем уха Мона услышала, что зазвонил  телефон. Но не остановила своё занятие. В настойчивом треске телефона не было уже смысла.
К телефону подошла соседка.  Мона поняла это по быстрым, уверенным шагам по коридору.
Через минуту Натка не заглянула к подруге, как обычно, и лишь крикнула ей через дверь, что звонила баба Шура. Она просила, чтобы крёстная приехала, потому что у неё подскочило давление.
И тут Мона очнулась, как после страшного сна.  Как она могла забыть о бабе Шуре?  Всю жизнь баба  Шура заботилась о ней.  Когда она родилась, была зима и сильные морозы.  Баба Шура сшила из больничных бинтов и ваты теплый конверт, и Мона росла в нём до лета.
    Мона вытерла слёзы, швырнула чашку с кипятком в окно, спешно оделась и выбежала из квартиры.
    Домой она вернулась через месяц.
Баба Шура, хоть и пробыла в больницах большую часть жизни, работая санитаркой, тем не менее, врачей называла «коновалами» и ехать в больницу решительно отказалась. Мона  ухаживала за ней, как за малым дитём.  И чувствовала, как постепенно, растрачивая себя в заботах о близком человеке, она находит в этом умиротворение и спокойствие.  К счастью, после инсульта бабу Шуру не парализовало, поэтому она  быстро встала  с постели…

     Мона осторожно открыла дверь словно в чужую квартиру.
В коридоре был экономный полумрак. Комната Натки была закрыта.  На кухне с безнадежным унынием свистел чайник Николая.
     Мона  покачала головой и поспешно открыла в свою комнату.
В комнате пахло застоявшейся сыростью. Были разбросаны вещи, горсть конфет на обеденном столе, надпись на стекле буфета и гора пустых бутылок в углу. Словно вернулся Леонидус.
     Мона удивилась, не понимая: откуда это всё взялось. Потом всё вспомнила, но даже не вздохнула, не заплакала, словно это было вовсе не с ней. Поискала глазами хозяйственные сумки, сложила  в  них пыльные бутылки. Она торопилась. Приемный пункт посуды закрывался через час.
Когда Мона проходила мимо зеркала на первом этаже, в нем неясной тенью мелькнула хозяйка дома, одетая в черное платье. С руки её слетела белая голубка.
      «Пошла к черту, старая ведьма», – сквозь зубы процедила Мона и прибавила шаг.
     До приемного пункта надо было пройти кривыми тесными улочками, где измятые дома трогательно лепились друг к другу, как шоколадные конфеты, забытые на столе.
     На пути ей встретился подвыпивший парень. Молодой.  В запачканной одежде. Качаясь на коротких, кривых ножках, он посмотрел на нее умиленно-влажными глазами и пробормотал: «Какая я скотина. Пропил последние три рубля. А то отдал бы их этой милой девушке, чтобы она не надрывалась с такими тяжелы¬ми сумками»
     Они стояли по разные стороны огромной дорожной лужи, в которой мокли опавшие листья клёна. Мона молча оглядывалась, думая о том, что придётся лужу как-то обходить.  И тут она увидела белую голубку. Та слетела с пустой ветки тополя прямо ей под ноги. Просеменила красными проволочными лапками несколько шагов, но вдруг распустила крылья, и полетела в сторону дома, стоящего чуть поодаль.  Казалось, что голубка куда-то ведет за собой Мону, хочет показать ей что-то очень важное.
Моне  вдруг стали ненавистны сумки, прижимающие её к земле. Она бросила их у ног незнакомого парня и поспешила за белой голубкой.
    Та сделала небольшой круг и села на карниз третьего этажа невзрачного дома, стоявшего чуть в стороне от дороги.
Взгляд Моны рассеяно скользнул по табличкам, прибитым к фасаду дома.  Трест, контора, РСУ городского хозяйства. Какие-то еще ничего не говорящие названия.
Мона в недоумении посмотрела на нежную голубку. Она недвижно сидела на карнизе окна.  Окно было освещено изнутри, и сырая рама окна  с улицы  казалась черной.
    Мона остановилась перед домом  и  почему-то неотрывно смотрела на окно, где сидела голубка.  И вдруг она увидела мужчину, который неловко, с какой-то боязливой осторожностью вскарабкивался на подоконник, чтобы открыть форточку. В этом неловком мужчине Мона  сразу узнала Алика.  Он был в  обычной мужской рубашке с накладными карманами на груди.
Не понимая почему, Мона с напряжением следила за тем, как он выпрямляет спину и тянет руки к форточке.  Делал он это осторожно, растопырив большие сильные руки, с испуганно-брезгливой гримасой на скуластом лице.
Мона закачалась, закрыла лицо  руками. Но мир уже не уходил из-под её ног.  Наоборот.  Пришла полная ясность ума, давшая  ей силу не закричать. «Как же так? Всё ложь и пустота? Зачем? Оказывается, он  всё  время был  рядом и прятался, как  трус, –  с запоздалой горечью прозрения подумала Мона. —  Господи!  Где были мои глаза?  Как я могла не разглядеть этого фигляра? Этого ряженого клоуна? Чужую офицерскую форму к ночи одевал, как шкуру. Оборотень. Подлый, пустой, фальшивый»
А потом Мону пронзила горькая жалость к этому неуклюжему, когда-то близкому, и так теперь безвозвратно чужому человеку.
Она хотела протянуть к нему свои руки. Мол, не бойся, родной, я здесь, я не дам тебе упасть. Но мгновенная жалость схлынула, содрав с неё кожу.  И обнажила едва притупившуюся боль.
Мона вспомнила дни, когда она напивалась до рвоты, до полного бесчувствия, чтобы заглушить боль, разрывавшую её изнутри.
    Она с ненавистью посмотрела на свои руки, с недавних пор способные разве что сжиматься в кулаки или цепляться за тяжелые сумки.
Алик тоже увидел Мону, рванулся к ней всем телом, будто хотел что-то крикнуть или упасть к её ногам, но через мгновение застыл на подоконнике в нерешительности.
«Теперь хоть в лепёшку разбейся об асфальт, шут гороховый», — с холодным безразличием подумала Мона. Она последний раз посмотрела на Алика, затем резко отвернулась и почти побежала к дому.
     Таким Алик и остался в её памяти. Он летел уже не к ней, а просто в немом полете над её головой. Но его полет остановило тонкое стекло. И он застыл, распятый на черном кресте оконной рамы, нерешительный и растерянный, не понявший ничего. И не прощенный.





_____________________________________________________

• «Ах, какие удивительные ночи...» -     Б. Окуджава, «Дежурный по апрелю»