Приключилось-то на хребте

Александр Мраков
«Гоняли-то раньше обозом на ярмарку в Верхнеудинск, в аккурат полмесяца там и гостевали. Я-то сам был еще совсем малец, да только помню, что весело ездили, с прибаутками. На гостиных дворах истории, песни, чаю, бывало, выпьем, настоящего, с Троицко-Савска, а то в деревне редкая радость. Баловались еще печеньем, пряник печатный делили честно, на пять частей, но. Тятька захмелеет, целовальника обнимает, да нас, ребяток показывает – вот, говорит, мои-то эвона какие, а сам-то, эх. А нас – сам-пяток. Ичиги тогда нам справил, да карамелек сестренкам привезли. А зимой-то, на Омулевке, ой. Сямейские понабегут с Куналея-ли, откуда-ли, но. Да и тянут омуль, как полешки на лед, тоже, быват, продают. Летом то некогда, огородничали все. Селенга-то, река исчо широчее была, но мутная такая же».

Старик сплюнул легонько на газетку, скручивая цигарку, затянулся, бережно ссыпал остатки табака в кисет, посмеялся в сивую бороду.
Сидели мы с ним в зимовье. Нелегкая застигла меня на Комарском хребте, и, спустившись в долину местной бурливой речки, не дойдя до искомого дома инженера, я коротал осенний вечер в этом старом, но добротном домике. Трещали в маленькой печурке дрова, мой спутник, казак Полуянов, смотрел за лошадьми, что-то любовно им приговаривая, отдал я ему последнюю бутылочку настойки, подаренной мне г-ном Северским, по случаю, а он и рад, палил костер возле навеса, да что-то тихонько напевал.
В избушке жил старик Ерофеич, сам был он с Барыкино, далекого отсюда крестьянского села, промышлял в этих неприветливых отрогах пушниной, и, в это время не видя часто проезжих на тракте, охоч был до бесед.
Я кутался в дорожный плащ, прихлебывая из кружки настой брусники и каких-то пахучих трав, заваренных Ерофеичем, пытаясь согреться.
«А вот какая оказия приключилась с моими земляками тут, на Камаре…» - старик затянулся, и, выпустив сизый дымок к потолку начал рассказ.

***

В тот год зима была лютой, неприветливой. Выли по околицам волки, стенал ветер, бил в ставни холодными кулаками, хохотал в печных трубах. У отрогов Цаганского хребта свирепствовали метели. И деревню, лежащую на границе леса и степи, замело. Снег стоял у самых крыш, и никто не решался выйти разгрести эти сугробы.
Но уже к марту растеплило, и поплыли по Тугную студеные реки талой воды. Жило тогда на отшибе, у самой кромки леса, три брата – Ефим, Илья, да Петр. Молодые, в бородах ни сединки, а работящие, правда, все холостые. Да и некогда им было, надо сказать, жениться. Схоронили той весной и мать, и отца, а пропадали все в лесу, на своих потаенных полянках. Были у них там пасеки. Мед сладкий, с донника да пахучих дикоросов. Бывало, и мужик босой к ним захаживал, да шкурой его они пол себе в избе застелили. На дворе три кобылки, глядишь и сеяли что, уж не упомнить.
И решили они в апреле-то поехать на ярмарку, но не в Верхнеудинск, а в Иркутск. А зачем так далеко, так сказал им какой-то брехун, что, дескать, в Иркутске-то такого медка отродясь не едали. Ну, Ефим и сомустил братьев поехать, старший все же был. Ехали, долго ли коротко, как раз, через Комар, да дальше. Но не роптали, к тяготам привычные. Пока ехали, глядишь и май близко. А вот и Иркутск. Встали в ряду, пошлину какую-то заплатили, чин-чинарем, а вот и не угадали. Меду там, на ярмарке видимо-невидимо. Стоят братья, дивятся, а купцы все нарядные, важные, со всей губернии понаехали, понавезли. Но, надо сказать, что меду такого, какой делали братья-то, мало у кого было. Распробовал один, там и второй подошел, а где второй, там и третий. Так и распродали свой медок. Ну а дальше, как водится. По чарочке на гостином дворе, да и в путь обратный вертаться. А пробыли там недели полторы, дольше добирались.
И вот на гостином-то дворе, подходит к Ефиму-то, какой-то старичок. Говорит, как хочешь, паря, а не едьте вы в четверг. Ефим только посмеялся, обидел, значит старичка. Ну, и поехали. Купили там же, на ярмарочных рядах ткани, думают, значит, продать бабам в деревне, чая купили, хотя и в Иркутске был дороже, но все равно уж. И поехали.
Погода стояла ветреная, когда подъезжали к Байкалу, кое-где еще снежок на горах лежал. Серебряные вершины притягивали взор, вековые кедры сияли своей изумрудной хвоей, перекликались на деревьях птицы.
И вышли они вверх Култука да Слюдянки на Екатерининский тракт, и поехали. Три лошаденки, три телеги, три брата. Ехали, торопились скорее попасть на Комарский перевал, ночь застала их в тайге.
Гомонили, переговаривались впечатлениями о ярмарке, смеялись, пили чай. Ефим больше всех заливался смехом, а у самого на душе было как-то скверно. То ли старичок тот на гостином дворе вспомнился, то ли что. К ночи укладывались, лошади чуть взволновались, так Ефим, чтоб сподручнее, лег прямо на дороге, бросив рогожку. Петр, значит, ему и говорит, дескать ты брат не ложись на росстани, тятька еще говорил, плохо это. Ну, Ефим только отмахнулся. К ночи чувствует, то ли блазится ему, то ли что – пинает его кто-то вбок. Вставай, дескать. Ефим встает – никого. Снова ложится. И снова его кто-то пинает, вставай, парень. Встает и будто мужик над ним. «Чего, разлегся?» - спрашивает. Ефима в холод бросило. Да только моргнул, а мужика-то и нет. Утром братьям рассказал, те только головами покачали и насупились. А солнце занималось…

***
…Занималось холодное сибирское солнце. Стенали по укромьям ветры, перестукивались дятлы на старых стволах, отражалось в вершинах эхо птичьего гомона. Похрустывал снежок под ногами. В поводу вели лошадок три приземистых крепких фигуры, торопились, но жалели лошадей. Над рукотворными терассами извилистого серпантина, над долинами шли они вверх, по коварным дорогам, изредка встречая дорожные указатели.
Ефим шел первым, и тянул какую-то протяжную мелодию, да и отчего бы ему было не петь, коли дышалось так привольно. Вдруг, из-за поворота выскочил казачий разъезд. Урядник спешился, посмотрел пристально на Ефима, на Илью, да Петра, знаком велел осмотреть телеги. «Сами-то откуда будете?» - спросил он. «Дык, с Барыкино, едем домой от Иркутска, на ярмарку ездили». «Хорошо поторговали?» «Да уж, сколько было чего, все там оставили». «Ну, дай бог! Здесь у нас беглые каторжники, полячишки, да с ними пяток какой-то местной сволочи, лихие людишки, поганенькие. Уж будьте начеку, а что увидите, так на ближайшей станции оставьте вести. Езжайте, с богом!».
И потянулся маленький обоз дальше. Стрекотали на кедрах сороки, Ефим поругивал их, подталкивая телегу, где-то пониже хрипели от натуги Петр с Ильей. Тяжко было.
Спустились с перевала, уже вечерело. Вдруг покатился камешек с обрыва, Илья оглянулся, на дороге стоял паренек, юный совсем, в картузике гимназическом, улыбался. «Здравствуйте, - говорит, - дядечки. А я уж и не чаял вас увидеть. Заблудился, знаете ли». А сам подходит, и улыбка не сходит с его лица. «Какие нынче стоят удивительные погоды. Вообразите, насколько приятственно встретить на этом пустом и неприветливом тракте людей. А тут, подумать только – цельный обоз». Петр непроизвольно потянулся к своей телеге, где у него был спрятан топор. Как вдруг к его голове кто-то, еще невидимый, приставил ружье. «Ты не балуй-ка, сучий сын, а то враз убью» - обдало лицо смрадным тяжелым дыханием. Ефим посмотрел на небо. Что ж такое-то, люди добрые? А люди добрые все выходили на тропу. С всклокоченными бородами, в засаленных полушубках, в скатавшихся шапках. Паренек в гимназическом картузике вытащил из-за пазухи револьвер. «Вообразите судари, вы только что стали героями великолепного авантюрного романа» - он улыбнулся снова.
«Гимназист, проверь, что у них там в телегах. Еремей, подсоби Янеку» - пытливо и неприязненно смотрел на Ефима заросший коренастый мужичина.
«Вы уж не губите, Христа ради, сами-то мы с Барыкино, домой едем, уж не берите греха на душу, ребятушки» - всхлипывая, запричитал Петр.
«Да не скули ты, божья душа, ажно мы какие лихоимцы? Федька, да убери ты от евойной башки ружье-то, а то он уже заголосил».
«Дядька Черт! Тут у них ткани накручены, да чай» - тот, кого назвали Еремеем, довольно и радостно копался в пожитках Ефима. Ефим молча следил за каждым его движением.
«А не встречался ли вам, православные, разъезд казачий?» - дядька Черт.
«Встречался…» - Ефим хрипло подал голос. – «Часов пять назад как, в сторону Слюдянки они поскакали».
«Хорошо же, потому что мы то, как раз туда и не пойдем» - щербато усмехнулся дядька Черт.
С телеги Ильи соскочил юный гимназист, надкусывая яблоко.
«А вообразите, любезные, если бы через эту непроглядную, непролазную тайгу сейчас же, сию минуту была бы проведена железная дорога, поезда бы шли мимо всех этих кедров, и вы бы уже часа через два, предположим, были бы уже в своем Барыкино, и не сетовали бы на столь досадное неудобство, как встреча с нами?»
«Янек у нас ученый, шибко умный, книжек много читал, да видно перечитал» - по-доброму ухмыльнулся дядька Черт.
К нему из тени подошел невысокий бурятский мужичок.
«Надо ехать, шибко задержались».
«Лады, Галсан, скоро уж». – дядька Черт повернулся к Ефиму - «Ну что ж, прости господи наши души грешные. Хотел бы я вас отпустить, да уж не могу, расскажете вы о нас на ближайшей станции».
Хмурый Федька подошедши к Илье грубо приказал:
«Ты скидывай, паря, сапоги-то…»
И вдруг Ефим заголосил, выхватив со своей телеги топор, рубанул со всего размаху гимназиста Янека в лицо. Раскололось, словно орех улыбчивое красивое лицо, а Ефим заорал пуще прежнего, и второй удар пришелся по Федьке, стоявшего у Ильи. Дядька Черт склонился над Янеком, и ошеломленно смотрел, как катает ветер по тракту гимназический картузик. Словно во сне, вскочил Ефим на телегу, крикнул братьям, и они помчались по ухабам, а вслед им стреляли да кричали разбойники. Как все произошло, одним мигом, никто теперь и не упомнит.
Гнали, пока у телеги не отвалилось колесо. В глубокой ночи стояли они втроем, да плакали…

***
…Плакали смолой сучья в костре. Вкруг от него сидели Ефим, да Илья, да Петр. Сетовал Илья, попрекал Ефима.
Дескать ты, да ты… И что в четверг поехали ему припомнил, и что на росстани спал. Все приметы были дурные, все, что нажили-наторговали - потеряли. А Петр ему возражал – живы остались, братья, и ладно. Вон сколько лихоимцев-то развелось. А Ефим что, Ефим – молодец, спас он ведь нас.
Ефим молча сидел на чурбачке, и пепел заплетался в его бороду, невидяще глядел он на огонь, бесновавшийся по воле ветра. Где-то в темноте бродили неясные тени, хмурились вершины.
Петр да Илья прилаживали колесо, дело спорилось, но оторопь брала их все сильнее. Мерещилось им, что вот-вот выйдут из-за сумрачных деревьев разбойники да поспрошают за убитых подельничков.
Ефим молчал, и от этого становилось все более жутко. Шептал перелесок, где-то говорливо тек ручей, снег лежал под раскидистыми лапами кедров.
Илья подошел к Ефиму, тронул его за плечо, протянул кружку с темным настоем чая…

***

А у Ефима в голове зашептали голоса. Убивец, неумёха, товар пропал, деньги пропали, жизнь пропала, а эти смеются-потешаются, доедем – дай бог. Вся деревня будет пальцами тыкать. Грешен, нечист…
Вот же они, оба два сговорились, последнее добро заберут да его высмеют, выставят дураком. А коли в острог урядник отведет? Что делать-то, горемычному…
Кто-то тронул его за плечо… Разбойник ли? Наотмашь рубанул он топором сбоку в темноту, рубил и кричал – осоловело, утробно, грозно, как медведь-шатун. Голосил, пока не рухнул в беспамятстве… Тревожно шумели в темноте березы…

***

Утром от зябкого морозного воздуха протер Ефим глаза, посмотрел на небо, сизое, пасмурное… Огляделся вокруг, посмотрел на себя. Руки были в чем-то тягучем, липком.
Повернулся вбок, и увидел мертвого Илью. На лице его застыло изумление, в хвое валялась жестяная кружка. Поодаль лежал у телеги Петр, топор торчал у него из спины. Что ж я наделал, что натворил окаянный…
Ефим судорожно стал метаться по полянке. Дотлевали угли в костре, хохотал в чащобе ворон…

***

В Барыкино занималось утро начала мая, открывали бабы ставни, голосил где-то на окраине петух.
В деревню въехала телега, на которой сгорбившись сидел Ефим. За его спиной, прикрытые добротной тканью, вырисовались тела Петра да Ильи.
Никому ничего он не говорил, сказал только, что напали на них в хребте лихие люди. Две телеги забрали, лошадок, да Петра с Ильей убили, как спасся, сам не знает. Схоронили братьев, поплакали, помянули, а Ефим то и запил.
Взял он водки, да заперся в избе на отшибе. Кто приходил – прогонял, выл горьким воем.
А только к ночи, как солнце катилось за горизонт, утекая куда-то на запад, начиналось страшное… Скребся, шептал из подполья Илья, ломал ногти, силился вылезти, да не мог. Где-то за окошком, у старого клена босым колобродил Петр, жаловался, что холодно ему ходить по стылой земле без сапог… Выл Ефим, швырял в стену плошки, кричал жутким криком… А в сумраке сеней робко переминался с ноги на ногу гимназист Янек, мял в синих руках картузик и, придерживая изредка располовиненное лицо, плакал.

***

«…плакал он голосил-то, а к утру-то и повесился. Значится, грех ему душу тяготил. Изба потом их развалилась через год, как будто плесенью изошла, бревна опосля спалили».
«Вот так-то, бывало раньше, мил человек» - старик Ерофеич подкинул дров в печурку. Я подошел, погрел руки о горячие стенки. Распахнулась дверь, вошел казак Полуянов.
«Ваше благородие, пора уж нам» - сбил поземку с усов, и снова вышел вон.
Я отсыпал Ерофеичу табака, и открылся занимающемуся утру. Приветливо ржали кони, напевал что-то красивое и протяжное Полуянов, а я все думал, насколько печальной и вероломной может быть наша судьба. К вечеру того же дня мы спустились с хребта и направились в сторону Усть-Кяхты.