Жара доктора Хирошито

Данила Вереск
Когда наступала настоящая жара, настоящая, а не та блеклая копия, жалко пародирующая час до восхода в пустыне Гоби, в доме начинали раздаваться звуки печатной машинки. Им предшествовал звук распахнутого на рассвете окна выходящего в безоблачное небо востока. Если бы случайный человек прятался в это время под кустом  густого жасмина, то он неизбежно учуял бы аромат крепкого кофе, услышал скрип стула и тяжелый вздох. И только затем его настигли бы выстрелы прообразов букв, слагавшиеся в слова и предложения, кружащиеся вихрями красного песка, стеклянными столбами подпиравшие черный небосвод.

Доктор Хирошито начинал менять реальность, та сжималась резиновым мячиком в доменной печи. Оплывала и трансформировалась во все подряд, начиная от щенка лабрадора и заканчивая танкером в Суэцком канале. Жена лежала в спальне, мучаясь мигренью, под ее веками тревожно шевелились две идентичные планетки, ожидая очередного астероида. Дочь слушала Скарлатти, рисуя жирным карандашом орхидеи. Кухарка скоблила медную сковороду, вспоминая выходные и жалобную песенку о любви итальянского тенора из радио, запавшую в ее неглубокую душу.

Доктор Хирошито был повсюду, пока его пальцы порхали по костяным буквам. Пот стекал со лба, скользил по дужкам очков, полз по спине и терялся в хлопковых волокнах рубашки. Доктор стоял на том поле и осязал каждое растение, каждый пыльный побег и ветвистый корень, вцепившийся в грунт. Выныривая из слов, он причащался настоем из кофейных зерен, жадно опустошая за раз полчашки. Благо, блестящий термос украшенный персидской кошечкой стоял рядом на столике из гивеи. Кофе оборачивался в нефть, а кошка – в Сфинкса. Термос – в недра Этны, а столик – в джунгли Суринама.

Белый лист бумаги осквернялся фиолетовыми чернилами с острым запахом влажного тополя. Освящался оплодотворенным бытием, вываливался из гнезда и упархивал прочь, несясь сквозь клубы тепла в неизвестность, прямиком под изумрудную софу, сквозь густые поля бергамского ковра, через высокие хребты книг. Доктор вплетался в каждый атом дня и становился днем, предрекал ночь и смежал уста в прохладной истоме слепоты. Процесс тащил Хирошито к экстазу, жара обнимала, ближе и ближе, дыша в губы страстью тысячи блудниц.

За окном подрагивал на ветру пыльный куст жасмина. Облаков не предвиделось. Кухарка знала, что сегодня хозяин обедать не будет. Жена знала, что боль лишь усилится прохладой. Дочь ничего не знала, ей не положено было еще знать изнанку мира, потому она старательно выводила прожилки орхидей, полые сосудики, делающие красоту из влаги и почвы. Сотни растений черно-бело цвели на стенах комнаты, наполняя пространство благоуханным откровением райского сада, не оскверненного богом и планами его на людей.

Хирошито продолжал печатать: «Хирошито подошел к роялю. Захлопнул крышку. Как жарко, Хирошито, как жарко. Хочется искупаться в пруду. Взял наугад книгу. Что-то о постороннем, там автор хоронит близкого человека». И этот Хирошито знает всё? Не может быть: он жалок, он убог. Жар исчезнет, смоется ливнем. Доктор провалился, он нелеп. Нам плевать на Хирошито. Подушечки пальцев замирают над стершимися призраками букв. Робко двигаются вниз, с силой взмывают вверх. Секундой парят над машинкой, обрушиваются бурей: «Я похороню жару, как родственника. Принесу на могилу засохший букетик васильков. Спою песню вызова дождя с конца, наоборот. Она воскреснет и будет красный закат. Я укроюсь ним, словно Мефистофель – плащом».