F63. 9 или Луганск 001

Мирослав Палыч
Совсем недавно оказавшись на юге Индии, я возымел, наконец, возможность встретиться со Светлейшим Shri Kuchakt, весьма почитаемым мною за его так созвучные мне свежие философские идеи и новую, изобретенную им науку — психологику, которой я из простого любопытства заинтересовавшись, затем увлекся основательно. Сидя на циновках в нехитрой, крытой пальмовыми листьями беседке с видом на полоску океанической бухты, что находилась в месте на удивление свободном от бетона, мы — трое (я, переводчик-индиец и сам Бхагван) пили чай — буро-зеленую несладкую, но удивительно освежающую в зной жидкость и пытались общаться.

Оттолкнувшись от темы шумов океана, наш разговор пришел к теме больших музыкальных форм, развития не получившей: «…искусственные звуки больше для неврастеников, не способных расслышать шелест листвы, шум прибоя и не умеющих от сонма не своих желаний пребывать в паузе неподвижности…». Так, к моему удивлению, и оказалось, что говорить нам было особенно не о чем. Притянутая «за уши» не без помощи молодого литератора-переводчика, белозубого парня-студента из «Дружбы народов», очередная тема — о литературе и писательстве также зашла в тупик. «…Стоит ли проживать жизнь, навязанную книгами», — изрек невозмутимый философ, вяло кивнув мне, а, может быть, Океану, своим белейшим тюрбаном…
К концу нашей недолгой, скупой на слова беседы, я уже знал, что писать книги — это не очень умно и даже, скорее всего, для взрослого человека — и глупо. Пожалуй, понял, что писательство зачастую нарушение основ бытия, потому как есть и свой опыт, а на своем опыте человек ближе к природе, к Идее его создавшей. От Бхагвана было мной также узнано, что большинство «писателей-прозорливцев» разделили участь несладкую, наверное, оттого, что нарушили нигде материально не отраженный, но незримо-негласно действующий, некий неисповедимо-целесообразный верховный запрет, до поры запрещающий тайну. Хотя те, из пишущих, кто разделил участь относительно «сладкую» — по Бхагвану отличались незавидной застереотипленностью сознания. …Когда я именно об этом подумал, Учитель произнес какие-то слова… «Стереотип — как вирус, кто его имеет, тот навязывает его другим…», произнес переводчик.
…«Но, необходимы же книги, когда нет опыта, …когда полноценная личность еще не сформирована.., когда нет своей жизни.., и необходимо же писать, …чтобы отточить мастерство…», — слабо и вряд ли «впопад» возражал я Мастеру наиновейшей философской школы. «Своя жизнь — есть всегда и у каждого. Личностью человек становится, когда к его божественному началу прикрепляются эгоизм, алчность и агрессия… Мастерство же оттачивается в паузе неподвижности», возвращая меня к обрывкам недодуманных мыслей о значении «паузы» в жизни — перевел молодой индиец слова учителя, — терпеливо и снисходительно давшего мне договорить. …«Что делать, если не читать книг, и …что делать мне, если не писать, когда писать книги — единственно моя работа?» — задал я очередной вопрос отцу-основоположнику психологики. …«Просто жить, и пытаться разворачивать себя хотя бы по горизонтали в этой жизни для более полного принятия жизненных явлений в их взаимозависимой целостности. Так куда поучительней, богаче и целесообразней, чем по-книжному», — ответствовал Бхагван. Видимо, мое непонимание или несогласие с такой сентенцией передалось мэтру. «…Я же не сказал, что читать нельзя, ведь есть в природе азбука и письмо, да и сами книги. Сказано было о том, что читать в этом мире лучше далеко не все, что видит глаз», — вдруг ясно услышал я где-то в себе слова, не разомкнувшего губ, Бхагвана; невозмутимого, с едва-едва заметной улыбкой, погруженного взглядом в океаническую даль…
«Хотя в этом мире до поры можно все, что хочешь, это простительно, если нет своего малейшего опыта. …Точнее, п о к а нет своего опыта…».
В такт словам, или мыслям, непостижимым образом во мне слышавшимся, лобастый индиец еле заметно шевелил безукоризненно повязанным головным убором одновременно с красивой, пышной, местами с серебряной проседью бородой. …«Книги лучше писать добрым, тем, кто любит людей… Это редкость: пишущие любят больше себя со своим написанным…». Услышал я в себе очередную мысль Бхагвана. «…А если человек умен, хорошо знаком с орфографией, …но не добр?..». …Тут мне вдруг вспомнились строки из давнего ко мне письма одной женщины: «…А если человек честен, — но не добр?..».

У меня ушло желание пытаться искусственно заполнить паузы в разговоре, и теперь я мог легко, в неподвижности, просто присутствовать рядом с замечательным гуманитарием-теоретиком, чье основательное учение пока, к сожалению, кроме как в Индии, только начинает быть скорее больше несколько известным, чем популярным, лишь среди избранных гуманитариев на азиатском Юго-Востоке и в Китае. Может поэтому я и услышал очередную мысль Бхагвана: «…Простительно написать просто „Словарь“, если вам дано видеть смыслы слов, отличные от уже известных. …Или, — можно написать, что Мир совершенен и предельно справедлив… и добавить к этому — нечего».
На этом наша «беседа» стала себя изживать; я вдруг воистину прочувствовал крайний недостаток в себе как доброты, так и должной подкованности в нюансах восточно-философского мировидения. Не сговариваясь, мы втроем еще долгое время не произносили ни слова, а лишь позволяли себе быть открытыми напоминающим о вечности бархатно раскатистым тембрам океанских волн, неустанно полощущим серо-песчаную полосу индийского берега. Закрыв глаза и погрузившись в себя, открывая сердце для Вселенной, то есть, я, наверное, впервые понимал: как много можно приобрести, пребывая рядом с человеком больших духовных качеств — даже в совершенном молчании.
…Вот и получается, что писать глупо: ведь «слова бедны, какие бы они ни были». Примерно такой была последняя фраза, над которой я медитировал в тот раз, сидя на собственных голых пятках на берегу Океана в обществе Учителя, взывая к своей «внутренней качественности».
После встреч и бесед с небезызвестным индийским мудрецом-философом я, как говорится, и кожей стал понимать: любое произведение искусства, литературное, любой роман, какой бы он ни был, — всего лишь малая плоская часть существующей реальности.
Писание — не медитация, что дает свободу от лишнего и может, поэтому, натолкнуть на понимание, близкое к истинному, каким стоит делиться литературно. Скорее фантазирование. Когда пишем, то, идя на поводу у себя-автора, автора создаваемого своим же писаным, — не всегда самими собой пребываем. Являясь не собой, заключаем себя в стереотипные рамки и навязываем свои стереотипы, не дающие вдохнуть истинной реальности — и другим…
А если писать не для текста, — а писать от себя. Если выдавить из себя автора вышенаписанного и писать себя… Себя сегодняшнего… Что же могу написать, к примеру, я, пиша, со всей искренностью, нынче себя. …То, что, может, никогда и не любимая жена давно и, скорее всего, не без моей помощи, в могиле, а я спиваюсь и судорожно пытаюсь заработать написательством, чтобы содержать капризничающую любовницу, которую элементарная пошлая жадность не дает отпустить. И, которую ублажаю, поддерживая грыжу, — чтобы не дай бог, не уходила, и поэтому, давала возможность успешнее строить из себя для взоров окружения того, кем не являюсь, и спиваться дольше и претенциознее. …И, вероятно, что все именно так от, до сих пор никуда не девающегося чувства вины во все-таки безвременной смерти …еще одной женщины.
И зачем кому-то такое, или даже, — пусть, не такое, — «писание себя»? Да и самобичеваний всегда лживых в литературе достанет с лихвой и без меня.
Бесспорно, прав классик, утверждавший, что писать следует жизнь такой, какой она должна быть, а не какая есть.
Отчего же так жадно, спустя годы, «…В те дни, когда уж нет надежд, а есть одно воспоминанье…» — хватаюсь за перо, чтобы бледными заземленными словесами разбавлять прошлое; вкипевшие в сердце и мозг и навсегда ставшие частью меня — ею написанные строки? …От желания самореализации? …Пожалуй, нет, — на кой черт кому-то моя самореализация, как и мне чья-то. …От тщеславия? …Да нет, — не настолько же я уже, или еще, дурен и испорчен. …А не для того ли искроплены мною листы бумаги, чтобы приобресть побольше комфортных возможностей в виде гонорара для тела… Говорят еще, что есть какие-то «законы творчества», подталкивающие «просто — писать»… Да-а, все беды от него, …от тела. И как же тянет это самое наше, созданное для комфорта тело — лучше говорить «мое», говоря только о себе: вдруг ваше, читатель, тело не такое, в грех, в частности, -бумагомарательства.
…А может, — и пишу, чтобы по-своему навязать свое? …А навязка своего, как речёт почитаемый мной Shri Kuchakt, — не есть ли попытка оправдаться?.. Но молчать не могу — грешен. …«Пусть ваши слова будут да-да, нет-нет, а что сверх того, то от лукавого». Выходит: не могу молчать, потому что — грешен. …Хотя кто из нас без греха, кто не убивал любимых…
Ведь каждый, кто на свете жил,
Любимых убивал.
Один — жестокостью,
другой — отраву подавал.
Коварным поцелуем трус,
а смелый — наповал.
Один убил на склоне лет,
в расцвете сил — другой.
Кто властью золота душил,
Кто похотью слепой.
А милосердный пожалел,
сразил своей рукой…
Да.., изреченное ложно. Высказанное подробно — еще более ложно. Да и изрекает человек — не оттого ли, чтобы сказать ложь оправдаться. Так и есть: оправдываемся, значит, говорим в свое оправдание ложь. И чем подробнее говорим или пишем, тем более лжем. Но лжем не от прихоти. Делаем это, чтобы убежать от действительности. От действительности, которую сами же и соорудили… Которую, простите, сам же и соорудил: трудно говорить лишь о себе, и здесь хочется бежать от себя, интуитивно говоря от имени всех…
На днях по одному из каналов шел фильм известного телеведущего о Льве Толстом, о том, как он, Толстой, де — «не просто ехал куда-то, а от чего-то убегал, то есть, — убегал от жизни». Жизнь — широченна, будучи человеком с земными привязками, ее не объять. Конечно же, жизненные параметры, выходящие за рамки нашего понимания или осмысления, нас достают. И от этого «доставания» убегают не только «толстые» (хотя, я уверен, что такой человек, как Толстой, скорее всего, мог бежать от чего-то или кого-то только в поисках себя), тем более убегают от жизни и авторы, пишущие об убегании. Их писательство, все их творчество — и есть убегание. И есть ли здесь я — исключение…
…Наш «самый пролетарский писатель» советовал браться за перо, «когда назрело и хочется поделиться с другими». По-моему, скорее выходит, что за перо берутся, когда слишком уж заврались по жизни и требуются оправдания. Ведь не просто же вспоминаю, пиша как бы сам для себя… Драматург В. Розов, будучи уже в возрасте, незадолго до своей кончины на вопрос о том, каким был бы его герой в период «перестроечного слома эпох», ответил, что его герой всю пьесу просидел бы молча. Его герой просто сидел бы и молчал. На закате жизни писатель понимал: незачем говорить, чтобы от чего-то бежать, — оправдываться… Незачем говорить, то есть оправдываться. Особенно, когда не спрашивают.
Так что не только с помощью ног можно убегать от нагроможденного собою же в этой жизни. Актер Михаил Казаков в одной из телепередач довольно живописно и ярко рассказывал о суете: о том, что суетиться можно и заумно закатывая глаза, и важно говоря примерно следующее: «Фейхтвангер — это да-а-а!..» или: «Кафка — …это непостижи-ы-ымо…». …Суетимся, бежим… Хотя и понимаем, что суета — не добро. И, скорее, даже, — всегда зло. Но все же бежим, суетимся… Все потому, что суета, как и убегание (а убегание и есть суета), обладает свойством незаметности. Незаметно для себя бежим, бежим, избегая самих себя… А остановиться не дают то ли гормоны, то ли жадность, что начинается с элементарной быстроты действия… То ли одновременно и то и другое… А потом бежим от собственных энергий, которые накопили, убегая от собственных гормонов… И чем дольше бежим, тем более давит на плечи груз прошлых ошибок, который от убегания не делается легче, а, наоборот, становится все более неподъемным…
…Неужели же нам этот, сродни
булгаковскому, «Бег», как вечное убегание от реальности, — пожизненно и безостановочно?.. Убегание от качества жизни… От качества жизни, которое ни где-то там.., — которое не подождет. И которое своей недостаточностью не испортит ли главное … — качество Смерти.
Безостановочный процесс — бег куда-то, как убегание от чего-то. Но, кто знает, может, в этом беге тоже какая-то жизнь. Ведь говорил Высоцкий, что ему неинтересно петь о том, как человек ест или спит. Бегущему неинтересен стоящий на месте… Бежать — наверняка лучше, чем есть или спать, что само по себе — также убегание от реальности. Но процесс в неподвижности физической, а не духовной может быть более и стоящим, масштабным и более глубоким, чем у бегущего. Бегущему, может быть, некогда до процесса глубокого — он пока бежит; только — не просто бежит, — убегает… Даже вот Нобелевскую премию дали на днях группе психологов за изобретение методики убегания от реальности …психологам, учащим убегать от жизни с помощью убегания в игры. Играть, только бы играть, чтобы не видеть реальности. …Да-а… не светит ареопагу из ученых мужей вернуть мир в реальность. Сладко человечеству, нагромоздившему себе целые пирамиды из унылой и страшной реальности, бежать от них же подальше. …А, может, это изощренные происки не отстающего от времени Сатаны — занять человеческий разум, чтобы Человек не мешал своим рассудком ему, сатанизму, завоевывать пространство… Играющие никому не опасны: пусть играют. Пока играют в виртуальные войны, поверхностную попсу, телемыло; в религиозную одержимость или в «прозрачные выборы»… — для них реальности нет, они не сделают из нее «город-сад». А поиграть можно во все, даже в деятельность: «Время-не-ждет» — имя пытавшегося спрятаться за неотложной деятельностью от себя или от реальности постоянно одержимого работой золотоискателя — героя из одноименного рассказа Джека Лондона. Такая себя подгоняемая, без пауз, деятельность также видимо весьма необходима улавливающему человеческие рассудки и их затупляющему гражданину Lьяволу, для того, дабы сеять ложь и вовлекать более широкие массы в сатанински раскручиваемое его изощренной дьявольщиной колесо из лгущих и, не поднимая головы, работающих — что одно и то же — уже почти не людей, — двуногих существ, для которых смысл в деятельности — забыв себя. В деятельности ради деятельности, при полной неосознанности ими того простого факта, что вся-то их, эта самая деятельность и дадена им для того, чтобы во время деятельности себя не помнили. И ответственности, следовательно, не имели…
Сегодня, имея достаточный опыт общения с тем, кого почитаю, Учителем, я доподлинно знаю: в р е м я иногда имеет свойство — соглашаться ждать того, кто умеет работать неодержимо.
…Светлейший Shri Kuchakt, как бескомпромиссный адепт реальности, — против всяческих подавляюще «игровых» тенденций в мировой психологии, но ему премии не светят; вряд ли сейчас время слышать толпе, мной почитаемого просветленного Учителя. …Убегание, — я, проникнутый идеями Бхагвана, так думаю, — только движение на пути к осмысленности. Всякий бежит, точнее, убегает, оттого, что не может остановиться. Остановившийся может бежать, но не бежит. Остановление между тем — сама осмысленность. …И, может быть, действительно, «…смерть и есть самая большая осмысленность, которую надо заслужить». …Так говорил — не Ницше устами Заратуштры, погруженный в свое, и не имеющий понятия об энергиях. Так говорил развернутый рассудком по всей земной, и не только, поверхности — Светлейший Бхагван, умеющий бесконечно принимать как свое бесконечно чужое и как никто понимающий энергетическую сторону жизненных явлений.
Только после бесед с ним, со светлейшим Shri Kuchakt — мне пришла в голову мысль — опубликовать ее письма, несмотря на то, что сам Бхагван писательское ремесло никогда не приветствовал. … Да и мне кажется, что если бы писатели меньше писали бы отдаленных от реальности книг, а чаще публиковали без исправлений интимного характера письма, писанные как ими самими, так и наоборот, ими получаемые от любящих и любимых, то, возможно, большая была бы читателю от этого польза. Жизнь ему, читателю, от чтения таких писем, а не многих непотребных книг, писанных тем же иным автором, –виделась бы более реальной и полной, и более настоящей виделась бы фигура самого автора.
…Но, — не так ли, что в наши времена довлеющего убегания — «настоящий» автор может быть интересен разве что лишь юному судорожно начинающему психодидакту, не знакомому с эзотерическим словарем Shri Kuchakt и еще далекому от того, чтобы уметь не навязывать свое.
По этому поводу, или совсем без повода, — хочется сказать: «Да здравствует такая жизнь, которая не будет вынуждать нас оправдываться или от чего-то бежать! Да здравствует жизнь такая, прожив которую мы сможем понять, простить и взойти к принятию с благодарностью…».
Уверен, при условии именно такого проживания жизни «коммунизм» — или, если не он, то само нематериальное счастье, именуемое Любовью с большой буквы, однажды одолеет нас неминуемо. Одолеет непременно. Только бы снискать в этой жизни умение не бежать. Одолеет, где бы мы ни жили и — кто бы мы ни были. Даже если мы обанкротившиеся украинско-подданные сенегальцы, говорящие на русском, не платящие налоги и временно прозябающие на нетрудовые доходы в трущобах шумной японской столицы.
Такой «коммунизм», как просто Любовь, — это много больше, чем то, что можно потрогать в этой жизни руками.

РОМАНТИКА

«Как и все, имеющее отношение к Вечному, названное вами словом — „романтика“,. несет в себе притягательное свойство неокончательност безначальной…».
Bhagvan Shri Kuchakt.
Таковой, не лишенной способности порождать созидательную грусть в душе человеческой, умеющей влечь удивляться окружающему, как и озонового слоя, в природе убывает: вытесняется из мира своим извечным обормотно-мурластым врагом — научно-техническим прогрессом; бежит от человечества на материальном заземленного…
Сегодня уже так не просто той, живой романтике, обретать души, умеющие в глубокости своей быть отзывчивыми красоте мира грустящей…
«На что же смогу я надеяться, если я потеряю тебя и что может еще удерживать меня в этом земном странствовании, где у меня нет утешения, кроме тебя, да и это утешение — только в том, что ты жив, ибо все прочие радости от тебя для меня недоступны…». Женщина написала. В ХII веке. …Как много «тому назад»…
Для меня это огромное счастье — знать, что ты живешь на этой же земле. Что ты есть. Но я даже не имею права плакать, потому что все выбрала сама. Ни на что не имею права теперь. Только обязанности.
…После того чувства, что я испытывала к тебе все это время, ничто более сильное невозможно. Я сгорела тобой. Наверное, такой бывает единственная в жизни любовь. Возвратить и возродить такое чувство невозможно, …и не нужно. Ты во мне будешь до конца, пока я буду жить на свете. Это неизлечимо. С большой нежностью мне всегда о тебе думается.
…Жаль, что волшебники бывают только в сказках. Я бы попросила у них лишь одного: чтоб вся твоя боль и грусть стала моей. Если бы можно было это сделать… Если бы… Тогда я бы чувствовала себя почти счастливой… …Хочется писать тебе еще и еще, но уже мешают… Да и письмо пора идти тайком передавать. Пусть когда-нибудь оно найдет тебя…
Прощай!»
Из записок пациентки Сватьевской психиатрической лечебницы, представлявших интерес для теоретической психиатрии
доктора Жмурко, вынужденного по убеждениям. сотрудничать с партийными и КГБ — органами.
До сих пор, бывает, еще чувствую иногда просыпающегося в себе неисправимого романтика. Однако же — в совершенной окончательности определить для себя значение самого слова «романтика» — затрудняюсь поныне.

«…Буду лежать я на дне морском грудою белых костей, вот что такое романтика, вот что такое любовь», — пелось когда-то на «сборищах» еще невзрослых человечков-школьников по вечерам в полутемных подъездах…
…Может, романтика и в этом, в том чтоб предъявить сквозь толщу пронзаемых солнечными лучами вод свои поэтичные останки, порыв демонстрировать какие мог возникнуть в поющих головах или сердцах нас-подростков, в свою очередь, от влияния иных песенных строчек из когда-то всенародно обожаемого фильма «Человек-амфибия»: «…лучше лежать на дне, чем мучиться на суровой, проклятой земле…». Культуре тех времен, по которой издавна была пристреляна идеология, удавалось учить нас чувствовать себя неловко оттого, что кроме одной шестой части суши есть еще несоциалистические «проклятые земли», на которых «мучаются» люди.
…Может, романтика и в этом… Но не «любовь», любовь, по-моему, то, что является после «романтики», может быть, — иногда из таковой вырастает.
…На телеэкране одно из былых — не моих, но времен романтических: адреналиновая романтика верящих слепо и, соответственно, тупо мчащихся на лошадях коллективов революционных. …Как ни воспевай фрагменты той героики «багрицкие» с «блоками», между строк видится: не удавалось тому времени быть осмысленным, слишком уж спешило то время, и человека успевало хватать на «любовь» к партии да к психически проблемным от одержимости революцией лидерам. Кто не любил лидеров и партию — тот подгоняемый чекистами и приветствующим, творимую людской суетой поверхностность, гражданином Lьяволом, был также обречен, известно на что: на тот же самый — «Бег». …На быстроту действия, с началом которой тут же останавливается что-либо качественное. И вот с этой-то неадекватной быстроты, которая ни что иное, как банальная человеческая жадность, начинается одержимость, зомбированность, на что и подталкивает полноправный вышеупомянутый гражданин Солнечной системы, который на недостаточно чистых мыслях, порой являющихся в человеческих головах, и выстраивает людям задачи для набора кармы.
…Итак, не верю, что невыдуманная и взмечтанная романтика 20-х могла быть более полноценной, чем романтика моих, еще не потоптанных взметнувшимся стадом «слонов-перестройщиков», «негероических 70-х»…
…«Вы знаете пароль, — настойчиво повторил Штирлиц, — но я не прошу его у вас, это мелочи и игра в романтику.».
…Игра в «русских и немцев», скорее. …Уверен, что Штирлиц, любя езду в одиночестве по ночному Берлину и февраль, сам был романтиком, маскировавшимся под «анти» такого. Может, потому и переиграл «неромантика» Мюллера. Романтик, он, как всякая истинная женщина, — дополнительный орган слышания внутри себя имеет.
Что есть «романтика», понять непросто и потому, что у каждого времени она неповторимо своя.
«…Вы говорили о работе, о работе писателя.., — по дороге к отелю, как говорится, „в тему“ напомнил провожавший меня переводчик Пател. — В подаренном Вам Учителем „Словаре“ есть и объяснение термина „работа“. Если хотите, то я подготовлю для вас и этот перевод, как только возвращусь в Россию». «Разумеется, буду бесконечно признателен», — ответил я, тут же задумавшись о том, как будет выглядеть простое слово «работа» в трактовке индийского Мастера-философа.
«Бесспорно, Светлейший Бхагван — один из немногих в мире, обладающий такими стройными, и, может быть, единственно истинными знаниями о строящих Миры астрально-ментальных энергиях — как всегда, — не может быть не прав», — думал я, находясь уже в брюхе летящего из Дели в Москву воздушного лайнера.
…Действительно: роль автора сегодня иная, чем в той жизни. Ныне среднестатистический, расслабленный перестроечной пургой автор не злоупотребляет присущим приавторитарной манере строчкогонизма правом иметь мнение окончательное, и не пользуется в своих произведениях указующим перстом, за которым когда-то незыблемым терриконом хмуро маячила тень воспитывающей и направляющей роли однопартии.
Сегодня автор предлагает, пытается удивить, ненавязчиво преподносит свое. Ведь мы, свободные от воспитательного довления однопартийных догм, уже рождаемся с уверенностью, что жизнь значительно шире всякого написанного, объемней любого учительства, что пытается бать навязанным, даже если это написанное «Весь Толстой», само Евангелие или «История КПСС»…
И вот так с каждым днем мир, что, оказывается, не состоит ни в какой партии, все более ощущается нами, постперестроечными, взаимосвязанной, без границ, нигде не враждебной целостной симфонией. Мир — как балет и опера одновременно; плюс роман и поэма; джаз и частушка; и со всем этим он же — и трагедия, возможно, в цирке поставленная… И со всем этим, он, мир, еще и 40 тысяч или больше, самых разных вместе симфоний, где едва слышатся отдельными нотами мировые религии, тоталитарные секты, политические партии. Возможно, разве что медитация или глубокая предельно осознанная молитва иногда, в конце концов, сможет помочь устремленному, хоть однажды в жизни, ощутить этот Мир в полном созвучии всех разностей одновременных звучаний его симфоний — то есть — ближе к его развернутости настоящей…
…И поскольку «мысль изреченная — в мире частично ощущаемом — есть ложь», то мысль написанная — зачастую неправдива столь же. «И если не будем в суете читать, чтобы читать не то, и в суете же писать, чтобы писать опять же не то, может быть, сумеем вовремя и во всей широте оценить именно — То, изредка приходящее к нам, Большое, Светлое и исконно в этом Мире наше, на которое вовремя и адекватно отреагируем». Именно так учит «Словарь» Светлейшего Shri Kuchakt с основами психологики, дающий понять, — что есть «то», а что «не то», в этом, иногда поблескивающим развернутому сознанию своими невидимыми гранями таком сложном и одновременно простом мире. «Словарь», с которым пока еще так мало знаком наш читатель.
Не дал Бог крыльев женщине. Вместо крыльев дал ей мужчину. И женщина, чтобы летать, вынуждена искать его любовь. В этой жизни ей остается только надеяться, что этот самый мужчина, может быть, и подарит ей крылья.
Каждой женщине требуется чудо.

ДЕВОЧКА-ПРИНЦЕССА

«…Эмэври! …Эмэ-эври!..» — однажды в юности ранней, в то время, когда романтикой были завораживающие синие ночи, что «взвивались кострами», мне, просыпающемуся под небом страны «счастливого детства», откуда-то послышался возглас «маленькой принцессы» — девочки. Ее голосок был где-то немыслимо далеко, но, в то же время, был так ясно слышим, будто звучал во мне… И какая разница, что означало это слово. Я внутренне понимал: этот крик пронизанного надеждой доверчивого неземного создания — призыв не забывать нечто чистое и светлое, что нельзя предавать, проживая эту непростецкую жизнь, которая только начинается и которая только будет…
С этого момента во мне поселилось прозрачное, как кружево, еще смутное, но понимание: каждая женщина втайне знает лучше всякого мужчины: куда лететь…
Отрочество…
Время, когда еще нет любви, а в полузрелых сердцах только начинает теплиться то, с чего она, любовь, начинается — жажда романтического. Именно тогда мы, кто рождены быть неисправимыми романтиками, ведем дневники, доверяя только им, и начинаем носить в себе не любовь, а лишь, как каждый свою интимную правду, — ту же самую романтику. Но с тем и учиться осмысленному восприятию действительности. И майской, бессонной ночью прекрасные, еще полудетские трепетные мысли «не о том», бесконечно варятся в голове взрослеющего, уже не ребенка, воспаляя сознание мало реальным, больше фантазийным инвалидски-эротическим образом, и рука тянется к созревшим и, возможно, уже налившимся желаньем гениталиям, что вдруг самовольно превратились в «свинец с крыльями»… Но вожделеннейшего, порожденного смутными мечтаниями объекта рядом нет и не предвидится, но если бы и был, то воспаленные представления не стали бы реальностью — слишком велик барьер между настоящим и тем — что в мечтах…. Романтика — (по Shri Kuchakt) — «фантазирование на низменном, съедающее созидательную качественность в человеке»*. …Здесь я со Светлейшим Бхагваном не со всем согласен, или чего-то не понимаю: я все же думаю, что романтика, по крайней мере, у нас, у начитанных бывших советских, — положительно, начало любви.
…Где же она сегодня, романтика, как начало жизни духа. Романтика, самые примитивные планы которой теперь не поймаешь с гитарой у костра, как в достославно-оттепельные шестидесятые, но какая просто могла жить в иных юных созданиях как ощущение Вечности. Такая романтика сегодня редкость. Ибо эпоху брежневского безвременья все же дававшую, оказывается, копить человечески-немелкие сердечные и ментальные качества сменила, по меткому определению Shri Kuchakt, — эпоха полного «вапизма»*, т.е. манера жить, угнетая свою духовность потребительским прагматизмом во всех бытийных сферах.
…Да и бывает ли оно вообще, называемое «безвременьем», «брежневским», или каким другим? Уверен, «брежневского» не было, ибо это «безвременье» родило, как минимум, хотя бы Высоцкого, Шукшина…, «Белое солнце пустыни».., фильмы Тарковского… Да и как может быть какое-то «безвременье», если во времена любого «безвременья» живут на земле женщины, знающие, куда лететь…
Не от скопцов ли не способных видеть жизнь в ее полноте этот термин. …«Спасет не мир, но человека в этом мире — умение полноты целостного восприятия этого мира; умение сделать приятием все окружающие миропроявленности» — изрек Shri Kuchakt. Стало быть, — далее последней даты в календаре племени Майя ограниченным скопцам, придумщикам «безвременья» — «многая лета» не светит.
Временами память вдруг словно ни с того ни с сего ретроспективно окуная в прожитое, лишний раз убеждает: самые большие и настоящие в жизни Учителя — это наши близкие и любимые. Только они в значительной мере делают из нас тех, кем мы, в конце концов, становимся. Путь же или опыт становления человека Человеком, если настоящий, у каждого только свой собственный. Что касается мужской человеческой половины, то здесь мне даже трудно и представить, что у снискавшего способность к Любви с большой буквы, Любви безусловной, Космической, Любови плана Божественного, могло обойтись без Женщины. Без Женщины зрелой. Зрелой, не в смысле возраста, а со значительной, то ли сохраненной, то ли наработанной, или невесть откуда взятой сущностной женственностью; глубинно женским, и я склонен считать, интуитивно более правильным пониманием происходящего; более высокой, нежели мужская, шкалой ценностей внутренней.
Кто бы что ни говорил, — а была своя романтика и посреди унылого тоталитаризма, который, с такой вдохновенной бульдозерностью сокрушен, в том числе, и не без усилий твоих собственных. Вот она, жизненная дуальность: сегодня в период, уже далеко постперестроечный, чувствуешь себя — то наконец, освободившимся, то у н е с е н н ы м в е т р о м из среды, когда-то тебе до боли сродственно привычной, взрастившей свою романтичность в лавировании между рамок идеологии однопартии и не особо советским миром, утверждавшимся в кухонных посиделках, миром «битлов», бардства, …шопенгауэров, ремарков, камю…

«АББА», ХАМПЕРДИНК И ДРУГИЕ…

Уже мне не суметь вспомнить в точности, с каких пор стала сопровождать нас по жизни именно «семидесятническая» романтика. Наверное, с самого нашего песенного детства, когда наряду с неизвестно кем производимыми гибкими грампластинками с «хэппишейками», являвшимися на фоне вполне пристойного, но малозамечаемого нами как отечественного творчества Бюль-Бюль Оглы — Кобзона — Хиля.., над страной, что еще могучей, не спотыкающейся поступью двигалась к коммунизму, прозвучали мелодии Рафаэля Грандье и «полузаграничные», румыно-советские, «Песни моря», на мгновения затмив для нас Хампердинка и Тома Джонса… В сверкающем только для отечественного слушателя водопаде советской эстрады любезным слуху ручейком журчали песни Ободзинского- Мулермана- Мартынова… Запоминаемыми и проникновенными иногда слышались отдельные «вещи» — так говорилось о наиболее удачных хитовых песнях горстки исполнительниц, среди которых заметнейшей была, конечно, Эдита Пьеха. Многое, из задевшего наши сердца песенного волшебства, пришло из шестидесятых. …Но конец шестидесятых принадлежал уже нам — семидесятникам.
…На взросшие в нас, семидесятниках, романтические всходы не могли не оказать и песни в исполнении Георга Отса больше ценимого нашими «предками», чем нами, «Я люблю тебя жизнь», и в его же исполнении «С чего начинается Родина»…
…Говорю много о песнях, потому, — как уверен, что романтика и, может быть, потом нечто большее, чем романтика, начинает проникать в людские души прежде всего из песен, мелодий, которые человека окружают. К словам известной певицы «Любовь без музыки — глуха», что есть бесспорным афоризмом, я бы добавил «…а романтика — нисколечко недоступна»; любовные которые поначалу есть романтические струны, сродни, если не гитарным то скрипичным или виолончельным, и не чтящий никакую музыку вряд ли склонен любить или хотя бы быть романтиком. «…Тот не будет счастлив никогда» — не оставляя никакой надежды неромантикам, — тем, кто песни петь и слушать не умеет — заключил о песнях в песне Кобзон.
…Из «официальных динамиков» нам иногда слышались песни в исполнении Утесова, Бернеса, Шульженко, Трошина…, но такие были уже романтикой наших отцов, не нашей. …А поколению нашему, что стало от песен делаться романтиками, — припало многое другое … — от «Песняров» и Ясь, касывший канюшину, и Арлекин, довольствовавшийся одной наградой — смехом от неиссякаемой песенным творчеством Примадонны…
…А как вспленил завораживающий унисон синхронного единения голосов шведского квартета, что чудесно прорвался в социализм через какую-то немыслимую в нем прореху, попсово воззвя к невысыхающей романтической мечте. «АББУ» даже показывали по телевидению, и тогда многие, начинающие приучаться к онанации комсомольцы, могли выбирать: о какой из одинаково прелестных солисток — блондинке или брюнетке — мечтать в такие моменты…
Это был одновременно и прогресс, и «тлетворное влияние Запада».
И еще множество чего другого, о чем, может быть, и грех бы не упомянуть, являлось на эстрадном отечественном небосклоне тех времен… Но об этом, вполне возможно, лучше помните, или вот сейчас вспоминаете вы, Читатель; песенная река эпохи «винила», над которой незримым — для большинства идейных советских меломанов — плыл «Свинцовый Дирижабль» — велика, не обязательно в одном месте в ней всем купаться.
…А потом, спустя уйму времени, для нас надолго явился абсолютный победитель, уцелевших от полного порабощения западными поп-течениями, отечественных частичек наших меломанных душ и виниловый многотиражник — «По волне моей памяти»…
Вот примерно те, из той жизни, официозно отмечаемые и нет культурные вехи, за которые мы, еще совсем желторотые, созревающие в романтиков-семидесятников, могли цепляться в период нашего сознательного отрочества. «Бобдиланы» и «диип перплы» на нас, семидесятниках, отметины оставили глубокие, но способности быть тонкими романтиками нам не прибавили.
…Первый «романтический» трепет и слезы у многих из нас когда-то вызвал фильм-баллада «Роман и Франческа»…
Песни, что из радиоточек дружным хором распевалала официальная архи-показушная, такая близкая, но далекая от нас, заплесневелая «молодежь, молодежь», песни, какие «не задушишь, не убьешь», — были для нас как необходимая привычная, повседневная туфта, которая, конечно, кому-то в огромной стране кроме благодарных слушателей из правительства и сельхозколлективов, может быть, — и была нужна…
Однако как же мы стали такими, отличными от пропагандной «молодежи-молодежи»? Как умудрялись не сверять жизнь с социалистическим протоколом, какой для всенародного пользования испражняло и затем сплавляло в народ умудренное преклоннолетием политбюро, а подхватывали «дынины» из «Добро пожаловать…», и, как «пустые сеялки», высевали протокольную культуру в самые широкие массы.
…Может, мы были, «иночкины», те, кто меньше сидели дома под опекой бабушек и родителей и не ходили в садики и дома пионеров, а больше слонялись или отирались (слово «тусовка» тогда было не в ходу) по укромным закоулкам дворов и привлекательным для подростков пейзажам советских долгостроев. Те, кто приноровились больше жить сами по себе, что означало — слушать «Can’t Buy Me Love» под принесенное в полиэтиленовом пакете добытое в давке очереди разливное «Жигулевское» с друзьями, когда нет дома предков; тереться с гитарами по подъездам, пробуя закуривать горькие бычки в то время, когда надо было собирать металлолом и макулатуру, сдавать «ленинские зачеты», ходить во внеклассные кружки; готовиться к советским праздникам — учить стихи о партии по случаю дней Шахтера, Строителя, Металлурга… Когда надо было, не дай бог, не пропускать постоянных чествований старых большевиков, ветеранов войны, Героев Соц. Труда или ударников пятилеток. …Может мы были больше из тех, кто якшался не со сверстниками, а с блатноватыми старшими товарищами, которые могли с первого выстрела сбить из рогатки сидящего на проводах стрижа. В таких «товарищах», по детской жестокости и, вероятно, из врожденного чувства протеста против стереотипства, нам виделся пример для подражания более притягательный, чем в Феликсе Дзержинском, Павлике Морозове или примерном коммунисте — каком-нибудь партийски верноподданном капитане атомного ледокола.
Но как бы, однако, мы ни топорщились, все равно, как и вся страна, ходили все в тюбетейках и «семейных» трусах.
…До сих пор не могу понять: как можно было мириться с таким количеством семейных трусов и тюбетеек? Сейчас удивительно, что в каком бы регионе ни жил человек, он имел синие «семейные» трусы, а часто к ним и тюбетейку. Именно в таком виде советские граждане и ходили по учреждениям торговли и быта требовать «жалобную книгу» …Нет, оговорюсь для рожденных в веке двадцать первом, не подумайте буквально: трусы граждан были, разумеется, под брюками, все было запущено не до такой степени.
Наверное, неуклюжесть легкой промышленности была неотъемлемой чертой тоталитаризма, а такой, в каких-то местах всегда бывает смешон. Но смешон совсем не в том его абсурдном кретинизме, преподнесенном менталитету больше западного читателя романом Оруэлла. …Сейчас же мне представляется: если по-сегодня еще нигде такой же логичный абсурд капитализма достаточно не описан, то дождется своего оруэлла — вот-вот…

КАК РОЖДАЛАСЬ РОМАНТИКА

…Еще не могу до конца сегодня понять — это куда же так быстро исчезла нерушимая дружба народов СССР; где гора из «золота партии» и откуда вдруг сразу в стране взялось такое множество попов и проповедников вместо «уголков атеиста»?.. И еще вот эти, наряду с попами, тьмы морочащих себя же всяческими методиками, психологов…
Еще в перестроечное время во мне родилось подозрение, что попы, психологи, как и многочисленные историки КПСС — и, как и я, разумеется, просто любители быть лентяями, а эти профессии в стране, где бутылка спиртного при необходимости тут же превращает в «психолога» (а то и в «психиатра-академика») любого, с кем выпиваешь, повод, чтобы и лентяям было на хлеб. Хотя, все ли работающие — не лентяи. А если их работа как убегание от себя — работа ли она… И только ли та работа по-настоящему, «работа», или деятельность по-настоящему, «деятельность» — если оплачиваемы…
Когда Пател, индиец-студент, бывавший моим переводчиком на встречах со Shri Kuchakt, принес мне переводы новых терминов из психологики Учителя, то, как оказалось, «самой большой на земле работой»* Бхагваном было названо просто — постоянное осмысление происходящего.
…И, помню, что значительно позднее в сексуальном нашем воспитании принял участие фильм от более раскрепощенных тогда, чем мы, поляков «Анатомия любви», который очень ругали письма ветеранов-пенсионеров, говоривших со страниц тогдашних газет, что «не за то они проливали кровь, чтобы их дети и внуки смотрели…». Что именно «смотрели», не помню, и спросить теперь не у кого: многим из еще тогда пожилых уважаемых ветеранов, что писали в газеты, не могло достаться болезненной ломки стереотипов об нынешнее, от отечественного кинопроизводителя, крутейшее порно в краснозвездных серпасто-молоткастых и с героическим революционным крейсером, интерьерах…
Думаю, или, точнее, помню, что романтика начинает просачиваться в человеческие души не только из песен и фильмов. Вот раньше, обиженный однажды не понявшей его зимней вечерней порой одноклассницей, какой-нибудь восьмиклассник-романтик мог сесть в большущий разгоряченный от мотора автобус и просто ехать по маршруту от кольца до кольца, пригревшись в самом уголке на задних сидениях.
Вот так вот, окунувшись посреди городской обыденщины и озабоченного решением последних Пленумов многолюдья, в свое горемычное одиночество; вдоволь наглядевшись в окно и обмечтав предмет своего обожания, придя домой, он писал вместо уроков назавтра стихи или прозу. Или же стихи в прозе, примерно такие: «Ночь. За окном зима. Стайки лохматых снежинок кружа, садятся на твою, так мне знакомую, непокорную русую челку, и на ресницы, скрывающие волшебную голубизну твоих глаз, которые так и не видят мою печаль…». А восьмиклассник, способностей ко стихослаганию не имевший, в подобной ситуации теребил в своем воспаленном первой любовью, уме готовые песенные строки:
«…А я смотрю в твое окно,
тебе, быть может, все равно…»,
или:
«…летним зноем вдруг станет стужа
и поймешь, что тебе я нужен…».
«Не вернется вновь, не вернется вновь, не вернется вновь это лето к нам», — повторял себе в уме один из учеников самых безнадежно влюбленных, подрастающий будущий БАМовец. Так бывает у романтиков, — они мечтают о лете, которого и не было, но которое не вернется…

В СВЕТЛОМ ПРОШЛОМ

…Сейчас вместо больших трудяг-автобусов по улицам городов резво снуют в конкурентной борьбе за пассажира куцые маломерки-маршрутки. Ехать от кольца до кольца в таких — романтика уже не та. Да и многое мне сегодня, может, уже по-старости, но видится все больше таким же поверхностным, обмельченным и «куцым»… Да…, «…столько усталости ранней в душе напласталось, что, видимо, это уже называется — старость». … Мог ли знать поэт, написавший во времена «брежневского безвременья» (которого не было, потому что не могло быть) эти замечательные строчки, ту от Бхагвана истину, что усталость в человеке бывает только оттого, что делает не свое дело; не то, что следует делать в данный момент. И только…
В той жизни многое за нас решала власть, или, как говорится теперь, «система», бывшая однопартийной, совершенно нам не дававшая в каких-то направлениях тужиться самостоятельно. И хотелось напрячься, не давали — вот где была заморочка. Всяческий напряг, и в особенности творческий, в то время требовался идеологически выдержанный, и результат его, за редким исключением, когда нельзя было замолчать произведение творчества нечиновничьего, был тут же искусственно представляем бдительными идеологическими фронтовиками от литературы, как взлелеянный политикой партии.
Актеры, как жертвы двойной морали, лгали самым ужасным образом и играли в отечественных фильмах о героике тех или иных дней персонажей, каких, ими сыгранных, в действительности никогда не могло быть. …Многие из нас ведали, что «свободное» театральное искусство ютилось вроде как на «Таганке», но это было для узейшего круга столичного зрителя, и мы больше обсуждали постановки понаслышке, каких «живьем» не видели.
В многих, того времени, современных киновыдумках о партии, положительные герои много курили. Видимо, построители фильмов рассчитывали, что когда такой герой курит, то зритель должен понимать: в этот момент его голова занята самоотверженными высокопартийными мыслями, недоступными «неарийским» головам беспартийных. …Значительно позже в «Словаре» Shri Kuchakt я прочел: «Курение дано человеку для возможности жить нечестно»…
Редкое поэтство, писательство и художничество хоть иногда не запускало в своем творчестве «прооднопартийного петуха».
Нам же, молодым, жадным к жизни, изобилующей еще непознанными будто бы свободами, «чувакам», верноподданническая однопартии «система» так набила своей идеологией оскомину и виделась настолько отвратно навязчивой, что, в конце концов, нам скоро и навсегда расхотелось быть передовиками производств, знатными китобоями, космонавтами и совсем не хотелось хоть раз победить в соцсоревновании. Огромное партийно-хозяйственное сердце загроможденной пятилетками и съездами страны для незаболевших построительством светлого будущего билось повсюду, но как бы где-то параллельно. И страна, словно бы где-то в стороне, всегда была занята каким-то большим делом: метала в небо космические корабли, строила заводы-гиганты, БАМ, поднимала целину и несла потери в «битвах за урожай», или доставала с отколовшегося куска льда очередную героическую или нерадивую экспедицию.
А мы все хотели от этого как-нибудь — да сбежать. Сбегали по-всякому: кто-то надевал неудобные наушники величиной с пару самокатных колес, давивших на кумпол как звуком, так и собственным весом и, прихлебывая из горлышка «три семерки», предлагал свои уши Оззи Осборну для сеанса сатанения мозгов или раскалывал себе голову, — чем другим, тем, что было задолго до «Рамштайна» и «Металлики»; …до засилья «легкой» или «тяжелой» наркоты.
…Мне, думается, больше повезло тем, кто мог сбежать от действительности, огороженной невидимым «железным занавесом», вдруг «въехав» во что-то из музыкальной классики или ненароком натолкнувшись на несоциальные поэтические строки, дающие хлебнуть свежести иного порядка, как то:
«Шел я вдоль русла какой-то речушки, /грустью гонимый. Когда же очухался,/ время стемнело. Слышались листья: /мы — мысли! /Пар понимался с притоков речушки: / «мы — чувства!»…
В жизни той было нелегко не поддаться постоянно давящей — то завуалированной, то хамски прямолинейной — идеологической навязке, и не реагировать на спускаемые сверху циркуляры, требующие идеологического обрамления того или иного творчества; по сути, вынуждающие творческую братву принимать все меры к тому, чтобы ни в коем случае, вдруг случайно, не снять с глаз многочисленного населения огромной страны шоры, без которых можно было бы рассмотреть какие-то преимущества иного общественного строя. Таких книг, как «Мастер и Маргарита», казалось, было штук полсотни на весь Союз, за ними, чтобы прочесть, выстраивались очереди. Книги давались на одну-две ночи, не больше, и горе было их задерживающим.
Конечно, мы не только читали — и телевизор смотрели, который политически малограмотным, вроде меня, пацанам, требовался для «футболов», «Новогоднего огонька», КВНов… Был еще «Кабачок 13 стульев», но нас, имеющих примерно один на десятерых «Sharp» — приемник с КВ-диапазонами, по случаю по дешевке выдуренный у желающего опохмелиться моряка на суррогатный польско-советский песенный репертуар, было не купить.
Тогда же настоящим мерилом степени «талантливости» литературного произведения в читающей стране было его полное отсутствие на прилавках, в библиотеках или присутствие хоть где в отвратительно изданном или до непригодности затасканном виде. …Хотя, впоследствии, после бесед с Бхагваном, мне стало предельно ясно, что существенной разницы между большой и мелкой литературой нет; смотреть и видеть — две разницы: смотря как на каких тончайших мотивациях и энергиях осмысливается читаемое.
…Однако вряд ли стоит упоминать все — добрые и недобрые особенности жизни той, канувшей в лету, доперестроечной. Достаточно бы и какой-то незначительной приметы, в которой в одной, малой, возможно всегда разглядеть что-то обобщающее большое. Это было давно, это было и недавно. Но в той жизни моя родина-страна была столь великой и могучей в своем разнообразном единстве и широченности, что на чем-то одном остановиться, пожалуй, мне сложно, …и, по-моему, чтобы отразить столь могучее «безвременье» в немногословной мелочи требуется недюжинный талант художника — с буквы пребольшущей.

СЕГОДНЯ

Сегодня, в этой жизни, фильмы не менее отвратительны, актеры, не ради идеологии, но заработка — врут многосерийно и свободно, хотя и врать-то, как следует, еще не научились. Книги поверхностнейшей тематики мерзят на прилавках примитивными названиями.
В той жизни, у нас романтиков были Джек Лондон, Фенимор Купер, Дюма… Сегодня, у «девяностников» Берроуз и «Чужие -3». …А из всех искусств для нас важнейшим стали замораживающие рассудок, но будто бы повышающие пресловутый «IQ», — а на деле трамбующие подростковую тупорылость компьютерные игры… И, тогда, в полное отсутствие тамагоччи-покемонизации страны, нам — студентам, еще пока не морочимым Мак Лаудом Бессмертным и Гарри Потером Превосходным, потомственно владеющими возможностями ради демонстрации возможностей, и спасающими наряду с Брюсом Уиллисом, ущербленное техногенизацией человечество, в свободное время вечерами оставалось читать Чехова или Олешу… И в жизни той для нас, подростков, вместо компьютеров были голубятни. …Хотя, вру, запамятовал, голубятни — это было у наших отцов, это они, в убегании от довлеющего сталинизма больше таращились на умеющих подняться над крышами птиц. А у нас, вместо нетворческого сидения перед дисплеями с мелькающими на них стреляющими рэйнджерами, и бьющимися автомобилями были стояния, с гитарами, в подворотнях, так не приветствуемые властью, считавшей, что все зло в социализме от патлатых гитаристов-самоучек, лабающих вечерами в подъездах и закоулках. «Мы влюблялись, смеясь была жизнь! Были силы хоть в бурю, хоть в драку! Нам хотелось спешить и грешить и, порою, хотелось в атаку…», — писали мы, семидесятники, наверное, надеясь этим убить резиновую двустандартную общественную мораль, забывая, что сами мы, затерянное поколение, живущее отдельно от чаяний страны, ничем не лучше или не хуже лишних людей печориных, которым просто не суждено…
Конечно же, все выношенное семидесятниками-романтиками на самых лучших энергиях, когда-нибудь придет в мир в полном объеме в виде другом, удобоваримом для использования и осмысления поколением нынешним. Когда-то и сердечно делаемое нами будет востребовано, как и то, что сегодня, может, еще невидимо творят сердечными мышцами и девяностники. Во мне жива уверенность, что какое-то значительное качество из семидесятых не пропадет. Не зря именно тогда-то и возник «знак качества».
…Девяностники сегодня пока зримо пишут все больше криминальные да женские романы и SMS-ки своим же, умеющим колбаситься, собратьям, что секут в рэпе, экстриме или коротают время в малоумном изнуряющем зависании в зомбирующих поверхностностью чатах.
До недавнего времени мне казалось, что я не столь уж одряхлел хоть внутренней сутью своей: способен где-то понять и молодых, тупо режущихся в «Doom», или читающих в метро Лермонтова с экранчиков мобилок. Но вот книга для меня, росшего в читающей стране, всегда была предметом значительным, и, может, поэтому сегодня тихо «охреневаю», другого слова не подберу, когда попадается на глаза в добротном переплете примитивнейшего, дальше некуда, пошиба мозготупящее мыло или же жлобская кинобандитская сага в надписи на обложке: «Это должен прочитать каждый». А то, «ново- заумственное», что считает себя обязанным прочесть каждый, кто «не каждый», птичим языком пелевиных писаное, по сути, — прелестеобразно, поверхностно; никаково. …Ловлю себя на том, что сталкиваясь с явлением такой неприкрытой, удручающе наступательной мурластости, — хочется, подобно иным, бесповоротно состарившимся, — говорить о конце Света. …Если только не вспомнить слова Shri Kuchakt: «Конец Света у каждого свой, личный».
Мы многое могли. Но многое и не смели, и на это многое, что не смели, просто не имели права, согласно условий и условностей той жизни. Достававший нас «масскульт» и «массимидж», от которых даже в недалеком будущем мало что остается, — существует во все времена. И девяностники, жующие отбеливающий зубы теперь недефицитный разносортный «чуингам» и постигающие литературу с электронных носителей, тоже, наверное, живут вопреки чему-то. Они также, видимо, живут вопреки тому, на что не имеют права, и этим самым «вопреки» и двигают по-настоящему свой «девяностнический» прогресс. И мы, многие, уже отупорылившиеся от утрамбованных в себе по возрасту стереотипов, семидесятники, зачастую не понимаем, что девяностники нам не «чужие», а всего-навсего — другие.
Наверное, имеют также и они, «девяностники», сегодня в чем-то с в о ю неповторимую романтику, которая лавирует между простецко-дурацкими фильмами; среди множества пестрящих дебильных обложек и хитроумных кампаний по выбору в депутаты или президенты очередных кандидатов, от клик бандитствующих или уже олигархствующих прохвостов…
Сегодня мне, пережившему перестройку (а может, как знать, «переломайку»), когда искусства, как им и положено в такие времена, стали катиться вниз, нагло акцентируемые примитивными «измами», видится естественным и закономерным: на сломах эпох многие деятели этих самых искусств некоторое время особенно акробатически-изощренно начинают кувыркаться в своем творчестве, прикрываясь примитивной ширмой новейшества. Это потом становится ясно, что никакого вечного искусства с угловато- наступательной биркой «авангардизм» нет и быть не может. А есть от еще непобежденных творчеством заскорузлых комплексов; от нетерпения и желания быстроты действия, какие по Shri Kuchakt зовутся «энергиями жадности», нежелание копнуть глубже, чтобы осмыслить и творить на лучших человеческих энергиях то, что выше хиппизма и, во многом, направления авангардного.
Хорошо, я не особо писательствовал в то время, а то вдруг бы тоже «напетушил» и теперь было бы «мучительно больно» за понаписанное. А «напетушил» бы чего-нибудь точно: ведь с самого желторотого детства был очарован отовсюду слышимым про таинственную Цикаку Пэ-эсэс. Кто такой, такое, такая «Цикака», я еще не мог знать, но уже был автоматически призомбирован значительностью и загадочностью звучного вездесущего сочетания звуков.

ОБ АРМАГЕДОНЕ, СТАЛИНЕ, О СЕБЕ…

Став чуть старше, я уже смутно и отдаленно представлял себе, что есть на свете ЦК однопартии. И тогда же, помню, в какой бы эйфории ни пребывало балдеющее от хрущевской оттепели население Великой Социалистической Державы, мы своими детскими загорелыми носами тонко чувствовали еще исходящий от стариков, едва уловимый, не до конца улетучившийся запах страха когдатошней тотальной слежки. Страха, что могут ночью прийти «кто нужно» и увезти «кого нужно» и «куда нужно».
…Задрочь и смур. Вот чего уже почти нет в нынешней жизни, в искусстве. Нет когда-то присталой ко всему советскому люду тяжело отрабатываемой сталинского времени кармы в виде смура, какой уже не присущ поколению нынешнему. Нет и задрочи, непрерывно испарявшейся в социалистическое ментальное пространство от рев. настроенных вожаков, самих задроченных делом и временем всемирной рев. суеты, еще коснувшейся времени и брежневского. Только на старых фотографиях еще можно просмотреть эту задрочь и видеть этот смур, эту покорность тяжелейшей неподъемной судьбе, когда время было иное; карма страны в целом была иная. С желтых фотографий глядят лица, на которых написано: «Жить нам в коллективе все „лучше, все веселей“ … Но мы готовы страдать еще больше, если так надо Сталину, родной партии, делу победы революции во всем мире….».
…А сегодня… Какими незамученными бытом чертовски неоправданно красивыми и бесстрашными молодыми людьми пополнилась земля! В их глазах уже нет ни смура, ни задрочи. Они с совершенно другой кармой — без печати слишком уж гнобивших человека времен. Видимо, очищается она, земля, от грязи, что и отражается на людях. Раньше молодых людей старшему поколению приходилось лишь поучать, а этими, живущими уже на совершенно других энергиях, остается только любоваться. … (Прошлой осенью в одну из наших с ним, ставших ежегодной традицией встреч, Бхагван проговорился; совсем между прочим, невзначай, поставил меня в известность, что Армагеддон уже закончился, еще — 1 мая 2005года. И выходит: живем мы в эпоху развитого Апокалипсиса…*). …А может сейчас меньше смура, задрочи, и наполненности, а больше пустоты и похеризма оттого, что всякий идейный и безидейный смысл завтрашнего дня размылся?.. И люди красивы — от простой раскрепощенности?.. Не к «последним» ли векам приближаемся и рождаемся в энергиях красивых внешне, но внутренне «гоблинов», что более всего нуждаются в трансмутации, в переделке, какая возможна только в теле, только здесь на земле…
…Неужели и правда «последние века» отрабатываем на грешной, точнее, на уже почти очищенной от грехов планете… …И вот еще сегодня явление: как бы не сатанински устремленные в безэмоциональные знания своенравные, генетически не знакомые с жалостью, прагматики — Индиго-дети, мультиплеты*, которые …не читают, но иногда дают понять, что родились уже с прочитанной классикой голове и в книжном виде она им не требуется… И не вижу, что эти дети способны глубоко во что-либо устремиться. Кажется, что только и выжидают они своего часа, чтобы получить способность к солнцеедению, телепортации или чтению мыслей на расстоянии…
…А о временах былой тотальной слежки отдаленно «напоминают» спланированные, наверное, чекистами, стоящие по российским и украинским деревням домишки по обеим сторонам улиц, — постройки образца времен культа личности с вытаращенными друг на друга окнами. Хотя, может быть, архитекторы-чекисты здесь и не причем: сами хозяева-застройщики, затурканные революциями, чувствовали, что не на виду, за забором, вполне может окопаться враг народа. …Но когда я уже родился и мог вдыхать влажный неиссякаемый воздух, пропитанный запахом каштанов, то жили все так, будто этого страха никогда в истории и не существовало вовсе. Словно и самих репрессий и «культа личности» не бывало… Невозможность жить вне двойной морали была нам подсунута страной с детства. …«Раздвоенного времени приметы я чувствую мучительно в себе», — как великолепнейше посреди «безвременья» изречено аварским Мудрецом, так и не ставшим кандидатом филологических наук…
…Когда мне было лет десять, я стал проявлять склонность к рифмованию коверкаемых мною же слов, что забавляло и взрослых. «Ехали мудаконяки — это люди-коммуняки», — ляпнул как-то при гостях, невесть что пришедшее в голову, да так, что услышали все. В то время я много чего нарифмовал из всяческих исковерканных словес, но запомнил только это. Запомнил оттого, что потом мое ухо от отцовой оплеухи очень долго было похоже на фиолетовый капустный лист.
Вопреки распространенно бытующему мнению, что натуры романтические ранимы до болезненности, и по ушам их лупить нельзя, полагаю все же, что романтик — в конечном итоге — оказывается более сильным, а слаб он, точнее не слаб, а уязвим тогда, когда на своей романтической волне напрочь забывает, что в заземленном и «яростном» социуме иной раз следует защищаться от попадающихся на жизненной стезе воинствующих «неромантиков». …А вот есть ли воинствующие романтики, каких, «воинствующих», я не могу считать романтиками полноценными? …Может, таких большинство и было из «шестидесятников», что в свое время из тайги, у костров с гитарами демонстративно и отчаянно пытались навязывать «совковой» Системе мотив иной и дать понять, что кроме «Дома восходящего солнца» и «Черного кота за углом» — может быть еще что-то?..
…Что тут поделаешь, если гости могли не понять, а отцу, ушедшему на фронт добровольцем, доводилось кричать: «За Родину! За Сталина!» и «Коммунисты, вперед!». …А сегодня я даже и не знаю, какие лозунги могли бы вытолкнуть меня из окопа под пули. Сегодня-то физически воевать я не буду ни с кем, потому как сегодня твердо знаю: те, кто «враг у ворот», — тоже всегда люди. А тогда, в период уже допризывной зрелости, но, может быть, недозрелости человеческой многие из нас ринулись бы в атаку на «реваншистов» с возгласом: «За битлов!». Или: «За Макаревича!», оттого, что любили его тогдашний хит «Новый поворот», который своей утонченной мелодийной четкостью и притягательной социально-роковой простотой перекликался с песнями «Битлз».

ЕЩЕ ИЗ ТОЙ ЖИЗНИ…

Бывшая система, правда, ради своей же безопасности — блюла в народе нравственность. Но может и потому жизнь и глубина чувств в людской социалистической среде не могли быть мелки и не упрощались так часто, как сегодня, массмедийно.
…И помню еще, что уже, став года на три постарше, я «нарифмовал», переиначив из Маяковского: « — Где ты был, павиан бесхвостый? / — Я был там, где растут пиджаки, /там, где пиво фонтаном хлещет, / где лапша — мне совсем до сраки“. …„Причем тут «лапша?», — со стаканом кефира зайдя в комнату раздраженно спросил отец, которому на похмелье не помешало бы пиво, какое тогда — как это сегодня ни странно — не всегда было в продаже. Он не заподозрил, что устами подрастающего сына-рифмоплетца, возможно, говорилось о тоталитарной информационной лапше, так плотно висящей у всех на ушах, что ее мало кто мог или желал замечать.
В той жизни еще не было горячечной погони за зелеными деньгами, электронной почты, мобильных телефонов… и жизнь была не такая дерганная и суетная: в каком-то смысле под крылом блюдущей общенародную нравственность однопартии жилось, если не пытаться выше головы подпрыгивать, безусильно. И так как в той жизни почти ничего не сообщалось о гибели шахтеров или забастовщиков, то если бы не похоронно-мажорные картинки со съездов в телевизорном экране, да не призывы к битвам за урожай и о помощи бастующим в США неграм, — они тогда еще не были «афроамериканцами», — жилось бы совсем спокойно и размеренно, — что в номенклатурном сумасшедшем доме. И для многих — особенно, думаю, для романтиков — в этом «доме» всегда имела притягательный аромат всякая открывающаяся возможность игнорировать «врачей», «класть на них», если точнее. Вот так всенародно и «клали» на руководящую и направляющую роль партии, вследствие чего со временем родился, вырос и возмужал всенародный «пох*изм», который в своей масштабности немо и веско потребовал что-то менять. И потребовал похлеще диссидентуры, едящей круассаны в парижских кафе или попивающей напитки заокеанского качества на Брайтон-бич в Нью-Йорке.
* * *
Когда вдруг по стране размашисто двинули перестроечные процессы, мы уже были далеко не бесшабашные нигилисты на букву «п», которые слушали «роликов» и уменьшали поголовье мотоциклов в стране, еще не зная при том, что можем называться заманчивым и обалденнейшим словом «байкеры». «Байкеров», «гопников», «ностальгистов»… и прочую новоявленную постперестроечную плесень мы, как «плесень» уже повзрослевшая, не могли понимать стопроцентно. Зато мы, семидесятники, все время державшие руку на пульсе прозападной идеологии, менее болезненно, чем, может быть, другие, восприняли, что озвучила «perestroiyka» — то, что Александр Матросов был «случайно поскользнувшийся на льду башкирский уголовник» с совершенно другим именем; панфиловцев и Гастелло понапридумывала пропаганда, а без американцев, англичан и штрафбатов Великую Отечественную нам «никогда бы не выиграть». Интернациональный долг в Афганистане тут же стал сволочной калошей, куда нас заманили империалисты в качестве пушечного мяса; а неповоротливые своим «коллективным разумом» «кремлевские старцы/ под скрип их вставных челюстей\ швырнули как в топку\ цшвырнули как в топку\вет наших десантных частей…»*
Павлик Морозов и даже сама Цикака Пэ-эсэс оказались «западло» форменнейшими. …Самым шокирующим было «узнавать» то, что Ленин не тянул быть первым человеком после Иисуса…

«АРХИВЫ КГБЕ» И НЕБО ТРОИ»…

…Порой не верится, что все бывшее в той жизни как любимое, так и отвратное, осталось таким, каким действительно было, только в памяти — и больше нигде. …Некто* писал о небе Трои. Писал о том, что неба Трои никто не увидит. Не увидит энергетики именно т о г о неба. Неба над Троей. …Точно также никому не суждено увидеть неба бывшего СССР, будничного неба «бесповоротно и окончательно» победившего социализма, серые и белые тучи которого до сих пор плывут «…по волнам, …по волнам моей памяти, исчезая в этих волнах…».
Однажды, как-то уже во времена после свежеиспеченной перестройки, я вдруг почувствовал в себе бурление поэтственных начал, и стал корпеть над, может быть, не особо многоумным стихом, который долго у меня не клеился все выходил каким-то искусственно-пошлым и легкомысленным:
(Сказала мне девчонка с родинкой на лбе
— Зачем тебе, чудной ты, архивы кагэбе?
Ну стоит ли сегодня трусить репрессий пыль,
Неуж-то интересна времен ушедших гниль?
Сегодня взбалдевают новизмы Горбачева,
Реформа потешает, да жизнь могарычова..,
Сегодня да нам бы деньгами сорить!..
..Я взялся девчоночий пыл остудить.
Сказал я, что стоит рыть прежнего гниль,
Мол, верю, полезна минувшая пыль,
Которая есть, чтобы прошлое знать,
И в будущем рыло беды распознать,
Затем, чтоб историю впредь не марать,
Чтоб любящим в каторжные не пострадать;
И впредь для безумства бесовских стараний —
Неотвратимость должна наказаний…
Она ж мне в ответ — Все про это — мура,
Откуда мы знаем, что было вчера;
Историки — чмы, они всякое врут,
А те, кто полюбят — те разве умрут?
Я снова свое: — Да таких, как ты бестий,
Да надо лицом в черепа от репрессий…
Но вредная перебивает она
И тычет, отпив полстакана вина:
— Окурки, историю лучше чтоб знать, —
Полезно — не мимо, а в урну бросать!..
Тут я возражаю студентке капризной:
— Да что понимаешь ты в суетной жизни..,
Уж лучше — тебя приступаю иметь…
Она ж мне: — Расслабься и хватит дуреть,
И прежде меня соблазнять поимать,
Носки перед этим не вредно снимать!
…Полнейший облом. Но залившись вином,
«make лавить» не стали мы после потом…
…Ну, девка-студентка… — однако — бесок!
(назло ей не снял я на левой носок).
…Потом, — облегченно пуста голова…
«А может, — подумал я — Солнце, — права?»
И распорядился:
окурок — в помои…
Соблазное дело —
бесчестить былое.), но именно над ними, над этими, не везде «уклюжими» строчками сидя, внезапно проникся я одной, впервые показавшейся мне навсегда важной мыслью о значении истории. Не вспомню: мое это было или где-то случайно мной откуда-то позаимствованное, но я вдруг с предельной ясностью для себя — понял: «Все, что когда-то происходило — было необходимо». Творцу ли, нам ли, людям. Но необходимо. А оттого же, что когда-то происходило, история дает нам только жалкий каркас, далеко не всегда соответствующий всей широте и истинности когда-то бывшего содержания.
…Не потому ли так, что суть наша человеческая, менталитеты поколений со временем изменяемы — неузнаваемо… И «неба Трои» нам не увидеть — не оттого, что не повторятся цвет, формы и скорость движения облаков, а оттого, что — мы изменены необратимо. …Но, чувствую, чтобы я сегодня не написал, писанное мною так или иначе большей частью будет представлять — заметки человека, чья Родина — СССР.
И сегодня многие из нас, когда-то превратившиеся в романтиков посреди тоталитарного бреда чуваки-семидесятники — дети эпохи «винила», джинсового дефицита и повсеместного профицита баснословно дешевых и на удивление мало кому потребных в то время кубинских сигар, все чаще попадаются на городских улицах в образе одиноких неспешно бредущих, давненько не брившихся субъектов. Точнее, бомжей, что на ходу читают обрывки англоязычной периодики или останавливаются под окнами дома, из какого доносится мелодия «роликов» или «тэнсиси»…

МЕЧТЫ СТУДЕНТСКИЕ

В некий период, в той жизни, я — студент, многими днями болтался по улицам… О, пора студенчества… Чудесное время накопления и упорядочивания в себе знаний, обретения опыта и пробы сил. Время, когда еще не совсем-совсем оборвалась связь и со счастливым детством, которая, еще мало требуя взамен, ведет по жизни, и еще обуславливает свежесть восприятия повсюду окружающего ландшафта. Самое время жить; достигать, побеждать, самоутверждаться и гордиться собой, своими достижимостями, своими маленькими и большими победами.
…Наполненность, вот мной еще не забытое, несравненное свойство 70-х! Наполненность, что была от одного на всех большущего социалистического Солнца! …А, может, просто от молодости эта наполненность, что бывает тогда, когда молодой человек, чей весь в здоровом эгоизме организм «шагает по Москве», или какому другому населенному пункту, еще не успел разочаровать голубое в пушистых облаках июньское, или бездонное в высоких мерцающих звездах январское Небо. И по причине его молодости доверчивое, в улыбке Небо, какое он еще не успел обмануть, и наполняет его своей энергетикой которую, может быть, этот молодой человек ему, Небу, когда-нибудь и вернет…
…В такие-то годы вдруг — оно всегда вдруг — и может произойти испытание никоим образом нетренированных, или, наоборот, перетренировавшихся в книжных романах чувств. Потом и в том и другом случае оказывается, что это были не чувства, а временные привязанности, юношески максималистское желание владеть или просто переживание неглубокой страсти. И становится, в конце концов, ясно, что любили — не тех, и любовь была — не та.
Но бывает, в жизненной толчее тронет за локоть и настоящая любовь, которую можно не оценить, не принять и оттолкнуть. Оттолкнуть, может быть, оттого, что еще жадно хочется объять необъятное. И потому — то, единственно стоящее, которое рядом, — не есть незамечаемо. Да.., видимо, бывает: в начинающих, наконец, взрослую большую жизнь, — жив еще ребенок, что все время тянется только за новыми игрушками. И только спустя годы или спустя жизнь может стать понимаемо: незамеченное и отторгнутое когда-то было самым большим, светлым и единственно имеющим едва уловимый, тонкий запах Вечности.

В НЕКИЙ ПЕРИОД…

В некий период в жизни той, я — студент, многими днями болтался по городским улицам может быть и напрягаемый мыслью: как буду расплачиваться — или не расплачиваться с родиной за все то многое, что она мне дала. Со стороны, думаю, виделся я привычно закомплексованным, как и многие другие граждане «единого и неделимого» оттого, что не полностью разделяю политику партии, не состою в её доблестных рядах, не имею хоть каких-нибудь льгот…
Такое частично сохранившееся и в дне сегодняшнем явление тех времен как «льготизм» заслуживает отдельного упоминания. Думаю, что льготы были придуманы в самых профанических или иезуитских правительственных мастерских, чтобы вдруг не приучить беспартийное население к приличным зарплатам, а заодно и к степеням свободы, от денег получающимся и ведущим, как следствие, к свободомыслию. Хотя, вполне возможно, что денег стране действительно не хватало: уходили как в бездонную прорву на укрепление превосходств социалистической системы, ее мощи, могущества, обороноспособности, одним словом. Так вот, эти самые льготы, бывшие в той жизни вместо денег, делали ущербной самую здоровую, полноценную и многочисленную «бюргерскую» часть населения, которой приходилось всячески компенсировать льготизм, такой еще привычный нам, гражданам бывшего Союза, и по сей день. Льготы не заканчивались бесплатными лекарствами и путевками в санаторий. Ручейки из льгот ставали рекой, а дальше — огромным морем Привилегий, где на зависть не помеченным себе однопартией категориям населения, в дубленках, пыжиковых шапках и др. бесплатном дефиците плыли по советской действительности, развращаемые вещизмом, льготники. Льготы заставляли чувствовать себя ущербными и самих льготников, повторяющих: «на наших плечах.., …мы отдали.., …мы пострадали…», и льгот не имеющих, которым были ни за что недоступны многие дополнительные блага социализма. Не хочется лишний раз бередить сознание стариков, полюбивших льготы и с ними сжившихся и по сегодня, но, думаю, что многие категории этих самых льгот были просто государственным откупом за издержки идейности, что была в ущерб профессионализму тогдашних, управляющих экономикой социалистической империи, отцов-политиков. Думаю, что этот самый льготизм неслышно и невидимо общество расслаивал, во всяком случае, консолидации его не способствовал.
…Не имею каких-либо льгот и только мечтаю, не более чем раз в месяц, прилично посидеть в ресторане с любимой девушкой, которой у меня, конечно же, не было. На те средства, что способен сэкономить, пару-тройку раз в месяц, не более,
могу пригласить даже не в ресторан — в кафе, именно ту, на которую можно будет потратить часть месячных сбережений от студенческой стипендии и всяческих подработок. Студентом я существовал привычно нищевато: целеустремленно улучшать свое финансовое положение фарцой виниловыми пластами, джинсами и дубленками у меня как-то не получалось. …Еще, помню, посещали непрошенные мечтательные мысли: куда же податься с вожделенной спутницей после кафе-программы, особенно если зима… В мою студенческую бытность, гостиниц на свете, как и съемных «почасово» квартир не было вообще; их отчасти заменяли подъезды, детсадовские павильоны или отсутствующие дома родители, как собственные, так и кого-либо из друзей. Мысли о том, где я обрету эту самую «вожделенную спутницу», которой предназначено свыше дарить всю себя — мне, невероятно утонченно обалденному, — особо не одолевали. Само-собой думалось, что такая обязательно окажется, одиноко скучающей за самым уютным столиком того самого ресторана, на который когда-нибудь будут деньги, и, как-то так получится, что только я смогу произвести на нее впечатление, и только я, невзирая на мои венгерские, убийственно непрестижные нефирменные джинсы, буду выделен ею из толпы мужчин-посетителей, что по-петушиному соперничая между собой, безуспешно пытались бы пригласить ее на танец.
В той жизни или в том возрасте мечталось еще громадно. И как же не мечтать, когда кроме общепринятого программного попадались Грин и Джек Лондон, Ремарк и Франсуаза Саган.., наконец, поэты, существующие по своей природе вне временных социальных устроений.

…ОЖИДАНИЕ ЛЮБВИ

…Думалось, что вот-вот то, большое всепоглощающее и необычайно обалденное чувство, известное из прочитанных романов, вдруг явится тогда же, когда окажусь с приглашенной мною однажды, единственно той, в тот самый раз, когда будут деньги, в одном из немногих в городе вожделенных злачных мест, по субботам не закрывающихся до 24 часов, именуемых «Кафе»… Можно было и в кино с мороженым и лимонадом, но в кино это не круто, хотя слова «круто», как и многих других слов, тогда не было. …Это сейчас нам только кажется, что мы всегда знали такие слова как «кетчуп» и «вау», а известным словом «отстой», тогда оно употреблялось только в границах пивных заведений, еще не оценивались ни марки машин, ни «шедевры» музыкантов или художников…
Но это не значит, что при нас, семидесятниках, совсем ничего не было. Были …не работающие после 22—00 магазины, спиртное, продаваемое с 13-ти и до 19-ти, множества всяческих демонстраций.., и, наряду со всем таковым существовали песенные миры Визбора, Высоцкого, Галича..; «войс оф амэрыка», «бибиси вэлд сэрвис»; редкие репродукции Дали и Пикассо в некоторых толстых журналах… и мода на всегда почти закулисное, относящееся к бытовухе, всяческое зарубежное, «компетентно» и последовательно осуждаемое в куцых статьях «Известий», «Литературки» и «Сельской жизни».
Тогда у большинства или меньшинства из нас, семидесятников, уже не было романтической веры в великие перемены. Надежда на осуществление инстинкта свободы в окружающей нас действительности, какую нам пытались дарить бородатые фото Хемингуэя и совсем неважного качества черно-белых битлов и Элвиса, постепенно истончаясь, уходила в наших сознаниях в область неосуществимого…
Однако некогда изобретенный А. Поповым прибор, уже неузнаваемо модернизированный, медленно и верно делал свое дело: дырявил железный занавес и разжижал в наших совковых головах навязываемые однопартией стереотипы. Тем, кто стали по сути больше нигилистами на букву «п», чем диссидентами, а множество таких получалось из, прежде всего, ясно видящих в то время разницу между отечественной эстрадой и «Роллинг стоунз»; не столько хотелось свершать, сколько свалить куда-нибудь за рубеж на время или навсегда, подальше от вездесущей идеологии и поближе к джинсам, джагерам и плантам… В нашем «раздвоенном времени» мы — одновременно были и нигилистами на букву «п», и романтиками. Может нам следовало быть более патриотично-гражданственными: благоговеть перед Ростроповичами, зачитываться «Гулагом» и «демократически» сопереживать всякой другой, более безликой или бледной эмигрантщине. Но этого особенно не было, еще не доросли, наверное, а наш Романтический Бог случился быть — не рядом с советской действительностью, а где-то от нее отдельно, в недосягаемости высочайшей. И диссиденты-невозвращенцы восхищали нас, бесконечно зарабатывающих себе на джинсы и проигрыватель пластов, не столько своим больше вырожденческим творчеством, сколько самим удавшимся фактом «линьки» из страны. Нервно щекочущее пищеводы хотение побыть там, где буржуазная действительность лишает художника свободы творчества и может из идейного коммуниста сделать отщепенца, предателя, монстра-перевертыша или, не дай бог, любителя стриптиза, — в рядах меломански продвинутых «чуваков» -семидесятников-по_*уистов, — классных, в сущности, пацанов, неуничтожимо присутствовало.
Сейчас понимаю, что наш, этот самый «нигилизм на «п», или, если точнее и проще, — полное неприятие кругом господствующей «соцх*етени» — возникло в нас от трудноосуществимых попыток жить вне множества всяческих гласных и негласных запретов. Тогда для нас, еще недалеких «чуваков» (человеков, узнавших всю американскую культуру), не довольствовавшихся исключительно легальными тусовками под присмотром дирекций школ, парков, работников обкомов и ротозеев из ДНД, в воздухе не витали даже атомы от мысли о возможности свободы передвижения, единенности с Европой. И даже не пахло всякосторонними свободами и неуемно раскованным будущим новорусским педриллизмом… В той жизни нам еще не суждено было понять, что вожделенная для нас Америка, по большому счету, примитивна до глуповатости — или глуповата до примитивности — и, впрочем, как и ментально выхолощенная Европа, малопродвинута в своем потребительстве и эсхатологически голима до безобразия.
Сегодня я склонен к той мысли, что наш «чуваковский» вклад в закономерном увалении советского строя был отнюдь не «романтическим». …Светлейший Shri Kuchakt однажды мне поведал — с а м у ю большую политику изначально делают не столько гитлеры, ленины или путины, сколько те или иные конгломераты сгустков человеческих мыслей, витающих в воздухе и, может, совершенно сутью своего наполнения противостоящих существующим мысленным устремлениям фигурантов реально действующей политики.

ЗНАКОМСТВО

…В то столь далекое и столь недавнее время от отсутствия возможности выплескивать все тут же наружу, как сейчас, в условиях идеологической вседозволенности и под рукой находящейся компьютерщины, чаще писались письма…
Познакомился я с нею, конечно же, не в ресторане. И не в кафе.
Если в жизни что-то множество раз представлялось и передумано, то в действительности все бывает совершенно не так.
Так оно и случилось.
Вполне обыденно. Хотя, конечно же, и не совсем обычно.
Были, наверное, и электрические разряды, пробежавшее по нашим впервые соприкоснувшимся рукам, и чувство неимоверного сродства душ и что-то, наверное, еще, что со сладким томительным чувством мы, с плохо скрываемым голодным упоением, прочитывали в глазах друг друга.
Знакомство наше состоялось, как ни банально, в библиотеке, куда захаживал я крайне редко, больше не ради учебы (учился я вполне непринужденно), а чтобы прочесть новое в последних номерах толстых журналов.
Наверное, мы одновременно оторвались от лежащей перед нами печатной продукции, и наши взгляды встретились. На мгновение…
Сейчас мне кажется, что в тот момент мы уже знали, что покинем читальный зал одновременно, на выходе «случайно» встретимся и дальше пойдем вместе.
Оттого, что в кармане была лишь мелочь, и не готов был совсем на завтра к экзаменам, вдруг родившаяся во мне отчаянная смелость толкнула догнать, оценить лишний раз ее безукоризненно притягательно женский со спины силуэт, и в двух-трех десятках шагов от библиотеки спросить нечто вроде: «Который час?»…
Так что, если быть совсем точным, то знакомство наше можно с полным правом отнести к разряду «уличных», но состоявшимся все же от той самой библиотеки в непосредственной близости.
…Так было, или совсем не так, но завязавшиеся в тургеневском стиле отношения («в тургеневском» — это мне, романтически озабоченному, тогда так возомнилось: русский писатель вместо лекций вряд ли, прежде чем посетить библиотеку, ходил по бакалейным отделам тогдашних гастрономов и выпивал от нечего делать по «сто пятьдесят» красных разбавленных «чернил») стремительно и незаметно развились и превратились в нечто неожидаемо объемное. Она, со своей внутренней отнюдь не поверхностностью, не могла сразу же не привнести в наши отношения созидательно захватывающий смысл и некий, будто бы столетия из девятнадцатого, романтизм. Без прошловекового романтизма не обошлось, вероятно, и потому, что как я узнал позже, некогда переплетенные на генеалогических просторах Елисаветградчины родословные корни моей новой знакомой Тамилы N, скромно служившей заведующей одним из библиотечных отделов, шли от Раевских, Волконских и Давыдовых.
Конечно, говорили мы не только о том, что было в последнем номере «Авроры». Я узнал, что она замужем, при ребенке, и тоскливо озадачивался тем, как быть и что принято делать с замужними. Но плод запретный всегда кажется сладким. И как же много от запретного плода в женщине замужней… Позже мне удалось привыкнуть к ее положению дамы не свободной, и я даже стал в себе, порой и местами, видеть Вронского. То есть снобствующего поверхностного и безответственного спортсмена-кобеля элитного происхождения. Но это сейчас так вижу, тогда же быть похожим на победительного героя, конечно, не могло не казаться самому себе — еще как лестным.
Живущая в законном браке с Тамилой сильная ее половина для меня довольно долгое время оставалась, существующей где-то за кадром наших, с Тамилой продвигающихся куда-то отношений, абстракцией.
Тогда у меня, почерпнувшего от дворовой анекдотской морали, где муж — герой, как известно, никчемный, а любовник отнюдь положительный, и по молодости полагающего, что все в мире, до чего можно дотянуться, когда тебе нет еще и двадцати, несомненно, напрямую предназначено для твоего пользования, в то время не возникало и мысли: «Свое ли беру? Не краду ли? Не разрушаю ли нечто созданное кем-то?..».
Сострадательность — она, как и понимание других, приходит с годами. Сейчас вижу, как в наших отношениях я порой проявлял к ней бесчувственность, непонимание и даже безжалостность. В то время мною многого не замечалось в жизни, в людях, в их чувствах и переживаниях. Тогда еще способен был проходить мимо. …Сейчас остается думать: это сколько же, пусть невольно, но мною причинено страданий и горя любящему человеку? Человеку, которого… Да.., с годами научаешься замечать свои неосторожные движения по отношению к другим. И, чтобы обратить внимание на простую давно высказанную классиком, истину, что сострадание — главнейший и, быть может, — единственный закон существования, — требуется зачем-то прийти к восточной философии и почему-то поверить — не блаженному ли — мудрецу, который скажет абсолютно то же самое, только мысль эта придет к нему, сидящему на обильно политом солнечным теплом берегу Индийского Океана, а не посреди заснеженных каменных строений холодного дореволюционного Санкт-Петербурга.

СВИДАНЬЯ НАЧАЛИСЬ…

Естественно, мы начали встречаться, и, прогуливаясь по немноголюдным улицам, которые выбирали намеренно, стали поначалу, как повелось, слегка препарировать недостатки родимой соцбытовухи, однопартийной системы, а потом и говорить о Богате и Кафке… Как утверждают знатоки из психологов: людям снится то, чего у них, к сожалению, нет.
В семидесятые, когда «упорядочили» или слегка свернули хрущевскую оттепель, даже среди малознакомых людей часто завязывались разговоры о бытовых удобствах, которых не было, — ни вообще, на всей поверхности планеты, а на социалистической ее части. Не только сны, но и разговоры, видимо, также ведутся больше о том, чего нет, но хочется.
…Уже в начале перестройки мне попался ходивший по рукам рукописный экземпляр стихотворения некоего автора, где перечислялись неудобства советского быта о каких сегодня уже и не помнится. Поскольку законы творчества неисповедимы, не всегда зависимы от выбора автором жанра и, поскольку, эти «законы» в моем случае уже, по сути, наполовину превратили идею эпистолярной любви в роман-размышление «о времени и о себе» или «о себе во времени», — то, да простит мне Читатель очередную сюжетную изломку, где сочту не лишним напомнить, приводя это давнее стихотворение, некоторые моменты, бывшие когда-то и родными и тошнотворными одновременно, словом, «советскими»:
…В стриптизе вяленка до ребер заголяется жрясь,
Пиво не застаивается — пенится, лучась,
Под разговор, золотисто-ущербное, пьется и пьется…
Ох, правительству —
достае-ется!
А когда от выпитого выпучатся глаза
и распухнут брюхи и рожи,
О родном нашем строе
покалякаем тоже.
…Социализм, по моим подсчетам —
Это: «Закрыто на учет» по четным.
А по нечетным: «Санитарный час»,
«сдаванье денег» или политчас.
При нем, при развитом, возможно сразу
Быть на работе и «уйти на базу».
Социализм можно уличать
В таксомоторном:
— В парк я, вашу мать!..
…Социализм — «Спиртное с 15-ти»;
«Нет запчастей», «Нет тары»;
Социализм — нескончаемая «Приемка товара».
Хоть показуха выглядит красиво,
Нас предает разведенное пиво,
На жилье очередь в десятилетия…
И лихолетие и лихолетия…
И нет претягостней при нашем строе бремени,
Чем отсидка на службе рабочего времени.
Нередко трудимся и как бы не при деле.
И тут же — это жизнь на пределе…
…Социализм — простои вагонов,
И многоварения самогонов.
Он в том, что хлеб легчает год от года,
Что пятилетку губим «за два года»;
Он, очумелый, леса — на дрова,
Он же — работа, спустя рукава;
Новостройка — к чему-то ударная,
Психиатрия бездарная…
Он требует, чтоб планы по нитратам,
На реки вспять безумные затраты,
Ему, социализму, — не запарка
Сработать трассу «Салехард — Игарка»…
Он — пьющие одеколон отцы,
По блату одноразовые шприцы…
Да и вообще, он весь из дефицита…
…И до сих пор в нем много шито-крыто,
Которому присущая беда:
только для «белых» — черные хода.
От наеданья аппаратных рожиц
Социализм горбат как «Запорожец».
Он — «справедливый», охмуреж людей,
Расцвет хапуг за счет очередей…
По сути, строй — охапка искажений
И состоит он из недовложений.
…Окраин хитрозадая доильня,
Наш строй — это большая говорильня,
В приоритеты взявша дребедень
Незыблемо «единый политдень»,
Формующий ликующие толпы
по телевизорам да по газетным столбам…
Поныне срамность строя — не одета;
в нем бюрократы начинались с партбилета…
В «строю» — мы —
«не подмажем — не поедем»,
Коль «беспартийны» —
до конечной —
хрен доедем…
И далее в таком роде, из чего как невольно не сделать было вывод о всей масштабности двойных стандартов в жизни государства, и как не начать понимать: это до какой же степени все в стране насквозь пропитано «матерью всех пороков» — ложью.
…Не потому ли некто Хризостом, архиепископ, резюмировал, что у социализма, такого, какой был у нас, не было человеческого лица. И то, правда: откуда ему, лицу, взяться от такой всеобъемлющей лжи.
А «человеческое» в стране Советов было, — поживало в народе. …Но, вот, — «лицо» … «Лицо» не могла спасти никакая «показуха».
В одну из последних с ним встреч, Shri Kuchakt в момент, когда мои мысли ностальгически обретались именно в социалистическом прошлом, сказал о том, что все в мире, касаемое слов «лицо» и «сцена», — связано с «демонстративностью», такой тонкой ментальной энергией, напрочь искривляющей все через нее прошедшее, что могло бы быть впоследствии неискривленным приличным качеством…
«Уверен, что настоящее „человеческое лицо“ — капитализм сегодня вряд ли где имеет» — подумал я, не произнося ни слова, возможно, надеясь на способность мудреца читать мысли. …«Вы в этом уверены, также как я», — не размыкая губ, кивнул тогда своим головным убором Бхагван. Когда я открыл глаза, то обнаружил, что восседаю в одиночестве. Учителя рядом не было. …«Это просто: я передаю образы и меня понимают одновременно — и француз, и араб, и японец…» — пришел вдруг от него ответ на, уже почти и не мучившую меня, загадку.

«ЗА МУЖЕМ»

Когда ее муж видный партийно-хозяйственный деятель нашего более чем полумиллионного города, бывал в командировках, то времени для встреч и общения у нас бывало предостаточно.
Трудно описать, как она выглядела. Если сказать в общем, — уместно, по-женски органично, не суетно. Была несколько меня постарше, но, как мне виделось, значительно мудрее моих, да и своих сверстниц. И как всякая, более чем неглупая женщина, была по-своему отмечена красотой непередаваемой и неповторимой. Или же, как каждая красивая женщина, была непревзойденно умна. И что ей легко и просто удавалось, так это всегда выглядеть более чем элегантной в любых ситуациях. Такая способность бывает, наверное, только врожденной, как неизгладимая печать присутствия растворенной в текущей по жилам крови старинной родовитости.
И удивительное дело: при всей своей достаточной красивости, она имела способность совершенно не бросаться в глаза. Человек излишне заметен тогда, когда ему есть что в себе скрывать от людей, дабы отвлечь людской взор от своего недостатка, будь он, недостаток, внешним или внутренним. В таких случаях он и берется что-то в себе выпячивать; навязывает себя с более выгодной стороны (на чем сегодня и держится вся премудрость так бесполезных для человечества, в конечном итоге, имиджмейкеров). Ей же, о чьем «» о чьем лице позаботились поколения предковлице», в смысле и прямом и переносном, позаботились поколения предков, скрывать было нечего. Она не бывала демонстративной — ни в каких ситуациях.
«Замужем», значит, «за мужем». Хотя народное творчество или фольклор где-то там и утверждает, что только первые три года совместной жизни женщина слушает мужа, а все остальные годы уже, наоборот, муж послушен жене, и, зачастую, чем дальше — тем все больше и больше, — пока совсем не скроется под ее, жениным, каблуком. Она же, чувствовалось, отличалась исконно женственной, как бы — не данной свыше, способностью быть ведомой мужчиной. Точнее, сознавать свыше данную необходимость такой ведомости. Вела себя с достоинством, но эмансипизма, призванного, как правило, компенсировать в организме недостаток женского начала, — в ней не было ни грамма.
Любила ли она своего мужа? Не знаю. Думаю, что когда-то думала, что любит.
Отношения наши, смею думать, заслуживают сюжета романного, но пересказывать их точно, значит наврать*. Пересказать неточно — насочинять. И получится в таком случае нечто сродни дохловатой жалкой интриге или убогой философичной размазне в духе чтива, толкаемого в страхе неадекватности* многими сегодняшними авторами, что прячутся от этой жизни и навечно хоронят за своим написанным себя настоящих…
…Письма ее, не все мною сбереженные, что остались, — достойные, на мой субъективный взгляд, стать сами по себе литературой. Что-то в них я просто опускаю, но исправлений не делаю.
Есть, правда, женщинами писанные романы, но там, за малым исключением, да извинят меня «жорж занды» со «мариниными», — мечтания, выдавание желаемого за действительное. Если сказать проще — нереальность и ложь, исторгаемая в оправдание искривленной по жизни собственной своей женской сути. А более близкое к настоящему, к истине, — передается изустно. И одновременно же «издушно» и «изтельно». А если письменно — то только единственному…

ОТНОШЕНИЯ РАЗВИВАЮТСЯ

Может быть, обнародование писем, предназначенных только одному конкретному адресату, есть в какой-то мере вопиющая некорректность, если обнародуются без согласия их писавшего. Но письма — собственность и получившего их. И есть ремесло графомана и плагиатора брать на себя ответственность и делать не свое — «своим» и достоянием читателя. Благодаря сроку давности именно на это сегодня и решаюсь, и пусть нечто глубоко интимное становится образом от реальности еще более далеким, чем было, но уже имеющим право на свою отдельную жизнь, и имеющим право быть прочитанным многими. Это, то вслучае, если автор уверит себя если автор, то есть, — я в данном случае, — уверит себя в положительно насущной необходимости с Читателем поделиться.
Ее страсть к писанию писем, как поначалу я думал, была от неутолимой жажды человеческого общения и еще, наверное, и своеобразным желанием поделиться своими наблюдениями, мыслями, переживаниями и выводами, сделанными из невеликого, но собственного и максимально осмысливаемого ею жизненного опыта.
…Я любил получать ее письма, которые моментами бывали настоящими, по-женски и не по-женски философскими эссе, щедро и к месту окрыляемыми поэзией. Приходящие от нее письма были нередки. Порой в них что-то повторялось. Однако для меня что-то, может быть, повторяемое ненавязчиво переходило из письма в письмо подобно тому, как что-то перекочевывает из одного стиха в другой во всей поэзии Омара Хайама. …Сегодня отважусь заключить, что ее желание писать мне было не меньше — от любви…
Итак, — стали в моей студенческой жизни быть письма и, как их продолжение, встречи.… Потом — встречи… и, как их продолжение, письма…
Когда из длительной командировки банально возвращался ее муж, — становилось меньше встреч, больше писем. …Писем замужней женщины.
* * *
Здравствуйте.
У меня «Аврора» с Вашим адресом.
Сожалею, что подошедший автобус не дал нам договорить. Но, знаете, хотя Вам и не удалось закончить интересную мысль, я Вас, кажется, поняла. Думаю, что о том, что Вы говорили и, быть может, хотели бы досказать, есть интересная легенда, — не знаю только, известна она Вам или нет.

ЛЕГЕНДА

Жил в одной стране гениальный зодчий. У зодчего был молодой и красивый подмастерье. А еще у него была молодая и красивая жена. Однажды уехал зодчий в далекие края по своим зодческим делам. Прошел месяц, и молодой подмастерье пришел к жене хозяина и сказал, что любит ее и желает ее. Ничего не ответила женщина, попросила только прийти утром. А утром вышла к юноше с подносом. На подносе лежали два яйца: одно обычное — белое, другое — раскрашенное в яркие цвета. Уронила женщина поднос.
И оба яйца разбились. И содержимое у обоих оказалось одинаковым. И тоже ничего не сказал юноша, только попросил разрешения прийти через час.
Через час он вошел в комнату женщины с подносом. На нем стояли два одинаковых прозрачных сосуда с бесцветной жидкостью. С поклоном попросил юноша отведать из обоих сосудов. В одном была вода, в другом — спирт.
Легенда умалчивает о том, что было дальше.
Вы показались мне (извините, что оцениваю) удивительным провожатым и интересным собеседником. Вам известно в этой жизни столь многое…
Случайно Вам не известно: стоит ли зажигать звезду, если знаешь, что она погаснет не успев вспыхнуть?
Извините, за беспокойство, если что.
* * *
«Какой воспитанный, вдумчиво-открытый, как бы ненавязчиво приглашающий к диалогу и в то же время сдержанный стиль», — с восторженностью упивался я этим неожиданным для меня первым ее письмом, словно как утонченно-любезным предложением не мне, а кому-то более презентабельному, ответственно начать грандиозный, но достойный ли меня, роман.
Родившиеся от прочитанных строк в селезенке восторженные чертики тут же предложили мне трижды перечесть полученное, потереть его об щеку и сейчас же строчить ответ, с, в меру игривым, предложением продолжить знакомство… Не желая уступить в стиле и оригинальности, боясь непроизвести ответное впечатление, или хотя бы не ударить лицом в грязь, я извел десяток листов бумаги на черновики, в чем никогда и ни за что не признался бы. Несмотря на многочисленные комки из исписанных листов, и на изрядно испятнанные пастой от шариковой ручкой ладони, результатом моего вдохновенно-кропотливого творчества стало нечто вроде: «Не откажите в свидании. Буду ждать тогда-то, там-то».
* * *
Вот видишь, я выполняю свою угрозу — писать тебе. Может это глупо? Возможно… Невозможно другое — мне не общаться с тобой, хотя бы в такой форме.
Ты сказал, что боишься, как бы наши отношения не навредили мне в моей дальнейшей жизни. Не знаю, что будет дальше, но сейчас ты мне только помогаешь. И не могу я никак поверить, что когда-нибудь будет иначе. По складу характера я, наверное, человек несколько романтичный и поэтому склонна идеализировать, в какой-то степени, и людей, и человеческие отношения. А когда иллюзии рассеиваются, то душевное состояние у человека — не из лучших. Сам понимаешь. Нет ничего более трагического, чем утраченные иллюзии. Недаром Бальзак назвал так один из своих лучших романов. И если в такой момент у человека все же есть «отдушина», «психологическое убежище», тогда человек не становится ни мизантропом, ни циником. Он остается человеком, только немного трезвеет. Согласен?
И вот, у меня в недавние времена в момент такой утраты иллюзий не было никакого убежища абсолютно. Думала, пропаду. Стану равнодушной или желчной особой. И то и другое отвратительно и не очень приятно как для меня, так и для окружающих. Стала отмечать у себя участившиеся приступы апатии и мрачного юмора. Три года я так вот, потихоньку увядала душой. Три года — это не очень мало для одной человеческой жизни, не правда ли? И вот — ты. Жизнь надо мной смилосердствовалась.
Теперь судить тебе: было бы лучше, если б мы остались просто едва знакомыми, нет?
И теперь, даже если ты станешь совершенно равнодушным ко мне, твоя благородная миссия «спасителя души христианской» не потеряет смысла. В любом случае, мне не хотелось бы терять тебя как друга. Чувствую, что слишком драгоценная была бы потеря…

«ХЭЙ ДЖУД» И РАСТВОРИМЫЙ КОФЕ…

…Не от этого ли ее письма я ощутил себя окончательным романтиком и порадовался, что на земле я романтик — не единственный?
…Правда, до этого, в свои «школьные годы чудесные», я как-то провожал по свежевыпавшему снегу подружку из параллельного девятого. Она была дочерью нашего в ГДР консула и тогда показалась мне страшно какой романтичной, она сказала: «Я пойду с тобой куда угодно, лишь бы там была песня «Хэй джуд» и растворимый кофе.
…Мы никуда не пошли: знаемый мною подъезд, в «двухэтажке» с деревянными ступенями, где не могло быть дефицитного в то время напитка, показался мне недостойным ее худых ног в молочных колготах и дымящейся импортной сигареты в бледных замерзших губах.
…Тогда ночью мне долго представлялись полные романтики, словно свободы и западного комфорта воплощение, — дымы — сигаретный и от кофейной чашки, …под песню «Хэй джуд»…
* * *
Знаешь, мы с тобой не говорили об одной важной жизненной проблеме — браке.
Вот мне не дает покоя один вопрос: в наше время стало ли меньше браков по расчету или нет? Мне кажется, что нет. Только раньше расчет носил другой характер: деньги, связи, положение. Сейчас больше рассчитывают другое. Ведь если, например, человек женится на девушке, не любя ее, но подумав примерно так: «У нее недурная внешность, спокойный уравновешенный характер, она, судя по всему, не будет особенно докучать мне ревностью и сама мне никогда не изменит, способна быть хорошей хозяйкой и т. д.», — разве это не брак по расчету? И неизвестно какой расчет еще более гнусен и подл — денежный или вот такой. Сколько я знаю и видела таких разумных союзов, — не счесть! Говорят мне: «А что ты волнуешься, это знамение века». Ты тоже так считаешь? …Но ведь это же деградация чувства! …Выходит, что рациональное в нашей жизни побеждает поэтическое.
Но хватит об этом, а то я опять впаду, да и, боюсь, тебя втяну в серую меланхолию…
* * *
Как-то удивительно очень скоро мы обнаружили, что во многом понимали друг друга с полуслова, а то и вообще, — без слов. Впервые тенденция к такой, временами неожиданной, мгновенной способности перенимать настроения друг друга неожиданно проявилась во второй день нашего знакомства в кинозале популярного городского кинотеатра. Заранее, подавившись в очереди за билетами на вечерний сеанс, я рискнул пригласить свою новую знакомую на «Обыкновенный фашизм» Ромма. Перед непосредственно фильмом в той жизни зачастую прежде показывали киножурнал, где сравнивались два образа жизни. «Их нравы», как правило, демонстрировались под «музыку сытых», на пленке черно-белой крупнозернистой.
Во время просмотра нас вдруг одновременно, или с разницей в доли секунды, и, пожалуй, только нас одних во всем кинозале — до коликов в животе мгновенно рассмешил мелькнувший на экране незначительный черно-белый кадр с капиталистическим — из «их мира» — музыкантом, что извлекал из рояля эту самую «музыку сытых», стуча по клавишам инструмента не только пальцами рук, но и обутой в ботинок ногой… Она, закрыв лицо, смеялась до крупных слезинок… Я в тот же момент захохотал громко до неприличия. …Некто, видимо, любящий показательный социалистический порядок, с задних рядов послал нам строгое замечание: «Вам шо, делать нечего?»…
* * *
…Да, я тебе говорила, что все больше соглашаюсь с Моруа. Представляешь, даже согласилась с тем, что необходимо кокетство. Просто у меня с этим словом связаны неприятные ассоциации. А ведь кокетство может быть и ненавязчивым, незаметным, естественным и органичным. Конечно, нарочитое кокетство смешно, как и все нарочитое.
И вообще, мне очень-очень многое понравилось в «Письмах», начиная с предваряющей фразы: «Старость не забывает своего нежного опыта и любит давать добрые советы, так как уже не может показывать дурных примеров». Мудро и здорово! Правда? …Но мне кажется, что эти «Письма» адресованы не просто мыслящим людям, а еще и людям, не утратившим чувство юмора. Там ведь много таких рассуждений, которые серьезно принимать нельзя.
Когда встретимся, поговорим и об этом?
Мне понравилась глава о хронофагах (пожирателях времени), особенно финальная фраза: «Женщина, которая нравится, никогда не может стать хронофагом, ибо ее манера заполнять наше время — самая драгоценная». Он меня утешил, а то я иногда чувствую себя твоим хронофагом…
* * *

ПРИНЦИП ГРАЖДАНИНА LЬЯВОЛА

Когда-то потом я пойму — свой «хронофагизм» по отношению к Тамиле. Точнее — не «хронофагизм» — «вампиризм».
…В относительно далеком или близком будущем, какое в моем повествовании на этой странице еще не наступило Shri Kuchakt, великодушно обучая меня работать с собственной кармой, поведает: «Вампиризм, — он лишь в том, что крадут ваше личное время, то время, которое вы могли бы истратить на другое, нечто более качественное. Давая кому-то вас вампирировать, вы позволяете этому «кому-то» жить за ваш счет, чем утверждаете в этом мире уже, по сути, отработавший, уходящий в прошлое столь излюбленный Принцип гражданина Lьявола — «За чужой счет»…
* * *
Как тоскливо без тебя. Всего ведь не напишешь. В основном пишется то, что в голове, а то, что в душе, как выразишь на бесчувственной бумаге?
Иногда думаю так: «Если бы я хоть на секунду могла почувствовать то, что ты чувствуешь ко мне. Хочется окунуться в твое чувство, и узнать, какое же оно есть на самом деле. У тебя никогда не было такого желания?
Самый близкий мне человек сейчас ты. И самый далекий тоже.
* * *
Странно, что, встречаясь еще и еще, мы очень долго, то беседуя, то молча часами гуляли вместе по городу. Часами, которые тогда иной раз казались мне даже не минутами — секундами.
* * *
Ночь. Все нормальные люди (в том числе и ты), спят. А я отвечаю на твой вопрос: «Как ты стала такой, какая есть, если ты не инопланетянка…».
Было так.

ЖИЛА-БЫЛА ДЕВОЧКА

Люди называли ее талантливой, прочили большое будущее. … Кому не льстят в двенадцать лет подобные пророчества!? …«О весна, без конца и без краю!»… Девочка была счастлива. Нет, не потому, что ей приписывали несуществующие достоинства. В эти свои годы она открыла для себя поэзию. Открытие произошло так обычно, так незаметно и все-таки было подобно озаряющему взрыву.
Только что закончились уроки. Шла девочка по школьному коридору. Ага! Новая стенгазета. «О самом главном». «Самое горькое в мире состояние — одиночество…».
Она шла домой, а в сердце звучали слова: «Самое страшное, когда ложь права, а надежда равна нулю…».
Тогда же, в своем отрочестве, выходные в летние месяцы любила проводить в деревне у бабушки. По воскресеньям, в деревне в этот день не работают (даже дома), могла провести весь день в поле. …Хожу по полю, дышу, мечтаю, думаю, цветы собираю, иногда пою. Найду красивое место на ковыльном поле. Сяду. Венки плету. Косы у меня длинные были, ниже пояса. И в косы цветов заплету, и венок на голове, и в руках цветы. Такая вечером возвращалась в деревню. Бабушка все ругалась: «Что ты в комнату бурьян несешь?!».
Со счастливыми днями детства и ранней юности, проведенными там, связано столько воспоминаний, и радостных, и горьких. Часто тянуло в те места. Даже снились. Просыпаюсь, а подушка мокрая от слез…
«…запах полыни, вешние ливни вдруг обожгут меня прежней тоской». Здорово сказано: «обожгут тоской»… Правда?!
…А однажды было лето. В воздухе носился тополиный пух. Сияло солнце. В городском парке смеялись дети. Песни, веселье… А в глухой беседке, на окраине парка, горько навзрыд плакала девушка. Ей было четырнадцать лет. В этот солнечный, яркий день убили Роберта Кеннеди. «Какого-то там американца убили! Да пусть они друг друга передушат! Дура ты…». Это подруга. Сочувствует. А девушка все пыталась представить себе, как падает в пыль высокий светловолосый человек где-то там на другом конце земли, — и не могла… У него была такая добрая, такая человеческая улыбка. Он хотел… Он любил жизнь…
«Через мое сердце прошла трещина мира» (Гете).
…«Никогда не суди о людях по своей душе». Это сказал Пушкин, человек, как известно, мудрый. Мне говорили многие друзья, что жизнь — она полосатая: черная — белая, черная — белая… Но никто не предупредил меня тогда, что черные полосы широкие, а белые похожи на ниточки. В 20 лет я категорически решила, что хотя любовь есть, для меня ее быть не может. Себя считала серым и никчемным существом, даже тошно было на себя смотреть. Во мне поселилась мысль, что есть люди много интереснее меня и живут они легче, не живут, а парят над жизнью, — в хорошем смысле этого слова. Решила — человек я неинтересный, а кому захочется полюбить непонятное и куда-то — глубоко в себя, ушедшее. Состояние мое было похоже на состояние дуба, из которого сделали стол. Вроде бы при месте и при деле, а уже не зеленеет. Оструган, вскрыт лаком.
Столь удивительным поэтому было чувство, появившееся неожиданно, вдруг, без предупреждения. …И чем он меня так привлек, этот мальчишка?! 17 лет, круглые глаза, курносый нос, веснушки. Каждый день приходили письма. Иногда по два. Толстые, длинные, полные восторженной влюбленности.
Целых три недели я летала. Над миром парила. А потом крылышки-то и надломились. Камешком на земельку и носиком в пыль… Вот так явилась мне жизнь как «…обман с чарующей тоскою»…
Как-то значительно позже Тамила коротко поведала мне, как еще будучи совсем юной с косичками, особой, почти ребенком, мечтательным и взирающем на мир сквозь большущие розовые-прерозовые очки, однажды, «дококетничалась»: ее первый, столь же юный, да, видно, — как говорят — из «ранних», сельский ухаживатель, мало того, что распустил руки, так еще и умудрился извлечь из своих брючат часть тела, алчущую девичей плоти, а не высматривания на вечернем небе появления мерцающих зведочек. Возможно, начинающий деревенский романтик не совсем был дружен с собственной головой, и в какой-то момент оказался слишком уж простоват и расслаблен. Такое для совсем неопытной комсомолки, понятно, было шоком отрезвляющим.
Однако этот давний эпизод из ее отроческого жизненного периода был и остался для нее чем-то значительным. Когда она скупо рассказывала эту историю, то в интонациях ее голоса все же чувствовалось и уважение к тому деревенскому сорванцу из детства с примесью непростого чувства из собственной вины и сожаления, что именно так все вышло. Пользуясь своим особенным женским индикатором, Тамила не могла предавать то, что было для нее или для кого-то другого «чем-то»; что могло играть в чьей-то или ее жизни роль в самоорганизации нравственного стержня; становлении ее самой или кого-то, как человека значительной духовности.
* * *
…Потом случилось довольно поспешное замужество:
«Была ли любовь, не знаю,
Позвал ты — и я пошла».
…Через какое-то время очарование новизной пошло на убыль. Вокруг стало вдруг не хватать красок, воздуха, понимания… Как ни силилась, я не могла не то что взлететь — от земли оторваться. Окружающее меня внушило, что летать мне незачем, что никогда я и не взлетала и способностей к этому не имела…
Мало того, что вязкое и страшное слово «рутина» стало для меня привычностью. Оно стало мною…
Зима души.
Завьюжены дороги.
Закоченело сердце. Свет померк…
И вот — ты. Мне все время хочется писать «Ты». Хочется побыть с тобой вдвоем хотя бы час, нет, час — это мало! Но для этого необходимо обоюдное желание. Иначе вся моя радость от встречи растает. …И уже, представляешь, опасаюсь, что все на свете имеет свой конец…
* * *
Может быть, много неразумного в том, что пишу тебе, но неразумным жить интереснее.
Сталкиваясь с любовью, человек, наверное, иногда бывает настолько потрясен ее силой, что пугается причиняемых ею мучений. А если испуг обоюдный, то любовь непременно умирает, как бы ни старались поддержать ее жизнь. …Не так ли? Не бойся хоть ты, пожалуйста.
Надеюсь. Верую —
Вовеки не придет
Ко мне позорное благоразумье…
* * *

ПИСЬМА, ПИСЬМА…

Здравствуй.
Удивлен? А мне просто стало одиноко и неуютно, и я решила поговорить с тобой.
Мне нравится одно стихотворение Н. А. Заболоцкого. Я разыскала его. Такое простое на вид, тебе может покажется банальным, но у меня почему-то сердце сжимается, когда я его читаю или слышу.
Журавли.
Вылетев из Африки в апреле
К берегам отеческой земли,
Длинным треугольником летели,
Утопая в небе, Журавли.
Вытянув серебряные крылья
Через весь широкий небосвод,
Вел вожак в долину изобилья
Свой немногочисленный народ.
Но когда под крыльями блеснуло
Озеро, прозрачное насквозь,
Черное зияющее дуло
Из кустов навстречу поднялось.
Луч огня ударил в сердце птичье, Быстрый пламень вспыхнул и погас,
И частица дивного величья
С высоты обрушилась на нас.
Два крыла, как два огромных горя,
Обняли холодную волну,
И рыданью горестному вторя,
Журавли рванулись в вышину.
А вожак в рубашке из металла
Погружался медленно на дно, И заря над ним образовала
Золотого зарева пятно.
У меня все время такое впечатление, что гибнет не журавль, а человек. И еще кажется, что этим выстрелом убивают что-то во мне, очень необходимое и дорогое.
Знаешь, о чем хочу еще говорить с тобой? О человеке. Ведь нет ничего труднее на свете, чем быть человеком, правда? Конечно, я не Америку открываю, — я несколько в другом плане. Быть человеком не только для других, но и для себя. Быть таким, чтоб уважать себя. Только на честность. Ибо так заманчиво и легко приписать самому себе тысячи добродетелей. Ведь самого-то тебя настоящего никто не слышит. А вот беспощадно и объективно оценить себя — сможешь? Я, например, часто пытаюсь, но получается не всегда. Видимо, трушу. Часто думаю: так ли живу, то ли делаю. И убеждаюсь, что не так и не то, — а живу какой-то неполной жизнью. А хочется жить изо всех сил, чтобы неинтересного и праздного времени, потерянного, то есть, — не было. Это возможно? Наверное, есть на свете люди, которые живут взахлеб, каждой клеточкой своего тела. Как я им завидую! Нет, не фанатикам, которые за одним делом не видят ничего, а именно живущим. Все настоящее неимоверно трудно. Хочется сделать что-то настоящее — отдать кусок своей души. Наверное, мещанин — это такой человек, который не задумывается над тем, Человек ли он. И себя найти в жизни трудно, и найти человека трудно, и общаться по-настоящему с людьми трудно.
Один товарищ, мой родственник, заявил, что из всех героев «Войны и мира» он выбрал бы себе в друзья Николая Ростова. Ну, правильно, его можно понять: чтобы общаться с Болконским или Безуховым, требуется постоянно нравственно трудиться. А с этим Николаем, что же, можно дать душе покой. Пусть себе спит.
Вот ты как-то задал риторический вопрос: «А как заставить человека быть человеком? А он скажет, что не хочет». Ты знаешь, может, я много на себя беру, но именно свое назначение в жизни вижу в том, чтобы помочь как можно большему количеству людей быть в жизни человеками. Трудно сказать, как это делать. Методов, сам понимаешь, много. Хуже всего, что часто я впадаю в отчаяние вот от этой самой мысли, «а вдруг тем, кому иногда говорю или что-то прочитываю, пытаюсь внушить, все это «до лампочки»; им и так хорошо «тепло и сыто».
Что-то уж очень я разговорилась.
Надеюсь, что в ближайшее время сможем увидеться.
* * *
С появлением в моей жизни Тамилы, ее писем, — учеба моя сразу пошла в русле еще более свободном и легком. А жизнь стала длиться в ощущении, что душа моя стала быть как бы все время при деле, а не томиться, как раньше, в вязкой ленивой бездеятельности.
С ужами и обломовщиной в самом себе бороться стало легко, и я почти совсем перестал между парами слоняться по гастрономам и покупать на разлив красную приторную жидкость.
* * *
Здравствуй!
Все не перестаю думать, как прекрасно, когда в огромной людской толпе встречаются Двое. Это чудо. А в нашей теперешней жизни так мало чудес…
Мы с тобой много говорили и все же больше не о том, что чувствовали, чем жили. В этой словесной шелухе мы иногда теряем друг друга, и становится грустно. Щемящая грусть у меня от этого.
Порой ты пытался доказать мне, что ты такой же как и все. Слова говорили одно, но твои руки, твои глаза, твои губы сказали совсем иное. Ну, что ж, я ведь тоже не всегда говорила то, что думаю. Что-то удерживало. В основном то, что ты немножко подсмеивался над моей сентиментальностью. Но я не в обиде. Знаю, почему так: ты сам человек нежный и стесняешься этого, боишься показаться смешным. Вот как и с твоей запиской. Написал — и вдруг стало неловко. За что и перед кем? Неужели передо мной? Но я ведь все понимаю и хочу понимать. Да ты даже и представить себе не можешь, чем было для меня твое «несвоевременное», как ты выразился послание!
Знаешь, один из самых печальных фактов нашей жизни — постепенное привыкание к рационализму. Таковой становится знамением времени. Поэтому, наверное, очень часто самые простые, искренние, естественные человеческие чувства, называют мелодрамой. И по той же причине, встречаясь с такими естественными проявлениями естественных чувств, люди так удивляются. Вот и эта твоя записка. Среди суеты жизни, ее будничной рациональности — вдруг теплая и нежная волна. Это как возрождение, именно так — Возрождение. И хотя ты потом пожалел о своем порыве, это, по сути дела, ничего не меняет.
Если бы я верила в Бога, я бы поблагодарила его за нашу встречу, неожиданную и долгожданную одновременно. Но мы вроде как атеисты, и я не знаю, кому воздать за то, что мы не прошли мимо друг друга. Не буду же я благодарить тебя за хорошие чувства — это ведь абсурд.
Наверное, и тебе, как мне, не раз приходила в голову мысль: «А, может быть, и не нужно было…».
Когда меня впервые потянуло к тебе, неудержимо и властно, я хотела подавить в себе это чувство, зажать сердце в кулак. «Почему, зачем, во имя Чего?! — взбунтовалось все во мне. Почему я должна собственными руками сломать в душе этот хрупкий цветок доброты, тепла, душевной близости?! Что это за бессмысленный долг и перед кем?». …И вот этот цветок живет в моем сердце. Не роза, горячая как страсть, не лилия, холодная, гордая, какой бывает любовь иных людей. …Прости мне женскую сентиментальность, но свое чувство к тебе я все-таки сравню с моим любимым цветком — ромашкой. Очаровательный в своей простоте и беззащитный во всей своей прелести. Пусть он, тобою взрощенный, живет во мне. Он мне теперь необходим так же, как воздух, которым я дышу. …И ничто и никто не сможет отнять его у меня, даже Ты. Потому что, как бы ни старался ты иной раз казаться таким, как все, я знаю, что это неправда. Это твоя броня, средство самозащиты. Просто тоже не хочешь, чтоб каждый любопытствующий мог заглянуть в твою душу.
Только не думай, что я столь наивна, что идеализирую тебя. Нет, милый. Только я одна знаю, сколько раз твой насмешливый взгляд, ироническое слово, скептическая улыбка щемящей болью отдавались в сердце. …Но радость общения с Человеком была больше, чище, дороже обид, наносимых Мужчиной.
Тебе, верно думалось, что мое отношение к тебе — обычная «бабья» влюбленность, своеобразное «наверстывание упущенного в юности ранней». Ты не прав, хотя считаешь, что знаешь женщин. Меня влечет к тебе не только как к мужчине. Просто я понимаю, что это мужское начало в тебе очень сильно. Мне было хорошо с тобой. Тебе и не представить, как хорошо.
…Но, прежде всего — это утоление того страшного голода по духовному общению с Человеком, мучившим меня уже много лет. Ты помог мне вернуться в себя. Ведь последние годы я давно уже не была сама собой. Я ненавидела себя за это, презирала, издевалась над собой мысленно, но не могла воскреснуть, — стать собой.
Ты понимаешь, — как это не быть тем, что ты есть?! …Какие-то люди, какая-то суета, какие-то совершенно ненужные разговоры — все мимо сердца, не задевая души…
…И вдруг ты мне дал почувствовать на себе красоту твоего сердца и богатство всей твоей души. …Ты даже не представляешь себе, как ты богат! Как прекрасно оно, твое сердце!
Извини за многословие.
Увидимся?
* * *

ЗАПИСКА; БОГ — ДЛЯ НАС…

Моя записка, о которой упомнила в этом письме Тамила, была первым сочиненным мною более-менее стихотворением, какое украдкой, чтобы не вызвать любопытных вопросов ее сослуживиц, я однажды подсунул ей, когда находился в библиотеке, заканчивалось оно словами:
«…Обещающей неге в крови,/ дай прильнуть нас в желании броском,/чтоб, с тобой растекаться в любви,/ нам оплавясь малиновым воском!..»
После того как с набриолиненной вазелином головой и щедро надушенный одеколоном «Среди лип», передал записку и восторженно сбежал со ступеней я вдруг наткнулся прямо на портреты членов Политбюро, что наглядно агитатствуя висели неподалеку от библиотеки на основательном стенде. С трудом придя в себя от поэтско-творческого вдохновения под тяжелыми взглядами торжественных неулыбчивых «членов», я тогда внутренне смалодушничал: посчитал стихотворение неудачным, а то, что передал его замужней женщине на ее рабочем месте, — неуместной выходкой. За что с сожалением и извинился потом перед Тамилой, раскаялся, так сказать, в своем сумасбродстве или минутной слабости…
…Теперь точно знаю: в том куске из «той жизни» именно тогда среди серых лиц членов политбюро, в одном из них, не помню каком, мне впервые, на мгновение, увиделось лицо гражданина Lьявола, подстерегшего или, как говорится, — уловившего меня на тщеславном восторге от самого себя. На поистине «восточном торге», когда в человеке присутствует тщеславная жадность побольше поиметь, в том числе — и не своего.
…Если вам, дорогой читатель, когда-либо, в полное отсутствие грозы, вдруг, резко пахнет озоном, и, словно, ни с того ни с сего –потеряется чувство, что делаете в этой жизни, в настоящее время, все правильно, то поверьте мне: именно в этот момент, привлеченный вашим родившимся сомнением в чем-то хорошем, гражданин Lьявол к Вам присматривается. Пока только присматривается…
Тамиле, в ее письмах ко мне, как теперь мне видится, безо всякого напряжения удавалось быть открытой и искренней. И еще, может, благодаря ее начитанности, и точной. Даже и в мелочах. …Действительно, тогда мы многие были «вроде как атеисты». И в век «хождения за партией, «славя родину делами», не многие из нас задумывались серьезно: верим ли мы еще во что-либо, кроме как в безукоризненное нас водительство комсомольскими и партийными лидерами к соответствующим идеалам? От шестидесятников, -дружно всхоливших в себе под песню о «под крылом самолета зеленом море» — веру в собственную власть над атомом, течениями рек, — мы унаследовали взгляд на религию как на символ отсталости. Как на наивный шарж из карикатур Бидструпа. И, следовательно, Бог был для нас, тогда комсомольцев, мало популярной абстракцией практически в деле разворачивания рек вспять бесполезной. …Бывший конкретный атеист, но романтик, впоследствии я узнал от Shri Kuchakt, что нерелигиозный человек — явление небывалое: такому, просто, пока еще не хватило времени, чтобы стать религиозным. …Тогда, в той жизни, когда партия говорила «надо», а такое партия говорила часто, — комсомол дружно и хором отвечал — «есть!» и тут же приступал горбатить не помолившись… … «В 10 часов вечера 30 августа 1935года Алексей Стаханов с двумя крепильщиками и парторгом были уже в лаве. Константин Петрович (парторг– Г.Р.) освещал уступ. Это было глубоко символично — у истоков нового движения стояли коммунисты». Вот так они, тогдашние коммунисты, позанимав ключевые места у всех «истоков» и «источников», только подсвечивали конкретно горбатящим труженикам. А на глаза работяг армия дармоедов-идеологов напяливала как лошадям шоры, чтобы случайно не рассмотрели других идеалов, в стороне, где партия светить не хотела… И для пытающихся снять эти шоры не только себе, рожденные революцией чекисты могли устроить в социалистическом раю быт неуютный подчеркнуто.
…И, конечно же, Тамила была женщиной прозорливой: понятно, что, будучи романтиком, я, само собой, иной раз натягивал на себя маску воинствующего неромантика, чтобы под нею спрятаться от мурла иных слишком уж неромантичных сверстников.
* * *
Получила, н а к о н е ц, от тебя письмо.
До чего же неожиданным было для меня узнать, что ты — в колхозе. Это же, сколько дней мне тебя не видеть! …Теперь я с особой нежностью смотрю на каждый купленный в магазине овощ — возможно, он сорван твоими руками. Письмо твое несколько «кислое», в нем сквозит апатия к сельхозработам. Не поддавайся, все студенты через это проходят. Все будет зависеть от тебя, помнишь, сам говорил мне: «Худа без добра не бывает.»
У меня — отпуск! Появилась возможность больше читать, — до этого такой роскоши позволить себе не могла (Прочла роман Стейнбека «Заблудившийся автобус». Читаю Сименона, по знакомству дали — (сама директриса библиотеки). Детективы его мне как-то не очень, а вот такое, как «Негритянский квартал», «Президент», «Тюрьма», — совершенно потрясает. По-моему, Сименон где-то пересекается с Хемингуэем, а Хемингуэй — очень мой писатель. Но что внутренне потрясло, так это «Усвятские шлемоносцы» …Но и как у всякой простой советской женщины, первая треть моего отпуска проходит в «постирушках-убирушках». В перспективе ничего хорошего, но под конец моего отдыхания заканчивается, как пишешь ты, твоя колхозная повинность. Я уже сейчас хочу тебя видеть. К концу твоей колхозной «одиссеи» это мое желание будет нестерпимой жаждой. Ж а ж д о й…
Если наши желания совпадают и, если позволят тебе обстоятельства, — найди меня. Надеюсь, найдешь. Мне может помешать только проливной дождь с градом и молниями. И смерчем.
Хочу подарить тебе одно оптимистическое стихотворение, хотя оно и не мое. Слушай.
Исчезнет мир в тот самый час,
Когда исчезну я,
Как он угас для ваших глаз,
Ушедшие друзья.
Не станет солнца и луны,
Поблекнут все цветы.
Не будет даже тишины,
Не станет темноты…
Нет, будет мир существовать,
И пусть меня в нем нет,
Но я успел весь мир обнять,
Все миллионы лет.
Я думал, чувствовал, я жил,
И все, что мог, постиг,
И этим право заслужил
На свой бессмертный миг.
Вот такой оптимизм мне нравится. Мудрый.
Смотри, не старей, не погасай и не приземляйся там, в своем колхозе, — так не годится.
Не забывай, что тебя помнят, ждут (сегодня у нас с А.Н. совместный ужин, и мы обязательно выпьем за тебя).
До скорой нескорой встречи!
P.S. Осталось ждать твоего возвращения полторы недели. Целых. Думаю, что это очень порядочный срок.
P.P.S. Буду питаться только овощными блюдами, а то ты будешь собирать, а есть будут другие.
* * *
Через какое-то время после знакомства с Тамилой я, к своему удивлению, стал ощущать себя желаемым значительно большим количеством особей прекрасного пола, окружающих меня в студенческой повседневности. Мои, ранее отнюдь нечастые, мимолетные, безалаберные, исключительно ради приятного для тела, времяпрепровождения, или, если сказать пошлее и проще, для «сгонки дурной крови» напряженные от безлюбья связи с девушками, все больше не проникшимися «Моральным кодексом строителя коммунизма», перестали иметь закономерное место в моей жизни. И уже у меня стало получаться естественно и просто сдерживать тенденцию к их, таких знакомств, учащению. Теперь при иных, ставших редкими случайностями, завязываниях знакомств с девушками я перестал пользоваться несуразными и насквозь лживыми комплиментами, быть неестественным и мало в себе уверенным. И тому, что я, из местами жлобски закомплексованного, не отдающего себе в том отчета, стал делаться в большей степени самим собой, конечно же, стали причиной мои, уже более чем просто отношения, с этой удивительной, писавшей мне письма женщиной, так отличавшейся от мира женщин остального.

ЕЩЕ ПИСЬМА…

Дорогой мой человек, здравствуй.
Ты напрасно пытался убедить меня, что тебе не было грустно в тот вечер, когда мы возвращались с концерта. Обиделся ведь. Глаза тебя выдали. И я знаю почему: ты хотел обнять меня, а я оттолкнула твою руку. Но ты же знаешь, что не потому, что мне этого не хотелось!!!
…Странно устроен человек: иногда ты говоришь мне, что я очень много значу для тебя, иногда же доказываешь — вольно или невольно, — что и без меня мог бы прекрасно прожить. Не надо, милый, не стоит. Я прекрасно понимаю, что значу в твоей жизни ровно столько, сколько значу, и не на что большее не претендую, не имею права.
Я теперь поняла, почему чувствую какую-то смутную вину перед тобой. Очень поздно поняла, что могу принести тебе немало горьких и грустных минут.
Но ты даже представить себе не можешь, как ты мне дорог.
Ты вот как-то сказал, что если перестанешь видеться со мной, то и я отвернусь от тебя. Это самое большое заблуждение твое — на мой счет. Мое отношение к тебе таково, что, как бы ни обернулась жизнь, и что бы ни случилось, я никогда уже теперь не смогу относиться к тебе, как к чужому человеку. Никогда. Даже если очень сильно меня обидишь. …В тебе есть то, что я больше всего ценю в людях: умение видеть жизнь и людей, умение отличить подлинное от красивой подделки.
Сейчас все вокруг меня в каком-то хаосе и тумане. Сплошные неопределенности. И только два светлых пятна: ты и сын. …Если б только мне увидеть, почувствовать, что хоть искорки счастья я тебе приношу. …Родной, он не прав, твой Михаил Луконин, что нежность порождается жалостью. Это неправда! Моя нежность к тебе безгранична. И она совсем не мешает мне глубоко уважать тебя как человека. И никакой жалости! Просто, когда я вижу, что причиняю тебе боль, это вызывает во мне физическое страдание. Мне больно, понимаешь? И вообще, любая твоя боль отдается во мне. Больно — это не просто красивые слова. Это правда. Когда-нибудь и у тебя, может быть, будет такое. … Если не очерствеешь, или не замерзнешь… Я тебя не согреваю, родной? …Прости.
Да и как я могу согреть, когда сжимает душу холод безнадежности. И ты совершенно правильно отметил насчет моего виноватого вида. У меня сейчас какой-то комплекс вины — перед всеми: сыном, родителями, мужем, тобой, друзьями, коллегами. Все это потому, что никому из окружающих я не могу дать того, что хотелось бы. Всем близким от меня только страдания и беспокойства. …Вот, вижу, что и ты мне перестаешь верить. Поверишь, нет ли — дело твое, — но каждая встреча с тобой дает мне тепло, просветляет жизнь. И очень-очень хочется быть с тобой дольше вдвоем, молчать с тобой дольше вдвоем. Но… комплекс вины, пресловутые долги перед кем-то…
Извини за такое беспорядочное письмо, но мне необходимо было его написать. Ты его сразу порви, ладно?
* * *
«Эмэ-эври!…» — даже с некоторой, мне показалось, ревностью и даже с нетерпением почти прокричала мне девочка после того, как я прочел это, по сути, признание в моей окончательной победе.
Тамила первый раз назвала меня «дорогой», «милый», «родной». …До того как я получил это письмо, — о своих чувствах ко мне она никогда открыто не говорила вовсе, — таких попыток не было и близко, хотя общались мы иной раз чуть ли не днями напролет, и нарочно не пользовались набитым транспортом, предпочитая прогуляться, чтобы не терялось время. Наше Чувство всегда лишь подразумевалось. Может быть, не говорить о своей любви ей не давали собственные мысли о связанности семейными узами, материнством… Может быть… Поэтому считала, что просто не имеет права — ни любить, ни говорить вслух о своем чувстве.
Я еще больше возгордился ее любовью ко мне. Вскоре и сам совершенно и окончательно «затащился» от ставших переполнять меня многообразных противоречивых, кисло-сладостно истощающих все нутро, непростых переживаний. Ведь каждый любит, если любит, — как может. …Если может…
* * *
В прошлую нашу встречу я очень явственно ощутила идущую в тебе борьбу между Поэзией и ужасающей обывательщиной, воинствующей пошлостью. И если проза этой жизни когда-нибудь победит, сломает тебя, ты, возможно, станешь таким, как многие. Я не хочу этого, слышишь, не хочу!!! Может, и напрасно, но боюсь очень за тебя; боюсь, что жизнь тебя перекроит. Тебя моего. И тогда наш дождь, наша река, наши стихи и наши слова, и наша общая боль станут уже не нашими. …Не нашими…
Понимаешь ты это?..
И если это случится, хоть через годы, мне будет невыносимо больно… Желаю все время помнить тебя настоящего, а не того, которого знают многие. Хочу, чтобы всегда был зрячим и умел видеть Человека в толпе. Чтобы не поддался бездуховным существам, которые, в силу роковых заблуждений окружающих, все-таки называются людьми.
Когда мне бывает одиноко и холодно, я прихожу и сажусь на нашу скамейку. Одна, только одна…
…Хочу тебя сильного и счастливого, дорогой мой…
* * *

И ПОЭЗИЯ!..

Как много я тебе пишу и говорю. Никогда такого со мной не было. …Я теперь решила, чтобы за меня больше говорили поэты, мысли и чувства которых близки мне, они во многом и мои, а значит — и твои. Посылаю тебе просто слова на бумаге, в которые я вложила столько тепла, столько нежности, что Ты не можешь, не имеешь права не заметить и не почувствовать этого.

Поверь мне, люди не поймут
Твоей души до дна!..
Как полон влагою сосуд, —
Она тоской полна.

Когда ты с другом плачешь — знай
Сумеешь, может быть,
Лишь две-три капли через край
Той чаши перелить.

Но вечно дремлет в тишине,
Вдали от всех друзей,
Что там, на дне, на самом дне
Больной души твоей.

Чужое сердце — мир чужой,
И нет к нему пути!
В него и любящей душой
Не можем мы войти.

И что-то есть, что глубоко
Горит в твоих глазах,
И от меня так далеко,
Как звезды в небесах…

В своей тюрьме, — в себе самом —
Ты бедный человек,
В любви, и в дружбе, и во всем
Один, один навек!..

…Вся радость — в прошлом, в таком далеком и безвозвратном,
А в настоящем — благополучие и безнадежность.
Устало сердце и смутно жаждет в огне закатном,
Любви и страсти — его пленяет неосторожность.

Устало сердце от узких рамок благополучья,
Оно в уныньи, оно в оковах, оно в томленьи…
Отчаясь грезить, отчаясь верить, в немом безлучьи,
Оно трепещет такою скорбью, все в тине лени…

А жизнь чарует и соблазняет, и переменой
Всего уклада семейных будней влечет куда-то!
В смущеньи сердце: оно боится своей изменой
Благополучье свое нарушить в часы заката.

Ему подвластны и верность другу и материнство,
Оно боится оставить близких, как жалких сирот…
Но одиноко его биенье и нет единства…
А жизнь проходит, и склеп холодный, быть может вырыт…

О сердце! Сердце! Твое спасенье в твоем безумьи!
Гореть и биться, пока ты можешь — гори и бейся!
Греши отважней! — пусть добродетель — уделом мумий:
В грехе — забвенье! А там — хоть пуля, хоть рельсы!

Ведь ты любимо, больное сердце! Ведь ты любимо!
Люби ответно! Люби приветно! Люби бездумно!
И будь спокойно: живи, — ты — право! Сомненья мимо!
Ликуй же, сердце: еще ты полно! И бейся шумно!
Когда мне попалось это стихотворение и я его прочла, я каждой клеточкой своего существа почувствовала, что оно написано обо мне и для меня. …Полстолетия назад!
Это мои муки, моя боль, мои раздумья. Вот в чем сила поэзии. И вот в чем ее колдовское влияние на людей. И вот где ответ на известный спор «физиков-лириков».

…Есть только две категории женщин, дорогая:
женщины ждущие и те, которых ждут.
Если бы мысли было слышно, дорогая,
Улицы бы задыхались в женском крике,
Молящем о любви, дорогая, молящем о любви…
Так что на самом деле все женщины ждут. Правда?
И те, которых ждут. (Людвиг Ашкенази).
Не помню, у кого я прочитала: «Если на земле вдруг задумали бы построить Дворец счастья, то самым большим залом в нем был бы Зал Ожидания».

Как тяжело ходить среди людей
И притворяться непогибшим,
И об игре трагической страстей
Повествовать еще не жившим.

И, вглядываясь в свой ночной кошмар,
Строй находить в нестройном вихре чувства,
Чтобы по бледным заревам искусства
Узнали жизни гибельный пожар.

Не сотвори себе кумира,
Не воплощай своей мечты.
И среди суетного мира
Не жди небесной красоты.

Гляди духовными очами
В открытый духу светлый край
И пред минутными богами
Колен своих не преклоняй.

Есть в близости людей заветная черта,
Ее не перейти влюбленности и страсти,
Пусть в жуткой тишине сливаются уста
И сердце рвется от любви на части.

И дружба здесь бессильна, и года
Высокого и огненного счастья,
Когда душа свободна и чужда
Медлительной истоме сладострастья.

Стремящиеся к ней безумны, а ее
Достигшие — поражены тоскою…
Теперь ты понял, отчего мое
Не бьется сердце под рукою.

Когда кругом безмолвен лес дремучий
И вечер тих;
Когда невольно просится певучий
Из сердца стих;
Когда упрек мне шепчет шелест нивы
Иль шум дерев;
Когда кипит во мне нетерпеливо
Правдивый гнев;
Когда вся жизнь моя покрыта тьмою
Тяжелых туч;
Когда вдали мелькнет предо мною
Надежды луч;
Средь суеты мирского развлеченья,
Среди забот
Моя душа в надежде и в сомненье
Тебя зовет;
И трудно мне умом понять разлуку,
Ты так близка,
И хочет сжать твою родную руку
Моя рука!

Порой среди забот и жизненного шума,
Внезапно набежит мучительная дума
И гонит образ твой из горестной души.
Но только лишь один останусь я в тиши
И суетного дня минует гул тревожный,
Смиряется во мне волненье жизни ложной,
Душа, как озеро, прозрачна и сквозна,
И взор я погрузить в нее могу до дна,
Спокойной мыслию, ничем не возмутимой,
Твой отражаю лик желанный и любимый,
И ясно вижу глубь, где как блестящий клад,
Любви моей к тебе сокровища лежат.

Минула страсть, и пыл ее тревожный
Уже не мучит сердца моего,
Но разлюбить тебя мне невозможно,
Все, что не ты, — так суетно и ложно,
Все, что не ты — бесцветно и мертво…

Мне странно знать, что есть на свете,
Как прежде, дом с твоим окном.
Что ты на этой же планете
И даже в городе одном.

Мне странно знать, что тот же ясный
Восток в ночи заголубел,
Что так же тихо звезды гаснут,
Как это было при тебе.

Мне странно знать, что эти руки
Тебя касались. Полно, нет!
Который год прошел с разлуки?
Седьмая ночь… Седьмой рассвет…

Как мучительно думать о счастьи былом,
Невозвратном, но ярком когда-то.
Что туманная вечность холодным крылом
Унесла, унесла без возврата.

…Может быть, именно эти строки навели меня на горькую мысль о том, что наши встречи в твоей жизни останутся лишь незначительным эпизодом. Признаюсь, старалась не думать об этом, но не могла. И даже дрожь проняла от такой мысли…
Все время хочется давать тебе как можно больше и чем-то цветить твою жизнь. Не знаю, получается ли.
Ты знаешь, впервые в жизни мне вдруг стало мучительно необходимо знать, какой след я оставлю в жизни другого человека…

Нужно попробовать сделать усилие,
Чтобы увидеть сквозь черное — синее.
Это ведь, в сущности, мелочь, безделица:
Взять и надеяться, просто — надеяться.

Нет! Я видеть тебя не хочу!
Если очи станут искать, —
Веки темные опущу.

А язык мой тебя назовет —
Я зубами его прикушу:
«Замолчи, не шепчи, сумасброд!»

Ну, а если из сердца — крик?
Если сердце начнет тебя звать,
Как мне сердца унять язык,
Как язык мне сердца унять?

Не знаю, смогла ли хоть часть тревог моих и чувств донести до тебя. Прости, что в этом письме заняла место на бумаге и своими словами в ущерб поэзии, очень хотелось и поговорить с тобой. Ты же меня понимаешь?
* * *

«TENEMENT FUNSTER»

Сколько себя помню, постоянно размышляла. И думала все не о том, о чем нужно, по мнению окружающих.
Подруга у меня была, с которой мы лет до пятнадцати практически не расставались. Некоторые даже сестрами нас считали. Когда-то у нас даже думать вместе получалось. А сейчас… Сейчас она уже не думает ни о чем абстрактном, только о коврах, мебели, платьях… Замуж вышла за «богатого»… Как-то подумала: а со мной могло бы произойти такое превращение, как с ней. И не хочется верить, что могло бы. Я даже внутренне холодела, когда представляла себя такой. И сколько было желающих убить во мне стремление мыслить, жажду к прекрасному, втоптать в грязь восприимчивость к поэзии… Пока не удалось. И, может быть, потому, что таким до конца не доверялась интуитивно. Тебе доверяю. Будь же великодушен со мной.
…Будешь?
* * *

Люблю тебя, несмотря ни на что и ни на кого.
* * *
«Вот видишь, это же совсем Эмэ-эври!…», — взволнованно проговорила мне посреди белой бессонной ночи девочка-принцесса, после того, как я прочел именно это Тамилино, самое короткое очередное письмо. Это значило: «Вот же Оно! То, — от чего все по-другому. Давай же теперь и поэзию понимай иначе, по-настоящему. Она — вечный спутник любви, и поэтического вокруг больше, чем тебе до сих пор виделось. Может, теперь услышишь, как в простоте и сложности своей — жизнь не безмолвствует ни мгновения, рождая мелодиями мелодии, каждая из которых словно, параллельно мелодии их родившей, звучит непрекращаясь, призывая к жизни, подобно фейерверку, — ритмы все новые, отчего горизонты мироздания вширь и вглубь раздвигаются и раздвигаются непрерывно — во всех возможных векторах Пространства и Времени… …«Как в «Tenement Funster» у «Queen»?» — уточнил в полудреме меломански образованный я у маленькой принцессы. …А она, без труда балансируя на желтом луче, удалялась по нему от меня, — просто в звездное небо…
…Перед моим взором плыл образ: огромные раздвигаемые едва ли не приоткрывающие Черную дыру лунные ноги то ли необъятной Космической Женщины, то ли самой Вселенной… «Любовь — избранность.., прикоснись же к, находящимся в самых недоступных глубинах, ее сокровищам…», — еще слышался с высоты малодосягаемой для смертных голосок маленькой принцессы.
…К сожалению я не дослушал до конца, — провалился в сон слепой, глухо-немой и ватный.
* * *

Спасибо тебе за присланное «Признание» Заболоцкого. Тебе удалось угадать мое настроение. Очень тронуло это Стихотворение, хотя оно давно мне знакомо и любимо. Думаю, все потому, что мне, как и каждой женщине, хотелось бы услышать в свой адрес подобные слова…
После встречи с тобой я вдруг до боли душевной почувствовала себя женщиной. Это трудно объяснить. Это был не просто зов крови или что-то в этом роде. Во мне проснулась Женщина в самом глубоком и высоком смысле этого слова. Оказывается, и глаза, и руки, и губы, и сердце у меня — женские. Может быть, это тебе не понятно и даже забавно, но когда-нибудь, я уверена, ты поймешь, о чем речь. Как сказал Евтушенко, до этого времени я принадлежала к «неведомому полу», а теперь выясняется, что я все-таки женщина. К сожалению? К счастью? Не знаю…
И как это ни парадоксально, во мне проснулась одновременно и девчонка, лет шестнадцати. Вот так и уживаются в одном человеке, во мне, — женщина и девочка.
…Может, как и в тебе: то вдруг такая взрослость и мудрость, а то вдруг — страшное мальчишество; иногда тебе бывает тридцать, а иногда четырнадцать. Экзюпери помнишь? Он тоже принадлежал к категории мужчин-мальчишек. Даже когда у него спросили, откуда он родом, он ответил: «Я из страны моего детства».
…«Слова только мешают понимать друг друга… Вот мой секрет, он очень прост: зорко одно лишь сердце. Самого главного глазами не увидишь».
Мы не виделись уже 6 дней…
* * *

СНОВА ПИСЬМА…

Наверное, здесь, примерно, именно в период написания Тамилой и этого письма, думаю, был в чем-то некий апофеоз наших отношений, тогда мне казалось, что во все дома без разбора — как написал Сайгё — вдруг пришла весна… Это был отрезок времени, когда я еще, слава богу, не задумывался о том, что в данном моем случае никак не может быть, чтобы все-привсе от нее в ее замужнем положении абсолютно — только лишь одному мне, любимому.
На пике наших отношений я ходил по улицам, не касаясь земли и пытался гасить в себе все возникающие и щекотливо лопающиеся внутри меня пузырики восхищения миром и собой, которые, я чувствовал, даже и мешали постоянно певшей во мне гармонии. Тогда ее, Тамилу, я просто как бы носил в себе: где бы ни был, все вспоминал: то ее напряженно спокойные от любви руки, то искренние, но лестные для меня и моего мужского тщеславия слова и взгляды, завораживающие, как прикосновение к тайне, как само волшебство.
…Сейчас, думаю, может, в этом и есть нечто сродни истинному понятию «романтики»: просто ходить по улицам — не исходя от нетерпения и жадности в ожидании встречи с предметом любви, но быть просто с ним постоянно в контакте, лунатически нося его в себе. …Как бы там ни было, но мне думается, что большая жизненная удача — соприкоснуться с гармонией в человеческих отношениях… А «истинная гармония не может быть уязвлена даже осмеянием». Не помню точно, кто автор этой замечальной фразы, но похоже, скорее всего, все тот же, мною почитаемый, мой индийский знакомец — светлейший мудрец современности Shri Kuchakt.
* * *

…Прав был Чехов: человеческая жизнь — бесконечная цепь разлук и встреч. Если подумать, то это так и есть. Только разлуки бывают разные: на полчаса, на год, на всю жизнь. А бывают еще и такие разлуки, когда люди всю жизнь рядом близко-близко — и в разлуке…
…Ты знаешь, любимый, когда я думаю о тебе, я всегда слышу музыку. Да, да… Ее не передать никакими звуками, но она звучит во мне. А началась она еще в тот вечер, когда ты пошел за мной… И я знаю, что эта музыка, (она отдаленно напоминает мне один из концертов Шуберта), наша музыка, останется во мне на долгие-долгие годы… Всякое в жизни бывает… Но я чувствую и верю, что сколько бы ни прошло лет, в моей памяти вдруг всплывет твое лицо, твой голос, твои глаза, и я опять услышу нашу музыку, и сожмется сердце, а к горлу комом подступит тоска. И тогда я скажу своим близким, что смертельно устала и хочу побыть одна. Что я буду делать, плакать, бродить по улицам, слушать музыку — …не знаю.
Знаю только, что буду думать о тебе…
* * *

«…Прикоснись же к находящимся в самых недоступных глубинах сокровищам Любви, увидишь сколь намного богаче, многомернее и ярче иидишь как намного богаче палитра из красок мира…», — перед сном досказала мне недослушанную мною некогда фразу маленькая принцесса, которая, несмотря на свой примерно трех-четырехлетний возраст имела привычку договаривать до конца, что желала сказать.
* * *

Очень боюсь, что забудешь меня быстрее и легче, чем хотелось бы. Горько об этом думать, но в то же время понимаю, что это неизбежно. Подозреваю, что сам думаешь о том, что и тебе необходимо излечиться от этой «болезни» непонятного происхождения.
Можешь ничего не говорить, я знаю, что права.
…Захотелось вдруг напомнить тебе один из любимых «кусков» из «Демона».
Помнишь, когда Демон почувствовал, что полюбил:

…На мгновенье
Неизъяснимое волненье
В себе почувствовал он вдруг.
Немой души его пустыню
Наполнил благодатный звук —
И вновь постигнул он святыню
Любви, добра и красоты!..
И долго сладостной картиной
Он любовался — и мечты
О прежнем счастье цепью длинной,
Как будто за звездой звезда,
Пред ним катилися тогда.
Прикованный незримой силой,
Он с новой грустью стал знаком;
В нем чувство вдруг заговорило
Родным когда-то языком.
То был ли признак возрожденья?
Он слов коварных искушенья
Найти в уме своем не мог…
Забыть? — забвенья не дал Бог,
Да он и не взял бы забвенья!..

Жаль, что «мысль изреченная есть ложь», а то бы я сказала тебе «все-все». Хотя, как говорил Лермонтов: «А душу можно ль рассказать?». Если можно, то только в стихах или музыке. Но, увы, Бог не дал дара…
* * *

«Три источника имеют влечения человека: душу, разум и тело. Влечения душ порождают дружбу. Влечения ума порождают уважение. Влечения тела порождают желания. Соединение трех влечений порождают любовь». Это из книги Юрия Рюрикова «Три влечения». Не правда ли, как все четко, ясно…, а главное разумно? Теперь можно проверять свои чувства по этому изречению: если все три влечения налицо — значит, это любовь. Оказывается все очень просто. И чего только люди мучаются, глупые. …Не дай бог, еще какая-нибудь умная ЭВМ даст определение любви. Вот тоска-то будет, даже подумать страшно… У меня эта книга вызвала чувства неудовлетворенности и легкой досады.
Ты как-то обронил, что наши отношения сродни любви, выражающейся по-особому.
Ты, наверное, прав. По крайней мере, наша встреча круто изменила привычное течение моей душевной жизни. Ты вот говорил, что нам хорошо вдвоем, так хорошо, что мы даже не представляем этого. Нет, я не согласна, как раз мы очень хорошо представляли это, а вот другое мы представляли плохо, какие перемены внесли в духовный мир друг друга, ибо жизнь духа — основа жизни вообще. Не так ли?
«Есть воспоминания, которые уходят вместе с человеком». … Я иногда думаю, что и не уходят, если остается другой человек, который был близок и дорог для покинувшего этот мир.
Ведь не только у плоти, но и «у духа есть свои наследники, свои внуки и правнуки» (Юлиус Фучик). …Мне думается, чтобы дорасти до такого человека, требуется совершить подвиг. Не такой, какой совершил он сам, Фучик, но подвиг самосовершенствования, чтобы перебороть себя, побороть в себе, может быть, всякие примитивные инстинкты, преклонение перед чем-то мелким, низменным. Как ты думаешь, наступит такое время, когда все люди станут людьми?.. …Думаю, наверное, это сомнительно, я не пессимистка, хотя и не принадлежу к разряду наивных оптимистов, — но мне кажется, что тогда нарушится закон диалектики: если все люди станут людьми, то что чем будет тогда отрицаться? …Может быть, отрицание уйдет внутрь каждого человека…
Да-а… рассуждения о человеке — дебри: если туда залезешь, то уже не выберешься…
«Дай человеку все, чего он желает, и ты погубишь его», — тот же Станислав Лем. Действительно, желания человека неограниченны. Если человеку все время давать и давать, он воистину перестанет быть человеком. Просто станет тогда потребителем. Потребителем чисто материального и потребителем ценностей духовных, перестанет уметь творить, уметь любить…
Знаешь, до встречи с тобой я чувствовала, что в этом городе я одна (в плане духовного родства), а теперь я чувствую тебя: ты где-то рядом, очень близко, но мы не вместе. Как в песне: «Мы с тобой два берега у одной реки». А два берега никогда не сойдутся, хотя все время смотрят друг на друга в упор. …Но и не разойдутся они далеко. Ведь так?
Теперь я стала очень богатой: у меня есть сын и ты. Сразу столько!
А насчет любви мне одни слова запомнились. «Любовь — это моральная и физическая невозможность жить без другого человека полноценной жизнью». Это, конечно, не исчерпывает всей сложности чувства, но мне нравится.
Целую. Обнимаю. Люблю.
P.S. Извини, если тебе местами будет мало приятна «высокость стиля» в написанном. Знаю, что могу говорить намного лучше, чем живу.
P.P.S. С человеком, который мне дорог и которого я понимаю, могу говорить бесконечно долго.

* * *

ВЗГЛЯНУТЬ НА СОЛНЦЕ

Тема о «покидании мира», мельком затронутая в этом, очередном письме Тамилы, была мне скучна. Какая банальность, — думал я: «дорогой», «близкий», «покинувший мир»… — это как о безвременно ушедших набивших оскомину героях революции, каком-нибудь товарище Лацисе, или Свердлове… На солнце или смерть, как известно, пристально не взглянешь, а молодость в моем лице, еще не начавшая растрачивать силы, даже не смотрит в их, Солнца и Смерти, стороны: ведь столько дел на земле! А насчет «Дай человеку все, и ты погубишь его» я тогда еще глупейше подумывал, что почти «все» для меня это десять тысяч рублей, которые если бы дали — уж я бы ими распорядился во имя романтики, не то, что другие… Так думал потому, что на обложке одного редкого красочного импортного журнала видел яхту с красивой девушкой в обществе преуспевающего яхтовладельца. …Когда невиданный доллар стоил менее отечественного рубля, наши понятия о ценах на предметы роскоши были заблужденческими.

* * *

Знаешь, иногда я с болью думаю, что твоя любовь еще впереди, милый, …впереди. Ждет она тебя не дождется. А ты задержался на несколько минут со мной…
…И все-таки не могу поверить, что мы когда-нибудь вот так просто и бесповоротно уйдем друг от друга. Не может этого быть! Какое-то сто первое чувство мне говорит, что это — н е в о з м о ж н о… Это же будет грех против какой-то высшей справедливости!

Не верю, что любовь твоя, растая,
Исчезнет — так бессильна и хрупка…
Ты вздрогнешь, книгу памяти листая,
Когда прошелестят, с листов слетая,
Стихи мои, как лепестки цветка.
Меня ты не забудешь. Светлой сказкой
Вновь дни любви перед тобой пройдут
И растревожат душу прежней лаской,
Не дав покрыться ей той тиной вязкой,
Где лотосы забвения цветут.

Меня ты станешь видеть ежечасно
В неверных сумерках и на заре,
За вышиваньем сидя в день ненастный
На галерее, глядя, как бесстрастно
Сплетает дождик нити на дворе.

И заточит тебя в воспоминанья
Печаль неизлечимая моя…
Пределом твоего существованья,
Немым укором твоего сознанья,
Надгробьем вечным в сердце стану я.
(Амадо Нерво, Мексика)

…Как тебе?

Не понимать друг друга страшно —
Не понимать и обнимать,
И все же, как это ни странно,
Но так же страшно, так же страшно
Во всем друг друга понимать.

Тем и другим себя мы раним.
И, наделен познаньем ранним,
Я душу нежную твою
Не оскорблю непониманьем
И пониманьем не убью.

А это стихотворение Евтушенко мне чем-то Лермонтова напомнило. Что скажешь?
* * *

Пробовала я не думать о тебе. Изо всех сил пробовала, но, к счастью, это у меня не получилось. Поселился ты во мне накрепко, наверное, навсегда.
…Знаешь, у меня было несколько раз в жизни «такое-такое». «Дикая» влюбленность, взахлеб, до неистовости. Разрыв вызывал «бурю» — слезы ночные, бледность дневную…
Но скоро все забывалось. А сейчас совсем по-другому. Вошел ты в мою жизнь незаметно, исподволь и как бы случайно, но поселился во мне так капитально! Только не уходи, не уходи, пожалуйста! Если трудно и мучительно, то хоть не нищенское существование. А без тебя я сразу обнищаю. Не видела тебя пять дней, но кажется, что пять лет, по крайней мере. Дни, как булыжники, ворочаю. Тяжко… Знаю, что для тебя не составляет особой отрады встречаться со мной не потому, что ты не хочешь, а потому, что так тебе спокойнее. Что ж, Бог со мной, может тебе удастся забыть меня, и у тебя все будет хорошо.
…Во многих отношениях ты опытнее и мудрее меня. Признаю и преклоняюсь. Но ты не был женат. И все, что ты видел на примере других семей, это, согласись, абстракция. А мне довелось уже все это узнать «весомо, грубо, зримо». Никого не хочу ни в чем обвинять. Наверное, я просто отношусь к той категории женщин, которые не созданы для семьи. Крупную ошибку совершила я три года назад. И слишком реальны и конкретны «последствия». И вся беда в том, что «последствия» эти — живой человек. Мой ребенок.

* * *

О ТВОРЕНИИ ЧУДА

Здравствуй, мой далекий и близкий!
Очень хочется говорить с тобой. Побыть рядом. Хочется смотреть на тебя, трогать твои руки, гладить волосы. Или прижаться к твоей груди, закрыть глаза и молчать.., молчать. В последние дни я стала много говорить, даже не говорить, а именно болтать. Как мельница. Сначала сама себе удивлялась, с чего бы это меня так прорвало: сыплю словами без передышки. Но когда потом осталась одна, я поняла, что это реакция самозащиты. Если я замолчу, то сразу станет заметной, слишком заметной, тоска. Не грусть, не скука, а именно «тоска-тощища». В чудеса я верю больше, чем ты. И если слишком уж долго нет чудес, то начинается мое душевное беспокойство, накатывается «тоска по чуду». Даже не обязательно, чтоб это чудо касалось именно меня, пусть оно происходит в жизни других людей, но чтоб чему-то удивиться и сказать: «Как хорошо жить на свете, раз такое происходит!». Помнишь у Александра Грина такое выражение — «тоска по несбывшемуся». По-моему, это тоже тоска по чуду, которое должно было произойти и не произошло. «Тоска по несбывшемуся» — это как болезнь. Как ностальгия, что приходит рано или поздно к любому человеку, не омещанившемуся, не очерствелому, не ожесточившемуся: это ведь естественно, правда?
Ты из тех, кто умеет сотворить и подарить чудо. Но чудо нельзя сделать. Оно рождается на каком-то высшем взлете души, единым эмоциональным порывом. Для такого взлета требуется то, что его рождает. А родить его может только любовь…
Когда-то я услышала такое изречение о любви: «Любовь — это мёд человеческих чувств. А мёд ведь только с виду состоит из одной сладости. Его сладость и целебность, его животворная сила порождена и горечью, и терпкостью, и даже ядовитостью тех бесчисленных цветов, что растут в душе человека». …Получается замкнутый круг: к чему ни обратишься, в основе всего лежит любовь. Даже в основе эгоизма — любовь к себе. В основе ненависти — тоже любовь к чему-то или кому-то… Правда же?
Ты как-то в одну из первых наших встреч сказал, что пообщавшись со мной, уже веришь мне больше, чем кому-либо другому. …Да, верить трудно: слишком много лжи во всем, пустых слов, звонких фраз. Тебе я тоже верю. И по-доброму, по человечески, без опаски и без настороженности отношусь ко всему, что нас связывает. Верить человеку — это очень много, правда? Ты знаешь, а я ведь почувствовала к тебе это доверие сразу, как-то инстинктивно, незаметно для себя самой. …Сегодня же мне трудно сказать четко, ясно и логично, что ты значишь в моей жизни, и что ты наделал в моей судьбе. Теперь, когда наши отношения имеют уже некий, пусть небольшой, стаж, я еще яснее понимаю, чего лишилась бы, не встретив тебя. Сначала мне думалось, что я у тебя — неглубокое увлечение, которое очень быстро закончится. …Теперь мне стало понятно: если у людей истинная духовная близость, их отношения могут просто переходить из одного состояния в другое, не заканчиваясь, — я права?..
Когда мне плохо и тяжело, я сразу думаю, что Ты есть. Если бы ты знал, как мне сразу легче…
P.S. Спасибо тебе за наш прошлый вечер. Знаю, скажешь: «Не за что». Есть за что…
* * *

Благодарю за поздравления.
Когда-то у меня была хорошая традиция: в день моего рождения я дарила подарки своим близким и друзьям.
И вот сегодня мой праздник. Разреши подарить тебе эти стихи. Не спрашивай — почему именно эти.
Сама не знаю…

Ни с того ни с сего
ты приснился мне снова —
перед самой зарей,
когда дрогнула мгла, —
и негромко сказал мне
хорошее, доброе слово,
и от звука его я проснулась
и больше уснуть не могла.

Чтоб его не забыть,
я почти без движенья лежала.
Занимался рассвет,
в петушиные трубы трубя…
Вот и минула ночь!
А ведь я за нее возмужала.
До нее мне казалось,
Что я разлюбила тебя.

Когда в кругу убийственных забот
Нам все мерзит — и жизнь, как камней груда,
Лежит на нас — вдруг, знает Бог откуда
Нам на душу отрадное дохнет,
Минувшим нас обвеет и обнимет
И страшный груз минутно приподнимет.

Так иногда осеннею порой,
Когда поля уж пусты, рощи голы,
Бледнеет небо, пасмурнее долы,
Вдруг ветр подует, теплый и сырой,
Опавший лист погонит пред собою
И душу нам обдаст как бы весною…

Всегда удивляло, как поэты могут написать то, что переживают другие люди!
Когда мне было не больше двадцати, может, оттого, что начиталась романтических книг, стихов, я была твердо убеждена, что любовь бывает только один раз. Теперь-то знаю, что любовь может сопровождать человека всю жизнь, удивляя его все новыми формами, новыми оттенками. Но такая любовь, о которой говорил Станислав Лем в «Магеллановых облаках», о такой огромной всепобеждающей, прежде всего, побеждающей самого человека, «побеждающей» в хорошем смысле, наверное, такая любовь бывает все-таки — однажды… И кто его знает, надо ли сочувствовать человеку, пережившему такую любовь. Такая любовь сопряжена отнюдь не только с огромным счастьем, но и с обидами, с терзаниями, с горем, с болью. Надо ли сочувствовать такому человеку? Думаю, что ему можно только завидовать всеми видами зависти.… Наверное, ему следует только завидовать. И очень мне жаль такого человека, который не испытывал ничего подобного.
До некоторого времени я думала, что не способна на такую любовь.…Всегда казалось, что что-то большое может происходить в жизни других людей, но не в твоей собственной.
Сегодня я счастлива тем, что ошибалась…
* * *

Горько мне сегодня. …Все-таки человеческие отношения всегда тайна. Трудно. Сложно.
А, может, я слишком многого хочу? Хочу, чтоб люди понимали меня максимально, а я их. Но ты же знаешь, что это недостижимо. Да и я понимаю, но по наивности своей не могу смириться.
Страшная душевная усталость. Отрешенность. Как будто я зритель, а все, что происходит — кино, спектакль, а я наблюдаю и все — ничего не чувствую, никак не оцениваю. Просто смотрю. У тебя такого не бывает?..
Прости, но я иногда ощущаю, что ты жалеешь о том, что встретил меня. Опять же, не надо ничего говорить, не надо. Я предвижу все, что ты скажешь, но чувство это не покидает меня. И так отчаянно становится и какая-то безнадежная, до боли безнадежная нежность заполняет меня всю…
Я люблю тебя, люблю, люблю!
Не знаю, не хочу анализировать, какого рода эта любовь, к какой разновидности она относится. Это в конечном счете не имеет значения. Не умею я красиво и утвердительно сказать об этом. Да уж сотни людей, тысячи, миллионы об этом говорили вдохновенно, поэтично, сурово, легко, трудно. А что же осталось мне?
Знаешь, хочется лечь где-нибудь на поляне в лесу в тишине, закрыть глаза и лежать долго-долго. И знать только одно: ты здесь, рядом, вот протяну руку и дотронусь до тебя…
Если бы я в настоящий момент была бы совсем свободна, было бы то же, что сейчас? Часто задавала себе этот, заданный некогда тобою мне вопрос. И пришло понимание: все было бы так же по сути своей. Ну, а какова была бы форма, разве это так важно?
Ты еще как-то сказал, что у меня это все скоро пройдет, что я смогу без тебя, а ты вот — нет. Я понимаю, почему ты так сказал: мол, есть чем отвлечься… Понимаю, и не обижаюсь. Однако ты не прав. Как ты не прав…
Вся моя жизнь перевернулась, и вся моя человеческая сущность переродилась после встречи с тобой. Все разделилось надвое: «до» и «после». Знаешь, если бы ты остался ко мне совершенно равнодушным, все равно для меня бы это не прошло бесследно.
Сколько ты подарил мне счастья!.. Человеческого и женского счастья… Тебе это не представить.
* * *

Ту истину, что настоящая оценка происходящего возможна только после, отшлифовавшись пластами временными и, может, пространственными, мне пришлось прочувствовать на себе. То, что ее любовь дарила мне никак не меньше, стало быть осознанным мною во всей полноте значительно позднее…

* * *

Сегодня я буду говорить тебе все, что хочу: сегодня мой праздник. А это уж твое личное дело, читать или не читать, хранить или выбросить сразу… «Я — женщина, и этим я права» (В. Тушнова). В юности не любила ее стихи, потому как казалось, что пишет как-то расслабленно, униженно даже. Но теперь мне видится, что у нее просто чисто женские стихи. Это мой проездной билет: я — женщина, что хочу то и делаю. Что хочу, то и пишу тебе.
Подолгу и часто думаю о тебе, родной. Вспоминаю все с самого начала и в мельчайших деталях. Это немного странно, но память иногда воскрешает такие подробности, которые, казалось бы, просто невозможно помнить.
Я так хорошо помню твой взгляд, выражение твоего лица, когда ты сказал: «А вы позволите мне проводить вас, очень хочется». …А какими жадными, полными тревоги и любви были твои глаза, когда ты пришел после нашей самой долгой (18 дней) разлуки. Ты даже не представляешь, до чего были красноречивы твои глаза, они сказали мне больше, чем слова. Люблю твои глаза, дороже которых нет для меня на свете. Разве что моего ребенка так же близки, дороги и необходимы. Однако твои глаза не всегда бывают добрыми и любящими: в них живет и насмешка, и отчаяние, и детская обида, и мужская непримиримость. Я никогда не видела в них одного — лжи. …А, может, я недостаточно зорко смотрела? В нашей фальшивой жизни столько лжи, что верить кому-то мудрено.
Нет, нет, зачем тебе лгать м н е? Во имя какой корысти? Все, что имею — твое. Нет у меня от тебя и запрятанных «в пещерах» души кладов. Нет и быть не может. Одним делиться с тобой не хочу — своими бедами. Да и то правда: с тобой я этих бед не чувствую. Только увижу тебя — и все вокруг становится светлым-светлым, и все неудачи кажутся мелкими неприятностями, все горести превращаются в огорчения, уходит куда-то любая душевная боль. Милый мой, ласковый, какие у тебя хорошие руки. Самые обыкновенные руки, но это для других, для меня — нет. Когда ты обнимаешь меня, твое тепло переливается в меня.
…Никогда не забуду, как ты в первый раз взял меня за руку. Как у меня хватило самообладания договорить фразу до конца. Смеюсь над собой теперь, а тогда не до смеха было, прямо сердце оборвалось. Странно, но с тобой я часто чувствую себя шестнадцатилетней девчонкой. Да нет, даже в шестнадцать лет у меня не было такого душевного трепета, такой юности в душе. Правильно сказал Моруа: «Счастье не в том, что происходит, ибо оно есть состояние души». Раньше бы так остро это не почувствовала. Сейчас по себе знаю, что правда это, ох, какая правда. Ощущение счастья приходит ко мне уже тогда, когда подумаю только, что ты живешь на земле, в одном со мной городе.
Смешно, но увижу на прилавке книгу, о которой ты говорил, или кого-нибудь из твоих знакомых, и чувствую радость, понимаешь, радость! Будто прикоснулась к тебе, к чему-то Твоему.
Мое Чувство к тебе так огромно и так богато разными чувствами и переживаниями, что я кажусь себе сильной, способной преодолеть все. Красиво сказано, но ведь правда, …слова только какие-то затертые, примелькавшиеся.
Думаю иногда, вернее, веду дискуссию сама с собой: «Чему ты радуешься? Ведь нет ничего вечного, разлюбит он, забудет, даже смеяться потом над всем этим будет. …А пусть. Ведь не пройдет это и для него бесследно. Что-то останется. Непременно. Хорошее, светлое. Останется. А мое — со мной. Такое, о чем никакими словами не скажешь»…
Милый, хороший, бесценный мой человек. За какие заслуги послал мне Бог встречу с тобой, эти тысячи счастливых мгновений? Чем отплачу я за эту радость, за это душевное ликование? Недавно вспоминала о многих людях, встретившихся на моем пути, из которых было больше хороших, добрых. Немало парней мне нравилось, многим — я. Но мало, очень мало было таких, чтоб оставили заметный след в жизни, в сердце. …Когда я почувствовала тебя в себе, когда поняла, что влюбилась по-настоящему, как я обрадовалась! Я не думала, как отнесешься ко мне ты, я подумала: «Господи, как хорошо жить на свете, как хорошо!». Все во мне пело и ликовало.
И когда я поняла, что со мной произошло, когда увидела тебя сердцем, а не глазами, для меня перестали существовать пасмурные дни. Моим солнцем, моим теплом стал ты.
«Ты моя радость и ты мое горе». Банальная фраза, но в ней — правда.
Я могу пройти мимо и не взглянуть, если так будет надо. Могу улыбаться, если будет нестерпимо больно. Одного я не смогу, только одного — забыть и сказать когда-нибудь: «А это все было так, пустое». Этого не смогу…
Как хорошо, что люди изобрели письменность. Иначе я бы никогда не сказала тебе всего этого.
От тебя за все это время только одно письмо.
Бережешь мое время? Или думаешь «незачем?..
* * *

Раньше по неопытности и наивности своей я думала, что трагедии происходят с сильным внешним эффектом: «слезы, охи, ахи», рыдания, «изламывания рук» и прочее в таком духе. Теперь понимаю, что бывает иначе: тихо, мирно, спокойно. Внешне все благополучно и очень прилично, а в душе потихоньку выгорает все лучшее, ясное, светлое. И уже почти ничего не остается, кроме воспоминания о себе самой, когда была другой — юной, легко влюбленной, вполне счастливой женщиной. И о тебе, человеке, которым меня, неизвестно за какие заслуги, наградила судьба.
«Привычка свыше нам дана, замена счастию она», — с какой горечью, убежденностью и вызовом сказал ты это во время нашего незабываемого вечера у Н. Ф. Да, Пушкин умный и знающий жизнь. Только что может быть «заменой счастию»? «Покой и воля»? Воля то — хорошо. А покой я не люблю. Достаточно одного такого «спокойного» дня, и я уже отдохнула от всяческой суеты, и хочется жить, а не прозябать.
Живу странной жизнью. Кроме тебя реально чувствую только двух людей: сына и, мудрую в своей доброте и благожелательности, — Н. Ф. Остальные отодвинулись куда-то в «антимиры», отстранились. И на себя как-то со стороны смотрю. Как на чужого, постороннего человека. Смешно на себя смотреть. Окружающим, видимо, кажется, что я сугубо деловая энергичная дама, не знающая сомнений и терзаний. А на самом деле… Знаешь, я даже радоваться разучилась. Чувство вины, тоска, боль — обычные состояния, которые или чередуются, или собираются все вместе. Самое приятно состояние у меня сейчас — пустота.
Недавно прочла (у Юхана Смуула в «Ледовой книге»), что у каждого есть свой уровень в душе (своеобразный «0»). Ниже которого ему нельзя опускаться. …У меня уже около месяца — (-1). Вот так. И самое мучительное, но как ни странно, и самое дорогое человеческое чувство во мне — желание видеть тебя. Непреходящая боль. Какая-то ссадина в сердце. Все время ловлю себя на том, что хочу назвать твое имя, обращаясь к другому человеку.
* * *

Спасибо, что привел в письме высказывание Агаты Кристи («Честность вызывает много неприятностей и лишних страданий»). Очень понимаю, что хотел так облегчить мою жизнь.
Очень спорное высказывание. Если ты с ним соглашаешься, то я буду оспаривать. Честность человеческая доставляет много неприятностей и страданий. И тому, кто честен, и тому, кто попадает в орбиту его честности… И, хорошо если честный — добр. А если он не добр? Честен, но не добр. Бывают же и такие люди, как это ни парадоксально. …Честен, — но не добр.
Но грусти много в твоем письме. Я понимаю. Сама только и делаю, что грущу, но видеть твою грусть так больно. Больше не буду приставать к тебе с расспросами, но ты пойми и меня, ведь не из праздного любопытства я лезу к тебе в душу. Да и свою тебе до немыслимых пределов обнажаю. Больше не буду. Дала себе слово.
Наверное, моя любовь к тебе несколько идеальна и романтична.
Может, лучше было бы, если б она стала больше земной. Но ничего не поделаешь: у каждого свои недостатки.
Иногда у меня мелькает мысль: «Вдруг мы все придумали с тобой, внушили себе и друг другу, а на самом деле ничего нет? И как в том стихотворении, все растает, как облако дыма?». …Нет, нет, все что угодно, только не это! Правда?
А иногда я себя ругаю и казню за то, что впустила тебя в свою жизнь. Может быть, надо было отстраниться? Может быть…
Тогда все было бы легче и проще и для тебя, мой любимый…

* * *

О ПОЛИНЕ, АННЕ, ВРОНСКОМ, И ДРУГОМ…

Здравствуй.
Прочитала твое «длинное и неинтересное» письмо, за которое ты извиняешься в конце раз пять, не меньше. Нельзя сказать, чтобы оно меня удивило. Примерно этого я и ожидала. Никакой сентиментальной меланхолии. Однако не будем цитировать письма друг друга. Я только скажу, что для того, чтобы меня покинула грусть, мало забыть Моруа и взять с полки «Двенадцать стульев». Даже такой веселый сюжет моей грусти не развеял. Меня утешают только слова из одной песенки: «Грусть никогда не придет в гости к настоящим людям». Вот так. …Хотя грусть — не скука, а тоже, думаю, чувство отнюдь не поверхностное.
Знаешь, я все думала об этой Полине (из «Игрока»). По-моему, она мне понятна. И все ее «несуразные» поступки тоже. Ты вот сказал с присущей тебе иронией, что женщина всегда несчастна. В большинстве случаев это так и есть. От женщины много требуют, от нее всегда чего-то хотят. А она тоже хотеть желает. Так и эта Полина. Она ведь любила Алексея Ивановича. …А он ее? Наверное, любил. Только любовь у него была какая-то обреченно-безрадостная. В этой любви чуда не было. Чуда, понимаешь? Да он сам и не делал ничего для своей любви. Он только ненавидел свою любовь, злился на нее. А любящей женщине всегда очень хорошо видно, когда на любовь к ней смотрят как на болезнь, которая приносит страдания, но не излечивается…
…И об Анне и Вронском понравилось, как ты сказал. …Да, у них, видимо, все же была самая настоящая бездуховная любовь. Их соединяла только страсть. А страсть, как костер: горит ярко, жжет, но быстро гаснет, если ничем не питать. Да и днем костры не потребны.

А еще по твоему письму я заметила, что у тебя с твоей иронией талантливо вышел критический разбор мною написанного. Мне даже мазохистски понравилось, как ты меня разгромил. Действуй дальше так же. Долой письмописцев-меланхоликов! Смерть сентиментализму!
Не знаю, читаешь ли ты «Комсомолку». Я сегодня там статью прочла «Цена любви» Ю. Рюрикова. Со многими положениями ее — согласна полностью. Прочти, пожалуйста, хочу знать твое мнение о ней…
* * *

Здравствуй.
И опять, в который уж раз, это я. Видимо, в текущем месяце это последнее письмо, так что мужайся и дочитай его до конца.
Мы с тобой — любители раздумий, не без этого. Но до нашей встречи думали каждый о своем, теперь приходится еще думать друг о друге. А куда денешься. Судьба, как известно, играет человеком. Но в отличие от тебя, не желающего ничего мне рассказывать о своих раздумьях, своими выводами я с тобой поделюсь.
Не знаю, правильно ли делаю, но мучиться дальше наедине с этими мыслями не хочу. В том, что буду писать, нет никакой игры, никакого кокетства или стремления «напроситься на комплимент». Постарайся понять меня. Если местами моя речь покажется тебе излишне сентиментальной, можешь эти фразы игнорировать…
Как я отношусь к тебе, ты знаешь. Впрочем, ты не можешь этого знать, ты представляешь. «Люди голосят — «Не умирай, любовь!». Жаждут любви, хотя знают, что без нее им было бы легче». Понимаю, что эти слова ты сказал в порыве горечи и досады. Но разве после нашей встречи ты стал беднее? …Я стала совершенно по-иному смотреть на мир, когда ты вошел в мою жизнь. Обновленными глазами стала видеть прекрасным то, что раньше казалось мне будничным и примелькавшимся. Я стала лучше понимать людей, стала добрее, стала внутренне чище и глубже. Если хочешь знать, я даже работать стала лучше, как это ни банально звучит. Говорю что-либо, объясняю, спорю и мысленно вижу перед собой тебя и с тобой советуюсь. Что-нибудь прочту, услышу — думаю: «А вот с этим бы он согласился. А вот здесь бы сказал: «Молодчина!». А сейчас бы улыбнулся… Это у меня давно. Еще с того времени, когда я ничего для тебя не значила. Мне всегда важно было знать, как ты, что ты об этом думаешь. Я уже не помню, с чего это началось и когда. Наверное, с того первого вечера, когда мы «случайно» столкнулись на ступенях библиотеки, «случайно» пошли вместе, и у нас случайно завязался разговор о читательских интересах, где я коснулась Сэлинджера. При упоминании о нем, ты внимательно посмотрел на меня и сказал: «А.., …вот как». И по тому, как ты это сказал, я поняла, что ты ценишь его и понимаешь. Я удивилась, потому что в моей жизни ты второй человек, который понимает Сэлинджера. …Постепенно для меня стало просто необходимостью видеть тебя. …А знаешь, как мне хотелось видеть тебя Первое Мая! Мне не повезло: видела множество знакомых, почти всех, но только не тебя. Мне не нужно было даже, чтоб ты меня видел. Просто увидеть тебя — все. Тогда я боялась, что ты относишься ко мне снисходительно. …Сейчас тоже иногда так кажется.
Иногда думаю с тревогой и болью, что было бы лучше, если б я это пережила в себе — …без тебя. Да, я так думаю, прости. Все мне кажется, что я тебе ничего не дала. А, может быть, я преувеличиваю свою роль в твоей жизни? Может и так. Но не могу не думать и не мучиться. Ведь ты для меня самый близкий и дорогой мне человек…
Еще хочу с тобой поговорить о том, о чем уже шла речь в форме намеков и недомолвок. Скажу прямо и честно, чтобы все было ясно, мы же договорились говорить друг другу только правду. Часто мне кажется, что ты видишь во мне п р е ж д е в с е г о женщину, и тогда я просто цепенею от обиды. Да, конечно, я женщина, обыкновенная живая женщина. Но ведь я — человек. Э т о прежде всего. Мы знаем друг друга почти три месяца. Это много, это и мало.
…Думай обо мне, что хочешь, но после того дня в мою душу вошло чувство какой-то обреченности. Да, иначе и не скажешь. Обреченность…
…До боли желаю, чтоб наши отношения были чистыми. Не думай, что принадлежу к категории людей, которые считают, что женщина может отдаться мужчине только после посещения ЗАГСа. Но, по моим понятиям, одно из самых грязных дел на свете — воровство, в какой бы форме оно ни выступало. Так вот, то, что произошло т о г д а, очень напоминало воровство. К тому же, ты не обижайся, но кроме чувства, здесь было твое недоверие. И, извини, расчет. Не буду говорить, в чем он заключался, ты знаешь это лучше меня. Что нам притворяться друг перед другом. Я не хочу представлять себя наивной жертвой твоего, извини, эгоизма, это и неверно и глупо. Выглядела я тоже не блестяще, и во многом сама виновата. …Но вот в той статье, о которой я писала тебе есть, на мой взгляд, интересная мысль о том, что настоящая любовь не существует без сочувствия любимому человеку, то есть, если ты не чувствуешь боль любимого существа, значит, не любишь. Ты говорил, что любишь меня…
Как же ты мог, мой любимый, не почувствовать, не понять, что с того дня как из той самой долгой командировки возвратился мой муж, и до этой минуты, когда я пишу тебе, в груди моей одна боль, одна невыносимая боль?! Как же так?..
Придется признать ошибку. Это не любовь, а хоть, может быть, и сильное, но всего-навсего увлечение. Бывает, ничего. Некоторые и женятся по ошибке и детей заводят случайно. …Ты тогда, наверное, просто забыл, что если человек смеется и весело болтает, то это не всегда передает его душевное состояние.
Впрочем, извини, я отвлеклась. Ты спрашивал, не будет ли у меня такого дня, чтобы я была свободна целый день. Будет. Хочешь в лес со мной съездить? Я бы тоже с удовольствием. Но боюсь. Не тебя, нет. Боюсь потерять тебя. Я, наверное, все-таки не полено и понимаю, что быть наедине с женщиной и только говорить с ней о Чюрленисе и Шопенгауэре — невозможно. Но больше не хочу, не желаю увидеть холодного презрительного упрека в твоих глазах. И не считай, пожалуйста, что если женщина отдается, то это верный залог любви. В девяноста случаях из ста женщины притворяются, чтобы угодить мужчине. А я не хочу угождать, даже тебе.
Теперь решай сам. Только сначала пойми. Думаю, от этого, от того, как ты поймешь, будет зависеть все.
Знай только, что для меня легче потерять тебя в жизни, чем в душе. Меньше боли.
…Хотя разве можно ли ее чем-то и как-то измерить.

А все-таки, очень правильные слова: «Как страшно, если вдруг тебя разлюбят, куда страшней, когда разлюбишь ты».
Извини за сумбур. Очень волновалась.
P.S. Если посчитаешь, что я полностью неправа, или, возможно, удался один из твоих «психологических экспериментов» (для тебя это лучший вариант), просто не приходи на наше условленное место. Я буду знать, что это — все.
* * *

«Ну, это ты загибаешь, любимая.., куда ты денешься…».
Девочка-фея ничего такого никогда бы мне не сказала. Это сказал себе я сам. Сказал, может, потому, что чувствовал — как все больше привыкаю, прикипаю сам к этой, словно случайно и не случайно попавшей в мою жизнь женщине, и только пытаюсь делать вид, что я более легкомыслен, чем на самом деле, и что просто от нечего делать позволяю себя любить. …Долго я пытался не признаваться себе в том, что уже и сам люблю. И возможно, …что по-настоящему.
…И еще сказал себе именно так потому, что уже начинал понимать: любовь не убогая не может быть неразделенной. Ну, просто не может.
* * *

И все-таки я тебе пишу. Считай, что поймала тебя на словах: ты ведь сказал, что любишь получать мои письма.
Я сказала тебе правду, но не всю. Может, это и неверно, даже опрометчиво, но тебе желаю говорить всю правду. Да, сейчас мне особенно тяжело. Какая-то затянувшаяся депрессия. А усугубляется она целым рядом обстоятельств, касающихся нас с тобой. Только не думай, что я в чем-то тебя упрекаю или, не дай Бог, обвиняю. Я замечаю, что в последние дни мы как-то отдалились друг от друга, и даже иногда между нами стало возникать взаимонепонимание. Понимаю, что более сладко, когда тебе отдается безоглядно женщина, ни в чем не сомневающаяся. Женщина, …а не кровоточащая рана. И приходят в голову мысли, что наши отношения для тебя уже пройденный этап и что я в твоей жизни теперь лишняя. А я с детства больше всего боялась обременять кого-либо своей особой. Поэтому предпочитала, да и сейчас предпочитаю, чаще всего, одиночество. Может быть это, как ты говоришь, и самовнушение в определенной степени. Но как следствие этого, лет до восемнадцати у меня была уверенность, что ни один мужчина не сможет по-настоящему полюбить меня. Очень удивлялась, когда узнавала, что кому-то нравлюсь.
Когда меня спрашивают знакомые, кто ты мне (конечно же, нас видят вместе, конспираторы мы неважные), брат или… Я отвечаю, что это больше, чем брат, это мой лучший друг. Может быть, не стоит быть столь самоуверенной, может, я не имею права так говорить, …но, что другое я могу сказать? Для меня и эти слова очень многое, очень многое значат. И любому я так скажу. Любому. Пусть что хотят, то и домысливают себе.
…Никогда не смогу я ради конспирации сказать: «Ах, этот, это просто знакомый!». Слова, они, может, и не столь важны как поступки, но даже на словах в таких ситуациях не могу предать тебя. И отсюда тоже жизненные сложности. Ты понимаешь…
Да, «Человек рождается тогда, когда боль других становится его болью», не абстрактно, а реально. Не стоит оплакивать каждую букашку, но нельзя считать лучшим качеством настоящего мужчины черствость и презрение к чужим страданиям. Мужества и твердости не бывает без доброты.
Нагружаю тебя, наверное. …И вспоминаю слова Горького о том, что если всегда и везде, всю свою жизнь оставлять для людей только хорошее — цветы, мысли, славные воспоминания о тебе — легка и приятна была бы жизнь. Жизнь была бы нелегка (с этим я не согласна), но …счастлива? А счастье бывает ли легким? Легкой бывает только удача. Что же это за счастье, если тебе его кто-то подарил за просто так. За счастье человек платит частью своей жизни, «отрезком» своей души. Согласен со мной? И вообще, по-моему, жить, в полном смысле этого слова, это значит быть обязанным. То есть чувствовать ответственность за что-то. «Необязанные» равнодушны. Они не умеют ни любить, ни ненавидеть. «Жить — это значит быть обязанной» — не помню, чьи слова, наверное, какой-то женщины-писателя. Сначала, когда где-то прочитала эти слова, они мне понравились как-то интуитивно, в их смысл я сначала не вдумалась, как следует. …Потом стала присматриваться, вдумываться — что она хотела этим сказать? И поняла: обязанные живут — необязанные существуют. Правда же, что иногда существование в плане внешнего благополучия бывает обеспеченным, удобным, ярким, как бы живым и более притягательным, чем настоящая человеческая жизнь. Но каждый выбирает, что ему дороже.
…«Только влюбленный имеет право на звание человека!» — слушай, это же суть жизни! Потому что злые, завистливые, подлые, занудливые не умеют быть влюбленными ни во что и ни в кого. Вот несчастные!..
…И вот еще какую мудрость я недавно извлекла из одной статьи. «Настоящая любовь начинается, по-моему, с того момента, когда человек понимает, что наслаждение давать, доставлять счастье любимому выше и острее, чем наслаждение брать, получать». …Не каждый на это способен.
…Скажи мне, а способность любить — есть дар божий?..
Хочется говорить и говорить с тобой, сказать тебе еще больше. Мешают.
P.S. Не надо отвечать мне на это письмо. И устно тоже. Не хочу слов утешения.
* * *
Конечно же, я был рад не ответить на это письмо. Потому что в том, что я мог ответить, была бы, скорее всего, ложь. А выразить в письме не ложь, а свою любовь не позволяло мне тогда нечто сродни идиотскому мужскому самолюбию и, наверное, — эгоизму.
…Ох уж этот мой эгоизм. Отчего индийский философ не попался мне раньше, чтобы сказать, не размыкая по своему обыкновению губ, то, что я услышал от него лишь на индийском побережье, тем утром, когда мы «заговорили» о конгломерате тонких энергий, какие вобрало в себя слово «романтика»: «… на всем протяжении жизни мы пытаемся вырваться из клетки своих ограничений, из клетки своего эгоизма, и, наконец, даже из клетки своего тела, чтобы стать свободными. Ибо далеко внутренне имеем в себе знание: только в свободном от э г о и з м а своем состоянии мы в силах содействовать Идее Творца Творящей. Но, проживая жизнь, мы об этом можем и не помнить, и не думать вовсе. Такое — может помнить, и помочь выполнить нам — наша Любовь, если только такую, настоящую, посмеем возвести в себе — каждый своим способом. …И, возможно, из того ментального сырья, что вы зовете «своей романтикой…».

* * *

Здравствуй. Это я.
Прошло только два часа, как мы расстались, и вот я пишу тебе. Сегодня мы почти не говорили с тобой. Вот такое я ненасытное существо: сколько ни давай, — мне мало. Увиделись, побыли вместе — мало.
Начиталась Андре Моруа, и теперь у меня грустно-философское настроение. Но, знаешь, грусть хороша, ясна. Как у Пушкина: «Мне грустно и легко, печаль моя светла…». Именно такое у меня сейчас состояние. Хочется жить, но жить думая, делая, ощущая на себе приятную тяжесть заботы о чем-то, о ком-то. Сам сказал, что беззаботная жизнь утомляет. По-моему, даже больше, чем переполненная заботами. Да я всегда больше двух дней беззаботности не выдерживаю. Впадаю в зеленую тоску, такую зеленую-зеленую с серым оттенком. Устаю отдыхать…
Хороший мой, ты меня спрашивал, почему я сомневаюсь в твоих чувствах ко мне. Трудно объяснить любое человеческое чувство, даже ощущение. Это не сомнение в обычном смысле слова. Я не сомневаюсь в твоем добром отношении. Здесь другое.
Я никогда не чувствовала во время наших встреч разницы в возрасте. Мне даже никогда не казалось странным, что мы стали близкими. Но когда я остаюсь наедине с собой, то начинаю размышлять «трезво». Тебе еще нет девятнадцати, а мне… Конечно, ты мог увлечься мной, но любить меня ты не можешь. Это увлечение скоро пройдет, и не стоит мне делать какие-то шаги для укрепления этого увлечения. Я начинаю ругать себя за то, что вторглась в твою жизнь. Приступы подобного самобичевания бывают острыми. Вот так я мучаюсь и дохожу до такой мысли, что начинаю считать правомерным то, что ты можешь думать обо мне все, что я сама о себе думаю. Но когда я вижу тебя, то все эти мысли растаивают, становятся какими-то нереальными, как будто я была в другом мире. Это же счастье, когда дорогой тебе человек рядом и к тому же ты ему небезразлична.
…И так не хочется думать о том, что когда-то другая женщина станет тебе дороже меня. Зачем думать о неотвратимом. …Но неужели такое когда-нибудь неизбежно наступит?
Если б ты мог знать, какой беспредельной нежностью переполнено все мое существо, как хочется мне просто прикасаться к тебе, дотронуться до твоей руки, губами приласкать твои губы, глаза. Если бы знал, удивительный мой человек, как дорог ты мне весь со всеми своими, казалось бы, несочетаемыми качествами: великодушием и придирчивостью, нежностью и жестокостью, потрясающей добротой и не менее потрясающим эгоизмом. Любить тебя страшно. Страшно потому, что разлюбить невозможно. Много ты даешь, но многое и забираешь.
…А как ты ворвался в мою жизнь… Почти не спрашивая. Но не пустить тебя в свою жизнь, значит, многое потерять. Иногда мне даже больно на тебя смотреть, трудно что-то говорить, потому что сердце сжимается от этой нежности. Обняла бы тебя, прижалась всем телом и сидела бы долго, очень долго, пока не растворилась бы в тебе полностью.
Может быть, я часто повторяюсь и пишу банальности, но для меня очень дорого то, что нас связывает, что Мы — есть.
В тот день (ты знаешь, о чем я) я очень боялась потерять тебя в себе, в своем сердце, изменить свое отношение к тебе. Ты не поверил мне, что дело только в этом. Не хотел верить, это я видела по твоим, ставшим мгновенно чужими, холодным глазам. Никто не смотрел на меня более нежно, и никто не смотрел на меня с большей ненавистью, чем ты. Не поверил и упрекнул меня в том, что не считаюсь с твоей мужской психологией. Знаю, дорогой, знаю, но никак не могу примириться с ней, этой мужской психологией. …Наверное, я когда-нибудь пожалею, что произошло все именно так, но иначе я не могла поступить. Не могла… Понимаешь?
В этой связи мне показалась интересной одна мысль Моруа: «…именно женщина спасает то, что надлежит спасать, чтобы мужчина оставался мужчиной». Вот если бы и наоборот было: мужчина спасал в женщине женщину. К сожалению, чаще бывает наоборот. В нашем с тобой случае произошло лучшее.
Если бы не ты, женщина могла погибнуть во мне безвозвратно. Это серьезно, без всяких комплиментов…
Мне без тебя трудно, хоть и с тобой не всегда легко.
Но желание быть с тобой рядом или хотя бы где-то поблизости у меня — всегда.
* * *

Очень хотела бы написать тебе нормальное письмо, но не выходит. Сил душевных нет. Начинаю писать, а на бумагу выползают какие-то мертвые слова.
Как бы ничего в последнее время не изменилось — изменилась я сама. Может быть, оттого, что чувствую: теряем мы связь внутреннюю, духовную. Даже коллеги, давно меня знающие, замечают, что во мне что-то новое появилось. Мудрое? Усталое? Грустное?.. Не знаю. «Глаза больны тоской, и нет им исцеленья». Наверное, это трезвость меня посещает. Очертания жизни стали четкими, обнажились. Пропадает желание говорить — и устно и письменно. Надеюсь, что это временно.
Вспоминаю, как бывало, встречались и сразу начинали говорить о наболевшем, как будто думали вместе, ничего не объясняя, без всяких предисловий. Теперь что — заземлили свои биотоки, которые нас связывали? Ты — на свое, видимо, какое-то новое увлечение, я… — не знаю и сама на что.
Сейчас перечитываю «Жизнь Клима Самгина». Неожиданно пришла к выводу, что среди моих знакомых есть несколько «климов». И в себе нашла, увы, кое-что самгинское… Пришла к печальному выводу: в жизни самгиных больше, чем несамгиных. К сожалению? К счастью?.. И вообще книга производит сильнейшее впечатление, она засасывает, как болото. Уже устаешь от нее и морально, и физически, но бросишь на пять минут и снова берешься…
…Я теперь думаю, что все сложилось наилучшим образом. Если бы вдруг волею судеб мы оказались супругами, то я была бы самым несчастным человеком в мире. Да и вообще, влюбленным жениться — это не самоубийство ли? Раньше, когда я эту мысль вычитывала из книг и слышала от других, думала демагогия, лирическое кривлянье. Теперь доходит до сознания, …можно даже сказать — становится убеждением.
Принимать твои приглашения с радостью не могу и не смогу. Не знаю, как объяснить, но главное не в объяснении, а в чувстве какого-то внутреннего протеста, с которым я всегда отношусь к этому. Конечно, мой приход к тебе не более «аморален», чем наш торопливый поцелуй на улице при расставании. Но я не могу рассуждать логически. Только по чувству. Все женщины неизлечимо больны одиночеством. Я — не исключение. Никто из мужчин не ищет такой всеобъемлющей близости с любимым существом, как женщина. А если женщина по своей внутренней структуре близка к сфере духовной, только близка по-настоящему, а не формально, — духовное начало выходит на первое место во всем. И в интимной сфере тоже. Может быть, это покажется тебе циничным, но у каждой замужней женщины «постельной» любви предостаточно. Женщина иногда даже страшно устает от нее, уступая мужчине, потому что слишком настойчив или чересчур обидчив. Идя на так называемую, «супружескую измену», женщина ищет в том, другом мужчине, прежде всего недостающей ей духовности… (хотя, наверное, бывает иначе). Некоторые мужчины это, видимо, знают и потому предваряют интимную близость философскими рассуждениями, надуманными, насквозь фальшивыми. Глупой женщине такие рассуждения, может, и покажутся значительными…
Хотела еще что-то тебе сказать, но боюсь, что снова изорву письмо и не отправлю.
До свидания. Не бери пример с меня — не унывай.
P.S. Не думай, что забыла, как некогда ты заметил: «Не говори от имени всех, лучше от себя». Вот, вспомнила.
P.P.S. Хочется видеть тебя. Но, когда ты получишь это письмо, тебе, наверное, будет не до меня. Так почему-то я думаю.

* * *

НОВЫЙ ГОД; В ЦК НЕ ПОНИМАЮТ…

Расстроил ты меня своим приглашением встретить Новый год. В данном случае твоя шутка мне показалась очень жестокой. Новый год — мой любимый праздник — и первый раз в жизни я его не жду. Совсем. И даже не хочу, чтобы он приходил. Мне жаль уходящего года. Хотя, конечно, это все условности, но очень трудно мне расставаться с годом, который подарил тебя. Ты хоть понимаешь, что где бы ни была, какой бы веселой ни была компания, я все время буду думать о тебе. Мне будет пусто и тоскливо, хотя смеяться, петь и танцевать я буду обязательно. …Вот так.
Прости, если отреагировала на твои слова как-то не так. Сегодня мне очень плохо (опустилась до минус двух). Но знаю, что и тебе со мной нелегко. И, может быть, сейчас особенно.
P.S. На «все сто» ручаться не могу, но будет и старый Новый год. …Я постараюсь.
* * *

Удивил. Спасибо за поздравление. Спасибо, что не забыл. Я сразу поняла, что от тебя. Получила поздравление прямо под самый праздник, и это был единственный «луч света в темном царстве». Разве можно тратиться на такую длинную телеграмму.
…Легко сказать: «Человек — кузнец своего счастья». Но не каждому, к сожалению, под силу поднять тот молот, которым это счастье куют.
Хорошо ты написал: «…а все плохое и ненужное пусть быстрее проходит». А что. если все происходит наоборот — уходит как раз все самое хорошее и самое необходимое?
Я тебя не видела уже 11 дней, но мне сказали, что выглядишь ты полным счастливцем. Блистаешь в окружении иных дам… Рада за тебя. Дай тебе Бог, как говорят.
* * *

В последние, по старому стилю, дни уходящего года хочу тебе близкому и любимому сказать самые добрые, самые теплые слова. Наверное, поэтому все, что приходит в голову, кажется никчемным и пустым. С Новым годом, дорогой мой человек! Очень хочу, чтоб наступающий был для тебя счастливее, чем уходящий. Желаю тебе много доброго и хорошего. Не поддавайся суете и обывательской мелочности, не потеряй себя в сутолоке буден. И никогда не забывай нас с тобой. Не меня, нет, а Нас с тобой. Какие мы настоящие, когда представляем из себя не «ты» и «я», а «мы». Правда? Я думаю, что все это, что было с нами, — останется самым важным в моей жизни. По крайней мере, более счастливой, более человечески наполненной я не была никогда в жизни…
«Тропа торилась, любовь дарилась,
Что говорилось — все мне одной,
И не хочу я, чтоб повторилось,
Что сотворилось с тобой и мной!».
(Сегодня и я могла бы написать такое…).
Поздравляю. Пусть в Новом году сопутствует тебе удача в большом и малом!
Постарайся быть счастливым! Люби меня! Или хотя бы помни, что есть на свете человек, которому ты бесконечно дорог.
Извини за традиционность, но –…еще стихи. Стихи-пожелание.
«Живи таким, как в памяти моей,
подверженный порывам и тревогам,
всегда люби деревья и зверей,
и много знай, и спрашивай о многом.

Заглядывайся так же далеко
прозрачными бродячими глазами.
Мне иногда бывает так легко —
я вспоминаю: ты живешь меж нами.

Покуда день, покуда будут течь
стремительные вспененные реки,
таким тебя мечтаю я сберечь,
тебя такого я люблю навеки». (Это М. Алигер).
До встречи, родной мой…
* * *

Знаешь, что мне больше всего причиняет боль — ложь, ханжество, во всех его проявлениях, и невежество. Я ведь тоже (если по большому счету, как говорит «пан Зюзя») невежественна. Но я же мучаюсь, страдаю из-за этого, стараюсь восполнить пробелы, чего бы это мне ни стоило. Иногда получается, иногда нет, но я же делаю.
Может, я идеалистка, может, просто элементарная простачка, но ведь это же дико: работать в билиотеке и не знать, кто написал «Синюю птицу», быть преподавателем литературы и сказать, что Сэлинджер — это болтун и позер, а Шукшин просто «антисоветчик» и «выпендривается»…
Вот уж воистину — «везде невежества убийственный позор!». Из моих коллег, кроме Н.Ф., знаю совсем немногих, которые так же как я, мучительно не хотят «погибнуть в невежестве».
О мудрец! Если тот или этот дурак
Называет рассветом полуночный мрак,
Притворись дураком и не спорь с дураками:
Каждый, кто не дурак, — вольнодумец и враг.
Такое вот лирическое отступление в тему. Не правда ли, великолепно сказано?
Да.., хоть человек и создан «для счастья, как птица для полета», жить что-то нелегко. Очень многое в окружающем мире вызывает во мне чувство протеста, которое выражается по-разному: то в форме ужасной раздражительности, то в форме дичайшей апатии. Чаще всего иногда хочется убежать в дремучий лес и сидеть там долго-долго на пенечке, чтоб меня никто не нашел. Но такого не бывает. Родился на свет, — будь добр, взваливай на себя. Хорошо еще тем, кто только свои заботы на шею взвалил, а если еще и «мировые проблемы» одолевают… Самое худшее, что в такие минуты мне кажется, что чувство твое ко мне пошло на убыль. Может, ты и сам это чувствуешь, но просто себе в этом не признаешься. …Скоро ты совсем перестанешь нуждаться во мне: знаю, какой ты «лакомый кусочек» для иных представительниц «слабого пола» и как они на тебя смотрят в читальном зале. …Не напрягайся, …это могу видеть только я.
P.S. Извини за жалобы. Кроме тебя жаловаться некому (в ЦК меня не поймут).
* * *

Это самое — «в ЦК меня не поймут» — было юмором, с которым у Тамилы не то, что было неважно, а, скорее, — для юмора у нее просто не было времени. В самом деле: если все шутить, то когда же серьезно думать? …Я же значительно позже стал задумываться о том, что смех от недопонимания чего-либо. И что смеемся мы только оттого, чтобы чего-то не понять до конца или от чего-то убежать. И если смотреть в глубину и пристально, то в жизни смешного нет — только трагическое.
Возможно, конечно, и просто смеяться, но в такую ситуацию — с «просто смехом» — мы, как правило, втягиваемся, когда желаем позволить себе побыть глупыми. А такое позволение себе побыть глупыми — как говорится в «словаре» несравненного Shri Kuchakt, — от невозможности удержать себя в рамках качественной шкалы ценностей.
В той жизни, тогда, — я недопонял, что этот ее юмор получился столь дерзновенным от безысходности. В той жизни с однопартией так не шутили.
* * *

ЗДРАВСТВУЙ!

Хочу ответить на один твой вопрос, который ты задал мне в тот дождливый вечер.
Помнишь, когда я ответила тебе, что если нам стать мужем и женой, то тебе будут говорить: «Это кто, твоя старшая сестра?».
…Когда я сказала тебе насчет старшей сестры, это было больше от обиды, от боли, от горечи. Если бы только в этом было дело…
Ну а сейчас я говорю серьезно. Я слишком хорошо к тебе отношусь, чтоб стать твоей женой. Есть такая хорошая формула любви: «Я люблю тебя, это значит — я желаю тебе добра». Тебе, а не себе. Пусть сохранится в душе лучшее, пусть остается нетронутым. …Может, и тебе будет что вспомнить… А когда люди женятся, в девяноста девяти случаях из ста у них безнадежно портятся отношения. Мне горько это сознавать и признать, но факты — упрямая вещь.
Я была с тобой очень счастлива. И сегодня я с тобой очень счастлива, несмотря ни на что. Видит Бог, — я хотела и хочу и тебе подарить счастье. Прости, что не могу. Что не смогла подарить такое, какое хочешь ты. Наверное, не умею я приносить счастье… Не дано, значит, мне такой божьей искры.
…Если бы я была с тобой и только с тобой, все равно не принесла бы счастья…
Изо всех своих сил желаю тебе добра и счастья, чем бы оно ни было куплено для меня.
P.S. Не очень меня ругай, если что-то не так написала.
Мне сейчас очень…
(Не буду лучше).
* * *
Это письмо Тамилы было ответом то ли на мое невзрачное предложение, то ли на неуверенный полуриторический вопрос, накануне вырвавшийся из меня, еще так мало «нагулявшегося» и не желавшего, не умевшего ни грамма помышлять о браке ни конкретно, ни в основном, ни в общем, ни в принципе.
Тогда, встретив Тамилу с работы, чтобы вместе пройтись и проводить ее к троллейбусной остановке — до самого дома я ее никогда не провожал, это само-собой сделалось негласным нашим правилом, — я предложил зайти в недорогое, с некоторым количеством свободных столиков — было всего четыре дня — кафе.
В тот августовский день супруг Тамилы был не в отъезде, что омрачало мое настроение, да и времени у нас было не так много.
«…А что если нам стать мужем и женой?», — отчаянно сказал тогда я после выпитой львиной доли из заказанной нами бутылки «Немеш Кадар». Сказал, не зная зачем, — может, чтобы перебить не совсем веселое настроение Тамилы; ее, как я подумал, беспокоила мысль, что я, мучимый думами о неизбежности скорого ее прихода домой, не исключено, что прямо в номенклатурные объятия законного супруга, преисполнен унылостью. Меня тогда злило то, что я видел: Тамила прекрасно чувствовала: я, озабоченный соперничеством и гормонами, а также отсутствием на данный момент места, где можно было бы попытаться хоть в чем-то опередить ее мужа, что бы ни говорил, или как бы не молчал, давясь дымом своей «Stewerdess», — не мог в тот момент не думать именно об этом.
«На каких энергиях задается вопрос, на таких же притягивается и ответ», — впоследствии говорил как-то мне Shri Kuchakt на берегу не умеющего спать Океана, под густой россыпью звезд, висящих в синющем индийском небе.
Сейчас знаю, что этот мой вопрос, как и письменная реакция на него Тамилы, было совсем не тем, о чем нам стоило говорить в тот августовский день…

* * *

Здравствуй.
Давно хотела, нет, не хотела, а должна была написать это письмо, да все рука не поднималась (ах, как это сказано, подумаешь, да?) Но рука действительно не поднималась.
Ты сказал как-то, что я должна поступать так, как хочу сама, а не как кто-то. Всю свою жизнь я исходила от обратного. Не потому, что мне нравилось играть роль какой-то «жертвы», просто причинять боль людям — последнее для меня дело (меня даже моя мама за это «блаженной» называла). Самое для меня невыносимое, когда я вижу, чувствую, знаю: человек страдает из-за меня. И я всегда ограничивала себя во имя чего-то или кого-то. Иной раз во мне все восставало, — хотелось хоть раз сделать так, как я хочу. Но люди ведь всегда чувствуют, с кем имеют дело.
Знаешь, по-моему, есть две категории людей, независимо от пола: одних любят за то, что они просто есть, существуют на свете, ничего от них не требуя и все им прощая, а других любят с какого-либо рода условием. Последняя категория — моя. К ней относятся люди, которые ограничивают себя во имя…
Когда мы встретились с тобой, я, наверное, впервые в жизни поступила по «хочу», а не по «надо». И то очень долго эти «хочу» и «надо» боролись друг с другом (да ты и сам, наверное, замечал). …Ну, вот. Поступила я по сердцу, а не по рассудку. Кто от этого выиграл? Принесло это тебе хоть капельку счастья? Да, я побыла счастливой. Но сейчас, когда я знаю, что из-за меня страдает дорогой мне человек, как ты думаешь, — что я могу чувствовать? Сейчас мне вдруг захотелось исчезнуть. Совсем, понимаешь? Это не мысль о самоубийстве, нет. Просто, если бы дунул ветер — и нет меня. И все забыли, что была такая… Но эту мысль перебивает другая: «А ребенок?». Видишь, как я непоследовательна…
Послушай, дорогой мой человек, наша мука не может продолжаться вечно. Может быть, нам сделать усилие и забыть. Забыть. Как и не было. …Прости, я понимаю, что говорю чушь. Прости. Прости, что повторяюсь, но я почему-то уверена, что у тебя еще в с е будет. Обязательно будет та, которая ради тебя пойдет на все, не с расчетом, не демонстративно, не по-кукольному, а просто для нее в тебе будет весь мир, вне тебя — ничего. Это будет, потому, что ты относишься к первой категории — тех, кого любят безусловно.
Есть справедливость на свете! Подарила же мне судьба тебя, значит, и ты будешь безмерно счастлив. Должно же тебе воздаться за мое счастье.
…Говорю тебе все это оттого, что вижу — тяжело тебе со мной в последние дни.
…Знаешь, милый, что бы там ни было, как бы ни было, но то, что мы узнали друг друга, — с ч а с т ь е. Я вдруг ясно и до боли душевной ощутимо это поняла. Пусть грусть, пусть горечь, пусть неизбежная разлука, но ведь все это было! Было то, что могло бы и не быть! Это было, и уйдет из жизни только с нами, в нас. Не верю я, что ты меня совсем-совсем забудешь, не верю. Что-то притупится, затянется «дымкой времени», но что-то останется. И непременно это «что-то» будет хорошим и стоящим. Может, я все слишком идеализирую (сужу по себе), но ведь чувства, которые мы с тобой родили — редкие, человечнейшие. Какой же след в вечности они могут оставить, если не хороший?
…Наверное, с точки зрения разумности, мы с тобой сумасшедшие. Но разве оттого, что мы бы прошли мимо друг друга, кто-нибудь из нас выиграл? Жила бы я себе и не знала, что в жизни бывает т а к о е (не знаю каким словом назвать это наше богатство).
Ты никогда не будешь жалеть об этом? Не будешь проклинать меня?

Теперь я, наверное, долго не буду писать тебе: просто я сейчас на время покроюсь панцирем, сама не знаю еще точно каким (ты же говорил — их у меня хватает). А что будет потом, не станем загадывать. …Может, так и придется в панцире всю жизнь проходить, кто знает…
Извини за сумбур в написанном, но что бы я ни чувствовала, чего бы ни хотела, я сказала и написала тебе все т а к. Иначе не могу, не имею права.
Смейся надо мной, презирай меня, но все это я: и то, что было раньше и то, что сейчас.
* * *

О женщина! Какая ты есть непостижимая бездна! И как же мне с тобой, с такою, сладить?
Как умудриться жить и быть с тобой, чтобы моя собственная духовность не падала много ниже твоей.
В те времена мне еще не попался эзотерический словарь Shri Kuchakt, и, не прочтя его, я, понятное дело, не мог знать, что жить следует — «всегда честно».
* * *

Может, ты мне и не поверишь, но в личных взаимоотношениях с людьми я никогда не лгала. Ошибалась, срывалась, да. Но не лгала. Может быть, оттого мне сейчас так тяжело и больно. «У кого мы воруем?», — спросил ты. У себя. Себя обворовываем. Разве от лжи не уходит из наших отношений капля за каплей духовность? Во время наших встреч мне хорошо с тобой. Потому что с тобой. А потом, спустя два-три часа, после того, как расстались, совсем скверно. И по ночам я стала не спать. Потому, что думаю. Ведь раньше я уважала себя, хотя бы за то, что могла быть честной с близкими.
А теперь — за что мне себя уважать? Как жить, не уважая себя, зная, что живешь с ложью? Да и знаю, чувствую сердцем: не проходит и не пройдет мне ложь даром. Со стороны, издали, в пылу забот все это кажется пустяками, а вблизи имеет совсем другой вид, уж ты мне поверь.
Тебя я не виню. Ты со мной честен, по крайней мере, в главном, а вот я запуталась в паутине лжи как муха. Лгу себе, что все идет так, как нужно, что поступаю абсолютно правильно, лгу ему, лгу родным, говоря, что пошла на работу, а иду к тебе. Лгу тебе, делая вид, что совершенно равнодушна к твоим поклонницам и подругам. Мне совсем не хочется выцарапывать им глаза, но слушать, как ты иногда упоминаешь о них, мучительно. Что это — не знаю: глупость ли, ревность, бабий каприз, но измучилась я, милый. Все время думаю о тебе, все время. Ты говоришь, что никто не может заменить тебе меня, но ведь говорят не только слова, но и руки, губы, глаза. Хоть говорят, что женщины любят ушами, но как мне важно иногда не услышать, а увидеть твой ответ.
Хочу тебя спросить, о чем ночами задумываюсь: не оскверняет ли все больше наши отношения неприкрытая чувственность, внося в них что-то нечистое? Приносят ли тебе наши встречи, кроме удовлетворения телесных желаний, минуты счастья неземного? Нужна ли я тебе так, как раньше? Чуть раньше ты был бережнее со мной и более зрячим в плане душевном…
…Извини, мне так трудно писать все это, хочется скомкать бумагу, выбросить и будь, что будет… Боюсь я, дорогой мой, обесцениться в твоих глазах. Потому боюсь, что люблю тебя. Только не укоряй меня в том, что все жалуюсь и все о себе, да о себе. Понимаю я, тебе несладко осознавать, что я все время с другим, и, хоть думаю о тебе, а живу с ним. Это так противоестественно, хоть и виновата в этом только я.
Ты прости, что я написала все это. Тебе, наверное, неприятно будет читать. Так ты его порви.
Пустынно мне без тебя будет. Одиноко до боли душевной.

* * *

ЛИЦОМ К ЛИЦУ

В течение долгого времени наших с Тамилой непростых отношений, мужа своей возлюбленной «живьем» я никогда не видел, только на семейном фото, что в один из моментов нашего свидания как-то случайно выпало из вывалившегося из ее сумочки блокнота и на которое, по моей просьбе, она дала мне взглянуть. …Но однажды я их все же увидел. Его и Тамилу, шедших под руку, мне навстречу по противоположной стороне оживленной улицы. Навстречу шла семья, где мне совсем не было места. Нисколечки. Я впервые отчетливо почувствовал себя крадущим, если не чужое счастье, то показавшееся мне в тот момент привычным и устойчивым чужое семейное благополучие. Одновременно же я почувствовал себя и обкрадываемым. Тогда я не был замечен Тамилой, но ее мужа, он шел по внешней стороне тротуара, что-то мистически побудило взглянуть в мою сторону и встретиться со мной взглядом. Я тут же почувствовал, как кровь резко прихлынула к щекам. …«Что смотришь злобным овцебыком, как будто Петросян Великий», — сочинил я тут же от неожиданности или с перепугу, впав на минуту в свое детское мало-логичное рифмоплетство. При чем тут какой-то Петросян, если «Великим» звался Тигран?.. Партийственный соперник совсем не был внешне схож с армянином. В тот момент он собою явил мне — и статую Командора, и Лаврентия Берию разом… В полузабытьи, или чувстве нереальности происходящего я прошел свою остановку. В огорченном одиночестве после увиденного, тупо отмеривал шаги по улицам города, в такт повторяемым, перекоряченным мною строчкам поэта: «Часы нависали, как грубая брань, иду, себе сам не милый. А с неба взирает какая-то дрянь змеино, как муж Тамилы»…
…У меня в самом деле было чувство, что сквозь в щель в небе на меня осуждающе смотрит большой глаз морально крепкого показательного коллектива из населения стран Содружества. … (…Но теперь-то я знаю, что за «гражданин» за мной тогда подсматривал).
Долго я бродил ночным городом и чувствовал, как во мне начинает медленно закипать нечто темное и до селе малоизвестное мне — …ревность.
«…Я делаю вид, что прекрасно живу, пытаюсь на шутки друзей улыбнуться…» — строчки из песни Визбора пришли на память, когда, не чуя под собой ног, плюхнулся на попавшуюся скамейку под каштаном, чтобы до последних трамваев сидеть и глупейше курить…
И, может, именно в эти минуты я, глупец, даже захотел каким-то образом отомстить. Отомстить ей, …меня любящей…

«СКАЧКИ» И ДАЛЕЕ…

На танцевальный субботний вечер, бывший в окраинном общежитии медучилища, мне выпало попасть случайно, за компанию с приятелем-сокурсником, большим любителем шататься по женским «общагам» города, чем, собственно, изредка грешил и я сам, пока не познакомился с Тамилой.
Ведомые поселившейся в нас, видимо, от безделья этим вечером чертовщиной; лениво топчась по серым и грязнорыжим ромбам мозаичного пола общежитского вестибюля, танцуя, собственно, мы «равнодушно» водили по сторонам «жалами»: выискивая, оценивали танцующих девушек-студенток.
— Кто это? — спросил я его, кивнув на спокойно-задумчивую стройную девушку, в которой что-то необъяснимо привлекало.
— Да, ну ее –…хрен подберешься; …это лимитчица из неприступных. Ох и сли-ишком высо-окого мнения о себе, некрасиво сморщил на секунду слегка покрасневшее от выпитой водки «жало» мой товарищ…
…Отчего же эта «лимитчица», вдруг так завораживающе привлекательна..? Да еще как привлекательна… Неужели от стакана водки?.. Но я чувствовал, что спиртное здесь ни при чем: принятый «для куражу» с приятелем «жидкий кайф» уже почти весь в моем достаточно спортивном организме окислился и был не способен существенно туманить рассудок. Но тем не менее танцевальный вечер был для меня абстрактной расплывчатой каруселью, и только ее лицо я пытался не потерять в танцующем толпище… На пару минут мы даже оказались в общем, спонтанно образовавшемся танцующем круге — напротив друг друга, и я поймал себя на том, что выкобениваясь в танцевальных движениях, в чем-то перенимаю ее манеру. Но, однако, изголяясь в ритмических дерганиях, все же подчеркнуто индифферентно устремлял взгляд куда-то мимо ее лица.
…В какой-то момент мне показалось, что я неким непроизвольным сердечным прикосновением ощутил ее внутренний мир, в тот момент почувствовавшийся мне чрезвычайно близким, увидел ее, или прочувствовал, как говорят, насквозь. Она совсем не так философски подкована и начитана, как Тамила, …но как все же по-своему привлекательна; прелестна совершенно другой красотой.., совсем по-другому в чем-то непревзойденно хороша и, чувствовалось, что не нищая своим миром внутренним…
Мне было удивительно, что привычная наполненность меня Тамилой как-то разом отхлынула, растворилась — и новая упругая волна стала наполнять меня совершенно другой, еще пару часов назад незнакомой женщиной… Совсем другой женщиной, с совершенно другим, наверное, запахом, которая сейчас представлялась мне некой совсем иной, но крайне заманчивой физикой… Неужели я так ветрен и легкомыслен, что уже другая так полно сейчас же стала занимать мои мысли… «Эта «лимитчица», — думалось мне, какая она настоящая… И как тонки черты ее лица, в выражении которого читались и уверенность в каких-то, чувствовалось, исповедуемых ею жизненных принципах, и, в то же время, невысокомерная терпимость к миру остальному, в данный момент как бы вне круга ее интересов резвящемуся… Какие живые, сдерживаемо напряженные, словно волшебно излучающие золотое сияние ноги…
…Да и как она вся — по-человечески красива… И внешне совсем, вроде, без фальши. Удивительно!; …это ж надо!.. Да, — из какой-то еще периферии приехала… Не может быть; …как хорошо и непосредственно танцует… С какой непринужденной легкостью!..».
Наши взгляды кратчайше и мимолетно встретились: мой, наверное, удивленно-оценивающий, и ее — просто скользяще внимательный, с некоторым, мне показалось, интересом на мне — …почти не задержавшийся…
В какой-то момент среди прыгающих в мигающих лучах голов мы с танцующей «лимитчицей» друг друга потеряли из виду совершенно: я был привлечен своим «охотящимся» сокурсником для «ответственной миссии» — помогать ему в завязывании нового знакомства с приглянувшимися «телками-медичками», которым он с нетрезвой галантностью перецеловал руки, чтобы потом за глаза назвать их «клистирными лушпайками», и все за то, что ни одна не согласилась тут же пойти с ним «на хату», где есть портвейн, кофе и катушечный «Маяк» с только начинающим входить в моду «Бониэмом». Однако мой приятель долго расстроен не был: скоро сам оказался в охапке рослой, пышной не совсем трезвой рыжеволосой «львицы-охотницы», по-видимому, ему знакомой; ей он руки не целовал, но то и дело норовил шлепнуть по ягодицам, а она своим не по-женски крепким бицепсом обнимала его за шею, влеча, что ли, — то-ли «на хату с Бониэмом», то ли на операционный стол…

Мысленно пожелав приятелю: «Помогай тебе Амур» и, оставшись, наконец, без него, я ужасно сожалел, что потерял из виду, может быть, навсегда, — т а к у ю девушку…
Но вдруг неожиданно скоро увидел пару запомнившихся мне и словно таящих золотистую тайну ног. Это была она, шедшая в одиночестве с сумочкой к выходу. Она была полна недемонстративного достоинства; шла легкой походкой уверенной в себе дамы, которой не в тягость и уйти одной; и побыть в одиночестве.
Ни издалека, ни близко она никак не была похожа на танк. Скорее — совсем наоборот. Но на перерез ей я ринулся бесстрашно, примерно, может быть, как боец-комсомолец из постперестроечного киношного новодела, зомбированный одержимыми и политически грамотными от страха или собственного воинственного фанатизма сталинскими замполитами…
— Я вот смотрю на вас весь вечер, — ежовым противотанком (именно примерно такой от пьяно-охотничьего азарта конструкцией) вдруг возник я на ее пути, — и мне кажется, что вы здесь только для меня и больше ни для кого. — Как-то удалось мне, самого себя этой выходкой удивившего, сказать фразу без фальши, «съемного» апломба и ерничанья, — совсем не как в манере моего приятеля-сокурсника. Да и не в своей собственной, а словно бы за меня проговорил какой-то самоуверенный бесок, наверняка, по случаю, прилепленный к моим разбитным мыслям вездесущим гражданином Lьяволом.

…Она остановилась, с полминуты спокойно смотрела на меня до жути открытым чистым взглядом, но полным — явно более чем вежливого интереса к моей особе и вдруг просто произнесла:
— Ты это только сейчас понял? …Тугодум. …Эти ее слова меня ошарашили, ошпарили надеждой и подстегнули; ведь там, в общежитском вестибюле, я хоть краем уха, но ясно слышал, что моим парням-сверстникам на этом танцевальном тусовище она говорила: «Вы»…
Мы тут же пошли вместе, удаляясь от шума подуставшего, но все еще не закончившего каруселить общежитского танцевального развлекушества. Идя с нею рука об руку, я весь трясся от какого-то нервного перевозбуждения и с удивлением думал о том, что мы оба до сих пор даже не знаем имен друг друга.
В ее общежитской комнате, куда мне пришлось попадать через балкон, до которого удалось дотянуться с шатающейся пожарной лестницы, было две аккуратно застеленных односпалки: соседка по комнате отсутствовала; уехала на выходные.
Некая туманная субстанция, сдерживавшая на задворках сознания образ Тамилы, все сгущалась, оттесняла его подалее…
Как-то слишком уж неожиданно и стремительно длились события этого субботнего вечера: мысленно я не успевал проживать их. Моментами кто-то правильный и строгий в моем подсознании словно пытался спросить меня: действительно ли радуюсь я всему тому, что в данный момент происходит?.. В сонме круговорота, еще пока не совсем понятных до конца впечатлений, меня не покидало смутное, почти как «предновогоднее», ощущение, что эта негаданная, удивительная встреча на общежитских «скачках» — как и все до сих пор со мной этим вечером происходящее, это все есть запоздалое исполнение какой-то моей очень давней, вожделенной, но сегодня уже не совсем своевременной, мечты…
…Уже сейчас, когда пишу эти строки, вспоминаю некогда однажды высказанную любопытную, и, конечно, как всегда, безапелляционно истинную мысль мудрейшего Shri Kuchakt: « В этой жизни любой человек получает абсолютно все, чего страстно желает, о чем мечтает, –…только материализованные его желания приходят к нему через искривленную призму его же собственного сознания».

Под мелодичную пластинку, помню — по-моему, — с Марылей Родович, «…сядь в любой поезд, будь ты как ветер…», мы почти в молчании, внутренне прислушиваясь друг к другу, выпили по чашке чаю с лимонным ликером, но я еще долго никак не мог перестать трястись…
Меня все еще лихорадило, когда она, не погасив яркий свет, стала раздеваться первой; с какой-то, мне показалось, решимостью, и даже вызовом… Тогда, в тот первый наш с нею вечер, меня это несколько покоробило, …потому, что в стране в то время еще не было переведенных работ Shri Kuchakt, и с побережья Индийского океана от него никак не могла прийти ко мне та его мысль, — что женщину, которую требуется долго добиваться, — добиться может — кто хочет…
…В темноте я сначала наткнулся на ее напряженные локти, застывше полуоткрытый и недышащий рот… «…листик зеленый зажми ты в ладонях, прошлое больше тебя не догонит…» — доносилось с пластинки по второму кругу пущенной. …Но скоро все стало жутко обалденно. И «обалденно» не совсем, и даже, отнюдь, не по-животному.
И еще существенная деталь, чего я никак не мог ожидать введенный в заблуждение ее уверенной бесстрашной манерой в поведении со мной: в свои 21 она оказалась …девственницей. От этого на мгновение стало жутко не по себе; и проснулась во мне пронзительная минутная нежность, которая была едва ли меньше той, что пока мне пришлось испытать в наилучшие похожие мгновения в своей жизни…

…После всего наступило не менее обалденное отдохновительное парение наших молчащих и теперь в большем доверии соприкасающихся тел. Я все переваривал омрачавший полный кайф легкий стыд, возникший во мне оттого, что поначалу свою новую, волшебно свалившуюся как снег на голову, знакомую причислил было к когорте «неотягощенных моральным кодексом строительниц коммунизма»…
…Туманная субстанция, злорадно ухмыляясь, приоткрыла мне расплывчатый образ Тамилы…
Это что же происходит: где-то там любящая меня такой осознанной большой любовью, так много мне дающая женщина, которую я, как и она меня, наверное, тоже люблю… А я, вот…
Какое-то время мне не спалось. И я слушал дыхание Галины, так ее звали, и дребезжащие звуки висевшего на стене приглушенного радио, которое вот-вот должно заткнуться и только потом, в шесть утра, будить граждан на работу боем курантов и гимном Советского Союза. …А пока из радиоприемника еще доносилась песня о Стеньке Разине, что бросал Княжну «в набежавшую волну…»
…«На переднем Стенька Разин,
Стенька Разин — обезъян.
Стенька Разин — безобразин,
Стенька, рожа, сыт и пьян». Тут же перекорячил я песню, обдав народного героя столь нижайшим пренебрежением, может быть, за то, что когда-то в свои особо мечтательные годы окончательного отрочества, ограниченный рамками комсомольско-пионерской морали, не смел я позволить себе поиметь женского тела, когда ох, уже как хотелось. В те годы, слыша эту песню, я только мог мечтать плыть в подводной лодке под передним крутогрудым Стенькиным челном, чтобы поймать себе выброшенную за борт не нужную предводителю бунтовщиков княжну. …Да.., прав Shri Kuchakt: человек все получает, о чем мечтает.., но …несвоевременно. И не совсем как в когда-то мечтаемом виде.
Уже спящая Галина, может, почувствовала сквозь сон, что на нее смотрю; во сне она улыбнулась усталой красивой и по-женски — слегка «себе на уме» — улыбкой; чуточку крепче ко мне прижалась, с доверчивостью, обмануть которую, я знал, — тяжкий грех.
Я также знал, что с этой минуты буду жить в большой лжи, потому что еще, наверняка, обязательно захочу повторения такой обалденности с этой, совсем другой, но теперь уже такой, также как и Тамила, почти родной, растворившей меня в своей недюжинной ко мне, вроде бы, доверчивости, и в чем-то, видимо, еще, — уже — Женщиной.
…И если сияла когда на моем лице умиротворенная улыбка, то это было именно сейчас, — отрадно было чувствовать себя в заложниках у собственной мужской сути — улыбалось, я чувствовал, все тело вместе с в дреме сладкой пребывающими мозгами… В организме не было никаких сил бороться с окончательным внутренним принятием того несколько плотоядного факта, что создания-женщины, оказывается, весьма ох, как разнообразны, при том, что по-своему волшебны — все.
Нахмуренный однолюб во мне на этот раз не совсем ли покончил с собой. И моя отныне участь — не «охотника» ли: неустанно браться отыскивать — в каком именно месте эта, или та женщина, — есть волшебна…
…Да.., гражданин Lьявол — силен. Не может он быть побежденным мужчиной.
…Тонкий мерцающий лучик, шедший с неба на землю, был едва заметен, он шевелился как на ветру паутинка. И девочка-принцесса, хоть я и знал, что она где-то там — не совсем далеко, ко мне в этот раз не смогла спуститься.
Кроме Тамилы, я стал постоянно носить в себе и эту женщину, обладавшую грушевым запахом и самобытным магнетизмом от ясности цели, к которой она шла по жизни, и какая, чувствовалось, постоянно светила ей, нисколько не приоткрываясь до конца окружающим.
Так скоро и незаметно Галина заполнила меня своей непоказной, совсем некричащей ее ко мне симпатией с ее же гениально женственнейшей, как мне тогда виделось, простотой.
Эта новая, вдруг возникшая у меня женщина, была совсем не месть Тамиле за то, что имеет мужа. Появление в моей, в той жизни, Галины, теперь я это знаю, тогда явилось ничем иным, как единственно немыслимо логичным и закономерным на тот момент ходом противника по игре в судьбу — гражданина Lьявола, с которым каждый из нас, живущих, все больше безуспешно пытается вести свою партию.
С Галиной мы пробыли вместе совсем недолго: я не мог согласиться с ее, не открыто ею декларируемой, но веско, со временем, во всем почувствовавшейся, жизненной позицией, что заключалась в ожидании ею для себя, якобы заслуживаемого, надежного, перспективного и, главное, состоятельного партнера, на какого я, студент-филолог, не тянул ни грамма.
…«Пускай я умру под забором, как пес, пусть жизнь меня в землю втоптала…», — как-то прочел я Галине из Блока в одно из свиданий по ее просьбе, — «из твоих любимых стихов». И прочтя эти строки, я долго слышал большую тоску долго молчащей моей спутницы. И вдруг прочувствовал ее ноющую холодную ненависть ко всякой «песьей» жизни и, тем более, к нищенской смерти под забором.
Я ее понимал: она была старшим, из четверых в семье, ребенком, где не было отца, и очень жалела свою мать, которая, по ее словам, ничего-то в жизни и не видела. И, конечно, Галина любила своих вечно в чем-то нуждавшихся сестер и брата.
Однажды она, спустя месяца полтора после нашего знакомства на танцах и дней пять после нашего очередного свидания, просто уехала строить БАМ с умеющим безукоризненно носить костюм и с упрямо сжатыми губами глазеть в светлое будущее, комсомольским вожаком, написав мне об этом в короткой прощальной записке, которую передала через свою подругу. Последнее предложение в том, переданном мне послании было из одного, но все же, мне показалось, искреннего и вполне теплого слова: «Извини».
Страсти по Галине ушли из моей жизни вполне легко и неожиданно. Так же, как и пришли.
* * *

БЕЗ НАЗВАНИЯ

Позволю себе быть с тобой откровенной. Предельно.
Случайно увидела вас. Воочию. Тебя и ее. Со спины.
У вас были счастливые спины…
За что мне такое наказанье!
Боже мой! — ты, — и не со мной…
Ты не представляешь, как было странно мне это понять: Ты — …и не со мной… Если честно, ноги у меня онемели. Не от ревности, нет, а от чувства, что забирают все-все… Даже физически было ощущение, будто все внутренности кто-то взял разом, и оборвал…
Как ругала себя. Как пыталась «образумиться» и остановить, чтобы не так стучало сердце. Говорила, что все логично и предсказуемо, что не имею я права на такую, неожиданную для самой себя, реакцию…
Родной мой, я чуть не умерла, …что же это такое?.. Понимаешь, я обращалась к самой себе, — я повторяла: «Тамила, опомнись! Ты ли это!». …Знаешь, в попытке взять себя в руки я даже вспомнила, заставила подумать себя о своем в каком-то колене, дворянском происхождении…
Если бы кто-то сказал мне, что таково мне будет, когда увижу — не поверила бы.
То ли любовь действительно слепа… То ли я глупа от любви…
…Да, такое щемящее чувство будто забрали все…
А сердце уже и не стучит, а словно растворилось.
Нарассуждала, наговорила… И наговорила такого, что ни одна разумная женщина мужчине не скажет.
И я бы ни одному не сказала. Кроме тебя… Но, что есть — то есть…
P.S. Не подумай, что не отдаю себе отчет в том, что выше написанное есть собственноручная расписка в бессилии и никчемности своей. Очень я тебе доверяю, поэтому и отсылаю, что написала.
* * *

После этого письма Тамилы у меня не было чувства, что теряю «все-все». Было ощущение, наконец, случившегося крупного неотвратимого «попадалова» и осознания необходимости в придумывании или в не придумывании какой-то грядущей, во спасение себя любимого, лжи-объяснения. …И, вместе с тем, как ни странно, — даже от этого ее письма было множество света. От строчек изливался именно свет, а совсем не обиженность, злоба или ревность и прочее, темной мутности подобное…
Помню, что тогда я, сколько ни пытался собрать себя воедино,
— не получалось. Время шло, а я все никак не мог ощутить в себе стержня, могущего дать почувствовать свою целостность. И потому как я тогда еще не читал словарь Shri Kuchakt, я не мог понимать, что такое ощущение нецелостности бывает только от предательства. А предать можно только что-то высочайше духовное. В себе. И только.

* * *
«Бывало все: и счастье, и печали
и разговоры длинные вдвоем.
Но мы о самом главном промолчали,
а может, и не думали о нем.
Нас разделило смутных дней теченье —
сперва ручей, потом, глядишь, река…
Но долго оставалось ощущенье:
не навсегда, ненадолго, пока…
Давно исчез, уплыл далекий берег,
и нет тебя, и свет в душе погас,
и только я одна еще не верю,
что жизнь навечно разлучила нас».
Извини, что много цитирую: я же работник библиотеки…
Не разумная я.
Прости, что люблю.
* * *

Ее гениальная способность продолжать свои мысли известными ей стихами, безукоризненно подобранными моменту — была поразительна…
В какое-то оправдание свое или же в целях, каких других стоит сказать, что в той жизни я, пожалуй, не уродлив, спортивен. При всем при том молод, — скорее не глуп, и даже начитан. В меня, при случае, может поместиться много выпивки и закусок. Я не всегда успеваю овладевать своими, все время свежими неиссякаемыми, куда-то толкающими энергиями. «По малолетству», в той жизни, я более силен своими земными мускулами, чем способностью любви хоть сколько-нибудь неэгоистической. Свойственные молодости, моей, в частности, бурлящие бесноватые энергии и жажда самовыражения, самоутверждения, случается, поворачивают мою голову в сторону то одной, то другой женщины… И толкают, нет, даже не завоевать ее, а нахапаться впечатлений или банально и пошло победить. «Победив», двигаться дальше, чтобы победить теперь не очередную женщину, а уже в беге на длинную дистанцию, или в плавании на среднюю… Тогда я еще не знал истин индийского мудреца и не подозревал о греховности нематериальной, но духовной корысти… Укоров же совести от морали, наезжавшей на меня из книжной классики, хватало ненадолго; невзначай простучавшая неподалеку каблучками пара женских ног могла победить во мне книжный морализм и коммунистическое мировоззрение — легко.
Но, при всем при том, я все же и мечтательный романтик. А значит не злой. И даже, может быть, добрый… Это если я не чмо, крайне непутевое и бездарное.
* * *

Как всегда долго, в течение суток думала, стоит ли отсылать тебе мое очередное послание. Как видишь, раздумья закончились положительным решением.
Не помню уже, прочитала ли я где-нибудь или у самой сложилась эта мысль, но отчего-то совсем недавно она всплыла: «За минуты счастья человек платит годами страданий».
Убеждена я, что за все свои поступки человек получает от жизни вознаграждение или «вознаграждение». Всегда. Только в разной форме. Иногда эти вознаграждения приходят через много-много лет. И человек удивляется: «За какие заслуги?» или «За какие грехи?». Если кого-то заставляем плакать сейчас, то через год или пять-десять лет плачем сами. И наоборот…
…Да, так оно и есть, за радость мы платим страданием, а за страдания, бывает, вознаграждаемся счастьем.
По этой теории мне следует готовиться к худшему, которое, кстати, спросить, — не началось ли?..

Очень хочу тебя видеть. Просто посмотреть на тебя. Когда это желание становится нестерпимым, стараюсь чем-то заниматься. Иногда получается, иногда нет. …У тебя бывали когда-нибудь минуты, когда хотелось кричать от отчаяния потому, что нужен, необходим тебе человек — вот именно сейчас, сию минуту, …а его нет, и не будет еще долго-долго? У меня до сих пор не было.
Ты вот спрашивал как-то, не будет ли «факт твоего существования» мешать мне в дальнейшем. Нет, не будет. Будет помогать.
Сердце, правда, будет болеть иногда. Поболит — перестанет. На то оно и сердце, чтоб болеть, а то проживешь жизнь, и будешь знать, что сердце слева только понаслышке…

* * *

ОПРАВДЫВАЕМСЯ — ЗНАЧИТ ЛЖЕМ…

…Вследствие же моей возрастной жадности сразу и одновременно ко многому, в наши с Тамилой отношения, на каком-то этапе, «так получалось», как говорят в свое оправдание не желающие особо напрячь волю и устремиться к качественному, — мною постепенно стали быть впрягаемы поначалу невинные, как мне казалось, микроскопические количества лжи.
…Но эта накопленная «лжа», которую Тамила уже не могла не ощущать всем существом своей женственнейшей натуры, сперва неслышно и незаметно, но начинала подъедать наше Чувство и доставлять ей все большую душевную боль, которую деть, в ее положении, было просто некуда. Не высказать, как говорится, не выплакать… Потому что просто некому. Хотя, что касается «выплакать», то слез в ее глазах мне не довелось увидеть ни разу. Глубокую душевную муку — да, но не слезы.
…Я так и не узнал — то ли она лишь в детстве, как сама рассказывала, умела плакать, а потом разучилась, — то ли утонченный хоть и внешне совсем неброский ее потомственный аристократизм не смел позволить ей такой, столь природной и свойственной большинству женщин слабости «на людях».

* * *

Дорогой мой человек, здравствуй.
В который раз дала себе слово тебя не беспокоить (и так, по твоим словам, я побила все рекорды). Не могу отказать себе в этом, ибо писать тебе письма — моя единственная отрада. Опасаюсь, что когда-то не буду иметь право даже на это. Но пойми же, что ты имеешь для меня, говоря языком казенным — ценность объективную. И что бы там ни было, горе или радость, веселье или грусть, благополучие или полное неблагополучие, встреча с тобой всякий раз будет для меня чудесным подарком судьбы. И пусть это уже неоригинально, где бы ты ни был, с кем бы ни был, ты все равно мой, потому что ты во мне, твои глаза, твои слова, твой смех. Теперь я понимаю ту героиню Хэмингуэя, которая совершенно искренне смеялась над своей «соперницей», когда та заявила: «Теперь он мой. Я отняла его у тебя». И еще поняла Роберта Джордана (из р. «По ком звонит колокол»). Пока жив любящий — не умирает любимый. «Сказать: я тебя люблю, значит сказать: ты не умрешь». «В истинной любви мы обретаем радость узнавания». …Не помню, чье это, да ведь это и не очень важно…
Еще самое для меня трудное и сложное, когда вижу, что человек страдает и не чувствую себя в силах ему помочь. Дорогой человек мучается, переживает, а я не могу ему помочь. То ли не хватает душевных сил, то ли, может быть, я не так его понимаю… Понимание, наверное, это самое сложное в жизни, — понимание или непонимание. Далеко не всегда люди правильно понимают друг друга. И это «не всегда» причиняет большие страдания. Когда человек, который тебя не понимает, к тебе равнодушен, да и сам ты, может, особенно и не желаешь, чтобы он тебя понял — это одно. Но когда человек непонимающий тебе дорог — это страшно. Почти катастрофа. Счастье — это когда тебя понимают… Так и есть. Это не просто красивая фраза. Если бы все люди правильно друг друга понимали, насколько бы уменьшилось человеческое страдание… Насколько бы оно стало далеким от людей…
Родной мой, хороший мой, не страдай. Сделай что-нибудь, чтоб тебе стало легче. В некоторых своих ситуациях я не могу кожей не чувствовать, что тебе плохо. Пусть мне будет в два раза, в сто раз хуже… Но только, чтоб ты был счастлив, не разрывался, как я. Сделай что-нибудь! Иначе я не смогу жить так. Помоги мне — стань счастливым!
Люблю я тебя. Не собственнически, не по-бабьи, а с каким-то совершенно иным не житейским чувством.
Именно поэтому я никогда не смогу изгнать это чувство из себя. Даже если бы очень захотела.
Большого тебе счастья, родной…
* * *

Примерно помню, что, так скажем, в период этих двух-трех ее предыдущих писем Тамила стала вдруг быть наполненной какой-то особой лучезарной, неповседневной нежностью. Она носила в себе Нечто. Нечто осмысленное, выношенное, пропущенное через страдания духовные, наполнявшее до краев все ее женское существо. Носила в себе тихое, но уверенное и смелое и, наверное, — заслуженное счастье, не в силах прекратить его лучезарный из себя поток. И когда ее партиец-муж именно в тот период вернулся из очередной командировки, она не стала скрывать. Не могла не сказать.
Да он и сам, думаю, уже давно стал обо всем догадываться… Более всего он был встревожен тем, что о такой ситуации может прознать его, не умеющее прощать, мордастое партийное начальство. В той жизни такое было недопустимо.
Для смысла жизни и карьеры — почти смертоподобно.

* * *

Хвастаться мне нечем, а лгать не хочу. Все оказалось намного сложнее и тяжелее, чем я думала.
Никогда не подозревала, что притворяться так трудно. И что так трудно говорить о своей неверности человеку, который, может, и не способен к любви в понимании моем…
Не знаю, зачем пишу тебе сейчас. Все, что скажу, прозвучит, наверное, банально. Да и не нужно тебе это все.
Дала себе слово с шести утра в четверг больше о тебе не думать. Знаешь, даже это у меня не получилось. Впамяти один за другим высветливаются все эпизоды наших отношений (если хочешь, нашего «романа»; если хочешь — нашей истории… Как ни назовешь, суть не изменится). Вижу все так ясно и четко, будто все было вчера.
Я люблю тебя. Несмотря ни на что и ни на кого.
Понимаю, что глупо и никчемно все это говорить тебе сейчас, но все-таки говорю. И пусть, по-твоему, это опять же — «проявление женской логики».
Ближе и дороже тебя нет у меня человека на земле. Нет! Видеть тебя самое сильное мое желание сейчас. Но…
Больше постараюсь тебя не тревожить, …нет я вру, я не смогу, не смогу. Ну прости меня! Разумом понимаю, что нельзя, не нужно напоминать тебе о себе. Не могу, нет сил.
Извини, если тебе было малоприятно читать это письмо; оно пятое. Четыре предыдущих я порвала. Если сейчас же не отошлю, это порву тоже.

* * *

Здравствуй. Хочешь не хочешь, а это опять я.
Когда-то давным-давно один мудрый человек сказал мне: «Самое трудное в общении с людьми — быть объективными». Тогда мне эта проблема показалась надуманной. Объективность — это ведь нечто само собой разумеющееся. Примерно так думала. Теперь понимаю этого «мудреца». Он был прав.
Ты просил, чтобы мои письма были «о другом и побольше оптимизма». Прости, но не могу я о другом сейчас. Ты мне снился всю ночь. Может, я даже звала тебя по имени вслух, потому что во сне металась. …Всю ночь ты уходил от меня, а я тебя догоняла… В снах у меня, надеюсь, что не только у меня — все по-другому. Иные системы мироощущения. Краски во сне у меня — не краски. Если красная, то совсем не красная, не алая и даже не малиновая. Просто совсем другая краска, такая, какая может быть только во сне. Так, что цвет во сне совсем и не цвет. Правда? Идти во сне я не могу: в сне у спящих нет ног, в снах, я так думаю, человек может только перемещаться. Или менять вокруг себя пейзаж — это когда все движется вокруг человека. Да и не сам, кто спит, во сне «шевелится», думая, что он материален, а нечто бестелесное. Говорить во сне возможно не словами, а как-то гипнотически, что ли. Как-то говорили мне будто бы компетентные люди, что у меня не сны, а выходы в астрал, вот!
…А может, во сне существует даже и не то, что было человеком, живущим на земле. Может быть, какие-то сущности во сне живут за человека и решают во сне через него свои проблемы?.. Мне всегда бывает сложно рассказывать сон. Помню только, что неизвращенное впечатление о сне было только в самые первые мгновения. Как проснулась.
Не потому ли, что так трудно пересказать сон, Шекспиром и было сказано: «…лгут сновидцы часто»?
…А ты что думаешь по этому поводу? О снах, об астрале? Считаешь — Бред?..
…Наступило утро, и я не успела догнать тебя. Не успела… И осталось впечатление, что теперь ничего нельзя изменить и исправить.
«И так мне было плохо — смерти у Бога просила».
Единственное, что забивает мою «зубную боль в сердце» — это твоя боль, которую чувствую сильнее, чем свою. Родной мой, иногда мне начинает казаться, что если бы ты возненавидел меня, мне стало бы легче. Нет, не возненавидел, а стал совсем равнодушным ко мне, может, и мне было бы легче. Со мной осталась бы только моя мука.
«Моя печаль бессменно тут, и ей конца, как мне, не будет» (пока я не умру, ибо я не Демон).

Все прошло. Как не бывало
Полудетской теплоты.
На земле похолодало —
Рук моих не греешь ты…

Счастья моего желая,
Веря жизни, не судьбе,
Завещал ты, чтоб жила я
Без тебя, как при тебе.

Вот я и живу. Не плачу.
Часто очень весела.
От людей сиротство прячу —
У людей свои дела…

Я давно уж научилась
Обходиться без любви.
И меня ты, сделай милость,
В снах «любимой» не зови…

Ты не снись мне постоянно:
После радостного сна
Вспоминать одной так странно,
Что была я не одна…

Не думала, что когда-нибудь эти стихи будут иметь отношение ко мне.
А свет в душе не погас. Если бы погас, тогда всё — жизнь потеряла бы свой смысл. Но нет безысходности, потому что ты живешь на свете.
Но все же что-то умирает во мне. И, прости банальность; медицина бессильна.
Я могла бы писать тебе бесконечно. Но боюсь написать что-то лишнее, типа: «Вернись, твоя любовь спасет меня, а разлука с тобою убъет…».

* * *

И ДАЛЕЕ — БЕЗ НАЗВАНИЯ

«У тебя же есть и будет какая-то своя жизнь», — сказал ты. О какой жизни шла речь? О той, где едят, ходят в магазины и ругаются с соседями? Но есть ведь еще и жизнь духа. Как же она?
…Конечно же, я понимаю… Понимаю: лучше, если эти две жизни — неразделимы. Естественно, следует молиться одному Богу.
…Но меня обстоятельства моей жизни вынуждают быть деисткой. И трудно мне поверить, что полная неразделенность — вещь в мире довольно частая.

Очень жаль, что теперь я не могу ни о чем попросить тебя, не задумываясь.
…Но хотелось бы получить от тебя подарок. Нет, нет, ничего вещественного. Полдня. Я понимаю, что при наших темпах — это очень много. Но если будет возможность, подари мне полдня: 14 октября с 10 до 16—30… Хочу, чтобы это был подарок, а не жертва. Если такой возможности не будет, ничего не надо объяснять, ни-че-го. Просто ничего не скажи, и я пойму, что нельзя.
Больше не могу писать. Иначе понесу опять какую-нибудь сентиментальную чушь…
А все же слова — фальшивки. Они не передают сути чувств и мыслей, только их оболочку.
Все чаще мне хочется молчать…
Мне очень хочется, чтоб ты, дорогой мой человек, никогда не был одиноким. Это очень страшно.

Думаю, что сумел подарить ей, как и себе, тот ставший необычным день, который мне во многих деталях помнится до сей поры. Когда в тот день, помню, что именно в тот день, сообщило американское радио, умер Бинг Кросби, и произошли еще какие-то важные мировые события, — мы встретились, то отчего-то не говорили ничего лишнего, как сговорились. Будто бы заранее условились: никаких вопросов — только скупые утверждения, восклицания и … — молчание.
Это было — нечто.
Ее не смутила более чем неопрятная незнакомая квартира
моего приятеля, родители которого были на работе, в цехах завода корпели над встречным планом. Нисколько не смутил замусоленный, разложенный, покрытый дряхлым пледом диван и включенный средь бела дня около него торшер…
Она отдавалась, точнее мы оба предались друг-другу и самой Любви самозабвенно и безостаточно, как никогда. Как перед осознаваемой смертью. Это были не просто пресловутые «занятия любовью», а немыслимо синхронное взаимное воспламенение и горение, контролируемое не нашими рассудками, а чем-то или кем-то свыше…
Казалось, наши тела думали без нас: совершенно незаметно в молчании покидала нас одежда… Руки сами находили друг дружку, чтобы сплетаться… Наши губы и иные части наших тел, не лишние в таком деле, зажили своей собственной безукоризненной жизнью… Ко мне, — а может, и к нам обоим, пришел тот редкий в человеческой жизни момент истины, дающий когда-то потом понимание истинного назначения органов, являющихся тем самым каналом, через который может произойти непостижимейший обмен женских с мужскими нематериальных детальностей, так необходимых для появления крыльев, хотя бы у одного из двоих…

Это было больше, чем просто любовное соитие… Нами на время овладели абсолютные бессуетность и бесстрашие… Это было Полное Доверие процессу Жизни… Или Ангелу Любви в себе… Крылья даже получались — одни большие на двоих…
Не раз мы молча пытались начать одеваться, но снова оказывались в объятиях друг друга. И все повторялось снова и снова. Как будто происходило прощание навсегда.

«…Друг друга мы любили так,
что оставалась на устах
жасмина нежная пыльца,
к лицу порхая от лица.
Друг друга мы любили так,
Что ты иссякла,
я иссяк, —
лишь по телам
во все концы
блуждали пальцы,
как слепцы..» *

Не помню точно, когда именно нашему голосистому и местами вполне искреннему Поэту удались такие строки о нас — до этой нашей встречи или после. …Жасминной пыльцы буквально, не было… «Пальцы как слепцы» — не знаю… От беспамятства или восторга любви я тогда впервые явственно ощутил насколько далеко мое дающее, а не берущее, «Я» — может быть за пределами своей физической оболочки. И, что запомнилось, это — когда уже лежали неподвижны, все отдавшие — живой поток, перетекавший через наши ладони под наше едва слышное дыхание… И одно на двоих ощущение исчезновения границ комнаты тесной «хрущобы»; бесконечного ее расширения куда-то вверх, вширь…

После всего этого от поющей в теле легкости я на мгновение ощутил в себе внутреннее озарение — смутное, возникшее подобно дуновению ветерка или беззвучной, рассыпавшейся в ночном небе комете, — понимание того, что подобному в жизни уже не бывать. Такое более одного раза в человеческой жизни не происходит… И, даже было и несвоевременное понимание того, что цена по-настоящему счастливых мгновений целиком осознается в полноте своей, когда они, эти мгновения, далеко-далеко позади.

…Сейчас знаю, что девочка-принцесса была тогда где-то поблизости, совсем рядом и не произнесла в тот момент мне свои волшебные слова только оттого, что все вокруг было без всяких слов понимаемо. А, может, чтобы не мешать счастью, какое в виде подаренной нам жизнью половины того дня поистине было свершавшимся удовольствием без раскаяния.
…А, может, девочка ничего не сказала, еще и оттого, — что я был не один.
* * *

Любимый!
Ты был, или это был сон?
Но даже если сон, то самый-самый мне дорогой.
Больше для этого письма у меня слов нет. Счастье — это, наверное, и тогда, когда просто нет слов.
…Хотя нет, и у большого настоящего горя тоже может не быть слов…

Постараюсь даже не смотреть на то, что написала, а то опять ты не получишь письма.

* * *
Тогда я и не предполагал, но теперь знаю: в тот раз нам было так упоительно дарить себя друг другу оттого, что днями раньше ушла ложь, которая была между Тамилой и ее мужем. …И полноправный гражданин Мироздания Lьявол на время был отторгнут от пределов той «хрущобы». А то и выставлен за пределы самой Вселенной, восстановленной совершенно предельной искренностью любящей женщины.

* * *

Все эти дни занималась очень важным делом — пыталась доказать себе, что Ты мне уже безразличен. Поначалу мне это здорово удавалось.
Черта с два!
На полдня хватило меня походить гордой и самоуверенной. Как подкатило к сердцу, как сдавило — дышать нечем!..
Прости, родной, я, конечно, понимаю, что делаю глупости. Ведь ясно же, что ты с легкостью дал судьбе своей согласие от меня отдалиться. Нечего ни прибавить, не убавить. А я все пишу, все что-то изливаю, и поделать с собой ничего не могу. Надеюсь на одно: это письмо к тебе не попадет, затеряется где-нибудь.
Когда она у тебя появилась, я стала умирать. Хотя я понимаю, что поступил ты совершенно правильно, разумно, логично… Но я уже не существую. Та «я», что боялась твоей нежности и бежала к тебе бегом, та, что боялась смотреть на тебя, а говорила: «Целуй меня», та, что хотела близости и отталкивала. …Не хочется повторять чьи-то слова, но сейчас перед тобой другая женщина. Ты ее не знаешь. Я тоже ее не знаю, вот что трагично…
А, впрочем, может, трагедии-то и нет, а, просто я, с присущими мне эмоциями, все себе придумала. Ну что, собственно, случилось? Был обычный роман… и кончился.
И кончился…
Почему же не могу найти точки опоры? Покоя? Отчего не хочу себе тихой пристани?.. Не оттого ли, что никуда не денешь ту бездну счастья, что ты мне дал? И по сравнению с этим уже ничто не может иметь значение.
Прости, что тебе счастье принесла не я. Прости меня, прости, прости мне ту боль, которую я тебе причинила. Прости, если не сейчас, то потом, через некоторое время. Прости.
Если бы ты знал, как я жалею сейчас, что волшебники бывают лишь в сказках. Я бы попросила у них только одного: чтоб вся твоя боль и грусть стала моей. Если бы можно было это сделать, если бы. Тогда я бы чувствовала себя почти счастливой.
Мне очень трудно даже писать все это. А уж сказать тебе я бы не смогла никогда: не хватило бы духу. Я тебя теряю, теряю. Без возврата. Я это чувствую. Как все-таки сказал здорово Гейне: «Зубная боль в сердце».
Не в бровь, а в глаз. Теперь по себе знаю, что она бывает, эта зубная боль в сердце.
Вот пишу и думаю, как бесцветны, бледны и безжалостны все эти слова. Встреча с тобой перевернула всю мою жизнь. Поверь, это не красивые слова. Это Истина. Благодаря только тебе в моей жизни появились по-настоящему счастливые дни. Ты принес мне счастье. Да, бездну счастья…
Родной мой, как я хочу встретиться с тобой. Один раз, всего один, еще один раз. Пусть будет он последним, но я хочу тебя видеть. Подари мне, сколько можешь времени, хоть полчаса. …Если ты хочешь. Я знаю, что ты посчитаешь это глупой прихотью. Пусть.
…Нет, наверное, не надо. Лучше я сама как-нибудь. Тебе, наверное, так легче — не видеть меня. Ладно, ладно, я сама. Не такая уж я слабая. Нужно только взять себя в руки. Правильно?
Любимый мой. Славный мой.
P.S. …«Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится»… Не надейся, что разлюблю. Дерево срубили — корни остались.

* * *

Всю жизнь ждала Чудесного. И мне его однажды подарили, — тебе это хорошо известно… И вот вдруг вместо Чудесного пришло совсем другое. Слишком велика разница между Чудесным и этим, …что пришло после.
Несколько месяцев назад я была счастливая. А сейчас гасну. Еще бы одно Чудо, я бы, может, воскресла… Наверное, каждый человек несколько раз умирает и несколько раз воскресает. А бывает, что раз умер и больше не воскресает… «Где отступается любовь, — там подступает смерть-садовница». Хорошее стихотворение Цветаевой. Но только немножко странное какое-то, — как некая болезнь души. В ее стихах, как в ее жизни, был, чувствуется, страшный надлом. А надлом иных людей я понимаю душой, сердцем. Особенно теперь. Понимаю, хоть, может, и не так, как она сама. Может потому, что не пережила такого. …Я переживаю надлом другой…
Мне хочется, чтоб ты был счастлив, любимый ты мой. Чтобы никогда не был одиноким. Это очень страшно.
Жаль только одного мне, что ты не узнаешь до конца того чувства, которое я испытываю к тебе. Невозможно словами, даже самыми красивыми, об этом сказать…
«Я за бронею, и ты уже в латах.
Церковь восторга от нас отлучилась.
Милый, не надо. Нет виноватых.
Это бывает. Не получилось».
Я никогда не помнила эти строки. Но они отчего-то вспомнились мне. Мистика.

P.S. Ты как-то пошутил, что надо любить больше Бога, чем тебя. Но Бог в мелочах, как сказал Гете. Для меня Бог в такой «мелочи», как Ты. Я думаю это так, как должно быть.
P.P.S. Хотела бы сказать тебе что-нибудь веселое, но через себя перепрыгнуть не могу… Нет сил, чтобы моя рана зажила изнутри. Самой себя мне не спасти.

* * *

Квартал, где проживала Тамила, благодаря высокопартийному положению своего мужа, был по тогдашним меркам суперпрестижным, и в народе звался в нашем городе «Дворянским гнездом». Многие дома там были с консьержками, с пятикомнатными квартирами, около многих подъездов часто дежурили милиционеры. У всякого простого смертного, появлявшегося в «Дворянском гнезде», возникало чувство, что за ним откуда-то следят и пытаются сделать вывод о цели его пребывания в этом городском районе. Вблизи «Дворянского гнезда», как и на всех многолюдных улицах центральной части города, мы с Тамилой, не сговариваясь, свиданий никогда не назначали, а встречались чаще всего в одном, самом немноголюдном городском парке.
Как-то уже осеннею порой мы с Тамилой прогуливались по аллеям того самого, облюбованного нами парка. Это было незадолго до того, как нашим путям суждено было разойтись, Тамила с мужем совершенно для меня неожиданно — вдруг сменили адрес, где проживали. Переехали в другой город. Номенклатурный супруг Тамилы, как я потом узнал, был назначен на еще более высокую, согласно их, коммунистов, однопартийной иерархии, должность. Мне же тогда как раз пришло время отправляться служить в армию.
…Тогда в парке, помню, Тамила заговорила о героях рассказа Чехова, сказала вскользь о том, что восхищается парой из рассказа «Дама с собачкой», сумевшими в своем чувстве подняться над окружающей их серостью и пошлостью жизни. …Я со своей стороны тогда не приложил усилий, чтобы возвысить наши отношения до большего уровня духовного. В той жизни, повторюсь, я был еще, пожалуй, в силу своего недорослизма, глуповат, молоденек и имел мало денег. Раз «мало денег» — значит не до конца поимевавший возможность жить с ощущением себя настоящего, с ощущением полной своей свободы и духовного спокойствия. Отсутствие денег было для меня путами, не дающими жить с чувством полной свободы и делать в жизни выборы, которые хотелось бы делать. Вполне, может быть, что от хронического неприсутствия денежных знаков в моих карманах, ведущего к ограничению свобод, и пришло ко мне раннее пренебрежение, ведущее, в свою очередь, к концентрации в себе понятия-стереотипа, в народе метко обозванного — «пох*измом». …Но, как впоследствии мною стало, наконец, пониматься, и усиленное зарабатывание «всеобщего эквивалента» всегда в ущерб чему-то, что имеет цену значительно большую, чем любые количества этого самого «эквивалента». Работа ради «эквивалента» стреножит путами теснейшими, заземляющими еще более основательно, чем безденежье. Однако понимание последнего обстоятельства, как видно, приходит поздновато. …Это потом из «Словаря» Shri Kuchakt я узнал, что денег всегда у человека столько, сколько надо. И что присутствие в карманах больших количеств «эквивалента» всегда обратно пропорционально истинной цельности и глубине мироощущения, силе высокого чувства. …Всегда.
Я не думаю, что тогда она знала о том, что ей придется неожиданно уехать, соседи мне сказали, что отъезд был мгновенным: сев в черную «Волгу», они уехали почти налегке и больше не появлялись. А какие-то незнакомые люди спустя пару недель выносили и грузили мебель, и ничего не могли сказать о бывших жильцах.

* * *

Столько болячек на одного человека…. Это же просто нерационально: одному все, а другому ничего. Опять по той же немилости (а может, милости) природы я тут, уже целую неделю, лишена возможности читать…
Я уверена, это он позаботился, чтобы я пребывала именно здесь. Чтобы не портила его «лица», не мешала карьере.
…Какие-то бездушные, ушедшие в сытость и свои шкурные интересы, санитары.
…А в чем я совершенно не уверена — так это в том, что ты стопроцентно получишь это письмо. Многие письма отсюда просто исчезают, но я попробую использовать одну возможность…
…Знаешь, мне сейчас очень нелегко. Так тяжело бывает каждому утрачивающему человеку. Вот я и утратила все одним махом. Вернее, возвратилась к своему первоначальному состоянию. Когда мне было лет 15—16, я думала, что все возвышенное и прекрасное существует, но где-то очень далеко. И в любовь я верила, но только не для себя, а для других.
А однажды умная и очень грустная женщина сказала мне, что любовь — удел избранных. Тогда я не смогла понять ее, но теперь считаю, что сказано было мудро. Каждый получает «по заслугам».

…Как мне не хватало здесь тебя. Просто задыхалась как от нехватки кислорода. Поначалу ты мне часто снился, и хотелось закричать от почти физической боли. И кричала. Но являлись доктора с санитарами, и приходилось сжимать зубы и делать безразличное лицо, чтобы не задавали своих назойливых вопросов и не строили глупых догадок. Теперь пообвыкла. Может, от уколов. А сначала я подметала дорожки от листьев, до изнеможения, чтоб не так болела душа.
…Это же надо! Вот и у меня получилось так, как нередко бывает в жизни. Веселый, яркий, ликующий праздник. Музыка, упоение жизнью, переполняющей все существо. От любви, которая постоянно в тебе, все люди кажутся удивительно красивыми, милыми. Сердце поет и хочется всем говорить хорошие теплые слова, всех обнимать, улыбаться без причины… …А сейчас свет не мил. И люди мне все чужие. Хочется одиночества… Чувствую, что миллионам минут счастья, которые ты мне дал, на смену придут десятки миллионов минут страданий… Отрезвление и тяжелое похмелье. Я, правда, не испытывала состояние похмелья на себе, но компетентные люди говорят, что свет не мил. Вот у меня сейчас душевное похмелье… Настроение безрадостное. Думаю, это теперь мое обычное состояние. Может, заслужила его тем, что никогда ничего не могла делать понемножечку. И чувствую: как песок между пальцев, ускользает надежда, что все образуется.
…Глупая я баба все-таки! Может зря так слишком уж усердно бросалась искать в жизни высокое, настоящее, значительное…
…Мы с тобой потеряли друг в друге очень многое, важное, необходимое, невосполнимое ничем. И неповторимость этой потери осознаем, наверное, не сегодня, а только спустя годы. Или даже не в этой жизни…

…Нашла в здешней, так называемой библиотеке одну старую на английском книгу и попробовала перевести кусок псалма: «освободившись от любви к жизни, освободившись от надежд и страха, мы воздаем краткое благодарение богам, какие бы они ни были за то, что ничья жизнь не длится вечно. За то, что мертвые никогда не выходят из своих могил. За то, что даже самая усталая река в конце-концов достигает своего Моря»… Задумываюсь о том, что неспроста попался на глаза мне этот английский псалом…
…Знаешь, мне вдруг здесь захотелось попросить у него прощения.
И ты меня тоже прости. За что-нибудь, что, может быть, было не так. Ладно?..

* * *

Несмотря на мои расхождения с политикой партии во взглядах на зарубежную музыку и качество отечественных джинсов, лживая империалистическая радиопропаганда все же не до конца заглушила во мне чувство коллективизма. Не мог я не самоощущаться частью общества напрочь, и где-то чувствовал в себе обязанность жертвовать и частью своих свобод, чтобы не оказаться на обочине дороги, по которой двигалась безальтернативная и непобедимая общность — «советский народ». …Или хотел застраховаться от того, чтобы потом общество, злорадствуя, не тыкало мне при каждом удобном случае, что слишком уж много ему, социалистическому, должен. …Да и — «вдруг война, и придется «все как один»… — упорно дожимала какая-нибудь «Малая земля» или что другое из непреходящей в искусствах военно-патриотской тематики.
Я самым положительным образом отреагировал на военкоматскую повестку, пришедшую в момент, когда я впервые с трудом пытался спихнуть очередной семестр.
В тот период, у меня призывника, не просыхавшего от долгих проводов, как-то не хватило в прямом смысле трезвого времени внимательно прочесть это последнее письмо, которое получил от Тамилы перед самым уходом в Советскую Армию на срочную службу…
«Земля на меня не наползнет.
Огонь не попалит банты.
Любовь наша тихо отползнет.
Гражданскому счастью — кранты», на перроне, прежде чем войти в вагон, предназначавшийся для призывников, — испоганил замечательные строки Сергея Острового, постриженный в солдаты, иногда спонтанно являвший себя с самого детства, мой несуразный талант «перекорячивания» чужих поэтических строк…

…Письмо, где она всех прощает и просит за все прощения у своего мужа, непосредственно упекшего ее подальше от своей карьеры и ребенка к черту на кулички — в психушку, меня, озабоченного тогда таким раздражителем, как предстоящая армейщина, не насторожило. Я даже не понял, что оно было написано не за один раз, и, вероятно, так и осталось незаконченным.

* * *

Солдату больше чем кому другому свойственно вываривать свои мозги мыслями о женщинах в жизни уже встретившихся. Где-то в недрах своих подсознательных потемок я, тогда еще наивный максималист, не мог, поначалу, и в армии, вспоминая Тамилу, до конца простить этой женщине того факта, что встречаясь со мной, она какое-то время пребывала в состоянии лжи с мужем.
Но многое и, как известно, большое, — видится и понимается на расстоянии. Было бы время всмотреться.

* * *

После задрочной учебки, в уже линейной части мне, кроме беготни в амуниции по полям и других по-армейски суетных телодвижений часто доставалось и караулить от империалистических шпионов, а иногда и от подвыпивших грибников, затерянный во владимирских лесах и упрятанный
на десятки метров под землю важный для СССР объект. И во время нескончаемых ночных караулов времени для раздумий о былом хватало вполне. Вышагивая долгими ночами с карабином по периметру и осмысливая это самое былое, я постепенно стал как-то лучше понимать — и то, что со мной было раньше на гражданке, и многое происходящее в настоящем. Стал понимать, как трудно женщине объяснить свой выбор, или выбрать вообще. …Может быть, оттого, что порой женщине, от ее «слабой» женской природы, приходится лгать, демонстрировать не то, что есть, — невозможно ей уметь быть объективной в той же степени, что мужчине.
«…В парламенте, суде, на поле боя мужчинам подвизаться суждено…», — цитировал я сам себе из Байрона, забредши подальше от караулки и, помня, что имею лишний запасенный неучтенный патрон, от ощущения временно неконтролируемой никем своей вольности целился в кирпичную половинку, что виднелась вдали на кочке за проволочным периметром. «… Надо же, — философически размысливал я, — это насколько же двуногое, как и я, только местами с нюансами в рельефе на теле, отлично от меня… — все иное. …Да и с земными ее, женщины, возможностями как-то по-другому, маловато их.., …хотя, может, это только с моей, мужской точки зрения…», — не по-солдатски думалось мне в немыслимом отдалении от предметов, какие пытался осмыслить. «…Для нас — одно возможно облегченье: вновь полюбить для нового мученья», — вспомнив, наконец, продолжение из «Дон Жуана», я плавно потянул спусковой крючок… От шарахнувшего выстрела СКСа кирпичная половинка, брызнув осколками, исчезла с горизонта, на доли секунды обозначив над кочкой облако белой пыли…
В армии мне стало понятно, что глубинная женская духовность особого свойства: в чистом виде — неприкрытой существовать ей в земных условиях невозможно; женщина даже физиологически более чем мужчина вывернута наизнанку, значит, более ранима и менее защищена. А начало мужское — более прагматичное без соединения с женским, мертвенно-бледно, несозидательно и, в конце концов, — саморазрушающе. …Я смутно стал постигать истину, что быть Женщиной — большое призвание и труд, скорее всего, тягчайший.
В самый разгар своей армейщины я неожиданно для себя, стал чаще, чем когда-либо вспоминать проведенные с Тамилой дни.., часы.., минуты… И в какой-то момент именно тогда, помню, пришло понимание: время, когда мы были вместе — это лучшее, что было и останется у меня в этой жизни вообще. И действительно, — сколько потом ни смотрел я на женщин, пытаясь хоть в какой из них увидеть такой же наполненности человечностью, разумом, столь же глубочайшей женственностью, — не получалось.
Как я мог с ней расстаться, не оставив адрес, и не получать ее писем? Как мог я так ничтожно мало ценить эту ее бездонную женственность и такую совершенно неподдельную, когда-то направляемую в этом мире исключительно на меня сексуальную щедрость, предельно ведомую в этой женщине большим искренним Чувством.
Да и как я мог, вообще, уйти в армию от Такого и, о, боже мой!, любящего меня существа, имея в военкомате уйму знакомых?..
…Ну и что, что старше, что ребенок? …Ну и что с того, что «аккредитованный» партиец-муж?..
…Временами, посреди армейской бытовщины не верилось и было странно от мыслей, что в недавнем прошлом мне в действительности было позволено судьбой иметь отношение к ее такой богатой, неизмеримо женственной духовности, к которой где-то, каким-то образом было прикреплено когда-то умевшее становиться в моих объятиях, податливым, до боли родным и источающим теплейшее и немыслимо проникновенно-возвышенное звучание, такое ладное и легкое тело…
Я стал думать о ней постоянно…
А когда по весне сержант-медик забывал сыпнуть на кухне в котел с дымящейся солдатской снедью бромный порошок, и гормональные пики в моем воинском организме, запрятанном от женского пола для почетного дела в леса — брали свое, то, неся эту самую, занудную караульную службу, я, иногда, останавливался и высвобождал из галифе часть тела, налитую накопленным, затмевающим солдатский рассудок — без остатка захватывающим желаньем. …После кратчайшего действа, бездарно и обильно орошаемая, влетающей в проявленный мир звенящей белой плазмой, сосна виделась знакомым мне силуэтом…
В такие минуты доверенный моему карабину участок важного для СССР стратегического объекта перед лицом мирового империализма какое-то время оставался незащищенным.
«Прощай, девочка-принцесса, ты теперь знаешь, что не заслуживаю тебя, — самого святого и безошибочного, в этой жизни, — я не стою», — стыдясь своего антисоветского действа, мысленно проговаривал я, со скрипом извлекаясь рассудком из липких псевдо-оргазменных клещей.
…Бывало также стыдно перед ночным молчащим лесом и карабином. И еще перед каким-то киногероем Жерара Филиппа или Делона… Но сладко.
Потом, после таких незапланированных задержек на маршруте, я продолжал шествие вдоль бесконечного проволочного периметра, но мои мысленные диалоги с Тамилой возобновлялись в русле уже исключительно душевно возвышенном.

…Последняя треть срока моей армейщины превратилась — не в ожидание конца службы, а в ожидание приближающейся долженствующей появиться после дембеля возможности — искать ее и найти во что бы то ни стало…

* * *
И однажды в по-армейски вялотекущем, но непрерывном круговороте смен времен года, наступила очередная весна, а с нею приблизился и дембель, который, понятное дело, — неизбежен. Неизбежный, традиционно неожиданный и с каждым днем урковато наглеющий Дембель дышал в лицо теплеющей к полудню сыростью; чувствовался в выражениях лиц командиров, ставших по отношению к старослужащим снисходительно-добродушными, или даже застенчиво-лишенческими; в целомудренно обещающих коровящихся взглядах, обычно подчеркнуто каменнолицых, прапорщиц…

Весна и Дембель, как взявшись за руки, приближались вместе большим единым праздником, бывающим у срочников в жизни — раз.
По многим сослуживцам стало мне заметно, — свыкнувшись с армейской повседневностью, они, ожидая дембеля, — все же как-то и побаивались грядущего резкого перехода в состояние сугубо гражданское. От этого позорно слабели, нервничали; чаще раздавали подзатыльники новобранцам, и все меньше пьянели от опустошаемых бессонными ночами флаконов «Свежести» и кружек чаморной браги, созревавшей для их, «дедушкиных» горл в заветных тайниках казарменного чердака. …Да и мало-ли каких изменений ждет там — за проволочным периметром, в параллельной внеказарменной реальности, от которой отвыкли.
…Но мне то — чего бояться? Мой преддембельский сон был не больно разлажен. Я все решил! Теперь, что делать — знаю. Разыщу, и конкретно, раз и навсегда предложу …нет, потребую — стать только моей. Вместе с ребенком… И побоку всякие гульки, общаги… Только Тамилу — и жениться!.. А муж?.. Что муж.., подумаешь, — «овцебык великий»… Не смеет стоять на пути большого и, был я уверен, обоюдного чувства. …Если что, дам в морду… За время пребывания в «армейке» поднабрался я решимости.

Но разыскать Тамилу после «армейки» сразу же у меня не получилось.
Трудами гражданина Lьявола, который всегда много обещает, и, при случае, ради пущего соблазна, как известно, умеет даже принять «вид Ангела света», мне, дембельнувшемуся «страдальцу», как бы за многих от армейки «косонувших», вскоре был предложен ряд «заслуженных» послеармейских удовольствий в виде нескончаемых пьянок и халявной поездки с компанией друзей-собутыльников на черноморское побережье, на турбазу; там, среди солнца, моря и загорелых женских тел прозябал директором «свой человек» — весьма гостеприимный дядя одного из моих приятелей.
На тот момент я еще не ведал, что тот, кому гражданин Lьявол ничего не даст, должен быть счастлив, что легко отделался. Обычно данный гражданин после больших обещаний, подаваемых доверчивым представителям человечества в виде радужных и, казалось бы, легко или лиходостижимых мечт, …только отбирает.

***

ВОЗВРАЩЕНИЕ К СМЫСЛУ

Вернувшись с черноморского побережья, опустошенный безалаберным отдыхом в свой город и, пройдясь по аллеям того самого — «нашего» с Тамилой — парка, я словно проснулся в до армейском прошлом. Проснулся от вдруг нахлынувших романтических воспоминаний… Поэтому почти бегом тут же направился в «Дворянское гнездо»: ведь не может быть, чтобы никто из соседей не знал-не ведал, в каком направлении выбыла семья небезызвестного в области партийного деятеля.
Только к исходу лета, в средине августа, мои розыски Тамилы увенчались результатом.

* * *

Долговязая начмед, запроторенной наверное кагэбистами подальше от областного центра — в полезные для здоровья леса Сватовской психушки, стараясь быть немногословной и торжественной, только что и отдала мне пожелтевший листок, на котором был изображен заяц. Я знал: так получилось, что заяц, совсем по-детски простым карандашом ею нарисованный в один из дней пребывания в клинике, был символом Тамилы. На рисунке Заяц бесстрашно, не щурясь, смотрел прямо на висящее перед ним солнце, выбрасывающее из себя прямые лучики…
— Здесь еще конверт с исписанными ею страницами, — сухо и не совсем уверенно произнесла начмед, … — но это личная папка самого профессора, он распорядился никуда их не девать, говорил, что могут представить интерес для его исследований… Тут же шагнув к ней, я неожиданно резко выдернул конверт из ее рук, прежде чем она смогла положить его обратно в толстую папку.
— Что вы себе позволяете!!! — от негалантной выходки докторша была более чем обескуражена; толстая папка едва не вывалилась из ее рук.
В ответ, неожиданно для самого себя напряженным голосом, я сдавленно процедил нечто вроде, что сам являюсь генеральным психиатром из теоретиков.
— Вы?! Да, как вы смеете!..
— Смею, — оборвал ее я, не дав договорить. Не ожидая, пока женщина, удивленно застыв на месте, пыталась что-то прочесть в моем лице, я уже держался за ручку двери ее кабинета; вместо извинения, и «до свидания» по инерции, не в силах остановиться продолжал безотчетно хамить:
— …Смею! Как командир дивизии тяжелых пулеметов! — Последнее я зло бормотал, уже захлопывая за собой дверь, чтобы тут же направиться вдоль пахнущего сыростью и рвотой клинического вестибюля к выходу.
Конечно, потом сожалел, что все получилось именно так, и спустя полгода пытался извиняться перед, вполне возможно, ни в чем не виноватой в той жизни женщиной, запомнившейся размытым взглядом серых не злых глаз и неестественной белизной показательно отглаженного халата; говорил ей, чтобы не обижалась, по телефону.

* * *

…Место, где находилась больничное кладбище, ненавязчиво поражало тихой проникновенностью окружающей природы: к горизонтальному прямоугольнику из холмиков с одинаковыми деревянными колышками и прибитыми к ним табличками с малопонятными мне цифрами, подбиралась березовая роща. А еще дальше, за уходящей по склону вниз рощей, виднелись синие от множества сосен, сливающиеся с голубым, в белых, просвеченных солнцем тучах небом, холмы.

Казалось, сама природа с удовольствием заботилась о безымянных усопших, чьи бренные тела по каким-либо причинам остались так и не востребованы родственниками.
…Где-то я слышал, что отработавшая свое земное воплощение душа каждого умирающего по-настоящему достойного человека, восходя туда, откуда пришла, по дороге в Вечность, постепенно превращается в душу ребенка, теряя все к ней приставшее на земле и, наоборот, собирая все то, не по-земному качественное, что оставила по дороге — на пути в жизнь земную.
…Она стала умирать, будучи живой. Не выдержала прекращения в себе, как однажды сама же выразилась, такой «концентрированной любви». Стала еще при жизни делаться ребенком. Я это понял тогда, когда увидел ее рисунок, зайца, отданного мне докторшей. Такое мог изобразить только чистейшей души ребенок, во многом свободный от бремени земных страстей и всяческих прижизненных несуразностей.

* * *

Наверно, каждый из нас, здесь на земле, такова его задача, собирает себя по кусочкам, примиряясь с теми, кого не принимал, обидел или на кого сам держал в себе обиду или недовольство. И, человек, всех простивший и все принявший как есть, — уже не обычный человек, а субстанция плана более тонкого, испытывающая теперь тесноту и не умеющая существовать в земных условиях и, как уже приближенная к сферам небесным, — желающая себе иной среды обитания…

* * *
…Где-то, в одной из книг просветленного индийца
Shri Kuchakt сказано приблизительно о том, что человеческая душа часто подставляет физическое тело, чтобы «долбануть» по нём каким-либо недугом, чем наставить, вернуть человека на путь, который не во искривление души, — не во вред таковой.
Но сейчас же, в моем случае, в результате увесистого удара судьбы — у моих ног было погребено тело, принадлежащее не мне, а вполне здоровые нижние конечности как бы привели меня, их обладателя, чтобы полнее прочувствовал значимость отсутствия в земном мире человека, который, как становилось все более ясно, так много занимал места в жизни, что образовавшуюся пустоту заполнить — невозможно.
И я ловил себя на мысли о том, что был не в силах уложить в голове, что вот так, просто, под слоем этой бурой от опавшей высохшей хвои, комковатой земли могла покоиться одна из «рожденных в ночи», содержавшая в себе много больше, чем влюбленность в собственную самозабвенную диковатую романтичность — героиня, из когда-то мною читаного рассказа Джека Лондона.
О Тамиле, как уже физически не существующей на этой земле, думать не получалось.
От внезапного дуновения ветра листва берез шелестнула громче.
Из пронизанных солнцем туч брызнули редкие освежающие капли.
Я все стоял и тупо смотрел то на служившую крестом фанерную табличку, из которой ничего не мог понять, то на так и оставшийся быть зажатым в моей руке пожелтевший распечатанный конверт с маркой, безмолвно утверждавший под солнцем этой, уже совершенно другой жизни, такой нереальный и чуждый жирный штамп — «ПОЧТА СССР».
По узкой тропинке сквозь дождь я шел к железнодорожной станции. Серо-коричневый зайчонок не спеша перебежал дорогу и, безбоязненно косясь, радостно скрылся в высоких травах.
Возвращаясь в город электричкой в пути обратном, я чувствовал, как сдавливало в груди от множества непередаваемых чувств; от приходящего понимания безвозвратности ухода из пространства этой жизни чего-то — очень смыслового; настоящего…

Могильный холмик с колышком и табличкой призраком выплыл за окном электрички. Стал напротив и долго не отставал от поезда… Недавно отслуживший армейскую повинность и относительно молодой, я сознавал… Скорее, еще не «сознавал», но досадливо и тупо только начинал бычить, что дальнейшая жизнь моя, никогда уже так не запестреет и не расцветет Женщиной, как цвела и пестрела той, от которой в этом материальном мире мне остался комковатый присыпанный рыжей хвоей бугорок.

…«Эмэ-эври…», — полувопросительно, тихо, но разочарованно и как-то по-взрослому сквозь стук вагонных колес проговорила вдруг девочка. В этом ее грустном возгласе теперь было: «Ну, вот и все. Прощай надолго».
* * *
В подавляющем большинстве своем мы лучше нашего надутого имиджа или напяленной на себя и постоянно носимой маски для сокрытия в своем глубоком нутре духовном той интимной качественности, которую и пытаемся защитить от грязных рук и хамства, притворяясь не собой. …Но есть совершенно неумеющие падать. Такое не от гордыни. А, скорее, от верности своему изначально высокому духовному потенциалу, с которым явились в эту жизнь. Такие, просто не умеют, не смогут научиться ни предать, ни уронить себя. Они вправе только уйти с земли, будучи несродственны с энергиями земными — своими энергиями высокодуховными, на которых и живут. …Гражданин Lьявол к таким присматривается особо пристально…

Как сказал один старец путнику, гостившему в монастыре: «Я слаб, ты силен», подразумевая несродственность своего высочайшего энергетического потенциала с земным… Конечно же, старец был не слаб — силен. Но силен был там — где-то в высоте своей для большинства недосягаемой. И слаб здесь, — на земле.
И действительно: простивший и принявший уже не просто человек, а Некто духовно усовершенствованный, требующий себе уже иной среды обитания… Не живет такой на земле, а, конечно же, умирает. Он уже заслужил самую высокую награду, заслужил Смерть, то есть.
* * *

УХОДЯЩИЙ ОГОНЬ; ПИСЬМА ПОСЛЕДНИЕ…

«…И не достигнув ничего ушли»… О тщетности убегания и ненужности поисков всяких смыслов смысла существования в суетном мире сделан вывод, вероятно знавшим толк в медитации, мудрейшим Омаром Хайамом.
Тем и открыл Поэт, — «То самое», начинает видеться, возможно, только после смерти,
И не есть ли поэтому огонь, что просияв «над целым мирозданьем, уходит вдаль, плача» — сама светлая скорбь истинного понимания конечного результата всех напряжений наших белковых тел.
«Живой уходящий Огонь» — награда каждому тому, кто сумеет прозреть и пройти Момент Истины еще прижизненно.
…Достигших такого понимания Улавливающий человеческие рассудки беспокоить уже не в силах. Ибо Светлая скорбь, какая присутствует в месте, где «все реки вливаются в морскую гладь», — для гражданина Lьявола — невыносима.

…А, может быть, Тамиле посчастливилось заслужить ее, Смерть.
Заслужить, как награду свыше.

* * *

Хоть и выпало мне жить в имевшей хорошо охраняемые границы «самой читающей стране», сложилось так, что в первую очередь судьба свела меня со Shri Kuchakt, безвыездно проживавшим в одном из Южных штатов Индии, и только потом с доктором Жмурко, обитавшим значительно ближе к моему постоянному местожительству, но в пользу знакомства с которым, достаточные мотивы у меня появились только тогда, когда принял решение взяться за создание литературной работы, где основой были бы сохранившиеся ко мне письма Тамилы.
С семидесятидвухлетним Жмурко, бывшим представителем медицинской отрасли на протяжении столетия наиболее успешно морочившей людям головы, непонятно почему не имевшим никогда ни семьи, ни детей, и непонятно зачем, как оказалось, владевшим большой коллекцией мужских туфель, — я повидался, когда он был уже пациентом клиники, в которой некогда и работал.
Возможно, когда-то профессор Жмурко совершил подвиг самопожертвования, принеся себя, на свою же голову, в жертву психиатрической науке, и так и остался быть с этой самой своей наукой — или «лже» обрученным на всю жизнь.
И теперь, когда его, постоянно забивашегося в угол своего «койко-места» один из соседей по палате, подавая заразительный пример другим, больнее всех время от времени щипал под ребро с одним и тем же ехидным вопросом: «Что, помнишь, сука, как меня лечил?», — он кисло и протяжно выл, вцепившись зубами в собственный кулак и как от надоедливых мух свободной уже не рукой, а иссушенной и желтой конечностью, отворачиваясь к стенке, отмахивался от обидчиков, от которых спрятаться было некуда. …Смерть себе, как награду, сумасшедший доктор еще не заслужил.
На наиболее видимую мне достоверной причину того, отчего профессор Жмурко подвинулся рассудком приоткрыл завесу Shri Kuchakt.
«…Наработавший в себе от эгоизма уплотненные стереотипы, излишне склонен навязывать их другим, чем истощает свое сознание. Для такого мир становится уже в то время, как собственное его «Я» все больше эгоцентрируется. Навязывающий свое — пытается переделывать, а именно: сужать, по своему подобию, сознания других людей, что напрямую противоречит Идее, творящей ментально расширяющийся, построяемый мыслями Мир, который, отстаивая качество мыслей его, Мир, строящих отбирает, с помощью стереотипов, — разум у носителей зависти, жадности — качеств порождающих предательство; у носителей, рождающейся от страха — агрессии…». Словом, так, видимо, терпит крах все то, что подпадает под понятие эгоизма. В конце концов у таких психический потенциал истощается и скоро они перестают ориентироваться в закономерностях реального мира, в истинной шкале ценностей, и, поэтому естественно, что значительно больше подвержены клиническим расстройствам сознания, как наказанием за попытки строить людские сознания по своему суженному подобию.
…Может быть, от своего эгоизма Жмурко так и прозяб в одиночестве до самого своего сумасшествия…

Таково по этому поводу мнение Просветленного индийца, который всегда подчеркивал, что мир справедлив предельно, так справедлив, что степень его справедливости не всегда возможно оценить умом человеческим.
Что на сей счет могли бы сказать современные, подобные и неподобные профессору Жмурко современные «фрэйды» и «бехтеревы» мне, как в области клиники мозга не смыслящему, представляется малоинтересным, вторичным.

* * *
Вот почти и всё повествование или исповедь, тесно связанная с гражданином L’яволом, с недавним прошлым в первом рабоче-крестьянском, вкупе с «прослойкой», государстве, …или с чем-то другим.
Изложенное ниже — содержимое конверта бывшего в личной папке профессора Пантелея Абрамовича Жмурко (взятого мною у женщины-начмеда Сватовской психбольницы), что представляло когда-то профессиональный интерес для его исследований в его, Жмурковой, психиатрии:

«…как же ты при всем твоем знании жизни, наблюдательности так и не смог понять мучительности моего положения. С первой нашей встречи боль и радость так тесно переплелись во мне, что разделить их было невозможно.

…А потом было твое недоверие… Даже когда не говорил ничего — недоверие иной раз таилось в твоих глазах. И оно отравляло самые счастливые минуты жизни. Ведь счастье — это когда тебя понимают… Не верит самый близкий сердцу человек… — Какое же это счастье?..
…Но что я могла сделать с твоим недоверием? Бывало, проснусь ночью от какого-то внутреннего толчка, а перед глазами твое лицо: потемневшее от тоски и обиды, почти отчаянные глаза… Хотелось вскочить, одеться и прямо ночью прибежать к тебе и закричать: «Да, да, я к тебе навсегда и только с тобой хочу быть вместе! Всю жизнь!».
Почему так не произошло?…

…Неужели же ты посчитал, что только твоей я не буду никогда, а тебе говорю незначащие слова, чтобы отделаться?… А я не спала много ночей. Думала, думала, думала. И не в силах была сделать выбор.
А, может, просто не имела права.

Я вернулась к своему первоначальному состоянию: потеряла все одним махом. Но знаешь, не чувствую себя «жалкой, ждущей подаянья» — такой мне не стать даже оттого, что покинута… И «злой, готовой на разбой» я не стану, не будет и этого. А что будет — не знаю…

Как хочу видеть ребенка..! Говорят, что как только поправлюсь, обещал приехать привезти его… Но я боюсь, даже, наверное, знаю, что не приедет… И не привезет…
…Может быть, мне следовало вовсе не начинать завязывать с тобой знакомства, …или оборвать все раньше… Но, как выразился Баратынский, «не властны мы в самих себе».
…Не хочется больше ничего: ни писать, ни читать; сижу здесь с одними и теми же мыслями, которые не хотят развеяться…
«Моя душа,
Я помню, с детских лет
Чудесного искала…».
Отчего же сейчас душа моя ничего не ищет. …Неужели так устала душа. Наверное, ей нужен Бог, душе моей, …множество Бога…

…Как много и подробно я тебе писала… Может оттого, что запуталась и чувствую себя в чем-то виноватой? А с помощью того, что писала, пыталась выкарабкаться… Яма так глубока…

Недавно был сильный ветер. С дождем…
«И никто души не потревожит,
И ничто ее не бросит в дрожь —
Кто любил, уж тот любить не может,
Кто сгорел, того не подожжешь».
…Ты говорил, что больше надо любить бога, чем человека. А как быть, если нет у человека бога кроме человека другого? Может, от этого и истлевают любовью, пусть, как ты и говоришь, — любовью земной.

…Все равно не могу не думать о тебе, о себе, о нас с тобой. Ты — это я, а себя забыть невозможно. Красивая фраза о том, что «ты — моя незаживающая рана», оказывается, верна.
А знаешь: пыталась я тебя разлюбить, не один раз пыталась…

Заметила в себе такой недостаток: больше недели полного отдыха не выдерживаю, а тут уже 25 дней веду паразитический образ жизни. Разве мыслимо? Никаких особых чудес, кроме гигантской гусеницы не видела.
Что-то совсем меня природа одолела. За что такая немилость? 100 болячек на одного человека…

Мне здесь много говорят о том, что мне необходимо менять образ жизни: не переутомляться, не волноваться, не задумываться… В результате получается, что надо ложиться, руки крестом на животе и даже не дышать… Наверное, я так не сумею… Возможно, когда-нибудь позже, я напишу роман, и мне пригодится, что здесь видела, как в свое время Достоевскому пригодились наблюдения над каторжниками в «Записках из мертвого дома».
Заканчиваю: сейчас придут с уколами…

«За черною будет белая полоса». Знаешь, не могу поверить, что будет. Кажется, что нет в жизни больше белых полос. …Даже если и были — все хуже помнятся.
Плохо, что нигде не останешься одна. Даже, извини, в туалете вечно толпа. И бесчисленные миллиарды мух, которые не только осаждают кухню и столы, но и лезут в рот жующим. Единственное место, где 10 мин. бываю одна, это принимая душ.

…И ужасно нахальные комары. Ты их убиваешь, а они все равно лезут.
А какой странный режим дня, что предусматривает 13-часовой сон: с 20—00 до 6—00 и с 14 -00 до17—00. Вот и сейчас многие спят, а я пишу…
Мне очень хочется с тобой поговорить. То, о чем я сейчас думаю, не хочу говорить никому. С тобой бы поговорила. Но знаю, что в письме этого нельзя.
Еще недавно мне здесь удавалось часть таблеток выбрасывать, а сейчас они стоят и не уходят, пока не проглочу все. Словно камни таблетки глотаю. Это и невкусно и унизительно.

Когда-то я почти физически ощущала тоненькую жилку, которая нас с тобой постоянно связывала. Она то удлинялась, утончаясь, — то укорачивалась, делаясь ощутимее. Если бы меня сейчас спросили, кто ты мне. Я бы не смогла ответить…
…Не думай, ты мне и сейчас очень-очень близкий. Только нет сил — ходить, говорить, смотреть на белый свет…
…Здесь я часто задумываюсь: чего же мы больше дали друг другу — счастья или боли?..
Извини за корявость почерка: это, наверное, уколы.

Вчера сидела в беседке, увитой виноградом, и случайно видела, как санитар меня не заметивший, ударил больного, что не хотел подметать листья. …Ударил человека, который болен душой… Мне стало очень плохо. Плохо мне до сих пор. Не знаю — станет ли когда-нибудь лучше…
А гусеничка — красива! Вся как из разноцветной мохнатой кожи, посредине спины красная полоска, которая заканчивается рогом, наподобие носорожьего, только сзади, а по бокам белые пятна в обрамлениях из красных ромбов, и вся похожа на живой и яркий инопланетный цветок… Какой же, наверное, красивой бабочкой станет когда-нибудь эта моя знакомая… И она сможет летать, сможет лететь куда захочет…

…Теперь я все сама, ты мне не поможешь. А я тебе. И не надо. Такое, как со мной, человек сам решает. Я остаюсь. Может, это хуже для кого-то, но по-другому я не могу… Вот, думаю, что после с нами произошедшего у тебя осталась просто инерция чувства, в то время как я любила тебя все глубже и осознанней. И я со своей ненужной тебе любовью обуза. …К тому же отнимающая отца у сына… Имела ли я право? Понимаешь? Имела ли право…

Сегодня мне снился большой Заяц в бабочке.
Никак не могу понять: отчего — чем больше человек выздоравливает, — тем больше получает таблеток и уколов?
…Хочется быть маленькой, чтобы рядом были мама и бабушка…
«…Хорошо живу богато…, …до чего же эта легкость сердце высосала мне…, …им оно не дарит встреч нечаянных, им оно во сне и то не снится…, … я, наверно, слишком часто плачу…, …не старайся не майся слишком много меня». Что-то забывать я стала стихотворения, обрывки только и помню… Вот, про ручей помню: ...ручьишко, ручей, ручеенок, ребенок-ужонок без рук и ножонок…».
«…Хорошо живу богато…, …до чего же эта легкость сердце высосала мне…, …им оно не дарит встреч нечаянных, им оно во сне и то не снится…, … я, наверно, слишком часто плачу…, …не старайся не майся слишком много меня». Что-то забывать я стала стихотворения, обрывки только и помню… Вот, про ручей помню: ...ручьишко, ручей, ручеенок, ребенок-ужонок без рук и ножонок…».

«…Бесконечны поиски истины на грешной земле человеками. Оправдание и утешение ли мы себе ищем, …или истину…. Прежде всего, м.б. — стоит ответить себе на вопросы «что есть — я», которое ищет истину… (из чего состоит мое я), и «во имя чего?» ищу я истину (каковы мои истинные мотивации? …Поразмыслив над этими вопросами, всегда прихожу к мысли: моим недовольством (неприятием происходящего) и поиском истины (а не принятием таковой) движет некий кусок негатива, часто всякий раз разный — в зависимости от моей вожделенной направленности на мою «карманную» истину. …Думаю — правильнее будет упорядочивать свое «Я», освобождая его от «кусков негатива», и просто впускать в себя ту Истинную Реальность, которая, как и Любовь, вокруг нас розлита во множественной множественности. …А то живем мы себе — с аппетитом пья, вкусно едя, не подавая нищему; не делая от лени по утрам зарядку.., — не напрягая аппарат мыслительный, …пока наша жена не уйдет к другому, не постигнет утрата близких или крайняя инвалидность, а то и просто зависть к несправедливости — более удачливому и обеспеченному соседу… «За что такая несправедливость» — вопрошаем мы небо и обиженные «несправедливостью» принимаемся искать с в о ю истину; оправдания, то бишь.
…Нет правых в земной жизни для Свыше. Нет виноватых. Есть для каждого задачи, требующие поступков для очищения, для собирания в себе энергетически божественного. Или же для отягощения человека энергетическим минусом, тем, что противно божественному, через что неотвратимо следует необходимость поступка опять же — очищающего. Всякий поступок, тем более очищающий, требует лишь одного — правильного понимания, наконец, его истинных мотиваций. Если нет такого понимания, то ступает человек в земной жизни по пути того же, в конце концов, понимания, но через страдания. Правильное понимание — выполнение задачи во имя того, чтобы пришла очередная задача в последующей ситуации, требующей поступка на более высоком уровне внутренней законности — моральности, нравственности. Чтобы выбор осуществился правильный и в более верном направлении совершен был поступок, необходимо уметь быть вне энергий противостоящих энергиям божественным, дабы уметь отслеживать мотивации, которые суть от энергий, что в человеке и в сущностях, которыми человек бывает ведом. Чтобы работать с энергиями в себе, важно уметь их правильно обозначить — назвать. …Но как из этих самых энергий выбраться, чтобы их же назвать? Не бывает ли недозированным их сброс на Человека с Небес?.. И, может, как бы хорошо Человек себя не пытался себя вести, его ментал временами может быть подчинен сущностям в соответствии с его же накопленным потенциалом, где есть энергия минусовая, так полюбляемая полноправным гражданином Вселенной L’яволом,
что неусыпно
присматривается
к мыслям
людей… и ждет, ...когда будут готовы не чисто мыслить, или предать».
(Из совр. индийского философа(«Евангелия для начинающихся землян») — перевод автора.
* * *