Майское отчаяние

Иван Азаров
«Весёлые годы,
Счастливые дни –
Как вешние воды
Промчались они!»
Из старинного романса

Изящная дамочка, музыкальных очертаний идёт по вечернему Новому Арбату, украшаемому неспешно падающим снегом. Жерло сужающегося тротуара скрывает идущего за ней проходимца в расстёгнутом, несмотря на изрядный холод, пальто, из-под которого выглядывает щеголеватый костюм. Фатоватый джентльмен явно доволен собой и ухмыляется одному ему ведомым мыслям, и выражение его лукаво-надменного лица говорит о полной его уверенности в том, что носит он свою улыбку по праву.
Раскрасневшийся столичный модник неопределённого возраста идёт подчёркнуто молодцеватым шагом, напружинившись, будто жилистый хрен изрядных размеров.

Я вспоминаю охранника музыкального клуба, расположенного по странному совпадению также на Новом Арбате, но чуть дальше от центра, который также культивировал в себе удивительное чувство превосходства. Выражалось же его превосходство в перманентном желании заигрывать со всеми барышнями в пределах видимости. Причём если его замашки смотрелись, по-видимому, вполне уместно на его краснодарско-ставропольской родине, то в клубе постоянные подмигивания вызывали гремучую смесь недоумения и неудобства. Ибо во взгляде второго из покорителей вершин женских слабостей прослеживалась демонстративное задиристое желание обладать первой встречной, опираясь лишь на её половую принадлежность.

Михаил мог описать этот взгляд как самое непосредственное и очевидное воплощение его первейших грёз и главных потребностей: едкий, с прищуром взгляд он был словно руки, обветренные губы, проходящие по внутренней стороне бёдер дамы, в изнеможении опрокинувшейся на нагромождение атласных подушек, чьи пальцы хаотично перебирают волосы надменного кавалера...


КУЛЬТ ЖОПЫ.

Всякий раз, когда вечером я езжу на велосипеде через ландшафтный парк, по дорожкам, уложенным плиткой, вдоль аллей, где так сладко мечтается, и холмов неясного, доисторического происхождения, я проношусь мимо спортивной площадки, аккуратно примостившейся на внушительном склоне совершенно незначительного ручья. Мои двухколёсные прогулки проходили обычно по вечерам из-за недостатка силы воли для поездок утренних. А по вечерам, напротив, развеяться после работы казалось потребностью довольно органичной. Три спортивных вольера было обнесено проволокой. На одном дюжие и тучные мужики лениво перебрасывались баскетбольным мячом, изредка взрываясь стремительными прорывами к кольцу противника. В центральном загоне постоянно суетился народ, мелкими шажками пиная футбольный снаряд. На третьей площадке ближе к лету собирался чрезвычайно разношёрстный сброд побросать мяч через сетку, делая это на диво непрезентабельно и расхристанно.

Но вот соседняя площадка с тренажёрами представлялась по сравнению с ними образцом дисциплины и концентрации. С горящими глазами и измождёнными лицами спортсмены изводили себя сериями и подходами, тянулись, отдыхали, напрягались и вновь отдыхали, бо;льшую часть времени всё равно проводя уткнувшись в телефоны.

Но едва ли не каждый раз я становился свидетелем чрезвычайного и сверхчеловеческого упорства, с которым, обособившись от остальных, самоотверженно тренировалась одна девушка, отдавая все силы своего юного тела приседаниям.

Интересная особенность состояла также в том, что ноги её в коленях были стянуты довольно плотной резинкой, видимо для того, чтобы усложнить эти самые приседания.

Подозреваю, многие окажутся более сообразительными и сноровистыми, чем рассказчик, и сумеют объяснить, какому божеству, на самом деле, поклонялась эта дама, так отчаянно напрягая свои телеса. Однако напряжение это, действительно, было по большому счёту сосредоточено в одной лишь точке, ибо ничем, кроме приседаний, она и не занималась.

Её idee fixe, краеугольным камнем мировоззрения, был собственный зад, его размер, объём, рельефность и упругость, его чудодейственная способность притягивать взгляды и раздразнивать воображение. Она поклонялась эту божеству столь самозабвенно, что заслуживала ответной благодарности от его заднего величества.

Впрочем, имеем ли мы право с высоты мужского, якобы, олимпийского безразличия осуждать бедную девушку, когда начало телесному идолопоклонничество положил именно мужской пол? Как много представителей сильной половины человечества тратило эти свои силы вхолостую на раздувание мышц, искажение пропорций, истребление слоёв подкожного жира, причём с целями-то как раз не вполне отчётливыми с точки зрения эволюционной. Тогда намерения задопоклонницы из ландшафтного парка были просты и понятны – завлечь в сети плотских обольщений простодушного самца, приглянувшегося ей и, возможно, фортуне финансовых махинаций. Впрочем, давайте спросим себя и свои тылы со всей непредвзятостью: а не мужчины ли дали первичный импульс этой гонке вооружений, столь явно обозначив свои низменные предпочтения? И то, пока одни окольными путями накачивали свои выпуклости синтетическими субстанциями другие целенаправленно эксплуатировали силу тяжести, вес собственного атлетичного тела и коэффициент упругости резиновых лент. Чей же выбор достойнее?

Прежде, чем толковать о духовности и о том, как она уживается с объёмистыми нижними полушариями, стоит задаться вопросом, а не светит ли сей противовес духовности лишь отражённым светом нашей собственной похоти и тем, с какой беззастенчивостью массовая культура поднимает её на тверкающий стяг образца поведения всеобщего?


О ПРОЩЕНИИ И ГОРДОСТИ.

Мне доводилось встречаться с точкой зрения, на первый взгляд, достойной, полной постоянно превозносимой любви к самому себе. Но рассказать об этих взглядах мне вздумалось от того, что я их абсолютно не разделяю. И всё это в совокупности, причина и следствия, слитые воедино, приводят меня к неутешительной мысли, что ежели я и был когда-то влюблён, то чувство это было совершенно самоуничижительного и саморазрушительного толка.

Сама же позиция, провозглашаемый образ мыслей, кажущийся мне столь вопиюще фальшивым, сводится, грубо говоря, что нужно бежать от того, кто пренебрегает тобой и делает это демонстративно. Сомерсет Моэм в романе «Бремя страстей человеческих» постепенно подводит нас к мысли: ты никогда не будешь счастлив с тем, для кого ты последний из рассматриваемых вариантов. Рациональная простота подобного императива глубоко правдива и, подобно горькому едкому лекарству, нацелена исключительно на наше выздоровление. Беда лишь в том, что простота эта глубоко бесчеловечна и никогда не будет воспринята таковой, то есть приносящей пользу.

Бежать от тех, кого мы противны,— выбор очевидный и напоминает выстрел на опережение. Но такая терапия походит на попытки одолеть чужую бесчувственность собственной. В ней нет никакого, даже скрытого достоинства. Тогда как достоинство высшей пробы присутствует в сознательном стремлении к собственному, заранее предопределённому краху. Нет ли в этом поистине высшего достоинства: до конца быть с тем, кто вспомнит о тебе в последнюю очередь? Хладнокровно сносить безразличие и даже поношения. «Подите вон, вас не надо!», брошенное в лицо не должны склонять нас к отчаянию, ведь путь этот вы предвидели с самого начала. И, говоря по совести, на нашем пути не было никаких развилок, чтобы сойти с него в сторону: у нас не было вариантов покориться или нет чувству, что выше нас, как не было и вариантов, как реагировать на равнодушие, на безразличие, на ужасающие откровения того, как надоедливы и противны мы можем быть для тех, кому не милы. И бунт не придаст нам даже видимости благородства, а лишь заявит о слабовольной и мягкотелой тяге к безбурной жизни.

О, скользкая грань между преданностью и сумасшествием, между одержимостью и самоотверженностью, бойтесь перешагнуть её с ущербом для тех, кого обожаете! Но кто я, чтобы уговаривать вас позабыть? Мне ли рассуждать при вас о приличиях, о сдержанности, об уважении, о личном пространстве? Но бойтесь обмануть сами себя, опасайтесь спутать собственные чувства и от служения перейти к преследованиям. Станьте невидимыми рыцарями и растворитесь в обожании бескорыстном и бесперспективном и, может, когда-нибудь вам повезёт! Конечно, это не путь и не средство, но, если вы и в самом деле тот, кому адресовано это воззвание, то иного рецепта попросту нет.


ВАКХАНКИ.

Вымышленный, одинокий и нечастый, мой случайный читатель, я поделюсь с тобой странным воспоминанием двадцатилетней выдержки. Я испытываю по отношению к тебе сложно объяснимое доверие, словно сидя на сеансе психоаналитика. Читатель Шредингера, существуешь ты или нет в настоящий момент, а если существуешь, дошёл ли до этих строк предельной искренности: мы с тобою наедине, и мне нечего стесняться, наш разговор окружает врачебная тайна, и лишних свидетелей не предвидится.

Так вот, этим воспоминаниям практически двадцать лет – срок достаточно безопасный, чтобы даже главные действующие лица не сообразили, что речь-то идёт о них, не вспомнят своих собственных слов.
Да в те годы и я сам перманентно находился в состоянии полусна, нередко теряя саму грань между явью и мечтами, жил мечтами и грезил реальностью.

События происходили в прекрасном, осеннем Крыму. В то время меня лишь изредка лихорадило предельно платоническими чувствами высокой степени разведения. И если всё осложнялось тем, что объект моих вожделений шагал порою неподалёку от меня, то всё равно страдал от этого я едва ли, ибо тогда был ещё реалистом и понимал: едва ли прекрасным планам суждено сбыться.
Дни были плавяще-жаркими, рассудок прятался от зноя где-то в глубинах тела, под складками кожи и одежды. Я приходил в себя только к вечеру и обретал способность воспринимать происходящее куда как более отчётливо, однако, курившиеся вокруг желания молодой плоти несколько одурманивали и мой разум, навевая ему несвойственные и чуждые на тот момент мелодии. И к вечеру, прилив наваждений становился сильнее.

По своей вине или нет, но перед ужином вокруг костра мне пришлось переодеть брюки, отнюдь не из соображений приличия, но потому, что изначальное одеяние оказалось чем-то облитым. Второй комплект, возможно, был тесноват, но и в отсутствии дырок я ручаться не могу.

На противоположной стороне костра сидела пара ранних возлюбленных примерно моего возраста. Они шептались меж собою, но слышен был лишь змеиный шелест, вздохи и лёгкие смешки. Но отчётливо прозвучала фраза, будто повисшая в воздухе, настолько она была ни к кому не обращена и ничем не вызвана.
Томный голос в сочетании со взглядом глаз, так причудливо обрамлённых ресницами, что они казались то ли плачущими, то ли искрящимися.

– Боже, какие у него ноги! – отчётливо произнёс женский голос с бревна напротив.

Не стану хвастливо утверждать, будто речь шла о рассказчике. Тем более, что ничем кроме крайней худобы я ни сейчас, ни тогда не отличался.
Спутник её, несмотря на всегдашнее самообладание и присутствие духа, прибегнул к импровизированной шутке, очевидно растерявшись на фоне нескрываемого сластолюбия.

Время от времени я вспоминаю тот эпизод, прокручиваю в памяти снова с тем, чтобы не забыть об истинной природе женщин, которая ничего общего не имеет с романтическими, восторженно-букетными представлениями о них. От чего-то, влюбляясь в одну женщину, мы разом начинаем уважать всех прочих, преисполняемся наивной и убеждённой восторженности, что и все вокруг нас полны высоких и благородных чувств.

Тогда как истинная природа женщин, не скажу большинства, но уверен – многих, и для меня самого сие стало откровением, это природа вакханок.

Как-то раз я сидел в многолюдном зрительном зале спортивного мероприятия. По левую руку от меня были места компании девушек. И в полный голос, не стесняясь свидетелей, они обсуждали достоинства игроков, разминавшихся перед ними на площадке. С особым тщанием, смакуя и подбирая выражения, они обсуждали, не единожды возвращаясь к скользкой теме, зад атлета в бело-голубой форме.

И для меня стало в некотором роде культурным откровением подобное поведение женщин, с которым я столкнулся, потому как в демонстративной бесцеремонности традиционно обвиняется как раз противоположный пол. И мы, как-то не особенно размышляя и не анализируя стереотип, с ним смирились и едва ли не принялись воспринимать его как программу к действию.

Но такое демонстративное попрание господствующих и, что самое главное, навязанных стереотипов, отзывается гораздо большим удовольствие как раз для женщин, когда они собираются вместе. Тогда процесс ниспровержения романтичных представлений о них самих приобретает едва ли не характер ритуала, священнодействия. И цивилизация не помеха безумству вакханок, ведь придавая ей законченные "цивилизованные" формы, она, вместе с тем, делает подобные импульсивные выражения желания, коллективной похоти чем-то массовым, легализует это процесс, делает нормой.

Глупо осуждать вызывающую страстность женщин, так долго пребывавших под гнётом приличий и немых обязательств крова, очага и иных отвлечённых идеалов. Пришло время реванша с их стороны. Единственное, мне до конца не просто поверить в искренность формы, которую всё это принимает. Она слишком пошла и общеупотребима для того, чтобы радовать святотатственным наслаждением.

И, право слово, не было лучшим исходом для всех нас, если бы мы воспринимали свободных мужчин и женщин именно в свете их подлинных желаний, какими бы неприглядными и примитивными они не казались? В противном случае, они всё равно будут вырываться на волю, но уже с оттенком бунта, в виде вспышек ярости, вулканов, гейзеров страсти и протеста. И, эти вспышки тем более не будут отражением подлинной сущности людей, находящихся под постоянным гнётом общества и традиций!

Но всегда существует риск, причёсывая всех под одну гребёнку, принять подлинного ангела за маску притворства.

И потом, я так мало знаю о жизни, чтобы о таких сложных материях говорить наверняка! Не усмиряет ли величие материнского инстинкта все самые бурные и самые хлёсткие инстинкты, самые первоначальные потребности человеческих самок? Не способна ли нежность и преданность обращаться предательством и безразличием и чем-то куда как более худшим, чем безразличие: холодной вежливостью, отрицающей всякую страсть, всякую жизнь, всякое узнавание и понимание одного человека другим.

Уж если самые подлинные и искренние чувства проходят без остатка, как вешние воды, самые бескорыстные и платонические устремления духа пропадают втуне, оставшись бесплодными, то зачем в таком случае со столь удручающей серьёзностью рассуждать о сиюминутных проявлениях бунтующей человеческой плоти?