Прозрения

Валерий Мартынов
              ВАЛЕРИЙ МАРТЫНОВ


             ЕДИНИЦА ПРОЗРЕНИЯ,
                Роман-хроника


          

                Часть 4



                ПРОЗРЕНИЯ
               
         

                И костер мой выгорел до дна
                И – душа….
                Вл. Белов
               

                1.               


   Наверное, у любого человека на жизненном пути наступает такой момент, когда оказываешься перед глухой стеной: ни впереди, ни сзади, и сверху, сколь ни задирай голову – просвет не виден. Тупик. Замрёшь, кажется, вечность простоял. В бездонном мраке забытья время течёт сначала быстро, потом медленно, быть может, и остановится. 
Нахождение в одиночестве лишает сил. От слова, оброненного в пустынном мраке одиночества, не всколыхнётся душа.
Душа равнодушна. Но ведь что-то же заставляет стоять и смотреть, сидеть, уставившись в одну точку. Скорбь это или что иное? В этом есть что-то ограждающее от неуместного вторжения в твой мир. Но как, всё-таки, трагично смотрится тень профиля на стене. Хоть картину рисуй. Есть, есть красота в скорби.
Вечер. Серые сумерки переходят в ночной мрак. Тихо. Комната увеличивается, стены невидимы, они отступают, чернота беспредельна. Ничего не видишь, но обостряется чутьё. Ниоткуда наплывает запах, только по нему угадываешь движение. Запах и шорох.
Мужики, бывало, смеялись: «Не клин да не мох, и плотник бы сдох». Выбила жизнь клин, казалось, намертво удерживавший порядок. И пошло-поехало. Ещё бы ладно, ну, случилось что, и случилось, нет, виновного хочется найти.
Кто виноват? Жизнь, ты сам, обстоятельства, происки недругов? Неволен был поступать по-другому? Так и никто не волен. И вины нет. Это общая беда.
Беда что, беду можно одну другой заменить, большую на меньшую, горе можно залить водкой. Досаду проглотить. Но сердце не хотело в такое верить.
Толку нет от этих возвышенно-риторических провозглашений. Кому их бросаешь? В окружающую пустоту? Так этим ещё больше обманываешь себя.
Словно пытаюсь взобраться на огромный бархан: гребу руками склон, топчусь – и всё на одном месте, песок плывёт и плывёт. Сколько сил затратил, и всё попусту.
Поставила жизнь перед пределом, потребовала честность не только к себе, но и честность ко всему, что все эти годы окружало. Неведение, беспросвет, опустошение. Будто тычет кто-то носом в миску с остатками вчерашней еды: ешь, лопай, пока дают, пользуйся. Мол, невелика умелость, взвалить на себя груз да волочь его, не лучше ли других заставить загорбок подставить.
Кого других? Вокруг никого, кто согласился бы твой груз пронести какое-то расстояние, да и зачем? Потом всё одно самому управляться придётся. Так, вроде, притерпелся.
Что взято взаймы от жизни, когда-никогда отдавать придётся. Вот и пришло время отдавать долги. Без разницы, кто кого обкрадывал, спрос на всё один.
Какая-то удачливость за всем этим чувствуется, и обречённость неприятия. Чего-то всё одно не достанется. Бессмертия, например.
Во всём можно светлую сторону найти. Зависит, как посмотришь, с какой точки зрения, равнодушно или предвкушая наслаждение. От формы зависит, от жизненного тонуса. Грустью та минута окружающий фон оттенит. Всё важно. Всё!
Вереницей причины для подтверждения умозаключений выстроились. Коль находятся причины, то не всё гладко было в жизни.
Нет такого человека, который беззаботно бы жил, крепко спал, не мучили бы его сомнения. Хоть раз, но любого жизнь заставит задуматься. В чём, собственно, можно быть уверенным?
Жизнь, хотя и женского рода, но жизнь не женщина, это бабу, если, ну очень сильно захотеть, уломать можно. Обхитрить, улестить, выпросить у неё утеху. А у жизни, прежде чем просвет разглядишь, заперехватываешься по стеночки, ища поддержку.
Оно так, если хочешь что-то узнать, исправить, самое простое – спросить. У кого?
Взгляни на себя – что, они, люди, да и ты сам с собой, сделал? Прекрасно знаешь, что считают тебя не тем, за кого хочешь прослыть. Печально, но ответить нечем, ужалить нет сил. Вот и приходится вид делать, будто ничего страшного не происходит. Лучше ничего не замечать. Так легче мстить. Кому?
А тому чувству, которое вводит в состояние, когда кажется, гонится за тобой неведомая сила, нашёптывает кто-то на ухо мерзости, теснит тупая боль грудь. То состояние побуждает к действию, и оно же парализует всякую решимость. Не от чего оттолкнуться, вязнут ноги в илистом дне.
Жаждешь забвения, ждёшь перемен? Перемены принесут определённые обязанности, тогда не останется времени на раздумья.
Мысль возникла: почему, когда человек выходит из дому, он распахивает широко дверь, не проскальзывает мышкой в щель, а замрёт на пороге? Не из-за того ли, что он вначале свои сомнения выпускает, все придумки, всю черноту? Пускай они дорогу прощупают. Возвращаться нужно в чистый дом. Если вообще нужно возвращаться.
На небо тянет взглянуть. Какое-нибудь облако в какой-то момент походит на изображение лица: возникают ниоткуда причудливые видения, мало связанные с реальностью. Почему тогда, кажется, что смотришь на себя как бы со стороны, видишь в этом удовольствие, и уверен, что в любой момент можешь отвязаться от призрака?  Чьим заклинаниям тогда повинуешься?
Будто кто-то спрашивает: «Как же всё случилось?»
- Как случилось…- разведёшь трясущимися руками. - Не знаю. Всё как обычно. Каюсь, я виноват, но и другие, конечно, тоже.
Как приятно взвалить ответственность на других. Сам виноват, но «другие» могли остановить, но не остановили. Могли подсказать, но промолчали. Может, и подсказывали, но шепоток их был невнятен.
Под «другими» не время подразумевается. Время, что, время само разрешит и развяжет узел сомнений. Нечего в словах толк искать, нечего ждать поучений. Всё в переживаниях заключено. Всё.
Виктор не собирался давать оценку всему произошедшему за эти годы, так как знал, она будет субъективной, отражать только его точку зрения. А мнение человека, сколь он ни велик, ошибочное. Словесные поучения ведут к разочарованию. Да и что мнение, что один-два примера к месту,- уметь молчать, не выскакивать – уже хорошо. Недомолвки побуждают к размышлению.
Начнёшь боготворить кого-то, - радость переполнит. В любую минуту, без разницы, возникнет ощущение полёта.
Иногда думается, что объяснения, край как нужны, без них – никуда. Глупость это. Объяснения не человеку нужны, они помимо, сами вырисовываются. Они от вкуса зависят. Да от способности человека перемочь себя.
Перемочь себя – это способность терпеть боль, когда палец дверью прищемил, это из другой области.
Змея тоже перемогается, когда кожу меняет. И из темноты на свет, когда выходишь, тоже перемогаешься. Перемогаешься, когда оглядываешься назад, в груди что-то откликается. И этого достаточно, чтобы почувствовать себя хорошо.
А если и слова какие-то вслед человеку докричишь, то те слова настолько весомыми покажутся, что, край как приятно, сделается.
Но отчего, тем не менее, всё время чувствуется смутное беспокойство? Оно гнездится глубоко внутри, вроде бы, не мешает. Но разница в том, всего лишь минуту назад всё по-другому виделось, свободно ощущал мир, и вдруг - ничего прежнего. От былого спокойствия и следа не осталось. Каждая клеточка тела сопротивляется. Закоснел, что ли, в оплошности?
Вот тогда тишина потребуется. Не та тишина, в которой птички цвинькают, и не сумеречная тишина, и не тревожная тишина ожидания, с её ненастоящностью, ущербностью, а одушевлённая, несуетная, возвышенная тишина. В ней достаточно находиться, и ничего больше.
Говорят, про человека: «Он улыбнулся одними глазами». Значит, для себя он решил что-то. Не обязательно говорить. И молчать с кем-то бывает хорошо. Оттого что, допустим, кто-то кому-то принадлежит, или не принадлежит, это не мешает свободно думать, принимать решения, сделать попытку отнять. Завладеть, наконец.
С уверенностью можно сказать, что мало кого посещают мысли по поводу привязанности к жизни. Если привязался, то обязательно свою вину будешь чувствовать. А если, не дай бог, влюбишься в эту самую жизнь, то тысячу способов придумаешь, чтобы найти подтверждение этому. И дум тогда никаких не возникает, что жертвуешь собой ради кого-то, что поступаешь бесчестно. И досада тогда не снедает.
Но для шага неожиданного, связанного с отказом, уже поднялась нога.
Как осуждать людей, которые решили, что из тебя ничего не выйдет? Можно их в душе за это ненавидеть, но ведь, если честно, то их оценки начинаешь опасаться. Боишься, а вдруг они правы. Разные оценки – разное понимание.
Какой толк с того, что кто-то начнёт загибать пальцы, доказывая пункт за пунктом некомпетентность? Сначала внимательно будешь смотреть на пальцы, потом переключишь внимание на шевелящиеся губы, потом досада ворохнётся. И на неподвижном лице улыбка поселится. А глаза останутся холодными и белёсыми.
Тяжело сознавать, но тут ничего не остаётся, как разбежаться. По причине, без причины, понимаешь, не понимаешь – без разницы. Тут не до цели. Нет её, по-настоящему, этой самой цели. Соображать начинаешь, куда попал, когда в голове ясно становится.
Двумя-тремя оригинальными мыслями картину происходящего не обрисуешь. В осеннем лесу, другой раз, наткнёшься на берёзу: все листочки на соседних деревьях пожелтели, а эта стоит зеленым-зелёная. Что, она думает так лето задержать? Считает себя лучше всех? Своё мнение к происходящему высказала? Поперёк всех. А не горше ли ей будет, когда мороз стукнет? И не станут ли на неё злорадно указывать те, кто заранее к холодам подготовился?
Без разницы, посетили голову такие мысли, когда стоял у окна, и смотрел на дорогу, или, когда лежал в темноте. Все движения механические. Машинально качнёшь головой, машинально о чём-то подумаешь. Виновато улыбнёшься. Менять ничего не хочется, никакого стремления к этому.
Погрузился в молчание. И если вдруг кто-нибудь прикоснётся к руке, или плечу, то невольно вздрогнешь. Такое прикосновение покажется бережным. Оно к чему-то обязывает.
Незаметно наступает момент понимания: ещё чуть-чуть, еще маленькое усилие, шажок навстречу, возможность отойти в сторону – и, кажется, додумаешь свою мысль до конца.
А если не суметь? Тогда что, мир перевернётся? Да ничего подобного! Меньше досады, больше,- какая разница.
Но нет, это только так говорится. Никогда, никто не показал в полной мере того, что творилось или творится в душе. И стыдно, и зазорно, и больно. В глазах других хочется выглядеть достойно. Те, кто знал и знает, всё ещё живут рядом. Их мнение – тормоз. Так тебе думается, а им?
Не забор, не вырытый ров с водой, не смирительная рубаха, а всего-навсего чьё-то мнение удерживает. Что, оно вещественно? Оно обязывает? Да ни коим образом. Как мнение, что-то растворённое в воздухе, существующее всего лишь в сознании может остановить? И тем не менее…
Лет пятьдесят должны отстоять от события. Только тогда, да и то вряд ли, пятьдесят лет не тот срок, который замки снимает. Спустя многие годы можно непредвзято оценить то, что происходило. Вину установить, раздать сёстрам причитающиеся серьги. А изменить, ничего не изменишь. Разве, что оценки, они если и поменяются, то не под твоим влиянием. Всё заставило закоснеть.
Ложь и недосказанность, жизнь с оглядкой настолько въелись в сознание, что превратились как бы во вторую, самостоятельную, наособицу, натуру.
Все годы шла какая-то неосознанная игра с жизнью в жизнь. Жизнь неплохо относилась. Может, она не принимала на полном серьёзе, манила, поддразнивала. Приходилось выводить её из себя тем, что разыгрывал удивление? Вроде, и удивления не было. Жил, и жил. И дневник не вёл, куда заносят те или иные события, встречи, мысли, чтобы потом перечитать.
Конечно, скорее всего, водящей была жизнь. Она и условия диктовала, и отбирала игроков в свою команду. В далёком-далёком детстве на любой улице был вожак, сродни теперешнему пониманию жизни, он верховодил уличной пацанвой, он был сильнее, он набирал участников для игры в лапту или «войнушку», он намётанным глазом место любому определял. Приходилось ему подчиняться. Соглашаться с правилами.
Если кто-то пытался в чём-то перечить, то жизнь наказывала. Она не лишала куска хлеба, она не отнимала штаны, в которых летом сутками болтался на улице, жизнь всего лишь размазывала впечатления. Что-то стирала.
Жизнь на каком-то отрезке могла счесть показать, что перестала любить тебя, перестала смотреть в твою сторону. И голос её становится глухим, и если обращалась она к тебе, то, как к незнакомцу, и легкомысленностью это переставало пахнуть.
Порою делалось больно, порою наказание отодвигалась «на потом», будто давали возможность исправиться. Но отложенное наказание, всегда, когда наступало время порки, принималось как несправедливое.
Вот и теперь возникла мысль об отложенном когда-то наказании. Ну, зачем, спрашивается, так подло, исподтишка, отложенное наказание жизнь приводит в исполнение? Удовольствие для неё в этом? Вот и задаёшь себе вопрос: «За что?» А причины, по которым так поступает, жизнь считает нужным скрывать.
Почему так подло всё закручено, почему наскок жизни как бы из-за угла, почему дана возможность подловить удобную минуту, так к ней подвести, что изменить ничего нельзя?
И уже чудовищные мысли приходят в голову, что, может быть, так оно и нужно? Чем мучиться, чем терпеть боль изо дня в день, лучше… И тут же, не вдогонку, а как бы родившись совместно с той, чудовищной мыслью, теснит то «лучше» злость на себя, что так подумал.
Нет, но как ни злись, как ни конопать вокруг себя щели, раз та мысль о конце появилась, она, раз за разом, будет рисовать картинки. И сны их пропечатывать станут, и явь дополнять прожигом. Для чего? Какой предел она готовит? В чём открытие? Должно быть, на каком-то отрезке жизни полное успокоение: ни злости, ни радости, ни досады. Вообще ничего. Озёрная гладь.
В боли ведь не знаешь, для чего живёшь. Не для того, чтобы её терпеть, не для того, чтобы, глядя на себя, заходилось сердце.
Помереть не помираешь, но и жить не живёшь. Сам маешься, другие маются. Не отсюда ли перед глазами встаёт картинка похорон. Чьих – не разобрать, но ты там, в толпе, среди провожающих. Неуютно себя чувствуешь. Со всеми, и всё равно один. Отодвинуться, отойти на обочину, а как же все? Они пройдут мимо.
А как же тогда об уверениях, что посторонние воздействия лишь окольно влияли на характер, что старался быть откровенным во всём. Легко судил, может, поверхностно, с признаком улыбки? Что, лучше всех?
И уже не отделить правду от вымысла. Продраться сквозь частокол полуправды, полу лжи, не только трудно, но и требует героических усилий, достойных присвоения звания героя, героя по разгребанию своего же дерьма.
Поистине, что-то страшное должно произойти, чтобы перевернулось сознание. И жизнь одна, единственная, неповторимая, под влиянием этого «что-то» должна сжаться в испытуемый кристалл, который, в конце концов, окажется на ладони творца под пристальным взглядом. Без углов, без затемнённых мест, без потайных пазух.

                2

Приобщение к некоему таинству происходит случайно. Открывается какой-то канал, начинаешь видеть по-другому. Цвет, сто раз измеренные расстояния, запахи удивительным образом обретают смысл. Ниоткуда приходят образы, в никуда исчезают догадки.
Состояние,- когда ничего не хочется делать. К телевизору садишься только затем, чтобы ни о чём не думать, просто погрузиться в небытие. Нырнуть и через час-другой механически вынырнуть из бесплотной тишины, как будто бы побывав в ином мире.
Высмотреть в ином мире ничего не удавалось, всё заслоняли тени. Десяток копий, начиная с маленькой и кончая чуть ли не в полный рост. И везде сам, везде дробили, и между тем, требовали повторения.
Какой-то голос подсказывал, что снова нужно пройти круг, повторить путь, мысленно, выложив его на бумагу. Не покидало ощущение, что кто-то смотрит. Сзади. Спиной нельзя видеть.
Сидел, привалившись к спинке дивана. Диван стоял у стены.  Через стену никто не мог смотреть.
Звуки, которые доносились из телевизора, походили на обыкновенное бубнение, соседи выясняют отношение, зато мёртвая глушь квартиры отзывалась на любой шорох.
Доволен ли жизнью? Скажешь «нет» - это будет неправда, мотнёшь утвердительно головой – опять же, это будет неправда.
И зачем тогда сотрясать воздух? Что тебе говорить, что задать такой вопрос кусту сирени, доволен ли куст жизнью? Из года в год сирень обламывают. Может, ей хочется превратиться в невзрачный куст ивняка? Никто не знает. Но ведь не превращается сирень в ивняк. И никто не превращается. Ноют, стонут и живут.
Был ли это вечер, стояла середина дня, осенние сумерки убавляли и убавляли свет. Ржавая пару недель назад берёза, макушка которой хорошо просматривалась даже с дивана, теперь стояла голая, жалкая. Как-то даже ветки у неё к стволу прижались, словно наготы стеснялась. Зато рябина красовалась гроздьями ягод. И всё это не на свету.
Облака скрывали солнце. Из-за этого всё казалось серым, неприбранным, обрюзгшим.
Поднимался ветер, заламывал макушку той же берёзы, перемешивал облака, грудил их, сыпал на балконное стекло капли. Набухшие тучи, словно их тащили на буксире, подобно замоченным в воде половикам, раздувались лоснящимися пузырями.
А краски блёклые, серые.
Стоять и смотреть, отделённый всего лишь тонким стеклом, на уличный морок, на беспросветную мокрядь, на рябь луж, можно до бесконечности. На тебя не льёт сверху.
«Не знаю,- так думал Виктор,- все вокруг живут, и те, кто едва концы с концами сводят, и те, кто с жиру бесятся. Покричат, если кричать потянет, зальют досаду вином… А у меня, с чего, накопились чудовищная усталость и опустошение? Нет сил, руки поднять. Всё не мило.
Не катил же я камень на гору, подобно Сизифу, не работал под дулом автомата, как какой-то зэк. Не был в заложниках. Не был, не сидел, не числился. А стоило! Тогда, наверное, вкус жить прорезался бы.
Хотя и камни таскал, и землицы перерыл за жизнь не одну гору. И даже заложником сначала социалистической системы был, потом под каток демократии попал. Кого этим удивишь! И там изгоем был, и теперь. Но ведь хуже жить не стал! Чего ныть? Ещё разговор про мечту заведи: дачу построить, прудик, карпы плавают, забор, пару-тройку сосен во дворе. Собака обязательно, хаска. В этом, что ли, счастье? А в чём оно?»
«Хучь плачь, хошь песни пой – кому до тебя дело, никто не услышит».
Кто не давал возможность обзавестись богатством? То-то, хватки нет. Всю жизнь положил на борьбу с ветряными мельницами. Дон Кихот долбаный. А теперь что, кроме спокойствия, тишины и одиночества, устранённости, ничего и не надо?
Всю жизнь мечтал о полном покое. А чем теперь не покой? Пенсионер! Заботу о тебе родное государство на свои плечи взвалило. На работу ходить не надо, в струнку перед начальством не тянись, плана даже на завтра нет.
Сыт, голоден – кому какое дело? Вольный казак. Никого рядом. Шторы, и те, колышет сквозняк из форточки. Сверчком стрекочет будильник. Никто не мешает. Хочешь – включи свет, хочешь – ложись спать. Тишина надоела? Хочется, чтобы кто-то громко заговорил? И не через стенку, а рядом.
Странные мысли. Из передряги, страна развалилась, целым вышел. В лихие девяностые годы не пристукнул тебя какой-нибудь бандит. Маешься, так твоя маета ничем не хуже маеты обступавших тебя людей. Не отмечен же печатью особенности, не окружал тебя некий таинственный ореол мученика.
Всё время наособицу. Приткнись к кому-нибудь, составь смычку, не задирай нос. А неудовлетворенность жизнью, ощущение неполноценности, – это игра воображения. Отмерено было что-то особенное, так и надо было зубами рвать своё!
Показалось, что сердце подступило к горлу. Никаких сил не стало находиться одному. В тоске одиночества только вешаться.
Выношенные, пережитые наедине мысли, по большому счёту, не задевали, шли стороной. Разве тень, как от облаков, изредка набегала.
Вдобавок, только-только стоило начать чему-то получаться, как заболела жена. Дай-то Бог сил ей выкарабкаться.
Чтобы показать, что смутное предчувствие не сломило, что любопытство, тоска, страх смешались настолько невыразимо, что-то одно не ощущалось, скопом наваливалась тяжесть, Виктор вынуждал себя как бы отстраниться от происходящего.
И размышления его: то он от своего имени проговаривал про себя пришедшую в голову мысль, то некий абстрактный, третий человек, диктовал ему свои условия, размышления были устремлены в запредел. Сумбур был в голове. Всё от неуверенности, от жалости.
Ни единая живая душа не смогла бы протолкнуться сквозь нагороженный им частокол.
По телевизору, в основном, несут околесицу: высосанные из пальца сенсации, перевёрнутое прошлое, копание в грязном белье, так называемых, звёзд эстрады. Но другой раз удавалось вылавливать стоящие рассуждения.
Как-то психолог, или невропатолог, по крайней мере, часть слова «псих» присутствовало, сказал, чтобы избавиться от привязчивого наваждения, нужно всё-всё написать на бумагу и сжечь в печке, или на перекрёстке четырёх дорог порвать на мелкие кусочки, развеять. Это будет большим облегчением.
- Да,- чуть слышно протянул Виктор,- странно всё…Эта жизнь…,- и осёкся.
Не раз он ощущал, как кто-то подталкивает в спину. То был момент счастливого состояния, какое-то упоение мига: всё должно само собой произойти. И в то же время, тот, который подталкивал в спину, так казалось, избрал его в друзья-недрузья, откровенно набивался. Для чего, зачем, что хотел получить? Вроде бы, никому ничего не должен, а вот оттолкнуть не имеешь права. Пальчик грозит: не-з-з-зя!
Есть в жизни что-то заученное, выработанное поколениями, сложившееся в определённые правила. Конечно, с годами жизнь обминается. И запросы не те, и желаний поумеривается. И возможностей,- раз-два и обчёлся. Но отчего же деревенеешь, отчего никнут плечи?
Вопросы, вопросы. И ведь хочется получить правильный ответ, и поступать правильно, и решения правильными должны быть. Что для этого стоит делать,- да плюнуть и не думать вообще. Но ведь, хоть расплюйся, из кармана выигрышную записочку-подсказку не вытащить, если сел играть в компании.
Плевать на то, что вроде бы нет никаких желаний. Свыкнуться с любой непонятной необходимостью можно. Ростки чего-то нового,- на кой они, чего заострять на этом своё внимание?
Раз за разом приходится уходить в самого себя, придерживаясь границ круга перед глазами, в котором вращаешься уже продолжительное время. Зарябит в глазах, всё поплывёт, чуть ли не стошнит.
Каждый час суток к чему-то взывает. Утром нужно было что-то приготовить и идти в больницу, потом следовал час душевного опустошения. В глазах стояла больничная палата, лицо Евгении на подушке. Потом снова нужно было что-то делать. Вечером происходил возврат к прошлому.
В том круге личная скорбь главенствовала. А как иначе, он чувствовал, нет, Виктор знал, что скоро всё рухнет. Во что это выльется, какой груз придётся нести, по силам ли он будет, или согнутся колени?
Отдельные фразы, не связанные друг с другом, отдельные проблески сознания, своими повторами они причиняли физические мучения. Режут, вспарывают, долбят височную кость.
Почему всё чаще и чаще приходится выслушивать мнение людей молча? Нечего возразить? Может, о неосуществлённых мечтах, понял, не стоит говорить? Может, игра с самим собой в исключительность, подвела к новому рубежу?
Виноват, что наделал кучу ошибок? Отчаяние не оттого, что не заполучишь что-то в дальнейшем, бог с ним, как говорится, перетопчемся, но жизнь лишает прошлого, что было. Это страшно! Выбивает опору. Без опоры можно превратиться в самоеда, сожрать самого себя.
Некое чувство стыда всё время присутствует. Трудно прямо, в упор, смотреть в глаза людей? Боишься прочитать что-то порочащее? Не хочешь читать в глазах людей их низменные запросы? Может быть, так отгораживаешься от людей, оберегал себя? Это не дает спокойно жить?
Стыд не даёт, или неудовлетворённость собой? И то, и то – трусость. Выходит, прожил жизнь облегченно, не на пределе, избегая острых углов, словно не торил свою тропу, не лез на рожон. Может, и лез, но не там, не в том месте, предварительно, прощупав препятствие. Выговорив условия. Держа в уме остаток. Вот и нашёл причину. Оказывается, не то важно, что отдал, потерял, подарил, а остаток важен от тех действий, что нутро грело.
Рано или поздно приходится что-то решать. Все прекрасно об этом знают.
Это о чём говорит,- да вернуться на исходный рубеж не пропало желание, чтобы снова попытаться толкнуться вперёд. А что там сердце зажжёт, дыхание перехватит,- ну, покричишь от боли.
«Я оправдывал себя тем, что окружающие живут как-то иначе, проще, легче, не задумываясь, отметают в сторону всё не нужное. Легко перешагивают барьеры дозволенного, не кипят страстями. Я же, в силу каких-то принципов, лобово, не ощущая косых взглядов, не замечая недовольства близких людей, пёр нахрапом, продирался сквозь рогатки, городил проблемы, преодолевал их, обижал других. Но ведь и меня обижали. А я, а я превращал жизнь в какой-то перезревший нарыв, готовый прорваться и истечь гноем. Зачастую, не замечал радости жизни.
Радостью было выявить ложь и указать на неё. Словно копание в негативе давало подпитку, удовлетворение».
«Может быть, виной этому было отсутствие запредельной цели, не было идола подражания, не было канвы для переноса узора чужой жизни на свою жизнь. Били тебя мало.
Может быть, та, смерть которой всё чаще маячит, отягощая сознание, та, кто оберегала меня, давала возможность писать, жить придуманной жизнью, может, она стала тем барьером, за которым мой эгоизм махрово расцвёл? Может быть, я выдумал себя?»
Не ты сам себя выдумал, а жизнь недоделанным на тропу поставила.
Ощущалась нехватка знаний. Не с той кочки, не с той высоты начал жизнь. Заложенное природой, требовало большей подпитки, которую не получил, живя в зачуханном провинциальном городке со скудной библиотекой, обыкновенными людьми, без высоких запросов, не шибко умных, с трудом связывавших грамотно нить предложения.
Это ты понял сейчас, или пренебрежение к тем людям полнило всё время? Если второе, как же ты продолжал жить? Почему несправедливость не согнула, не запил, не стал циником?
Да нет же, нет! Это всё отговорки. И про пустую породу, и про вкрапления золотиночек. Люди – не пустая порода, гожая только в отвал, и золотиночки – не отдельные гении. Любой сверкнуть может. Не важно как, но сущность свою человек на протяжении жизни выразит.
Думая так, Виктор не допускал мысли, что во всём есть и его вина, слово, которое трудно объяснить. Вина – как итог. Подведена черта, под ней подсчёт. Редко кто проверкой вычисления займётся, педант, разве, какой или чистоплюй.
Что, коль жизнь обошлась несправедливо, то следует махнуть на всё рукой, и плыть оставшееся, отпущенное время, по течению?
Раз когда-то любил жизнь, а теперь разочаровался, значит, ты - слабый. Слабый всегда цепляться за прошлое будет. То-то, понимать не разучился. Будущее просто так перед глазами не проплывёт, оно где-то затылком улавливается.
Но если это так, то не может, среди едва-едва теплящихся угольков, вдруг разгореться один уголёк. А спрашивается, почему не может?
Может, дуновение ветерка язычок пламени на угольке поймал, может, бочок смолистый из тишка последний запас выдал. Кто знает?
Может, тот порыв всю жизнь копился, может, в этом дуновении смысл какой? Может, ты тот, кто с льдистого ночного неба звёзды стрясти можешь. Можешь, или мог? «Бы» не забывай добавлять.
«Винить некого,- думал Виктор,- что я родился не там, не в том месте и, может быть, не у тех родителей, которые, на мой взгляд, сделали всё, чтобы я почувствовал себя свободным. Да и мне ли их винить, что жизнь получилась такая?
Низкий поклон им, что я не ходил голодным, раздетым, не было в детстве ощущения брошенности, одиночества.
Борьбой за кусок хлеба, попытками выбраться из беспросветности была наполнена жизнь родителей. Они не умели для себя жить. Может, им не давали. Время такое было. Время ли сопровождает человека, человек ли трепыхается в его сетях,- кто его знает!
Неужели, нужно прожить долгую жизнь, чтобы, в конце концов, утвердиться в мыслях, что прожил её не так, как было задумано кем-то, кого мы зовём создателем? А что, создатель не видит, что созданный им мир лжив? Может, то, что происходит на небесах, зеркально отображает земная жизнь?
Чего тогда кивать на кого-то? Для чего мы приходим на эту землю? Почему свои жалобы высказываем небу, всевышнему, но только не самому себе? Всё на стороне ищем отгадки.
Что стоят смелые уверения и умничанье перед микрофоном, если, оставаясь один на один с самим собой, почему-то всё чаще и чаще задумываешься?
От мнения маленького человека ничего не зависит?
Щемящая, оглупляющая тоска с каждым прожитым днём наваливается всё сильнее. Оглушённые, вымазанные словоблудием, лишённые целей, ориентиров, озлобленные на всё и всех, как несмышленые телята без пастуха, разбрелись сверстники по жизни. Ложь. Кругом ложь. Рой вопросов без ответа.
Ну, а конкретно? Что ты хочешь? Тебе позволили жить, тебя любила женщина. Разве этого мало?
Хочется одиночества, но не одиночества среди толпы, где чужие страсти, интриги, надуманный, ложный пафос, крикливость, создают видимость действия, созидания. Попадаешь под каток единообразия, где нельзя выделяться, где вредно выделяться, где не безопасно выделяться. Толпа не любить выделившихся, она их ломает.
Толпа! Этим, словом, себя возносишь к небесам. Так ли хорош сам? Просей толпу, обязательно три-четыре человека умнее тебя окажутся. А хотя бы и сто!
Сбежать бы куда-нибудь в глушь, в деревеньку, где всего два дома, где нет сутолоки и говорильни, где тишина и покой. Там этот нелепый вопрос, который как гвоздь, забитый в висок: «Зачем?» отпадёт сам собой. Там нужно выживать, не мучить себя сомнениями подобно кисейной барышни.
Ты и что-то, что лежит в основе неудовлетворенности, стремления, совести составляют дуэт. Дуэт – это уже не одиночество. Жизнь будет подобна жизни дерева, травинки, придорожного камня. Их век намного длиннее твоего. Что-что, а совесть их не мучает. Неужели, совесть привязана ко времени? Неужели, она присуща только человеку?
Почему в городах всё чаще и чаще возникает этот вопрос: «Зачем?». Что такое город? Собрание единоверцев? Людей, не умеющих слиться с природой, людей особых, один раз задумавшихся о себе, своём месте, о своей судьбе, или людей, нашедших в скорлупе человеческого сообщества слабое место? Затерявшихся в толпе себе подобных. Умеющих лишь ставить вопросы, но не знающих на них ответы?
Какой крест несут горожане, в чём их предназначение? Что за отметину на них оставляет время?
Почему город собирает такое количество разных, заведомо взъерошенных друг против друга людей? Ведь в городе нет счастливых людей. Нет, не должно быть. Это противоестественно.
В клетке при самом хорошем уходе не может быть счастливой жизни. А город – клетка. Странная клетка. Кажется, в любой момент её можно покинуть, но почему-то плотнее жмёшься к стене, почему-то забиваешься в выделенный угол.
Человек изначально хочет одиночества, он рожден для этого. Одиночество делает человека чище, целостнее. Люди сбиваются в стаи, в толпу от бессилия, чтобы скопом производить насилие над мыслью, над жизнью. Толпа – это кара, концентрация зла. Так и не так. Стая учит выживать.      
Интуитивно каждый вычленяет себя. Вычленяет одеждой, образом жизни. Это на подсознании, это заложено в генах, это процесс бессознательного эгоцентризма.
В квартирах ставят двойные двери, проделывают глазки, устанавливают хитроумные запоры, сигнализацию. Человек боится другого человека! Что это? Крах цивилизации, животная потребность выжить, самосохранение?
Возвысившись, боязнь появляется к себе подобным? Так это? Почему выделение происходит с присвоенным права судить? Кто этот возвысившийся? Древесный гриб-паразит, что окончательно обессиливает усыхающую березу? Свилеватый наплыв капы? Плесень, что живёт за счёт кого-то? Кто?
Ни одно живое существо не мучает вопрос: «Зачем живу?» Разум возвышает человека над другим миром…Как же тогда, живя рядом миллионы лет с другими животными, поколения людей изучают их снова и снова? Куда делись те, первые опыты? Забыли? Почему человек забывает, а инстинкт животного вечен?
В нашей разумной жизни хватает нескольких лет, что там лет, одного взгляда, чтобы сделать окончательное заключение о живущем рядом человеке, мы начинаем судить его, поучаем… Почему всё сводится к поучению?
Почему же тогда человек, сошедший с ума, непонятен? Он ничем не отличается от той животной среды, он живёт инстинктом. Он ест, пьёт, ходит, дышит…Всё ведь как в том, неведомом, примитивном для нас животном мире, по нашему понятию. Весь мир таков, кроме человека. Может, не мир, а человек сошёл с ума, может, человек - это живой выродок природы со всеми вытекающими последствиями?
Разумный человек не будет поворачивать реки, которые текли до него, и будут течь после. Разумный человек не будет изводить лес, отравлять воздух, зная, что это вредит ему же. На земле миллиарды животных, почему они, каждое, находит свое место, свою нишу? Почему человек присвоил право решать? За птиц, за рыб? Кто дал ему такое право? Почему он присвоил такое право? Может, из-за этого он и живёт взбалмошную жизнь ниспровергателя, проходимца, первопроходца по чужим судьбам?
Мучительные поиски счастья, вместо того, чтобы просто жить, надуманные проблемы, зависть, злоба…»
Ночь. За стеклом ни одного отсвета. Глухая пелена вяжет все. Ни одного светящегося окна, словно всё вымерло. И ни звука не доносится оттуда.
Это ощущение пустоты, где ни ты, ни то, что окружает тебя, не являются реальностью, всё - просто есть ощущение, отражение чего-то в огромном чёрном зеркале космоса. Это холодное отражение, равнодушное, скользкое, это ты скользишь по льду памяти, выискивая всё новые и новые факты.
«А было ли прошлое? - думал Виктор. - Времени, не спорю, достаточно прошло, и понаделать ошибок, и исправить их успел. В спину никто не подталкивал. Ошибки сам делал, сам, в меру возможностей, пытался их исправить. Чего теперь попусту мозолить язык, чего ждать новых неожиданностей?
Больно дорого обходится прикосновение к памяти. Но почему одномоментно забыть ничего не получается? Отбрось всё, и живи реалиями сегодняшнего.
Сегодняшнее это тоже в каждый момент прошедшее, и оно тащит свои воспоминания, и это бесконечно. Рана прошлого не заживает.
Нашёл, что с чем сравнивать. Вояка! Ветеран! А с кем ты воевал, где поле твоего сражения? Кто в тебя стрелял? Где окоп, в котором пережидал налёт, покажи хотя бы одну царапину?
Модно сейчас проводить параллель с войной. Вон, в Чечне воюют, в Афганистане десять лет солдатики ни за что головы клали. Вояка, стоя возле окна! Это всё равно, как сосать лапу, лёжа в берлоге, самого себя обессиливать.
Ложишься и встаёшь с ощущением тяжести. Нет радости. Гложут мысли. Мысли не пули. Это пуля обглодает – мало не покажется.
Кажется, что вернись всё назад, не сделал бы многого, что сейчас отдаётся болью. Но был бы это ты, а не тот, кто стоит у чёрного окна и ворошит судьбу?
И оттуда, из темноты застеколья, не взглядывал бы кто-то вопросительно с ожиданием.
Одно преимущество в ночном стоянии у окна: говори, что хочешь, в ответ видны только шевелящиеся губы. Ни одного слова не услышишь.
…Вот уж, какую ночь, снится один и тот же сон. Даже не сон – реальность. Тебя нет, и от этого просыпаюсь с ощущением потери. Кому-то нужно позвонить, но звонить некому. Я один. Никто не придёт, не приедет, и ощущение пустоты безысходности гонит меня к окну.
Я понимаю, что это ощущение эгоиста, лишённого привычного, но отделаться от него нельзя. Это всё настолько ясно, что я подхожу к двери спальни, нет, я боюсь туда зайти, тебя там нет, ты в больнице, я прислушиваюсь, пытаясь уловить тяжелое прерывистое дыхание, успокаиваюсь, но уже не могу заснуть, и тогда всё возвращается. Я снова проживаю свою жизнь. Раз за разом. Пытаюсь вспомнить сворот, который проскочил.
Это настолько выматывает, словно тычут носом в то, что сделал не так. И я мучительно вспоминаю, куда нужно было свернуть, чтобы жить благополучно. И тот поворот, и те ошибки - это всё в прошлом. Исправить ничего нельзя, жизнь получилась, какая получилась. Она моя».
Счастье – это выдумка, это миф, это слово не несёт никакой нагрузки, не рождает ассоциаций, оно безгранично, оно иррационально, после запятой идет бесконечный ряд счастий. Слово счастье требует домысливания. Наверняка, это слово придумал поэт, а с поэта, какой спрос?
«Меня не преследуют воспоминания, когда я не знал тебя. Это было давно, и всё, о чем тогда мечтал, осталось в тонких слоях материи. Может быть, когда-нибудь кто-то и считает их, может быть, кому-то оно пригодится».
Почему снова и снова происходит возврат в прошлое? Неужели это для того, чтобы сравнивать? Но ведь жизнь одна…
Может быть, все эти мысли рождает темнота, тишина ночи, одиночество?
Считается, что хороший человек, который не пьет, не курит, не был в тюрьме, надёжный. А это ли главное, чтобы быть счастливым?
Довольство… Довольный человек – это сытый человек, сытый во всём, он не только, вальяжно несёт своё брюхо, у него на всём прожилки жира, у него и костюм всегда с переливом или полосками.
Довольство – равнодушно. Сытых глаз нет.               

               
                3.

Евгения повернула голову на подушке, посмотрела в окно больничной палаты. Хотя не спрашивала, сколько времени, но чувствовала, с минуты на минуту там, на улице, должен был показаться муж. Она ждала его.
Разве, улежала бы она на койке, приводись дожидаться мужа десять лет назад? Давно бы три раза перекрутилась на пятке, давно бы торчала возле окна, приплюснув нос к стеклу. И о болях бы забыла.
Плывут перед глазами чёрные тени, собираясь в непроглядную пелену, которая неудержимо надвигаясь, готова подмять.
Она не в силах одолеть вяжущую немочь тела. В минуту приступа тоски замедлялся бег мысли. Прожитые годы делались неразличимыми, дни тягучими. Нет смысла торопить их, подгонять. Сознание вдруг делалось промытым так, что действительность начала ярко видится.
- Как я устала,- вырывается вздох из груди Евгении. - Если бы я могла передать, что творится в моей душе!
Слов её никто не слышит. Соседки по палате, кто читает книгу, кто молча лежит, уставившись в потолок. Татьяна на соседней кровати вяжет носок. Все убивают время, ожидая прихода мужей, дочерей, знакомых. Уже обговорены рекомендации лечащего врача на обходе, уже выплаканы слёзы, уже в который раз сошлись во мнении, что лечат плохо. Что за больница, если со своим лекарством приходить нужно, свои простыни нести. Без передач, на манной каше на воде, ноги протянуть можно.
Эта тема разговора не развивается, потому что выказывать своё отношение к власти нужно, ругать Чубайса, Гайдара, Ельцина, словом, тех, кто развалил страну.
Они, ругай их не ругай, хорошо живут. Да и разве из верхних эшелонов власти виден маленький человек? Их бы заставить жить на мизерную пенсию, и при этом ухитриться откладывать лишнюю копейку на смерть. Хотя и знаешь, что ни один человек сверху не останется, все упокоение найдут в земле.
Вот бы положить бы чинуш в такую больницу, вот смысл бытия и открылся бы им. А может, и не открылся бы…
- Ну, что мне с вами делать, Донева? Анализы – хуже некуда! Всю голову сломала. Справочник перерыла. Готовьтесь, опять попробуем сделать переливание крови.
- Может, не надо? Валентина Дмитриевна, все руки исколоты, живого места нет. Не может сестра в вену попасть. Всё тело в синяках. Скажут, что бьют в больнице.
- Молчите, Донева. В вашем положении, ещё и шутить. Синяки пройдут, нам бы хоть немного, дать толчок организму, чтобы он сам начал бороться…
- Как я устала! - слезинка выкатилась, сползла по щеке. - Выпишите меня домой?
 - Ещё чего! В таком состоянии домой. А как опять откроется кровотечение? Ладно, в этот раз в носу, насилу остановили, сами же говорили, что десять метров бинта в нос забили, до мозга достали… Ой, Евгения Фёдоровна, золотая вы наша. Дай бог всякому такое терпение. Потерпите, что-нибудь придумаем. Ну, как я выпишу? Случись что, скорая через час приедет. И что? Разве попробовать через главврача, чтобы вас на особый режим отнесли… Ну, не знаю.
 - Выпишите меня? - снова попросила Евгения.
- Счас! Вот муж придёт, с ним и отправлю! Собирайся! Лежи, милушка, не раскисай. Этим ты выздоровлению мешаешь.
- Какое выздоровление!? Я же чувствую, что мне не подняться. В прошлом году, когда лежала не здесь, а в первом отделении, двумя этажами выше, врач сказал, что мне год отмерен. Он прошёл, тот год.
- Чего уж так буквально цепляться за то, что мы говорим. Может, он имел в виду…
- То, что случится, он и имел в виду,- проговорила тихо Евгения.
И то, как это она произнесла, заставило врачиху поморщиться, как-то слишком пристально вглядеться в лицо. На пятиминутке второе утро разговор начинался с обсуждения состояния Доневой.
Над чем Евгения постоянно думала, может, впервые с языка сорвалось вслух. Нет, она никому не жаловалась. Все думы, все помыслы, всё, чем жила, заключалось в одном, ей невыносимо хотелось домой. Дома, она так чувствовала, прибудут силы, она как-то найдёт способ подняться на ноги.
А здесь что, здесь сквозь оцепенение порой чудилось, как из темноты, не будешь же всё время пялить глаза, на неё кто-то смотрел. И не просто откуда-то издалека, а она видела красноту воспалённого глаза, блик зрачка, значит, лицо нависало над ней. Лицо было белым-белым, мелом ли натёртым, крахмалом. Ни один мускул на нём не дёргался. А вот был ли рот? Глаза в пол-лица… Нет, губы не шевелились.
Не в одну ли из таких бессонных ночей, Евгения поняла, что её уже нет. Нет, она ещё жила, она думала, что-то чувствовала, но как посторонняя. Леденело внутри, хотелось закричать, позвать. А кого звать? Была бы дома, крикнула мужа.
То ли взгляд на неё так действовал, то ли улавливаемое дыхание женщин на соседних кроватях, но невыносимый озноб начинал проходить. Она не согревалась, но переставала мёрзнуть. Смешно ведь, но кому скажи, что хукалки изо рта шли – засмеют.
А может, и хорошо, чтобы кто-то засмеялся, этим разогнал мрак, стёр в воздухе лицо, ускорил ночное время. Пускай, это всё отражённое эхо. От одной стены, от другой. Под землёй эхо нет. А может, есть? Может, там тоже кто-то будет смотреть?
Она поднимала руку, тыкала пальцем в то место, где только-только висело лицо. Палец входил в пустоту не как в воду, не ощущая холод. Это было нечто, за минуту до того, как в «это» воткнулся палец, всё казалось живым.
Один раз она протянула руку в то место, но тут же отдёрнула, боясь прикоснуться к смерти. Шорох услышала. Может, то ангел бессмертия трепыхнулся. Тяжело всё-таки осознавать, что неизбежность, с какой предстояло смириться, неотвратима. Нет безразличия.
Почему-то, когда начала худеть, пришло убеждение, что у неё рак. Никто об этом не говорил, анализы наличия никакого рака не показывали. Тем не менее, с настороженной проницательностью, она по крохам собирала истину.
Сопоставляла жесты, случайно оброненные замечания, читала книги. Тогда к ней пришла уверенность: будь что будет. Нет, она не покорилась судьбе, она начала борьбу за каждый день своей жизни.
Движение, только движение может её спасти.
Ну и что, если год назад врач сказал, что болезнь прогрессирует, возможности организма на пределе. «Вы и так целых пятнадцать лет отвоевали! Целых пятнадцать лет,- повторил он. - Вы мужественная женщина. Но как так получилось, что болезнь оказалась запущена? Вас не от того лечили!»
«Не от того, не так. Надо бы. Где вы жили?»
Конечно же, не на Луне. Конечно же, лечилась в советской больнице. Десяток книг прочитала про свою болезнь. Все новые лекарства, таблетки, мази на себе перепробовала. Нет результата.
Слава богу, в лёжку не лежала, заставляла себя, со скрипом, с причитаниями, на костылях, но старалась что-то по дому делать. Да сама себя обихаживала, и это достижение. Многие на её месте, с её болезнью, в обездвиженные мумии превращались. Ни рукой, ни ногой пошевелить не могут.
Поддайся себе, уступи болезни, начни выслушивать соболезнования, сочувствие, стоит раз поймать на себе жалостливый взгляд, этого хватит, чтобы превратиться в рохлю.
Оттого что из раза в раз выслушивать будешь соболезнования, пускай, произноситься будут одни и те же слова, чувства не будут обогащаться новыми впечатлениями. Не заметишь, как станешь брюзгой, пессимистом. Скоро ложным будет внимание, оно греть не будет.
Какой женщине приятно, что её рохлей посчитают? За минуту до смерти и то женщина должна женщиной быть.
С некоторых пор, не вдруг, Евгения начала ощущать себя не молодой женщиной. То всё время подходила под определение «сорок пять – баба ягодка опять», ни морщин на лице, ни отвисшей кожи. Ни подтяжек не делала, ни кремами не увлекалась, природа да любовь, да, может, север законсервировали в одной поре. Правду говорят: «Маленькая собачка до старости щенок».
Маленькая да если ещё и любимая! По поводу любимая, вопрос спорный. В восемнадцать лет любовь чувственная, только бы обниматься, целоваться. В тридцать – несколько другая, больше интимной близости, она уже страстью кипит. В пятьдесят – тут уверенность нужна, защищённость. Размеренная спокойность, надёжность, наконец.
Всё равно это любовь. Ну, пускай, нет того обожания, и безразличие обладания читается по глазам, но до тех пор, пока женщина желанна, она и любима! Пока мужчина с ней в постель ложится.
Мысли о любви и нелюбви на больничной койке – это, скорей всего, ревность. Это сбой в программе: как это так незаметно старость подкралась! Когда не смотришь в зеркало, вроде, своих лет не ощущаешь. Пятьдесят лет – ах, это конец. А может, начало? А шестьдесят, а семьдесят?
Всё-таки неправильно в природе устроено: знание, опыт, ощущения, наученность распознавать подлость, нюх выработался, и на тебе, жизнь закончена!
Почему бы не начинать жизнь с таким опытом, и постепенно в младенческое невосприятие сползать, когда и болит не так, и обиды скоро проходят. Ну, или родители свой опыт передавали бы, весь, до малейших нюансов.
Как это нелепо, страшно ощущать себя немолодой. Хотя, где-то там, за границей, с их чудодейственной медициной, и в таком возрасте, говорят, женщины умудряются родить. Шестьдесят лет, немного за шестьдесят, далеко не тот возраст, при котором обречённо обычно машут на себя рукой, ставя на жизни жирный крест. Как курица в жаркую погоду, раскрывают рот, распускают крылья-руки в стороны от бессилия и отупляющей безысходности, и ждут конца.
Чего его ждать, если он сам собой придёт, подкрадётся. И в зеркало смотреть не нужно.
Нет желания на себя смотреть, следить за собой – вот он и конец.
Уже давно выработалась привычка, когда ковыляла мимо зеркала, то старалась не смотреть в него. Отворачивалась. Но тогда взгляд утыкался на костыли, тогда руки, её руки, переделавшие миллионы всевозможных дел, которые теперь поднять вверх без того, чтобы не вскрикнуть от боли, нельзя, её высохшие, кожа и кости, без грамма силы, руки деревенели. Будь её воля, она бы все зеркала поубирала на антресоли.
Казалось, мало, что изменилось в её облике. Росточек, как был ниже среднего, разве на сантиметрик, другой поубавился. Когда-то черные, как смоль волосы, теперь поседели, стали довольно редкими, острижены под мальчика, делая уши открытыми. Лишённое обрамления круглое лицо, с каким-то восточным, скорее китайским разрезом глаз, казалось опухшим. Евгения давно принимала гормональные таблетки, борясь со своей болезнью.
Высохшие, искривлённые болезнью ладони с шишковатыми пальцами, в наростах, переплетённые синеватыми, выпуклыми прожилками вен, давно не походили на женские руки, в понимании этого слова. Нельзя было представить, что они когда-то знали, что такое перстенёк или золотое колечко, и что кто-то вожделенно целовал когда-то эти руки. Евгения обычно прятала руки от посторонних глаз.
Долгими ночами, мучаясь невыносимой ревматической болью, эта боль, подчиняясь космическим законам, не то лунным силам притяжения, не то еще каким неведомым силам, то затихала на какое-то время, то снова опрокидывала, вминала её в пыточное ложе, Евгения перебирала свою жизнь.
Сотнями раскалённых иголок боль втыкалась в каждый сантиметр тела, не было живого места, мозжила каждая косточка, и выкрученным, особенно на ногах, суставам никак нельзя найти было положения, при котором боль отступила бы. Евгения постоянно задавала вопрос: «За что ей такие мучения?» и не могла на него ответить.
В попытках понять произошедшее с ней, в воспоминаниях, она словно бы ломилась в дверь некой закрытой чёрной комнаты, в которой, по её понятию, был спрятан ответ или рецепт её болезни. И чем шире пыталась распахнуть дверь, тем мучительнее воспринимала себя теперешнюю.
Нет, себя теперешнюю ни с чем сравнить нельзя. Ничего не осталось от той Женьки, для которой не существовало трудностей. Для неё когда-то труда не составляло одной поклеить обоями комнату, побелить потолок, напечь гору пирогов. Сходить на угольную кучу за два километра от посёлка, нарубить топориком смёрзшегося угля, привезти на саночках, растопить печку в бараке. И петь при этом.
Труда не составляло накрыть на стол, стать желанной, дождаться мужа и любить его. И ждать завтра, назавтра всё повторится, с небольшими изменениями. Разве плохая такая жизнь?
Конечно, со временем быть беспричинно счастливой, от одного лишь ожидания, покажется странным. Дурачиться, петь, тормошить мужа, когда он отстраняется, расхочется. Чем ты щедрее отдавать себя настроена, тем Виктор упрямее замыкался в себе. «Не девочкой взял,- объясняла для себя это Евгения,- знал, кого брал». Она уже и забывала, что минуту назад уверяла себя, что это она выбрала и отвоевала Виктора.
Отвоевать – не обязательно из окопа в атаку подняться. Подать себя нужно, заставить, чтобы на тебя внимание обратили, интерес поддерживать. В чём-то уступать. И перестать сравнивать.
Почему человек проявляет огромный интерес к несчастью, каким-то чёрным пятнам своих ближних? Почему несчастье несравнимо со счастьем? Завистью ли всё объясняется? Может, когда много счастья, оно в скуку перерождается?
Евгения давно для себя отметила, что отвечать на вопросы легче, если не глядеть в глаза собеседника. Что-то должно быть между.
Невозможно удержаться, стоя на двух плывущих брёвнах, где-нибудь да оскользнёшься. Жить в прошлом и настоящем,- чем это не попытка предпочесть одно другому.
А ведь был же такой период, когда думала: «Зачем? Нужно уехать, выбрать другого, чтобы он ничего не знал, не видел Семёна, никого ни с кем не сравнивал. Чтобы там ни говорила, а какая-то часть так и осталась в прошлом. Сашка об этом напоминает. Нет между ним и Виктором понимания. А рвать, когда дорожишь чем-то – больно».
В какой-то момент жизнь может показаться скучной. Начнёшь оглядываться по сторонам в поисках остроты, так сказать, перца жизни. Кто-то должен преподнести от имени судьбы подарок.
К хорошему быстро привыкаешь. Нужно совсем без сердца быть, чтобы не откликнуться, когда в глаза тебе заглядывают. Прыгают мысли, прыгают. Никакой уверенности. А откуда она будет, если, прожив с человеком годы, так и не научилась разбираться, ни в себе, ни в нём.
Из-за этого и опахнёт другой раз стыд. А стыд что, он остановит, если беспричинно запоёшь, или засмеёшься. Стыд может и раздражение поселить, и завести в такой угол, где злость и ненависть прячутся.
Неужели, это она когда-то смеялась, что прежде чем умрёт, она ногой дрыгнет, тем самым покажет, что ничто её не смирило. И не просителем уйдёт на тот свет, а и там наделает переполох, кого-то влюбит в себя.
Ведь говорят, что на том свете любовь новой будет. А ведь было такое, когда она размышляла, встреться кто-то другой, не Виктор, может, она бы Виктора и не выбрала бы.
Да, она теперь твёрдо была уверена, что сама выбрала мужа себе. Выбрала обыкновенного, ничем не примечательного парня. Ни семи пядей у него во лбу, ни красавчик. Верный. «Со странностями». Его странность позволила, как отдыхающему под южным солнцем, разнежиться. Лишний раз пальцем пошевелить неохота.
А этих самых странностей хватает и у неё, как и у любой женщины. Редкая женщина подпустит к себе мужчину, не задумываясь. Нет, не о последствиях, последствия как раз её мало волнуют, а чтобы потайное своё вывернуть. Чтобы дум не было: «Что, откуда, зачем?»
Изводись от непонимания, терпи, люби, если сможешь и… не понимай.
Нет, муж достался ей совершенно не яркая личность. Не оглядываются на него, когда идёт по улице. Щегольства мужского в нём нет. Эдакого, браварства, блеска.
Муж не бывает ни первым, ни вторым, ни третьим. Он всегда единственный, сколько бы мужчин ни было бы с тобой. Один может открыть дверцу страсти, другой – глаза, или предел дозволенного. Мужчины дополняют друг друга. Нет, скорее всего, не дополняют, а выбивают из-под тебя прошлое. Муж – это тот, кто открывает в тебе тайну.
Воспоминания были не только той отдушиной, куда она могла спрятаться и пряталась от угнетавшей действительности, порой доводившей до сумасшествия, когда, казалось, пройден последний предел, за которым только чернота и вечность, но воспоминания дарили шанс, что всё должно образумиться.
Ещё три года назад врачи уверяли, что в один прекрасный момент воспаление кончится, пройдёт внезапно, что проснётся она, не ощущая боли. Евгения ждала этого момента. Надеялась. Но год назад, когда так же лежала в больнице, когда к ней подсел врач-кардиолог, и на её вопрос: «Когда же кончится боль?», сказал, что медицина бессильна. «Артрит - болезнь хуже рака, она сжирает человека изнутри. Остановить процесс нельзя, тем более, вернуться на исходный рубеж. Очень уж запущена у вас болезнь. Посмотреть бы в глаза тому, кто вас лечил».
«До какого-то момента организм сопротивляется, а потом – резкое ухудшение. Почки, печень, желудок – всё отравлено таблетками».
Так чего выписывать эти таблетки, чего горстями заставляют пить? Одно лечат, другое – калечат. Вот тебе и приговор. Он был прав, этот врач. На следующий вопрос: «Сколько же дней мне отмерено?», помолчав, обронил: «Год». Потрепал рукой волосы.
- Вы же хорошую жизнь прожили. Я с удовольствием слушал, как вы о ней рассказывали. Поймите, медицина бессильна.
Нечего сказать – утешил! Утешил так, как утешает себя женщина минутным падением, переступая через память в сердце, этим доверяясь другому чувству.
 Болезнь превратила, некогда цветущую женщину, в не пойми что, и болезнь-то прицепилась особенная, которую, говорят, лечат только в Англии, где постоянная сырость, туманы. 

                4


Виктор поступал с ней не так, как она хотела бы. Не так… Так и у других всё не так. А как обходится большинство мужчин со своими женщинами, оставаясь с глазу на глаз? Сам не гам, и другому не дам? Как, бывало, Семён поступал? Как султан со своим гаремом: захотел – позвал, не волнуешь – так годами в твою сторону не смотрит.
Семёново «не так», смотря, какими глазами смотреть. Рук не целовал, дорогих побрякушек не дарил, словесной лестью не оплетал.  Всё из-за того, что притворяться ему не нужно было.
Семёна удовлетворялся ею как куклой, грубыми, бездушными ласки его были.
 А Виктор взял её первый раз, спросив разрешение. Это породило сладкий ужас возможности повелевать: позволю, не позволю. Как же она ошибалась. Спросил один раз, а потом по-хозяйски подгребал.
Но ведь ни разу не корёжило от унижения. Всё изменилось. Если раньше она жила в ожидании настоящей жизни, чтобы начать жить по-особенному, то с Виктором она радовалась каждому предстоящему дню. Ничего не тая, ничего не занача, не пряча. Она, казалось, всем была довольна. Ну, иногда из-за молчаливости Виктора было не по себе. Что стоит ему сказать лишнее слово, язык не переломится, мозоль не набьёшь?
Наставительность в голосе Евгения подавила сразу, муж – хозяин в доме, зачем его нервировать. Опыта семейного у неё больше. Опыт – дело наживное.
Она вполне подладилась под Виктора. Поняла, что его редкие вспышки не сулят долгой размолвки. С виду, кажется, всё у мужика бурлит, клокочет, всё встало на дыбы. Подсунуться, чтобы обуздать, он не позволит. А по-настоящему, если приглядеться - поднялся ветер, раскачал крону дерева, согнул ветки, прошелестел листвой, и унёсся дальше. Всё осталось, как и прежде.
Это позволяло Евгении преодолевать некую пустоту, шагнуть в неё, найти опору, проявить на лице смягчающую усмешку, не обидную, ту, которая вводит в замешательство своей откровенностью.
И неприязнь, если, когда и возникала, то из-за Сашки. Тянулся Сашка к Виктору. Виктор же отстранялся. Она для себя объясняла это тем, что не перебродила в Викторе кровь, не испытал сладкую пору девичьей влюблённости, как положено парню. Женщин до неё Виктор не знал.
И ей первое время приходилось себя сдерживать, казалось, что может забыться, проговорить что-то не то.
Как же тогда томила неопределённость: будут они жить, не будут? Может, просто сбежались, сошлись, чтобы натешиться друг другом. А потом, будь что будет. Трава не расти.
«Какой он ещё мальчишка,- глядя на мужа с наставительно-сожалеющей улыбкой, покачивая головой, думала Евгения. - Идеалист. Живёт придуманной жизнью. А ведь с ним иногда разговариваешь как с глухим».
Нынешняя её жизнь доставляла радость, до того счастливо было ею жить, что Евгения не хотела заглядывать в будущее. А что там будет?
Что там будет? Час счастья заканчивался новым ожиданием радости, один день плавно перетекал в другой. Плавно. Но с некоторых пор вольный простор стал непонятно меняться. Поселилось непонятное состояние ожидания. Будто теперешняя жизнь живётся начерно, впереди ожидает другая жизнь.
Угнетала боязнь. Одно дело часами лежать в объятиях друг друга, забыв обо всём, и внезапно, очнувшись, почувствовать неожиданное одиночество, когда внутри заноет-заноет, и ты оказываешься вытолкнутой на проплешину, открытую всем взглядам. И пальцем на тебя показать могут, как же – воровка, и слово, походя, бросить, и укоризненно покачать головой.
Кричи, зови, заслоняй лицо – некуда укрыться, никто не защитит. Преступила правила,- сразу отодвинула себя, отстранила, напиталась непроглядной тревогой.
Суждения людей не безгрешны. А поступки? Нет, Бог устроил всё несправедливо. Бесцельные ссоры, будто что-то можно выторговать друг у друга. Подозрения, попытки уличить, поставить на место,- нет бы, жить и жить.
Что не так, сдай назад, перебери отношения, песочком почисти, промой. Учить женщину этому не надо. Чистить, мыть, убирать - природой определено. На попятный, при нужде, почему бы и не пойти.
А чего там: стоит обнять, утешить…Трудно, разве, переступить через себя? Не к раскалённому железу же руку прикладывать!?
«Вздорности в нас, бабах, много,- иногда думалось. - Надо, не надо – хлопаем дверями. Да ты сто раз хлопни – толку никакого. Ничего из дому не улетучится. Была любовь,- так она и осталась, малость изменилась. Так что? Великодушней нужно быть».
«Дуры, дуры мы! Из-за каждого пустяка восстаём. Случиться такое должно, локти все искусала бы, да поздно. После того как жареный петух клюнет, тереть то место бесполезно».
Всё на человеке отражается. Холод, жара, теснота в автобусе, с той или не с той ноги встала, поселила ли муть за окном тревогу, или солнышко радостью брызнуло – всё, всё на нервы действует.
Думаешь о человеке, и глядишь вдаль, словно бы в некую пустоту, словно бы сквозь не только пространства, но и как бы не глядя ни на кого. Гримаса довольства оживляет. Раздражённо-холодное отчуждение сбивает в комок. Всё быстро улетучивается.
Раза два-три так и было.
А вообще-то он был странным, её муж. Почему был? Он же никуда не исчез. Почему противопоставляешь себя ему? Мелочи вспоминаются, мелочи цепляют.
Почему неловкость какая-то? Да потому что искренность ещё не пропала. Не какая-то неловкость из-за длинных рук, или несуразного платья волнует, смешно о таком думать, а душевная неловкость выставляет на обозрение. Из-за этого тяжело.
Как же, всё время себя сдерживать приходилось. Наткнёшься на иронию, холодком взгляда обдадут. Приучили к сдержанности. В душе всякая «якает». Я – такая, я – сякая. Никакой откровенности. Из-за скромности, думаешь? Да нет же! Стеснительность замучила.
Бывало в компании, когда начинали петь хором, Виктор лишь улыбался. Рот не открывал. Прилюдно к нему ласкаться нельзя было – одёргивал. Молчаливость сбивала с толку. Многое раздражало. Замкнутость, например.
Сказать, чтобы муж совсем уж что-то таил, такого Евгения не замечала, но откровения приходилось клещами тащить. Приходилось самой расспрашивать. То, что по крупицам он из себя выдавливал, что приходилось ему открывать, его раздражало. И не желанием что-то утаить вызвано было это, а обыкновенной скрытностью характера. Боязнью выглядеть смешным, что всё превратят в глупую шутку.  Стеснительностью.
Из-за этого разве дурой себя не почувствуешь? Разве не прошибёт мыслью, что ему стыдно находиться рядом? Разве не возникнет желание бросить всё, иначе что-то скверное произойдёт, о чём потом жалеть будет надо? Такое было. Но ведь сдерживалась, понимала, что если взорвётся, то не только день, вся жизнь окажется испорченной. Обходиться нужно без сцен.
А может, и я права, и он прав, подумала Евгения. Обоюдная правда. Может же такое быть. Потому что, по сути, кто знает, чего человек хочет, отчего может отказаться, как ему поступить? Всё время с оглядкой живёшь. Жизнь непредсказуемая. Нынче время – заранее не угадаешь, задумал одно, получается совсем другое. Если вообще что-то получается.
Каждый, наверное, считает, что годится на большее, а приходится, самое большее, метать бисер перед свиньями.
А кто свиньи? Ну-ка, раскройся?
А чего раскрываться? Чего нервничать, если сама себя иногда не понимаешь.
Пытаешься сообразить, что же случилось и почему вообще так всё сложилось, а самое главное, почему доходчиво никто сути не объяснит? Отсюда растерянность.
Вот женская логика: осуждать и одновременно оправдывать. И всё это от стремления проникнуть, хоть на миг, хоть на секунду, в чью-нибудь судьбу. Любопытство заело. Прихоть такая.
Долго не могла понять, как Виктор мог в неё влюбиться? Потом пришла к выводу, что судьба поставила её на дороге. Поставила так, что ни обойти, ни объехать никому не удавалось. Какое бы кольцо кто ни проделал, обязательно возвращается к началу. А любовь что, в некотором роде любовь есть у всех. Кто как к этому относится. В некотором роде, с условностью, просто любовь – она разновидность влечения.
Молодые люди могут просто хотеть друг друга. Невыносимым становится томление, оно жжёт. Утолил голод, а потом привычка возникает. А потом деление жизни на «сейчас» и «что было». «Отсюда в туда».
Почему мы, женщины, виноватыми всегда себя чувствуем? Вечно всё портим. Да вдобавок, когда нужные слова не находятся, всегда советуем найти себе для утех другую женщину. Добавляя при этом, что не обидимся, коль такое произойдёт. Вроде бы, после таких слов, мужчина должен посчитать себя виноватым. Не тут-то было.
За Виктором наблюдать любопытно было, когда он вытягивал шею, старался что-то рассмотреть сбоку. Следишь за ним глазами, эку невидаль высмотрел, и при этом возникало ощущение, что муж как бы взвешивал увиденное. Он в задумчивости чудно восьмёрку вычерчивал носом. Соединял в короткие минуты большой с указательным пальцы на скобках губ, жадная страсть распахивала его глаза. Чем не мальчишка! Морщился, когда пульсирующий в ушах шум крови мешал ему слушать. Она всё подмечала.
С первых минут подумалось, что с кем, с кем, а с Виктором она уживётся. Это и позволило, в одной руке чемодан, в другой Сашка, переступить порог его дома.
Конечно, как любой женщине, это мук стоило. Не всё равно было. Думалось, по крайней мере, пустота, которая поселилась в их отношениях с Семёном, неживь, так старухи семейную нелюбовь характеризовали, её снова не коснётся. С пустотой сжиться, никак не удавалось.
Любую трудность женщина разделить может, приноровиться, где-то уступить, закрыть глаза на очевидную глупость. Даже безоглядную занятость собой, отдачу в работе, поглядывание свысока,- и к этому привыкнуть можно. По крайней мере, оправдать.
А вот если мужчина рядом ничего из себя не представляет, если хотите – «ничто», нуль полный, то рассудок не заставишь с этим примириться.
Женщине угадать и первый шажок по отношению к себе приятно, и вздох, каким сопровождается тот шажок, и смятение в глазах напротив читать ей не чуждо. И боязнь легко она отгадывает. И смешно становится от попыток скрыть то, что давно всем известно.
Чего-чего, а анализировать происходящее, женщине не дано, тем более, быть трезвой.
Легче кипеть страстью, чем сохранять здравый смысл. А ещё перечислять, загибая пальцы, чего хочешь от жизни.
Женщина не мужик, чтобы граммами отвешивать искренность. Из-за этого и пьянеет быстрее, и готовность к делу настороже. И с ума мы. бабы, сходим без последствий. Если и прячемся, когда за скуку, за якобы расшатанные нервы, покажем раздражение,- так это от слабости. Неприлично слыть сильной.
Одно простить не получается, что ошиблась, доверилась пустоте, связалась не с тем. Нет искренности, когда не замечают,- это вот поселит неприязнь, перекорёжит.
Первое время, как часто вспоминала Евгения в их совместной жизни её не покидало ощущение, что однажды придёт домой, а там пусто. Сбежал её избранник! Но ведь и саму не раз посещали такие мысли - уехать. Что-то останавливало. Провидение? Если б так, то теперешнего состояния не было бы!
В молодости смеялась, что после прожитых пятнадцати лет на Севере, кости ломаться будут. Кости не кости, а артрит подхватила. Уехала б вовремя,- никаких перемораживаний.
Всё Виктор. Сначала не пойми, что было: любовь, страсть, безрассудство. Потом растерянность возникла, когда немного одумалась. Так Сашку жалко было, привык к Виктору. Как это, оставить мальчишку без мужского влияния. Да и Виктор с неожиданной стороны открылся – никакой он не сильный, поддержки требует. Потом снова пожалеть себя захотелось. Тогда и желание убежать появилось, потом жалеть мужа начала.
Математик сказал бы, разбирая порывы настроения,- не жизнь, а синусоида. Конечно, всё это были капризы. Штепсель с розеткой не контачили.
А забеременеть не сумела! Вот тебе и каприз. Организм чётко уловил состояние в первые годы совместной жизни, разлад души и тела. Организм выжидал, ему не всё равно было.
«Вот если бы ты попрошайничала, или наивной дурой была, или авантюристкой… Всё ради Сашки». 
Только в кругу немногих, и то если был в настроении, Виктор сбрасывал маску, открывался. Тогда она сразу чувствовала себя легко и просто, настороженность как рукой снимало. Она принималось шутить, смеяться.
Скорее, любовью тут и не пахло, было что-то запредельное. Но ведь и не обязаловку исполняла. Не навязывалась.
Зная про себя подобную правду, Евгения задавалась вопросом, как можно такой дальше жить? Конечно же, она больше наговаривала на себя. Только зачем? Не затем же, чтобы инициатива, допустим, развода, шла от Виктора? Нет, терять его не хотела. Он был необходим, он сделался необходимым, он стал им. Без него жизнь не имела для неё смысла. Что из того, если временами было невыносимо одиноко.

                5

Проявление любви, томление, надсаду полноценные мужчины искупают любовной игрой. Угодить женщине для них, значило, потом получить полное право на владение женским телом. А у Виктора, так казалось, не было ухватки владеть её телом. Женское тело для него не объект поклонения, а, скорее, инструмент. Ему жадней хотелось жить. Ему требовалось что-то большее, он тайну тела хотел постигнуть, чтобы подчинить и приблизиться. Это и пугало, и выглядело смешно. Ненасытность какая-то, человек два куска в рот тащит… Хотя, этим Виктор не отличался.
Мгновение нужно, чтобы единым неуловимым движением глаз поймать бесчувственный холод отталкивания. Хочется всё соки выпить, хочется иссушить любовью. Всё мало, мало, остановить себя не можешь. Так и до ненависти дойти можно.
Сравнения приходят в голову неожиданные. Быстротечность их, зыбкость, возникшую печаль, радостно-счастливую улыбку трудно с собой связать. Всегда для дополнения требуется ещё что-то. Что-то должно уравновесить. Пружина внутри не должна быть ни слишком сжатой, ни растянутой.
Раздели лист бумаги пополам, и по пунктам: слева пиши, что нравится, что приемлемо, что хотела бы развить, справа, никому не показывая, что отталкивает. Мурашки по телу, какая половина листа вызвала бы?
Половинчатость в чувствах, когда чуть-чуть любишь, обожание может перейти в неприязнь, равнодушие смениться тоской, кого угодно могут вывести из себя. Половинчатость всегда говорит об осторожности, о том, что скрытые от глаз процессы ведут игру.
Когда задумываешься об игре, о каких-то там скрытых процессах, о том, что «на роду написано», тут изводись не изводись, а помни, что ступила на скользкую тропу. По такой тропе коротенькими шажками идти нужно, или палку в руки взять, или опираться на кого.
Или, или! Оскользнёшься, да носом в грязь. Не до любви будет. Сразу забудешь, что угнетало сердце.
Как бы там ни было, но их дом никогда не выстуживался полностью, кто-то из них не допускал, чтобы вьюшка на протопленной печи оставалась открытой. Из-за этого не выдувало тепло.
Муж, казалось, никогда, совсем уж так, не пытался подчинить себе. Это вот и вызывало непонятную тоску. Пока твоё поле зарастёт травой, конь сдохнет с голоду. На стороне прокорм нужен. Что Виктор умный, Евгения в этом не сомневалась.
С умным жить – это одно, жить с тем, кто одним своим видом разогревает страсть – это совсем другое дело. А если и тот, и тот человек с тобой? Тогда забудешь и о воспитании, и об условностях. Обо всём. И мысли не возникнет, что чем-то унизили.
Глаза, разве, выдать могут. Говорят, что тот, кто даёт быстро, даёт вдвойне. Любой задаток проедается скоро. Где уж там наперёд заглядывать: сегодня заполучи то, что требуется сегодня, завтра – завтра покажет, что ему нужно. Хочешь выжить – не забегай вперёд.
Перескок из прошлого в настоящее происходит мгновенно. Не нужно тянуть руку к переключателю. Не нужно перешагивать через себя, не нужно освобождаться от всего минуту назад тревоживших мыслей. Вернуть всё вспять, когда новый поток подхватил, не удастся.
Чтобы оправдать теперешнее своё состояние, Евгения копалась в прошлом. Когда и всхлипнет, когда почувствует, как заходятся, занемеют губы, и подбородок дрогнет. Не бесчувственная же она, не чурка с глазами.
Уже продолжительное время супружеская жизнь Евгении представляла что-то несуразное, лишённое здравого смысла. Евгения не жила в супружестве с мужем, не занималась с ним любовью, что греха таить, они даже спали на разных кроватях, в разных комнатах. И не из-за того, что у мужа возникла необъяснимая аллергия на неё, и он не мог, а она, враз, стала холодной, и совсем не хотела. Наверное, скорей всего и не брезгливость или охлаждение мужа были тому виной. Виной этому была проклятая болезнь, боязнь мужа причинить ей лишние страдания. «До тебя страшно прикоснуться, всё-то вызывает крики боли, последние желания пропадают…Уволь…»
Это было противоестественным, мучительным. Не для того они прожили долгую жизнь вместе, чтобы в конце каждому ложиться в свою кровать, чтобы невозможно было, протянув руку, ощутить тепло, чтобы, наконец, подладиться под дыхание, и заснуть спокойно.
Она жалела мужа, несколько раз возникала мысль, шальная, дикая по ощущению восприятия, что, может, стоит прямо предложить мужу найти женщину на стороне, так сказать для снятия напряжения, но не решилась начать разговор первой.
В здравом состоянии подобные бредни в голову не придут. Только воспалённый болезнью мозг способен подобное выдумать. Иначе, как безрассудством, всё это и не назовёшь.
Ей ли в теперешнем положении жалеть здорового мужика? Это додуматься,- предложить ему привести в дом бабу! Да чтоб он распинал её рядом на кровати. Как бы всё это выглядело? Ради чего? И это за то, что она сделала для него, всю себя до последнего кусочка отдала.
Что только не взбредёт в голову, заполненную воспоминаниями, разными мыслями, переживаниями. И мысль о конце прожигала. И тогда думалось, что хорошо бы уйти красиво. Как это «красиво»? Был человек, и вдруг его не стало! Какая в этом может быть красивость? Притворяться, что тебе всё равно, без разницы: жить, или умереть – глупо. Но и так жить нельзя: боль, боль, боль.
Можно лгать другим, но себя, какой смысл обманывать? Чисто по-человечески, конечно, жаль себя. Но ведь это же страшно: тебя не будет, а всё останется, как и при тебе! Даже твои вещи. Даже позорные тайны, кто-то же о них знает, останутся на пересуд людям.
Особенно первое время, когда оформила инвалидность, проснувшись ночью, она остро ощущала свою ненужность.
Ненужность во всём. А ведь такое уже было! Такое же ощущение ненужности пережила, когда не сдала переэкзаменовку по русскому, три запятые не там поставила. После этого, вместо того чтобы учиться в школе, отец отвёл её на швейную фабрику. Как она плакала, глядя из-за угла сарая, как подружки шли с портфелями первого сентября, в школьной форме, в белых фартуках. Было стыдно, было горько, было обидно. Тогда впервые подумала о несправедливости жизни. Даже нежелание жить пришло.
Та ненужность прошла быстро. Детскость легко расстаётся с обидами. Тогда обиды не прячутся от посторонних глаз, наоборот, подсунуться бы под руку, чтобы пожалели.
Нет, теперешнее состояние ни с чем не сравнить. Бывало, между приступами боли, наступало просветление, хотелось ласки, утешения, возникала потребность чувствовать тепло мужского тела рядом. Для Евгении привычным было ощущать руку мужа на своей груди, или, как он, сонную, подгребал её, бывало, ближе к себе, прижимался сзади. Это всё были мучительные воспоминания, всё было в прошлом. От этого ныло тело, ныло не той болью, которая пронзала её теперь. Та боль была сладкой, эта же, теперешняя, изводила напрочь.
Она не могла без стона перевернуться на бок, лежать же на спине было невыносимо, и если после таблеток и втирания мази боль ненадолго утихала, Евгения лежала молча, глотала слёзы.
Насколько же едучими были эти слёзы, лапки морщин за ночь в глубоченные овраги превращались, и стоило больших ухищрений привести лицо в норму. Нет, выглядеть некрасивой Евгения не могла. Хотя и в зеркало глядеться лишний раз не хотелось. Так, рукой, было, потрёт те места, где потоки бушевали. Снаружи в божеский вид себя привести труда не составит, а вот что внутри делается, что там творится, какой хаос,- поди, разберись.
Смирилась ли она с этим положением, запрятав куда-то глубоко-глубоко свои чувства, или махнула рукой - будь что будет? Ревновала ли она мужа?
К кому она могла его ревновать, если между ними встала болезнь? Что странно, стала замечать, что со злостью думать стала, с раздражением. Морщиться научилась, в голосе появилась высокомерная наставительность. Так и до нервного срыва недалеко. Нет, взнуздать себя нужно. А всё же отвязаться от съедающих мыслей не получалось.
А тебе-то что? Наплевать. Какое тебе дело? Ну, разгадаешь очередную загадку, и что? Ради чисто интеллектуального любопытства? А что это даст? Облегчение от болей? Если бы…
Внутренний голос советует одно, окружающее наводит мысль на обратное. Хочется расчистить место, хочется всё ощупывать. Вслепую, за неимением зеркала больной зуб найти. Хочется свои принципы, свои мечты, свои планы всем открыть. Вот только бы поправиться.
Что-что, а обиды она не выдумывала, в этом могла честно сознаться. На что придуманная обида, на что не чувствовать себя виноватой, когда виноватость в том, что болеет? Раз есть вина, то и совесть больная, а человек с больной совестью на нервы действует. Сам спокойно не живёт, и другим укором.
Нет, она не истеричка какая-то, не одиночка, укрывшаяся с головой под подушку. У неё всё было. Как страшно произносить это слово - «было». Раз было, то и перенести, что есть теперь, для неё не составит труда. Лишь бы ещё пожить, годик, другой, месяц. Без боли.
Без боли… Доведись такому случиться, она бы любила по-другому! Ни одного косого взгляда, ни одного глупого слова, только: «Витя, Витя».
Почему же мало того, что он бывает возле каждый день? Приходит, и уходит…Другая бы… А что другая, может, к другой он и не ходил бы, может, другая не валялась бы по больницам. Может, другая не сыпала бы упрёками.
«Я нахожу в себе силы прощать,- отбивалась Евгения,- а он не ценит, если и ценит, то не скажет. И вообще, он мало говорит. Сказал бы, я ни разу не попрекала бы. Я ведь могла жить лучше.
Сказал бы, что без меня, он ничто. Я, я его сделала таким. Ведь его мать как-то обмолвилась, что не понимает, как её сына приучили к порядку, к чистоте, не шарахаться от людей, и, вообще, человеком сделали. Мать так высказалась, не она, Евгения!»
«Ты прямо гордишься этим, в заслугу себе ставишь умение выживать рядом с любимым человеком. Ведь ты по-прежнему считаешь его любимым? Не делаешь попытки изгнать его из своей души? Просто поразительно, насколько в боли ты жестока в попытке выцарапать уличающие доказательства.
Разве твоя болезнь, длящаяся который год, она не искалечила его душу? В чём он получал облегчение? Любой мужик на его месте запил бы горькую. Вот и хорошо, если бы он запил, стал обыкновенным из-за меня. Он необыкновенный, а с необыкновенными нельзя выяснять отношения. Совсем нельзя. Это делает их никакими».
Глупо злиться, сколько той жизни осталось. Не хватало выяснять кто прав, кто виноват. Успокойся, всё хорошо. Вслушайся, всмотрись, не суди. Ему тоже нелегко разрываться между тобой и своим предназначением. Он обречён так жить. Кто бы с ним ни был рядом, ни он, ни та счастливы не будут. Ты же чувствовала себя счастливой? Ответь только честно. Была!
Счастье заключалось в том, что ты могла растворяться в своём Викторе. И не уверяй в обратном. В этом было счастье. Пускай, временами злилась, хотелось чего-то другого, да, было, раз-другой согрешила, но не из-за того, что разлюбила, а просто насолить ему хотела.
Может, в те минуты и не испытывала нравственных терзаний, может, провалом любопытства те минуты были. Может, неспособностью отказать, наконец, проверкой и себя, и его, способность чувствовать,- нюх у мужика должен быть на измену жены.
Если честно сказать, жёны ведь не изменяют. Получить маленькое удовольствие на стороне – это всё равно как скушать кусочек торта. Ощущение вкуса недолго сохраняется. А несвежий кусочек попадётся, так ещё и расстройство организма подхватишь. Лечиться придётся. Только бы не привязаться, не привыкнуть, как привыкают к наркотикам. Чтобы это потребностью не стало. В распустёху-распущёницу не превратиться. Не стать жертвой.
Хорошая, верная жена всегда жертва мужа.
Вот заладила: «Жертва, жертва!» Никакая ты не жертва. Ещё скажи, что награда тебе нужна. Орден или медаль со словами по ободку. Да медаль не с пупочку, вроде пуговицы блестящей, а на всю грудь, чтобы и про жертвенность там слова уместились, и про верность, и про терпение.
А на что медаль? Твоя медаль – сын. Вот бы прилетел Сашка, вот была бы награда. Лучше и не надо.
Сашка, Сашка! Охладел к матери. Запутался в своих бабах. Всё-таки кровь Семёна сказывается. Чёрствый стал. Мимо матери в последний раз проехал. Надоело выслушивать материны поучения? Так хочется, чтобы у него всё хорошо было. Хочется.
Первый раз женился, только в известность поставил. На свадьбе ни она не была, ни Виктор. Всем тёща заправляла. Как узнала, что родители на Севере живут, так, как клещ прицепилась. Настропалила дочку, уложила скоренько в постель. «А моему дураку,- подумала Евгения,- и раза оказалось достаточно. Порядочный».
Тёща, рассказывал Сашка, тоже где-то не то на Колыме, не то в Якутии счастье искала. Может, на Дальнем Востоке, на рыбопереработке. Там и дочку родила, там и алименты получать стала. Этим и жила. И Сашку всё учёбой попрекала, тем, что не работает, не может жену, как куколку, одевать.
А ведь она, Евгения, сразу от алиментов отказалась. Теперь-то, конечно, думалось, может, и зря. Нечего узду с мужика снимать. Хотя тогда показала, что родила ребёнка для себя, не нуждается в подачках. Коль отцу ребёнка наплевать, то кроме как сволочь, его никак не назовёшь. Ничего, вырастила сына.
Вот и тёща Сашкина, наверное, думала, что тянуть, случись что, с Сашки можно будет. Забрали Сашку в армию, его жёнушка и загуляла. По стопам матери пошла. Хорошо соседи в суде подтвердили, показали, что с первого дня привела ухажёра. Развели без особой волокиты.
Последствий у Сашки не осталось, паспорт чистый, без штампа о разводе, без исполнительного листа на чужого ребёнка. А у неё, Евгении, шрам остался. Надорвала сердце в переживаниях. Сколько передумала, сколько слёз выплакала. Никак после этого три недели в больнице отлежала.
Смерть отца – первая зарубка на сердце, потом несчастье с Егором, потом у сына с его бабами нелады. Какие ещё жертвы потребует жизнь? - так часто думалось.
Со странным, отстранённым удивлением думала о той поре. И она уже не та, и сын мужиком стал.
Если бы знать, что жизнь приготовит напоследок. Если бы всё не свелось в отдельную молчаливую беседу с тишиной. Если бы не сомнения. Если бы время не тянулось от одного безрадостного дня к другому, то не так одиноко, захваченная заведомо обречённой надеждой, вслушивалась бы она в себя.
Откуда её болезнь? Внезапно до боли остро отступило всё личное. Беспредельную несправедливость мира ни понять, ни объяснить нельзя.

                6

Возложенные природой обязанности она не могла исполнять, что уж говорить про долг, долг тяготит, когда любовь к нему примешана. В её случае и долг, и любовь скорее жалостью заменяются, но никак не слиты воедино.
Какая, к чёрту, может быть жалость, если навалились все существующие на свете напасти? Все, какие есть на свете.
Ладно, ещё, что они не в очередь выстроились, не нагромоздились скопом. А если б в очередь, если б через равные промежутки наползали, предупреждая загодя,- с ума сойти можно.
Евгения попыталась приподняться на постели, поёрзала на подушке. От дум чувствовала себя неуверенно, будто находилась под прицелом десяток глаз, будто она гость в собственном доме. Может, и так! Все временные на этой Земле, всем срок отпущен.
Почему-то в голову пришло, как Виктор однажды спросил:
- Тебе, Жень, со мной тяжело было?
Проговорил Виктор те слова медленно, вроде бы, даже через силу, и голова его была полуопущена, и голос не совсем обычный. И показалось, что испуг мелькнул в его глазах. Она и не поняла вначале, о чём речь. Не ей тяжело, а ему нелегко. Это она должна спрашивать да благодарить, что он не бросил. И это обращение: «Жень…» Почему-то раньше за счастье почитала услышать такое.
Прожгло мыслью, что муж винит себя, выходит, не так уж, как другой раз считала, он как сыр в масле катался.
Когда запоздалое раскаяние, или неуместный вопрос, в другое время ответить труда не составило бы. Так на то и время другим становится, чтобы возможность подумать пришла.
Евгения поморщилась. Через своё прошлое когда-никогда перешагивать приходится. Разве, изредка замрёшь в недоумении.
С ужасом думалось о завтрашнем дне, о том, что всё повторится без изменений.
За окном темень. Глухая осенняя ночь.  Ни зарниц на небе, ни просвета, ни равнодушно-холодного глаза луны.
Всё в жизни перечёркнуто, всё втоптано, пусть и не в грязь, но от этого не легче. Пожить бы, поглядеть, как оно будет дальше.
Она головой понимала, что муж, в общем-то, ещё крепкий мужчина, наверное, нуждался в женщине, естество требует своё, может быть, у него и были кратковременные связи на стороне. Ходит же по магазинам, да и так просто, как он говорит, нарезает круги по городу. Для неё, может, нарезает, а может, ходит к другой…Но она гнала эти мысли, не хотела его ни с кем делить.
Требующая выхода любовь ко всему на свете, временами бывает настолько сильна, что и речи не может быть о разврате или стыде, или угрызении совести. Поступает человек так, как поступает, и пускай говорят, что угодно.
«А тебе со мной тяжело было? Я-то ни о чём не жалею. Рядом с тобой я чувствовала себя женщиной. А ты? Ты всё время казался камнем-голышом, который супротив течения на реке лежит, который вода со всех сторон обточила. И не зубилом бока долбила, а легонько покусывала волной, сдирала шероховатости, окатывала. Ничего теперь не выступает, казалось бы, из ершистого когда-то Виктора. Укатали Сивку крутые горки. Что такого под венец не вести? Ан нет, с виду только мешковат, внутри стальной стержень».
Вырвался человек из родительского гнезда в неведомую громадную жизнь, иную, яркую, совсем-совсем не похожую,- доволен, полон надежд. И не подозревает, что возвращаться в прошлое придётся помятым, обтисканным, с чувством недоумённой отстранённости. Так ли это?
Евгения завидовала мужу, что ему не ведомы все её ужасающие боли. Часто она срывалась, сыпала упрёками. Винила его, что только из-за его упёртости, неуживчивости, боязни менять место работы связали они свои молодые годы с жизнью в экспедиции. Романтики-хреновы. Это вот вылилось в болезни теперь.
Выходило так, как будто Семён спеленал её и силой привёз в Кутоган. Будто не с долей радости уезжала когда-то из Колюжино. Будто приезд в Кутоган не был возложенной на неё миссией. Будто не для встречи с Виктором туда судьба закинула.
Будто, будто, туда, сюда. А пришлось оказаться здесь, в неведомом большинству сограждан Боровске. Ладно бы здоровой…
То, прошлое, всё отошло на задний план. Стало второстепенным.
Пронзило чувство отстранённой недоумённости.
Это не она когда-то стремилась уехать из дому, всё равно куда. Это не она обманулась в Семёне, в совершенно чужом человеке. Не она родила от него Сашку. Не она поехала за счастьем в Кутоган. Не она разбила семью, жёстко и низко переметнулась к другому мужчине. Не она для себя нашла Виктора. И прожила с ним много-много лет. Не к ней в том Кутогане прицепилась болезнь.
«Горе не беда, коли есть еда!» Присловье, поговорка,- вот, не к месту вспомнилось.
То возникнет странное ощущение, что во всём ошиблась. Никакого Виктора не знает, Семён – вообще призрак. Туман вокруг. Земля круглая. Шла, шла. Днём ли, ночью, скорее, ночами перемещалась, так как в памяти одни контуры чего-то, виденного отразились. Но не через Америку, во всяком случае, её в Боровск занесло.
Сотни нитей тянутся из прошлого. И все обрывки, обрывки. И вот одинокая замкнутость, не в глухой монастырской келье, хуже, в больнице.
Виктор – судьба. Ничья другая, её. И получается, прошлое с ней навсегда. От него не избавиться. Своё так и будешь нести в себе.
Она слушала отговорки Виктора на этот счёт, и казалось, не слышала. Она глуха была к его доводам. Не он болеет, а она.
Наползло раздражение.
Всю жизнь подстраивалась, всю жизнь ничем не упрекала. Душу не мотала, позволяла жить, как он хотел, не тыкала тем, что другие лучше живут. Взял бы, да часть боли забрал себе. Толку от сочувственных взглядов да непонятных вздохов.
Жизнь вне времени. Всё слилось в один комок: вчерашний день, сегодняшний, завтра таким же будет, если оно наступит. Всё замерло. Что такое невесомость, не у космонавтов надо спрашивать, а у неё, у бабы, которая потеряла ощущение верха и низа.
Как же, зачастую, несправедливы упрёки. Хотя, хотя они и несут тревогу, но в упрёке есть и оповещающий призыв к чему-то торжественно-важному. Смысл уловить только надо.
«Собери себя в кулак. Чего нюни распускать? Носом ещё похлюпай…»
«Может, вздохи мужа – это жалость к себе? Ах, как он мучается с больной женой, ах, света белого не видит. Ни сходить никуда не может, ни порезвиться от души. И мне,- думала Евгения,- прощать его нужно за то, что он такой. Кому тяжелее,- ему, здоровому, возле больной жены, или больной жене со здоровым мужем, который укором во всём? Вот в чём неподъёмная тяжесть. Как от неё избавиться?»
Разве, когда навешаешь на мужа всех собак, легче от этого становится? Нет, милочка, видно не всё ты делала правильно, раз пытаешься отыскать чёрные пятнышки да ноготком норовишь их поскрябать. Мало делала. Надо было больше делать. Из-за этого вдруг невыносимо потянет к мужу, хочется прильнуть к нему. К чёрту смущение. Всё бросила бы, отказалась бы от всего. Почему вдруг опахнёт далёкой-далёкой девичьей влюблённостью?
Помнишь вечер у реки, помнишь, как кусты подсматривали? Помнишь, как вечернее небо, отсвет на воде оттенял его голову? То «хорошо» и теперь отзывается в груди чем-то щемяще-хорошим.
А когда по грибы ходили, когда на поляне возле шалаша любили друг друга? Одна памятная встреча стремится к следующей, и ещё, и ещё. И небо, и кусты, и шепот ветра, вне привязки ко времени, замыкают круг. Тебе этого мало?
Женские видения существуют сами по себе. Занимаешься бабскими делами, которые никогда не переделаешь, и в то же время жар мучает. Всё мало, мало!
- Мало! - возопила душа. – Он у тебя искал утешение. Чуть ли не в жилетку плакался. Ну, не плакался,- тут же поправилась душа Евгении,- но я ведь его всегда понимала. А разве этого мало? Разве это не главное для двоих? Вот, когда меня не станет, тогда оценит, тогда поймёт, кого потерял!
«Дура,- подумала Евгения. - Легче тебе станет, если он поймёт, что мои мучения принесены во имя любви? Не всё ли равно, что он будет думать, когда тебя не будет? Всё равно».
И мир жесток, и человек не лучше. Начни выяснять отношения, кто кому больше должен. Кто первым уступить обязан, кто как расшаркался. Кто не удосужился обратить должного внимания – толку оттого, что в обиженное молчание закутаешься?
 Больно!
Но ведь боль перекричать в одиночестве, в одиночку, легче. Есть такое русское слово «перемаять». Вот и перемайся. Хоть в голос кричи, хоть исходи на плач – стыдиться некого. Одна.
Чем старше становишься, тем всё больше в зависимость попадаешь. И от денег, и от настроения, и от погоды, и от тех, кто находится рядом. Чего-то большего хочется. Чего-то такого вкусненького.
Почему-то бесит, когда внимание оказывается не тебе. Если радость изливается на неопределённых людей. Хотя они и люди, но они чужие. Как-то с этим смиряешься, но точит,- почему им?
Почему, почему? По качану! Потому что бесконечно желание внимания к себе.
Потому что было время, когда ни о какой независимости не думалось, потому что муж тогда не подавлял, потому что жизнь в вагончике счастливой казалась.
Теперь-то, конечно, с теперешними мозгами, с опытом женщины, попробовавшей и испытавшей всё, удивить, которую, кажется, трудно, теперь хорошо раскладывать да взвешивать пережитое. На просвет рассматривать, на ладони покачивать, запахи перебирать.
Нет бы жить и радоваться, довольствоваться обществом самой себя. Вот и довольствуйся.
Откуда тогда ревнивая обида, откуда сквознячок, откуда мстительная мысль: «Погоди, меня не станет, по-другому запоёшь!»
Есть у женщины чуточка веры, она чувствует, что любима, её предназначение,- спасать того человека, который рядом. На многое она закроет глаза.
И тот первоначальный смысл, когда казалось, жить для себя – это главное, тот смысл где-то с краюшку предоставит возможность рассмотрения мучений души.
Почему так? А, наверное, когда всего много: радости, счастья, да тех же денег, излишек тяготить будет. Не явно.  Намёками. До поры до времени смысл жизни не будет читаться.
Без сомнения, люди воздействуют друг на друга. От того, кто находится рядом, зависит многое. Тот человек может плохо повлиять, может самый хороший замысел исказить, может навредить так, что мало не покажется. Но и он же может подтолкнуть к спасительной отмели, если тонуть начала.
Тонуть! Смешно об этом говорить. Не всё ли равно, наглотаться воды постепенно, или разом захлебнуться? Выходит, не всё равно. С душой что-то связано. Или она постепенно приготовляется к освобождению, или враз отскочит? Больнее, когда враз!
Не по себе самой душа болит, а озаботясь о ком-то. Тут кто кого опередит, в смысле, тот, кто больше мается, тот и скорее оттянет на себя чужую боль.
Свою боль с трудом перемогаешь, а ещё и чужую взвалить… Опасаться надо чужой боли.
Теперь кажется, что можно было что-то изменить. Как изменить? Когда начинала жить, оба были воробышками. Хотя, нет, какой-никакой опыт был, от жизни со Степаном. А Виктор – листок чистый.
От всего зависели: от прихоти начальника, от возможности или невозможности что-то купить, от здоровья Сашки, от расположения родителей. Но ведь любила!
Не замечала, что Виктор давит. Хватало его, хотя, он и тогда принадлежал наполовину. Большую часть забирала работа, потом его писанина. Не сладко жить с «писателем». Он совмещал работу с писаниной, и ещё тратил силы, подстраиваясь под жизнь.
Нечего было подстраиваться. Жить надо было.
Хватало сил, или он просто жил, как привелось жить? Не он, а ты пласталась. Условия создавала. Мечтала, как тебя обнимут, как ты накроешь на стол, и будешь смотреть, как благоверный ест, находя в этом удовольствие.
Читала же где-то, то, что отдаёт мужчина ночью женщине, он утром или днём ничем компенсировать не может. В смысле, с такой же страстью раствориться в своём увлечении. Что, муж, не был уверен в своём призвании? А в тебе?
Человек в себе не может отображать мгновение «до того, как». И «после того, как что-то случилось». Это два отрезка времени. Нельзя одновременно находиться в двух разных местах. Выбор, выбор надо делать.
«А какой мужик полностью уверен в себе? Не копуша – так циник, не циник – так пройдоха, которому на всё наплевать».
«Призвание на хлеб не намажешь. Тоже мне! Чего тогда с призванием носиться, как с писаной торбой? Я-то при чём? Чьи-то призвания – чьи-то слёзы. Нет, но согласись, он, по крайней мере, тебя понимает. Если когда-то любила, та любовь не умрёт».
Понимание в чём-то другом состоит. Взаимная поддержка, уважение, общие разговоры – это хорошо, но ещё что-то нужно. Постель объединяет, но она и пропасть ширит.
Согласись, мужчине нужно общение, чтобы выразить себя!
Им нужно, а тебе – нет! Цаца они какая-то. И связи им нужны, и общение. И жалеть их нужно. А женщине это не требуется? Ещё в большем выражении. Да для того, чтобы женщина ещё больше любила, для того, что она – женщина!
Женщина всегда сравнивает. В конечном счёте, все правы. При достижении ближайшей цели, всё-таки, за истину приходится цепляться. В этом женщина непрошибаемая.
Лучше или хуже непрошибаемость? Если призвание на хлеб не намазать, то непрошибаемость поперёк горла встанет. Кусок не протолкнёшь, с голоду сдохнешь.
Грубо, грубо! То-то дистрофиков пруд пруди, что-то безмернозадых дам превеликое множество. И кусок поперёк горла у них не становится, и попрёки раздавать горазды. И ничего. Для чего рождён, то и осуществляй.
- Знать бы! Знать, каков результат получится...
Кто это сказал? Не сказал, а процедил сквозь зубы. Одолжение сделал, ответил. Может, от благодушного настроя – всё ерундовина?
Результат один,- место на кладбище всем найдётся…
С кроткой виноватой улыбкой смотришь. Всё для того, чтобы любимый затолкал внутрь себя искушение рубануть с плеча, высказать правду-матку. Отрезвление почувствовала? Когда-то ведь всё равно придётся говорить. Боишься рот раскрыть, церемонию надо выдержать? Взыск, как ни увиливай, произойдёт.
«Ни черта муж не подстраивался! Это я, я раздаривала себя. Я обиду задавливала, я его ждала. Я делала вид, что понимаю его, хотя и сейчас не уверена в этом. Толку оттого, что напишет новую повесть. Ему радость, читателям – интерес, а мне? Мне, что? - спрашивала саму себя Евгения».
Жёны при пишущих мужьях – страдалицы. Их в неприглядном виде опишут, выставят так, что стыда не оберёшься, так и ищешь в каждом женском портрете свои черты. Прочитаешь, и вздрогнешь.
И на полном серьёзе уверяет, что это «не о тебе», что его Маши, Веры, Насти – всего лишь фантазия. И писание любовных сцен не с их отношений, а как бы из воздуха. Где он набрался этого воздуха и с кем, чтобы так точно описывать? И в женскую сущность влезает, как будто был женщиной.
«Вампир, его строчки моей кровью написаны»,- думала Евгения.
Если посчитать жизнь безбрежной степью, как обжитую комнату: тропы – места, где ты ходила, озёра – ложбина, где ты выплакивала свою боль. Плешину образовал прокатившийся пожар нелюбви, есть и истоптанный ковёр. Всё равно где-то среди редких липовых куртинок, (почему липовых?) найдётся такое местечко, которое райским оазисом покажется.  Хочется во всём отыскать его. Только зачем? Чтобы всё остальное серым цветом однообразия было выкрашено?
В жизни серости хватает. И боли, и переживаний, радости вот, почему-то мало. Шибко умный, тот всё сводит, что радость нужно заслужить, любовь завоевать, уважения – добиться. Сплошные битвы. Когда и жить? Всё расплата за что-то. То ты виновата, то мешаешь. Муки, муки!
Выговоришься, вроде бы сполна очистилась, на минуту просветление в мозгах, всё делается таким, каким оно на самом деле есть. А на самом деле, ты как муха в сетях паутины: бьёшься, рвёшься, зудишь от бессилия, а тебя пеленают и пеленают.
Никакой логики в мыслях. Скачут с одного на другое. Обскажешь-обкатаешь одно, как тут же на смену новое вылезает. Да всё подобно голышу-камню, твёрдое, с первого раза не разгрызть.
«Что-то видимых мучений творчества за мужем не слишком видно. Дрова колешь, так куча поленьев растёт, яму копаешь – отвал песка выше головы. Да во всём видимость есть, только творческие муки как бы из пальца высосаны.
Так и у меня,- думала Евгения,- на лице муки не прописаны. Муки, когда морщины вдоль и поперёк. Никаким утюгом их не разгладить. Кусай ни кусай губы, а они краше не становятся. Всё обескровленные остаются».
О чём бы ни думала, думы раз за разом поворачивались в сторону мужа. И жалко его, и злость, другой раз, берёт. Ни он с людьми, ни люди с ним. И чем дальше, тем хуже. Не от шибкого это ума, скорее, от неумения подладиться. Нараспашку сердце не держит.
За долгую жизнь всё, казалось бы, истолчено передумами. Всё знакомо, всё на сто раз прощупано, перебрано, переложено с места на место. Почему же иногда всё иначе покажется?
То почудится, что сидишь на скамеечке: лягушки так и не так квакают, дым из трубы завивается кольцами, облака – сплошной зоопарк. И комар зудит иначе.
Ну, как тут не откинуться назад, как не вздохнуть полной грудью, как не почувствовать облегчение?
То опущенная голова вниз тянула, то жадно захотелось вглядеться в окружающее. Будто очистилась, будто молчком выговорилась, будто тишина глаза промыла.
Что за надобность была жить в вагончиках, мёрзнуть, мокнуть, колесить по тундре? Сколько мужиков, и каких, засматривались, когда была молодой? Как говорится, могла составить лучшую партию.
Стоило ногой топнуть, плечиком повести. Не в пример жизнь прожила б, как свою прожила. Нет, но чего не хватает? Всё, вроде бы, есть! Лёжа на больничной койке, не озаботишься о золотом кольце, о новом платье, наплевать, кто и что о тебе думает. Только бы выздороветь!
Спасибо можно сказать тому, кто судьбу такую дал.  Словно предчувствовала, что будет уготована безрадостная старость с болезнями и мучениями, вот и прицепилась к Виктору, выбрала такого. Какого такого? Да и как можно было по-другому жить? Кто показал другую жизнь? Кто приоткрыл дверь? Да и то, мужики засматривались, а замуж Виктор позвал. Для кого-то она так и была бы заплаткой, вторая жена в заплатках числится, а для Виктора она – свет в окошке. Ну, не совсем свет, ему бы помоложе кого рядом иметь, здоровую, конечно. Мужикам не женщина нужна, а комбайн.
Странное это чувство взывать к совести, будить память о прошлой жизни, и знать, что ничего исправить нельзя. И ссылаться на кого-то, на чьё-то мнение – толку кого-то осуждать! Спрашивать надо с себя. Поменьше человек сам себя прощал бы, толку больше было б. Большинству людей безразлично, живёшь ты или тебя уже нет. Травинкой проросла.
Что с того, если, допустим, один из станков на заводе сломается? Заменят его другим. И человек ведь только механизм на фабрике жизни, и то, что он переживает, чем мучается, какие переносит боли – это только его дело. Он живёт в ожидании, в каждодневном ожидании чего-то лучшего.
Согласись, в теперешней жизни многие женщины живут со своими мужьями как без мужиков. Ни на что не надеются. Из-за этого и ломят, не хуже лошади. И карьеру делают, и шкафы тряпьём набивают, и два-три-четыре-пять, на всякий случай, путей отхода намечают. И детей опасаются заводить.
Загадывай не загадывай, а если отмерен тебе путь, то никуда не денешься. Пройдёшь. Только, чем дальше отшагаешь, тем возврат, хоть в мыслях, хоть, перебирая ножками, труднее будет.
Не понять, почему прохватывает ощущение внутренней раздвоенности. Вроде бы ничего и не нужно, и в то же время хочется, чтобы кто-то за руку вёл. Не просто «кто-то», а близкий человек. Даже если одна уходишь, то рука машинально тянется, чтобы ухватить горсть припасов на дорожку.
«Ну, кто другой ухаживал бы за тобой, кто нарезает тебе хлеб? По магазинам ходит, пол подметёт, сварит. Вон, волосы на голове помогает красить. Разве ты думала о таком?
Может, другой на его месте, давно бы плюнул и на тебя, и на твою болезнь, собрал бы сумку, и ушёл. С чем бы осталась? Кому ты такая нужна? Сыну? Так и у него своих проблем хватает, тоже каким-то холодным стал. Лишний раз не позвонит.
С чего ж цепляться за такую жизнь? Дня, минуточки без боли не обходится. Глотаешь таблетки горстями. Для чего? Пересиливая боль в пальцах, вышиваешь крестиком шторы. Кто спасибо скажет?»
Евгения стискивала руки в горестном недоумении. Думала, жизнь будет бесконечной. Рассуждения лишены смысла. Мало такой боли, а вдруг как в неподвижности жить придётся?
Ляг, найди такое положение тела, при котором боль перестанет чувствоваться, замри. Пускай скуёт неподвижность. Сколько-то времени протянешь, но те минуты будут без боли. Те минуты станут иллюзией жизни. Сохранится ли в них доброта? О какой доброте речь? Что-что, а доброта после человека не сохраняется, нет её. Нет прибора, чтобы измерить ощущение, и мерку доброты ни к чему не подставить.
Время заставляет многое переосмыслить. Только общаясь с живым, глаза горят, а потери, они остуду несут, всё в уголья превращают.
«Никогда мужчина не поймёт женщину. Никогда! Хоть Виктор и утверждает, что все женщины в его рассказах или повестях не имеют отношения ко мне, но я же вижу, это про меня написано. Он видит меня такой. Он хочет видеть меня разной. А это безнаказанно не проходит. Перевоплощая меня, он разрушил мою защиту. Где-то не сработала защита.
Произошло короткое замыкание. Я выгорела, как выгорает коробка распределителя. Я устала. Я ничего не хочу. Я устала от слёз, от бессонных ночей, от переживаний, от мыслей, а что будет потом. И он переживёт, вот что странно!
Пережила же я смерть отца, брата? Ну, поплакала, поизводила себя, и продолжила жить. Переживания остались далеко сзади. Страшно думать, когда человека нет, а всё осталось, как прежде. Даже лучше. Нет прежней боли, нет стонов, нет досады.
Что, хотелось бы, чтобы и он, твой Виктор, лежал бы рядом на кровати и стонал, перемежая боль с минутами, когда терпеть можно? В здравом уме такого не пожелаешь. Нет такого права так думать. Тебя не будет, останется он, следовательно, останется память. Тебя помнить будут, пока Виктор живой. Пускай он живёт долго. Не он был возле, а ты, ты получила способность любить, находясь рядом. Тебе есть о чём вспомнить.
Помнишь, как танцевала на снегу в резиновых сапогах? Помнишь, как окатила Головина водой, а Виктор стоял с открытым ртом? Помнишь, как оцепенела, будто обжёгшись, и он, вроде хотел отвернуться, и не мог? Помнишь, как необъяснимая тоска нашла, вдруг всё немило стало, в грязь тебя толкнули? Жизнь одной большой ошибкой показалось. Постичь себя захотелось.
Помнишь, как он пришёл к тебе? Ты сразу поняла, что он будет твоим. Могла ведь оттолкнуть, но не сделала этого. Прожиг, как он говорил, произошёл. Разве можно забыть те минуты, когда он любил? А ожидание его из командировок? Не нужда вас связала.
Помнишь, помнишь?! Как кукушка об одном и том же твердишь. На бабью слезу настроилась. Пожалей, пожалей себя! Отбрыкиваешься-отбрыкиваешься, а если не уберёшь с дороги камень или коряжину, какую, то и сама запнёшься об неё, и другие. Тот камень или коряжина название носят – судьба. Она и покалечить может, норов свой показать.
Человек до всего додуматься сам должен, и сквозь рогатки продраться. Стержень должен быть.
«Мой стержень в организме износился, отказывает, болит и болит. Ни удовольствия, ни «протчего», как говорят иногда, не желает».
Евгения с трудом проглотила слюну, вроде, как и дыхание остановилось. Туго соображать стала. Чёрт его поймёт, какой смысл за раздумьями кроется?
Кого убеждаешь? Себя? Невесёлые мысли роятся в голове. Сесть бы сейчас, не в потолок пялить глаза, а где-нибудь на берегу реки слушать журчание воды. Кто-кто, а река гипнотизирует, завораживает, успокаивает.
Не смей плохо думать! Тебе с ним было хорошо. Ты горела от прикосновения.
Но ведь это когда было! Сто лет назад! Тысячу! Больную женщину любить нельзя. Он стал чужим. Долг его держит возле. Один долг! А долг не любовь.
Долг, любовь, не любовь! Назови, как хочешь. Успокойся, не нужно угадывать. Он есть, он поддерживает. И женщины говорят, что надёжный мужчина, красивый. Завидуют. Ждёшь же его!
Как бы хорошо было, если б вдруг проснулась, и ничего не болит. Ноженьки здоровые, в руках сила. Домой пешком пошла бы. Никаких такси. Дверь открыла бы своим ключом, нет, лучше на кнопку звонка надавила бы, и стояла минуты две. А он открыл бы…Тогда бы – держись, муженёк!
Грешные мысли не оставляют. Есть желание жить, есть».

                7

Боль временами была так сильна, что впору исходить на крик. Не перечувствовавший такие муки, не поймёт, что такое жгучее страдание, в какое отчаяние всё переходит. Впору кусать подушку. В чём она виновата, чем заслужила такую участь?
Любовь всё это проклятая. Она заставляла скитаться по прогнившим баракам в поисках своего угла, с вечно холодным полом. Все удобства за десять метров в стороне от строений, посреди пустыря со сквозняками. Вот и мучилась циститом.
А хождение на работу по льду в резиновых сапогах, бог знает для чего. Ведь получала такие деньги, что стыдно упоминать о них. Нет, думала, нужно рубль заработать для семьи.
Пол страны в это время по асфальту в туфельках ходило, толкались в очередях в театры, мороженое ели, моды демонстрировали. И Севера им не надо было. И твоей любовью они не заморачивались, и о тебе ничего не знали.
А тебя долг держал. Любовь и долг никак не связано друг с другом. Если чуть-чуть. Ветер и дерево, ветер колышет ветки, но дерево и ветер сами по себе.
Как-то не думалось над тем, что будет дальше. В рассуждениях тогда было всё приблизительно. Приблизительно, окончательно,- любую ситуацию можно вывернуть наизнанку. Отрезвление наступает потом, если наступает.
Почему тогда чувствовала себя должницей? Вина была, ведь подобрали с ребёнком. Подобрали…Дурное слово. На помойку никто не выбрасывал. Ухажёров, воздыхателей – пруд пруди было. Ну, не пруд, но был выбор. Особенно, когда в клубе работала.
Из прошлого почему-то легко перенестись в настоящее. Люди встречаются после разлуки, как будто ничего не изменилось. И раньше, и теперь толком не знаешь, чего хочешь.
Мысли метались, путались. Неудержимо влекли. И всё время кажется, что находишься в ярме. Давит оно. Ярмо, как тот последний козырь, сбросишь его – наступит облегчение. Оно ведь так, что неожиданно происходит, то запоминается. Отступила бы болезнь.
Иной раз казалось, что кто-то о чём-то спрашивает.  Поставишь ухо топориком,- нет, всё тихо. Почему-то никак не вспомнить, чей это голос окликает. Кажется, только что смотрела, а уже ни вопроса, ничего нет. Ничего и не ждала. Если и ждала, то не важное. А до неважного никакого нет дела.
Странные тянутся дни, как будто стала посторонней. Гость - не гость, своя - не своя, одним словом, не пойми, что.
«Больной человек, чего с тебя взять!»
Что теперь говорить об этом, что посыпать голову пеплом? Задним умом понимаешь: если бы бросили эту «романтику» они вовремя, ведь ни больших денег, ни ещё какого богатства не заработали; если б не тот проклятый холод, который, кажется, полностью ещё не вышел из тела, то и болезни не было бы.
«Если бы родная мать так рано не покинула, если бы не подсмотрела в лесу, как отец плакал, обнимая берёзу, если бы не катавасия семейная Егора, если бы сын, Сашка, меньше мотался по свету, если бы родила…»
Она вдруг почувствовала, что сил больше нет перебирать бесконечные «что». Раз в чём-то признаёшься, значит… Да ничего не значит это «значит».
Не только холод, но и какие-то гланды, которые вырывать не надо было, доконали, и не только резиновые сапоги – это всё не только, но и поскольку… Егор, смертью своей, подкосил.
Перемежая слова слезами, бормоча, что она не заслуживает такой участи, Евгения накрывалась с головой одеялом и лежала, вздрагивая, как маленький ребенок, жаловалась непонятно кому. Порой её зависть к здоровому мужу прорывалась раздражительностью, из-за в горячке сказанных слов, она потом сама же и мучилась. Злость какая-то рождалась. Нетерпимость.
Нет, она не говорила мужу, что хотела бы сказать, и тон выбирала такой, каким нельзя было обидеть. Она не знала, до сих пор не знала, что там, в путаной душе Виктора, зреет. Теперь бесполезно объяснять, как она его любит. Она привязалась к нему, она не может без него.
Она не виновата, что её любовь требует жертвенности. Женщины эмоциональнее, несдержанные. У них отсутствует логика. Мужчины проще, надёжнее.
Почему-то всё время угадать поступок хочется. Бредёшь по кругу, бредёшь. Ни с чего озарит, что и нужна–то баба на час, полтора. Нужна для постели. Для снятия напряжения. Почему так думалось? Что это была за минута? Потом решение приходит, что так жить нельзя, как жила. Никаких уступок, никакой жертвенности. Уехать. Начать всё сначала. Дать мужу свободу.
Потом наступало просветление, раскаяние. Рассуждала по-бабьи, безапелляционно, над тем, отчего муж её такую терпит, терпит её стоны, напраслину упрёков, терпит раздражение. Понимала, что чрезмерные запросы ни к чему хорошему не приведут, нужно сдерживаться, она только заводит мужа, которому и так не сладко. Евгения очень часто корила себя. Находила оторопь.
Что толку с бабы, которая лежит колодой, да еще требует внимания? Жена всегда должна быть здоровой. Кругом полно ухоженных, пышущих здоровьем молодых девиц. Только брось клич, сбегутся, и оближут, и утешат. Какие тут можно претензии предъявлять, если не можешь дать ни ласки, ни любви. На прикосновения мужа, кроме как болезненным криком, она ничем больше не может ответить.
Толку напоминать прожитое, пережитое. Что вот когда-то было. А помнишь, а помнишь? Да лучше ничего не помнить. Нет козырей.
Слабым утешением было то, что она наконец-то смирилась, перестала обращать внимания, что пол не блестит, и пыль кое-где серебрится, и занавески требуют стирки. Она старалась этого не замечать, отодвигала генеральную уборку до светлой поры, когда отступит боль.
Глаза до всего тянутся, а сил нет; что там сварить, ноги с кровати, без крика, порой, спустить не было возможности. Евгения, отчасти, видела в терпении мужа провидение, милость божью, награду за всю свою подвижническую жизнь, за жертву, за то, что всю себя посвятила ему. И теперь, когда только бы жить и жить…
Она понимала мозгами, что за долгую жизнь привязала чем-то мужа к себе, что-то ведь нашел он в ней такого, что и теперь, хоть и не говорит, что любит, не бросил.
Что-то угрожающее надвигалось. Нечем стало дышать. И в то же время холодная невозмутимость.
Это не любовь. Любовь что, любовь потыкается, помыкается без возможности излития, и сходит на нет. Ладно, если в ненависть не закутается. Зачастую так и бывает.
А не бросил почему – удобно ему! Только в чём удобство? Эгоист он, и ничего больше! Поди, думает, что его теперешние траты равноценны её, Евгении, раздариваниям в первые годы совместной жизни. Это она сделала мужа таким.
Она приучила к чистоте, она научила не шарахаться от людей, она оказывала во всём поддержку. И институт кончил благодаря ней. И книги написал. Кто был первым читателем? – Она! К чьему мнению он прислушивался? – К моему! И никогда она не пыталась уличить в неверности, никогда карманы не проверяла. Доверяла? По крайней мере, собственницей не была!
Думая так, Евгении казалось, что она отталкивает мужа. И чем дальше оттолкнёт, тем легче будет уходить. Не важно куда. Задумка уехать, которая не раз посещала, скоро исполнится. И при этом нет надсады, нет желания во что бы то ни стало выкарабкаться. Всё больше равнодушие охватывает. Ладно, и так, ладно, когда и иначе.
Муж достался ей из категории так называемых однолюбов. Это имело свои плюсы и минусы. Но ведь достоинства по полочкам не разложишь. Что для одного хорошо, для другого, может быть, это же самое отвратно.
Для семьи однолюбство, конечно, хорошо. Она была уверена в том, что муж не заведет интрижки на стороне, и чужими духами от него пахнуть не будет, и деньги не будет тратить на подарки другой. Жена для однолюба всегда желанна и любима. Так, в основном, и было.
Хотя по темпераменту Евгения и хотела чего-то большего в семейной жизни, разнообразия что ли. Когда всё изучено до мелочей, знаешь, что произойдёт в тот или иной момент, когда поступки, действия заранее запрограммированы, нет новизны – это, конечно, удручает, и, одновременно, не напрягает. Знаешь, своё получишь.
Опостылевший бутерброд - женщина снизу, мужчина сверху – разве в этом счастье? Для Евгении не нормальным было, что мужчина не заглядывался на чужих женщин. В перекрестных раздевающе-обнажающих взглядах, мимоходом брошенных словах, каких-то провоцирующих движениях, так она считала, рождалась страсть.
И не важно, отвечает женщина или холодно проходит мимо, всё равно она вожделенна. Это главное. А мужу её хватало. Или только так казалось? Нет, она ни разу не оттолкнула, ни разу равнодушно не зевнула, не было такого, чтобы не отозвалась на ласку. Иногда, разыгрывала страсть. А что, приходилось и такой быть.
Странно, по словам муж знает только её, а пишет так, будто бы он перепробовал сотни. Пережил не один развод, был обманут, воспарял, летел камнем в пропасть. И почему-то считает себя виноватым.
Не обмениваться из-за этого же колкостями, не обмазывать его патокой любезности. Человеческие отношения – мина замедленного действия. Одному богу известно, где взорвётся и когда.
Может, муж переводил часть себя на листы бумаги, когда писал? В этом есть что-то подозрительное. Хотя, кто его знает, в тихом омуте всегда черти водятся. Не поэтому ли всегда настороженно относилась и к его командировкам, и к очередной повести, читая которую, старалась понять, что двигало мужем в процессе написания.
Мужчина как, если сам не проявит инициативу, найдётся такая особа, кто возьмёт в оборот. В этом Евгению переубедить никто не сумел бы.
Теперь же, в душе хоть и отодвигала на задворки такие мысли, гнала их, затыкала пальцами уши, жмурила глаза, Евгения была готова однажды выслушать заявление об уходе мужа. Хотя не представляла, как будет жить одна. Как это внезапно оказаться одной? Не слышать шороха шагов, не слышать скрипа пружин дивана, не слышать комментарий мужа по поводу выступлений политиков. Быть брошенной? Не брошенной – покинутой. Без прикрытия.
А кому тогда выказывать своё недовольство, кому завтрак готовить, кого ждать? Как от обязанностей женщины вдруг оказаться свободной?
Не свободной. Женщина не может быть свободна. Свободна девушка. Девушка лишь свободна в выборе мига, порога свободы и несвободы, возможности сопротивляться и исчезновения этой возможности. Один, всего лишь один безрассудный поступок, желание быстрее стать взрослой, стирает порог свободы.
Ведь уходят от здоровых, ухоженных, полных сил жен.  Евгения неосознанно искала ответ на свои сомнения, копалась в прошлом. Ухватив одни эпизоды жизни, фильтровала их, раскладывала, то отметала всё в сторону. Комкала воспоминания, предписывая судьбе решать и выносить приговор. Она была готова ко всему. Любой поворот, любое решение приняла бы, как должное.
Проклятые артрит, артроз, остеопороз выкрутили все суставы. Обострение болезни длилось уже с десяток лет, и конца и краю нет болям.
Было время, она всё делала по дому сама, не ждала ниоткуда помощи. И белила, и красила, и обои клеила. Успевала и себя привести в божеский вид, лахудрой никогда не ходила.
Свербящие, будто кто иголку запустил в кость, боли не давали возможности спать по ночам. Уложить ноющую ногу так, чтобы хоть на время можно было отключиться, задремать, не думать, что неловкое движение отзовётся новым приступом, рождали мысли, что чем так мучиться, и мучить близких, лучше не жить.

                8

Когда боль делалась невыносимой, ни о чём, кроме этой боли, о том, кроме как бы её успокоить, не думалось. Взять бы, и отрубить, к чёртовой матери, ноги, выбросить их собакам. И собаки, наверное, выболевшие места отказались бы глодать.
Зато в провалах межболья Евгения всё чаще и чаще пыталась ответить для себя на вопрос: «Кем для неё был и остаётся муж, её Виктор?»
Странно, в её состоянии было бы об этом переживать! Ради какой цели? Не ради того, чтобы убить время. Некая внутренняя сила требовала от неё прояснения. А зачем,- это другой вопрос.
Обрывчатые впечатления узнавания, прикосновения, воспоминания,- и всё незнаемо для чего. Ошалевшая, заблудившаяся в самой себе, она буквально пыталась себя на место Виктора поставить. Бред, идиотизм. Пришибленный человек вызывает жалость к себе. Ей не хотелось жалости. Ей одного хотелось, чтобы отступила боль. Совсем. Навсегда.
А вопрос, кем для неё был муж, зарождался непроизвольно, и задавала его себе Евгения не от случая к случаю. С завидным постоянством. Всполошено вздыхала.
Этот вопрос был подобен стягивающему бочонок обручу. Он не давал душе развалиться от приступов боли, он делал её сосредоточенной, если можно так сказать, в её ненормальном положении.
Муж для неё, или она для мужа? Конечно, нужно сто взаимоисключающих уточнений. Понять, чтобы с чем-то мириться, что-то постараться не заметить. Когда занята обдумыванием, отрицательным эмоциям ходу не даёшь. Значит, душевные силы сохраняются. И не киснешь.
А ведь сердце одно у человека. Наверное, и дверца одна для того, чтобы впускать внутрь. С замком, без замка,- это посмотреть надо. Определить.
И вокруг всё одно-единственное: мать, отец, сёстры, брат. С ними ты скрещивалась взглядами. Они закрепились в памяти, застряли в ней намертво. Всё когда-то первым приоткрывало дверцу. Первое любование цветком, первое неясное томление. Первая любовь, первый поцелуй…
Дверка постоянно ходила туда-сюда. Не может так быть, чтобы десятки раз дверцей хлопали, и она не покосилась бы, не стала скрипеть, шаркать о порог. Всё когда-никогда изнашивается.
А что, всё первое щель оставляет, куда проскальзывает и второе, и третье чувство? Последующее выбивает предыдущее? Может, предыдущее теснится в сердце, мешает ему работать.
От этой мысли, что и оставалось, так горько усмехнуться. Женщины вообще несправедливы в оценках. Они зачастую свою вину стараются свалить чаще на мужчину, но что касается доводов, то отыщут их там, где и похожего ничего нет.
Подумалось, кто-то из них двоих был инородным. Инородность – это настороженные изучающие взгляды, часто недоумённые, и смысл взглядов сразу не доходит. Евгения, так считала, знала мужа, но выходит, немногим лучше понимала.
Между знать и понимать, расстояние огромное. Слёзы на глазах выступали не только от боли. Муж внушал двоякое чувство: вселял мужество, придавал терпения, и в то же самое время помог зародиться ужасу.
Как это, её Евгении не будет, а он, так называемый муж, будет продолжать жить? Притворщик. Он это понимает. От этого и хочется закричать в голос.
Может, лицо и искажают приступы боли от таких мыслей. А как тянет броситься ему на шею, как бывало раньше, впиться в его губы своими губами.
Нет, лучше прижаться к его спине, слиться, чтобы прядь волос из-за его плеча не высовывалась. Забраться руками под рубашку. Как же тогда волнует запах. И ничего больше не надо. Никто не нужен. Всё ясно, надёжно. Стоять бы и стоять.
Никуда успевать не нужно. Жажда всё знать улетучивалась. Они – единое целое. Отчего же тогда странный внутренний холодок ощущается?
Какой же сверхъестественной силой должна обладать память, чтобы исключать и иронию, и издёвку, и не помнить про плохое.
Родился человек, как сразу рот нараспашку, будто спохватился, сразу начинает искать свой дом. Прижиться норовит. Верой наполниться желает. То ли с материнским молоком ею наполняется, то ли от прикосновения рук идёт подпитка.
Дом! А почему тогда тянет куда-то? Неужели в какой-то момент отсыхает пуповина благорасположения, и душе становится тесно? Тяжесть наваливается. Хочется прорвать оболочку. Стать не частью чего-то, какого-то круга, а самой собой. При этом не выпячиваться, не лезть вперёд, даже умалиться, побыть в тени. Но самой собой.
Почему же тогда радость боится показать себя, всё время приходится себя сдерживать? В угоду кому?
Если чувствуешь, что тебе хорошо, будет ещё лучше, так зачем скрывать, зачем объяснять намёками, зачем недоговаривать? Или самой ничего не ясно?
Ну, нет, понимаешь, тяги к людям. Что-то встало промеж. Понятно – болезнь.
Многое хочется сказать, но разговор получается невнятным. Как бы из недомолвок, сплошные междометия. Спрашивается, чего боишься?
Без веры нельзя: не то что скучно, а неуступчивой жизнь покажется. В потёмках придётся блуждать. Потёмки и на свету случаются, это когда душа заболит.
Болезнь - насланная. Душу не уберегла. Хаос привычек,- вот и естественно, необходимо сдерживаться.
Всяк мнёт свою тропу. Один верит в удачу, кто-то ждёт вещего сна, иной уповает на мудрость правителей. Про инопланетян, при случае, словцо замолвит: они прилетят, наладят жизнь.
Пусть так. Пусть! Только бы в безразлично-холодное ожидание всё не превратилось. Только бы боль покинула.
Если больной человек ещё может поставить себя на место здорового, помечтать, представить то время, когда ничего не болит, то здоровый человек ни при каком исходе не захочет улечься на больничную койку.
Не сказать, чтобы Виктор был слишком заботливым, чтобы по первому зову бросался исполнять прихоти. Прихотей особых не было.
Не кавалер. Скорее, деревня. И руку, когда со ступенек крыльца спускалась, редко, когда подавал, и через дорогу первым перебегал, не ждал, когда она решится. Евгения панически боялась машин.
Сто раз за это ему выговаривала. У него одна отговорка: «Я пошёл, почему ты остановилась?» А рыцарство где, а элементарное уважение к женщине?
А потому и остановилась, что трусиха!
И в разговоре, он мог ни слова не проронить, а впечатление складывалось, что он чему-то сопротивляется, перечит. Вот и хотелось поставить его на место, осадить.
Может, такому чувству способствовало то, как смотрел,- снисходя, что ли. Но ведь всегда, пусть и после одностороннего разговора-обличения, облегчение наступало. Можно было терпеть, дальше жить. Муж никогда не «якал», не попрекал. Была, была в их существовании мизерная неуловимость, но ведь она не мешала.
Может, так чувствовалось, потому что он всегда был вне системы. Сбоку коллектива. А система, что, она всегда выше человека. Сумел в неё вклиниться – живи спокойно, не сумел – раздавит она, как червя.
Сбоку находясь, когда всё движется, попробуй, вскочи, ухитрись не попасть под колесо, чтобы грязью не облепило, чтобы невзначай не упереться в чей-то острый, выставленный навстречу локоток.
Давно уже не тревожило пресловутое: «Как будет, так и будет». То выражение обращено к будущему, а для Евгении всё есть явь. День без боли – хорошо, позвонил Сашка – чего желать лучшего. Пришёл Виктор – всё равно, что солнце на небе появилось.
А как долго она переживала ужас унижения после надругательства Семёном. Остался след беспокойства. Омерзительная разрушающая сила что-то распотрошила, вытащила из неё на какое-то время основу, заполнила тревогой, никак нельзя было избавиться от ощущения беззащитности. Для той силы, для наглости, нет преград. Никакой запор не поможет.
Сто крючков на дверь прибей, дверь железную поставь – всё равно, раз за разом, проверять будешь крепость замков.  Ловить звуки шагов. То состояние не родит безрассудство чувств,- пылать, изводиться, рвать сердце на куски не захочется.
Как-то сумела забыть. Именно, забыть, а не выкинуть из головы навсегда. Забытое откладывается в дальних уголках памяти. Оно находится, как клад. Оно, когда вспучивается из небытия, начинает сопоставлять, сравнивать, прицениваться, отравлять всё, что находится рядом. Именно из забытого произрастают ростки неверия. Именно оттуда сочится боль.
Влезла такая блажь в голову – плюнь трижды через правое плечо, попроси, чтобы близкий человек затылок веником обмахнул, глядишь, поможет.
Когда лежишь, что только в голову ни взбредёт. Откуда что и лезет. Иное прошлое, как ком с горы промелькнёт, иное, – будто кто на канате его притащит, так не хочется ему быть узнанным. Упирается, борозду сзади оставляет. Глядишь, откуда и вороньё налетит, в той борозде копаться начинает.
Начинала, бывало, Евгения выговаривать Виктору за невнимательность, мог бы и руку подать, мог бы и не демонстрировать свою независимость. Женщину уважить нужно. Виктор дёргал плечами, говорил: «Женщина – мужчина! Где-то вы смелые! Ну, я же пошёл, ты-то чего замешкалась. Рядом ведь была. За руку, как маленького ребёнка, переводить через улицу, что ли? »
- Вот и держал бы! Внимательным мужчина должен быть. Ласковым. Шустрить мужчина должен.
Ласковым… и шустрить…
Это ладно, не каждый день приходилось перебегать улицу перед близко идущей машиной. Как говорится, посмотри налево, посмотри направо.
В муже что поражает: скажешь ему что-то серьёзное, он рассеянно глаза вскинет, посмотрит, смысл не доходит. Будто ты попрошайничаешь, навязываешься. Будто отрываешь его от важных государственных дел. И вдруг ясно доходит, что, и муж, и все мужики, и мы – женщины, существуем отдельно. И ни «они», ни «мы» не представляем чего-то целого. И «они» все разные, и «мы» не лучше. И хочется крикнуть: «Боже, перед кем я размазываюсь!»
В какой-то момент это, «перед кем я размазываюсь», глушит все остальные чувства. Говорят же, кашель удержать нельзя, и чувства такого же свойства.
Многое вбирают в себя слова: злость, иронию, недоумение, жалость по отношению к себе. Думала – освободилась, мир, покой, никаких переживаний, нет прошлого…Увы, увы. Чей-то голос проникает во всё существо, удары крови в ушах мешают сосредоточиться.
Муж сбивает с толку своей сдержанностью. Но ведь за этой сдержанностью скрывалась страсть. Евгения первое время не могла понять, как он её обуздывал.
Дни тянулись один в один. Были молчаливыми, иногда, если звонил сын, наполнялись сопоставлениями. Переживала за него. Не дурак вырос, а вот нормально жить не может. На одном месте долго не работает, всё чего-то ищет. Ладно бы денег, ладно бы о карьере мечтал. Ездит. Больше растерял, чем нашёл. Женщины вокруг него,- все подмять его норовят. Зануздают, и пошло: купи то, сделай это, достань. Бесхарактерный. Как тут не болеть душе? Как не переживать?
И дома мысли разные в голову приходили, и в больнице они не отпускают.
Темнота окутывает в одиночество. Днём, хоть и светлее, но то же одиночество преследует. Сидя на табуретке возле кровати, когда возможность сидеть была, на мягком сидеть было неудобно, Евгения спокойно, с сухими глазами, смотрела на экран телевизора. Половина происходящего там ею не воспринималась, и при этом она думала, думала.
Она никого не хотела обвинять. И дело не в том, что чем больше проживает человек лет, тем больше обижен жизнью он, оказывается. Как может жизнь обидеть? Человек человека обидеть может, собака укусить может, а жизнь? Жизнь, воздух, вода…Собственный интерес внеси во всё.
Бог с ним, что лицо принимало угрюмое выражение. Когда одна, скрывать свои переживания, сдерживать раздирающие страсти, не имело смысла. Совместить желаемое и возможное нельзя. Она вот хотела бы вмиг почувствовать себя здоровой, но возможности такой нет!
Была бы здорова, так тряпка в руки, и пошла бы облизывать углы, вытирать пыль, «наводить марафет», как сама об этом отзывалась. А раз нельзя, то и сиди, сопи в тряпочку.
Было время, умела выслушивать всех, в этом как-то видела достоинство: почему бы не помочь, слово карман не оттянет. Считала себя не глупой. Хватало первой фразы, чтобы понять, чего от неё хотят. Всегда повторяла, что жить надо сегодня, каждый день. Нестыковка была в этом поучении: те же слова предназначались другим, эти же слова, но с иным смыслом, относила к себе.
Когда-то, может, временами вела себя далеко не примерно. Да, она первое время готова была болтать без умолку, тормошить Виктора. Ей хотелось выговориться за все дни молчания с Семёном. Тогда её сознанием завладело неотвратимое желание вывернуть душу, ту занозу, которая звалась Семёном, выдернуть, и стать другой. Даже не другой, а вернуться во время «до того, как», стать самой собой. Той Женькой, которая в жизнь вступала с широко распахнутыми глазами, полная надежд.
Могла песню спеть, могла засмотреться на звёзды. Могла, крутнувшись на пятке, дырку в полу провертеть.
Только жизнь прожить, не песню спеть. Песню такую выбрать можно, в любом настроении, да хоть через слёзы, её споёшь. А в жизни такая минутка выдастся, и не знаешь, как её пережить, её не переиначишь. Вот и выходит, что та минутка поворотной была.
Если человек неприятен, не будешь же это скрывать, тем более лобызаться с ним? Хотя, ради дела, почему бы и нет? С мужем спишь, хотя не всегда его хочешь. Главное, расчухать, в чём твой интерес.
Может, она и несла порой несусветную чушь, так ведь то период такой был. Она раскрывалась перед Виктором. Бери, я вся твоя! Опрометчивости в этом не видела. Не в первые ли дни проходила закладка основ? Всё теперешнее оттуда.
А выходит, нараспашку нельзя жить, птицей вольной. Сорокой стрекотать. Сорока куда как вольна. Её никто силком не ловит, и не продаёт на базаре по рублю за штуку. Сорок отстреливают. Хищницы они.
К чему это? А, наверное, оттого что когда внутри пустота живёт, то и снаружи холод чувствуется. Для других жара стоит, а ты дрожишь. А то, вдруг, минута раскроет тебя, такой поток хлынет, шлюз прорвало, так поток и унести может. Устоять никак нельзя.

                9

Неуловимо мелькают мысли, смутные они. Но почему они выдавливают слёзы? Почему подскакивает сердце? Почему глаза невидяще упираются в экран телевизора или стену?
Освободиться бы от чего-то, находящегося внутри, от той мешанины и злости, непонятно на что, и тоски по потерянному здоровью. Должно быть какое-то лекарство, есть оно где-то, которое стоит принять, и уходящая жизнь, жилочка её удерживает, укрепится. Оно, хотя бы, принесёт облегчение.
Евгения не хотела всю вину взвалить только на мужа. Не из-за этого злость. Вину можно было бы считать, если б открыли перед ней тетрадь с фактами, доказательствами, с выкладками, говорившими, что половина того, что с ней произошло, его вина.
Не по отдельности же они жили?! Но и передёргивало от похлопывания по плечу, мол, держись, выказывай себя бодрячкой. Похлопал – ободрил, похлопал – снизошёл.
Никакого снисхождения не надо. Не надо жалости. Уж, как-нибудь, она перенесёт беду. Не зря как-то Виктор её определил, как единицу.
«А чего хорошего в единице? Палка и палка. Никаких извилин. Никаких крючков. Со всех сторон одинаковая. Вешка, одним словом».
«Он и принял меня такой»,- подумала Евгения.
Стоит только посмотреться в зеркало, как тут же потянет потереть виски: неважнецкий вид.
Сколько ни вглядывайся, хоть совсем влезь в стекло, глаза не врут. Такая, как она есть, не подходит под определение семейного двучлена. Напрочь отпадает. И она, и Виктор теперь наособицу. Всё равно, когда голова и сердце не в ладу, не дружат.
Она теперь всё равно, что камень на берегу реки: поток на виду течёт мимо, много чего несёт, только ни распознать, ни пощупать того нельзя.
Неудержанный вздох вырвался из груди. Вроде бы, после него стеснение уменьшилось, полегчало, вроде бы, боль утихла.
«Никак не можешь привыкнуть, смириться с теперешним состоянием. Это ведь не только от тебя зависит,- думала Евгения. - Есть что-то ещё. Болезнь встала между нами. Но я же никогда не выясняла и сейчас не намерена выяснять мотивы охлаждения. Всё болезнь. Она делает посторонней там, где, казалось бы, вкладывала всю душу».
Не дала бы понять Виктору, что он желанный, так он бы и отступился. А кто думает о последствиях, когда шлея под хвостом? У Шолохова написано: «сучка не захочет, кобель не вскочит». Молоденькие учительницы на него посматривали. Да мало ли кто на кого посматривает! Мало ли какой шлейф за кем тянется!
Смирение сбивает с толку.
«Что-что, а думается, другую жизнь мечтал он прожить. Получилось так. Не сумел отступиться. Это для тебя он был вся жизнь, а ты для него – всего лишь эпизод. Тема, сюжет повести. Героиня одного из рассказов».
Молчаливость мужа сбивала с толку. И не раз, и не два в голову приходило, что диковинное что-то их свело вместе. Совершенно разных людей. Почему-то ни разу не обсуждали, почему, или что свело их вместе. Свело и свело! Каждый свою причину видел. Каждый объяснял для себя, находя нужные, единственные слова. Может, смутные опасения только её волновали? Опасения в болезнь переросли?
Что удивительно, по глазам Виктора ничего нельзя было прочесть. Они не искрили. И в этом была странность. Странность была и в том, что возле Виктора она чувствовала себя на удивление уверенно. Ни с кем такого не было. Он одновременно вселял и страх потерять только что найденное, и радость, и какую-то надежду на будущее.
 И вместе с тем, не покидало ощущение, что в какую-то минуту жизнь можно было как-то иначе прожить. Ей предоставлялся шанс получения другого счастья. Не с Виктором, может, и с ним, но как-то иначе, на других условиях. Стоило лишь добиться прощения. У кого? За что? Кто должен был вернуть душевный покой?
Жила бы с родной матерью, вот душевный покой и копился бы. А так…Что так? Преувеличенная горячность ничего хорошего не сулит.
Человек зачастую обманывается, замахиваясь на большее. Думает, что кто-то подбежит, подставит плечо. Не всегда так выходит. А почему? Да просто у любого в остатке хранится своё предназначение, оно, как охотник из-за куста, выглядывает. Дичь сторожит. Шахматистом нужно быть, ходы правильно считать.
То ли условия должна была диктовать сама, то ли ещё кто-то, или что-то. Но точно, не устными заверениями, не молчаливым согласием союз их должен был крепиться. Нет, фактом её, Евгении, беременностью. Она должна была сделать всё, чтобы забеременеть. До того, как они сошлись.
Вот и выходит, что она всё время была лишь подпоркой мужу. Не полноценным батожком, а всего лишь клюкой, тросточкой, которой вертят при ходьбе. Как бы посмеялся муж, если бы узнал о мыслях, которые её терзают.
Странным было внезапно возникшее ощущение после нескольких, может двух первых недель, совместной жизни. С чего-то это теперь вспомнилось. Евгения в какой-то момент начала чувствовать себя неловко. Пропала лёгкость. Желание уязвить возникло. Сделалась до странности равнодушной к будущему. Тогда, видимо, и пропала на какое-то время охота откровенно делиться, итожить впечатления. Духу тогда не хватило вывернуть себя, вызвать мужа на откровенность. Себя ли пожалела, его. Или это доля женская такая до последнего надеяться на лучшее?
Может, подумала, распахнувшись, как это выглядеть будет в его глазах. Скорее всего, ни о чём не думала, упивалась полученной свободой от нелюбимого. Возникшую тогда неловкость, оправдывала маленькой сложностью притирки друг к другу. Не могут два человека, воспитанных в непохожих условиях, сходу подойти друг другу. После многих-многих перипетий они обретут взаимопонимание.
Мысли не вызывали болезненных ощущений, мысли плыли по поверхности, не ныряли вглубь. Подобно льдинам несла их река жизни. Проплывающую льдину лишь проводишь взглядом, что она, какая, можно понять, когда её на берег выбросит. И путь мысли, по-настоящему, проследить нельзя, пока она не зацепится за что-то, и не начнёт разбухать странностями.
У одного разбухает, у другого – потыкается, помыкается и стихнет, забившись в уголок.
Проступки, или поступки не такие уж и греховные, как зачастую о них судят. Многое достойно сожаления, во многом раскаиваться надо, но лучше стоит забыть. Не напоминать, не придавать значение. Поступки всегда привязаны ко времени. А время освобождает, оно текучее. Время всегда в прошлом, оно готовит к чему-то.
Не зря ведь говорят, что учиться нужно состраданию, быть милосердной. Об этом напоминают на каждом углу плакаты. Евгения же порой думала, что не состраданию учить нужно, а способности встретить любую беду, любую несправедливость, боль, потерю без жалоб. Только как это, в каком виде должны этому учить – не понимала. И кто будет учить? Где найти для каждого ангела в плоти?
Избавление от прошлого (сострадание и милосердие всегда прошлое итожат) сулит свободу, хоть призрачное, но счастье. Как ни крути, а мысли всё время крутятся возле понятия счастья. Подводят к рубежу. Но нерешительность и отступничество останавливают в самый последний момент. Ради этого не стоит покоряться судьбе, отвести рукой в сторону чувство долга, так, чтобы оно не мешало жить, и жить, жить.
«Что со мной не так? В чём себя упрекаешь?» - излияния мыслей приводили Евгению в замешательство. Получалось, она винила себя в том, что не сумела сделаться счастливой. Да нет же, нет! Она была счастливой!
Пережила много,- так не больше, чем сотни подобных женщин. Слабой никогда не была. Что-что, а от надежды на лучшее, никогда не отрекалась. Гордячкой не была, тщеславием не маялась. Любила, была любима. Ну, не на все сто процентов. Сто процентов!
Лишь камень может на сто процентов донести выдолбленные на нем строки через тысячу лет. Так камень холодный, а живое - всё ранимое. Живое распаду подвержено.
Не способность облечь в слова то, о чём думалось, заставило Евгению поморщиться. Против неизбежности все бессильны, а ведь любую неизбежность человек подготовляет своими поступками.
В том, как обнимал, в том, как вёл себя муж, как относился к Сашке, чувствовалась отстранённость. Он не прочь находиться рядом, но не наступит ли такой момент, не исключено, что когда-то всё рухнет. Такая мысль, после двух недель совместной жизни, тогда возникла.
Казалось бы, ниоткуда, на ровном месте ухаб появился, раз споткнулась об него, другой раз. Но тогда не родилось ещё желание взывать к состраданию, это теперь хочется взывать, просить, чтобы пожалел. Чтобы не бросил.
А если и бросит? Если умрёт она на больничной койке? Не оставят же в таком виде, всё одно похоронят. Сашка приедет, и похоронит.
Нет, жалость не нужна. Не нужно ловить на себе взгляды сострадания. Ещё чего! Не хватало, чтобы милостынею одаривали. Отщипывали от себя крохи, и, как голубю, под ноги бросали. Клюй, воркуй.
В муже, а она считала Виктора своим мужем, даже когда не были расписаны (слава богу, всё теперь давно упорядочено) более и более проявлялась отчуждённость и непроницаемость. Будто параллельно с совместной жизнью с ней, он тянул ещё какую-то скрытую от неё рутину. Её ещё тогда удивляла, правда об этом не заикалась, боже упаси таким обидеть мужчину, робость его перед ней. Он боялся оказаться несостоятельным в постели. Слишком быстро кончить, этим как бы обидеть её. Какая глупость. И ещё, у Виктора чувствовалась несвобода при выборе личных тем. Зажатость.
Она пришла тогда к выводу, что Виктор не горит страстью к ней, не влюблён до помрачения, что удержать его будет стоить больших трудов. Конечно, теперь они сжились настолько, что пропал видимый интерес друг к другу.
С чужим человеком временами общаться было бы намного интереснее, он бы кучу вопросов задал. На них пришлось бы отвечать. Стена равнодушия не строилась бы. Нет, не стена равнодушия, а стена привычки. Но чужой человек никогда не создаст атмосферу уверенности, спокойствия, надёжности.
В стене-привычки знаешь, где какой камень лежит, в какой отдушине глотнуть свежего воздуху можно, какой кирпич греет, а какой испускает из себя холод. Та стена всегда драпирована, как-то украшена, как-то облагорожена. Она делается одной из несущих стен здания. Просто так к ней не подступиться. Ни с молотком, ни с зубилом. Да и зачем?
Стена – это часть дома. Твоего дома.
Может, тогда и стало главенствовать понятие: сколько поживётся – столько и поживётся. И начал по той стене ползти плющ, может, дикий виноград, может, хмель. И осознание пришло, что безропотное сердоболие к добру не приводит.
Чтобы понять всё, нужно додумать до конца, нужно разложить по полочкам всё, что является основой основ. И тогда…
Но почему одно неточное слово лишает покоя? Вырвавшись, оно нарушает равновесие. Куда весь жизненный опыт подевался, если пустяк нервирует? То, что болезнь лишила подруг – это пустяк, ну, сбежали они, как крысы с тонущего корабля, хорошо хоть врагами не стали. Правильно, с её теперешними интересами, не до них.
«Жизнь меня вышвыривает,- подумала Евгения. - Меня заменяют другими. Меня жалеют, может быть, есть ещё такие добрые души. И это унизительнее, чем злорадство и неприязнь. Большего я не заслуживаю».
Большее, меньшее. Смешно себя обманывать.
Ага, наконец-то дошло, что у мужа холодные глаза. Всю жизнь глаза были холодными. Холодные глаза не обманывают. Почему смысл глаз дошёл внезапно? Явился первоначальным восприятием, оставил осадок горечи.
Так были, или казались такими, глаза? Холодные глаза у человека, который затеял совершить пакость, холодные глаза у садиста, у рыбы. Холодные, не слишком живые глаза и у мужа.
Так холодные или не слишком живые?
Муж всегда был неразговорчив, и когда сошлись, и теперь. Она всегда первой затевала разговор, было приятно, что он пытался поддерживать тему разговора, смеялся шуткам или нелепице. Евгения умела неловкое, затянувшееся молчание прервать замечанием к случаю. Ей всегда нравилось, когда муж смеялся, или смущался. Вот тогда лицо его оживало.
«А в его глазах ведь, и правда, всё время затаённая тревога билась».
«Если бы каким-нибудь образом отнять у меня лет десять, тогда в жизни появился бы смысл, я бы тоже радовалась жизни, я бы тогда ни с кем не считалась, жила для себя. Почему человеку на излёте жизни нужно считаться с кем-то?»
Какие-то мысли, беспочвенные страхи. Нервы, просто расходились нервы. Нет, но кругом лжецы и лицемеры. Даже правду сказать боятся. И врачи, и все.
Теперь она понимала, что умела всегда настоять на своём. Даже когда уступала. Способов уйма. Женских хитростей ещё больше. Стоит раз за разом напоминать, бить в одну точку. Но не навязчиво, не унижая, без надрыва, без того, что если не сделаешь, то жизнь остановится, всё рухнет. Нет, давления муж не терпел. Да и сцен Евгения никогда не устраивала. У неё хватало ума понять, что скандал, любой скандал, не в её интересах. Скандал только усиливает подозрения. В чём?
Руки и ноги, словно иголкой в кости ковыряли, ныли. Не уложить, не найти им подобающего места. Из-за этого с ядовитой любезностью память вытаскивает на свет новые факты.
Интересно, если бы она словами попыталась описать мужа, каким увидели бы его слушатели? Каждый на себя примеряет, скорее всего, портретов вышло бы несколько. Что-то же было бы и общим. Не две ноги, две руки и голова, конечно.
Самолюбие подавлять надо. Кто-то из двоих должен подавить самолюбие. Прямых обид никто не высказывает. Глупую гордость перечеркивать и перечёркивать нужно. С больной женщиной не очень-то приятно быть рядом. За что её такую любить? С ней, больной, не весело. Весёлой и счастливой, ой как давно, она себя не чувствовала.
Своего Евгения добивалась деликатно. Она могла чуть заметно улыбнуться, взять за руку, низким, обволакивающим голосом, успокаивая, сказать: «Вить, а знаешь…» Евгения всегда давала мужу возможность собраться с мыслями.
После такого, муж, пусть извиняющимся голосом, пусть через силу, принуждал себя улыбнуться, оттаивал.
Евгению всегда волновала возникающая в такой момент в глазах мужа улыбка. Она поднималась из глубины зрачка, медленно плыла к уголку глаза, пробегала судорога по губам, обнажалась полоска зубов.
За лёгкостью настаивания, муж должен чувствовать упрёк. И этот упрёк должен всегда сокращать расстояния между ними. Виктор уступал. Почему? В этом «почему» была большая загадка.
По движению, по малейшему намёку на движение, Евгения ни с чего, вдруг, начинала чувствовать, как захват рук, только что обнимавших её, ослабевал. Это после какого-нибудь невольно вырвавшегося слова. Тело мужа начинало деревенеть. Оно застывало. Молчание шло по нарастающей. Что озадачило его? Потом он успокаивался, что-то спрашивал. А ей всегда хотелось, чтобы Виктор обнимал.
Думалось, он, разумеется, её любит. Она стопроцентно была убеждена, что ни одного порочащего её слова он никогда не произнёс. Разве, про себя.
Вслух свои мысли-сомнения Евгения не проговаривала. Иногда находила минута молчания. Та минута всё переворачивала. Начинали дрожать колени. Вперишь куда-нибудь в угол взгляд, и нет сил, оторваться. Тогда, если и начинала что-то говорить, то вместо слов невнятный шёпот выдавливался. Трясти начинало.


                10

За время болезни Евгения научилась безошибочно читать чужие мысли. Ну и что, если прилагать приходилось все силы, чтобы понять, что хотел сказать врач. Она по случайному слову домысливала всю картину. Правду всегда скрыть пытаются. Говорят, так сразу и не поймёшь о чём. Оно и правильно, сказать, чтобы сразу огорошить, зачем? Сочувственное любопытство, а на него что и остаётся, так торопливо кивать головой в знак согласия.
По тому, как муж отводил глаза в сторону, она не чувствовала облегчение. То ли ему было «жалко» на неё смотреть на такую, какую «такую» уточнять она не хотела, то ли свою «загубленную» жизнь ему было жалко. Видать, крепко засела в нём вина, что не уберёг. Совесть, что там ни говори, а самое непокойное. Саднит и саднит внутри, вроде как потерять не потерял, и найти не нашёл.
А, что, думала, будет как-то иначе? Уход окрасят в розовые тона? Никто на одной ножке скакать, как при игре в классики, с квадратика на квадратик, не будет.
Евгения мстительно хмыкнула. Лицо ощутимо сжалось. Из глаза вытекла слезинка.
- Сукин сын! Все мужики сукины сыны. Мы их такими рожаем. Вот и терпи. Молчание не успокоит, оно доведёт до слёз. Понимаешь? Кто ты есть теперь? Кусок боли. Ты – не женщина. Ты – кусок боли! Выпотрошенная оболочка, которую наполняют и наполняют таблетками. Ты есть подобие смысла, не сам смысл. Из-за этого обида.
Иногда без разницы было, что думает о ней муж. Она знала, что короткое счастье своё она пережила, пыталась радоваться этому. Радовалась же всю жизнь, когда появлялись первые весенние цветы. Как-то летели в отпуск. Самолёт делал промежуточную посадку в Ухте. Только-только весна проклёвывалась. У них снег по колено. А в Ухте к аэровокзалу шли по досочкам каким-то, грязь кругом, мать-и-мачеха, цветок, увидела, так чуть ли не на колени упала. Потом одуванчики зажелтели. Это ли не счастье!
День прошёл, два – видение цветочного счастья постепенно исчезло. Заменилось другим. Насытилась. Вот и выходит, что счастье не подарок. Нет, оно – возможность подержать в руках предмет, избавляющий от душевного одиночества «неимения».
Это может быть мужчина, могут быть сапоги, какое-то необычное платье. Да тот же цветок. «Неимение» лишь на какое-то время лишает покоя, тишины. Ты, как та романтическая идеалистка, в период «неимения» считаешь, что, не заполучив что-то для себя, – мир от этого станет хуже. Переменами изменяется мир. Разница несущественна, в какую из сторон, лучшую или в худшую сторону, перемены произойдут. Главное, перемена.
Нет, за тем, что нравилось, никогда не давилась в очередях. Не возникало такого уж желания, заполучить это, во что бы то ни стало. И когда с Семёном жила, и теперь. Понимала, не всем же быть красивыми и счастливыми. Не от всякой женщины муж на сторону глядит, тем более, бегает. И не пояснения или оправдания душу греют.
Можно ждать оправданий, слёз, чего угодно, и в то же время, слушать и не воспринимать, вернее, воспринимать как нечто далёкое, не твоё, как чужую неприятность.
А это, разве, в один прекрасный момент не заставит понять ужас своего положения, не приведёт к слезам?
Муж не считал нужным оправдываться и выкладывать всё, что знает, о чём думает. А в чём ему оправдываться? В том, что жена болеет? Что её мучают сильные боли, не понятно, как она их терпит? Не будет же он горем жены жить. Тебе-то зачем его оправдывания?
Конечно, он не чурка с глазами, он переживает, он сочувствует, он пытается как-то облегчить жизнь.
«Как-то!» Какое равнодушное и страшное слово – это «как-то». Оно располагает к тому, что можешь желать, а можешь и не обращать внимание. Можешь назвать себя стервой, что недалеко от истины. «Все мы, бабы,- так думала Евгения,- стервы!»
Муж даже неосторожным взглядом, намёком, не хотел показать, как ему тяжело. Но ведь здоровому человеку, даже если он сочувствует, переживать боль не приходится. Он примеряет такие ощущения к себе, но не мучается ими. Так что напраслину на него наводить нечего.
«Если человек стал частью тебя, как ты считаешь – неразрывной частью, то сопереживать он и будет как ты,- отстранённо».
К собственному удивлению, думая так, она чувствовала облегчение.
Люди, голоса, лица… Смотришь, слушаешь, но как-то бестревожно, бездумно. Сама, а не они, безучастна. Забор, который колотит жизнь, которым вначале огораживается «своё» пространство, в конце концов, так выходит, всего лишь маленький пятачок столбит. Но при этом забор всё выше и выше делается. Отгораживает он ту самую жизнь, тоска по которой денно и нощно, с каждой прибитой доской, болючей делается.
И вообще, боль ниоткуда приходит. Ость куриного пера в подушке, что, спрашивается, каких бед она наделает, ан нет, укололась, прикосновение, чуть ли не слёзы выдавит. Текут слёзы, и не замечаешь их. Не ты сама плачешь, а изнылая душа так на всё отозвалась.
Звук шагов в коридоре, воркование голубя на отливе окна – всё это будит какой-то тревожный голос памяти. То в тумане силуэт матери видится, то тихий голос куда-то поманит, то, вспоминается, как молодая приехала на стройку завода. Всё время чудится, что в жизни молчаливая лукавинка присутствует. Притерпелась, а та лукавинка, нет-нет, да и напомнит о себе.
Зачастую Евгения отказывалась понимать себя. Во что она превратилась? В развалину, в какую-то страдалицу. Отвращение к себе переполняло. Но жить, однако, раз живая, было нужно.
Когда-то для неё трагедией казалось расстаться на неделю, теперь она хотела, чтобы муж исчез из её памяти. Он служил напоминанием того времени, куда хотелось вернуться. Во времена без боли. Будущего, понятно, нет. Представить будущее она просто не в силах.
Но ведь и прошлое начало терять свою остроту. Оно было словно бы в другом мире. Конечно, мир больного отличается от мира здорового человека. Годами, видно, собирается, набаливается, складывается, чтобы в нетерпение перерасти.
Это нетерпение долго зреет. Говорится всегда долго, а как до дела дойдёт, так минутка всё переворачивает.
Долго-долго тонула в водовороте жизни, почти захлебнулась, и вот выбросило наверх. Втянула в себя глоток воздуха. Почему-то начала испытывать смятение, какой-то стыд, чуть ли не безумие. Так хочется, чтобы кто-то по-настоящему пожалел, утешил.
И тут мысль: «Жизнь прожила, а умела ли любить по-настоящему? Раз прошлое ушло, стаяло как весенний снег, так оно было ненастоящим».
Да нет же, нет. И снег, который растаял, он ведь и землю успеет напоить, и облаком по небу проползти, и дождём пролиться. И жизнь, минуткой она кажется никчемной, а кто-то рядом по тебе свою судьбу сверял. Ты за образец была. Не правда, что ли?
Кого в этом винить? Семён корил её за неласковость, много гадостей говорил. Виктор всё молчком. Но у него нет настороженной отчуждённости. Нет оцепенения, которое приводит к разрыву.
Время такое, что ли, наступает, когда не ты во времени живёшь, а оно в тебе подсчётом занято. И тогда, есть душа, нет её, что там, с чем сталкивается,- знать не можно.
Отчего искра возникла, во мху она тлеет или на сырую подстилку упала? Выплеснет огонь, или, пошипит-пошипит, да и погаснет,- кто его знает! Главное, что искра проскочила.
Откуда она? Оттуда, ниоткуда – пускай над  этим голову праведники ломают. А грешной женщине в своём неизживном греху сладостно пребывать.
Не время, а дурацкие размышления приводят к сердечной боли. Незаметно, исподволь страхом-тоскою одарят.
Другой раз, находило оцепенение, что-то нужно было… но что? Никак не удавалось вспомнить, сколь мучительно ни напрягалась,- никакого толку. Почему-то в памяти всплывали давно забытые лица, но не они интересовали. И тогда, если начинала говорить, то саму поражала терпеливо-мученическая интонация, никого не обвиняла, но оскорбление так и висло.
Что-то случилось. Она знала, что. Привычными стали и болезнь, и ритм жизни от приёма до приёма лекарств, какой-то чуждый тому, прежнему образу жизни.
Выползешь на балкон для того, чтобы постоять возле застеклённого окна. Перед домом гараж, котельная, частное владение с огородом, двумя теплицами. Лиственница – она напоминает Кутоган. Особенно осенью. До самых холодов, будто желток солнечный.
Во время стояния на балконе, устремлялась в воспоминания, а там неясные призраки прошлого. Эхо разговоров. Вглядывалась, напрягалась, из бессвязного шёпота норовила ухватить слово. То ли сквознячок обдаст, то ли чья-то рука коснулась плеча, озноб дёрнет.
Евгения перестала замечать, но муж, нет-нет, да и напомнит: «Ты, Жень, всё время пальцами шевелишь. То ли плетёшь узор, то ли хлебный мякиш катаешь, то ли, как говорится, душу мнёшь, покою ей не даёшь».
- Душу,- фыркала Евгения. - Скажешь! Моторику развиваю. Врач сказала, что жизнь на кончиках пальцев. Потеряешь чувствительность – всё! А я не всё ещё в жизни переделала, хочу чему-нибудь обрадоваться.
Виктора всегда удивляла готовность Евгении откликнуться на обращение. И когда у неё ничего не болело, всё, вроде бы, начинало улыбаться. Останавливалось время, пропадала гулкая тишина, жизнь колесом крутилась. И всё же не покидало мучительное ожидание, он уставал, что-то убегало, сторонясь протянутой ладони.
Ничего хорошего ждать не приходилось. Понимал, беда топчется на пороге. Воображение уже создавало тот час. Час близкого одиночества. Говорят, что одиночество обостряет ожидание чуда.
Всегда ждут чего-то крупного, значимого, и руки в сторону распахнут, определяя размер. А чудо не размером меряется, маленькое, неожиданное – оно душу переполнит, через край изольётся. Чудо – это как добавочек сверху. Как в блокадном Ленинграде кусочек хлеба сверху пайки.
Одиночество разным бывает. Не дай бог, если оно перерастёт в злое, отчуждённое неприятие. Потому-то ждёшь, что кто-то издалека крикнет что-то важное, и вот тут бы, хорошо бы расслышать и понять смысл.
Кому хочется, чтобы жизнь налетела, беспардонно засыпала вопросами. Вроде бы дружеские чувства проявила, и вид у неё счастливый, но мизерное неприятие отчего-то из привычного русла вырвало. Чрезмерное чмоканье, безудержное восхваление рождает непонимание. Неистребимую тоску по счастливым дням ничем не изжить.
Эта тоска, с проворством юркой змейки, проскальзывала в любую щель, заползала в укромные места. Открыла дверку шкафа – она там. Перелистала страницы книги – она поспешно скачет со страницы на страницу. Тоска незаметно создаёт необходимость в себе. Она мало приспособлена для тепла, скорее, совсем не приспособлена. Тоска почему-то всегда оправдывается.
Стоишь у окна. Погода пасмурная, уныло, серо. Солнце вроде бы хочет пробить пелену. Не с первой попытки, но это получится. А если на душе плохо, если душа болит? У всех какие-то дела, а тебя окружает одиночество. Это невыносимо.
И на улицу ведь не спустишься. Был бы в доме лифт – куда ни шло. А так, преодолеть ступеньки на лестничном марше, на костылях – всё равно, что здоровому взбежать на Эйфелеву башню. А у входа в подъезд, вообще, какой-то дурак ступеньки для её больных ног неподъёмными сделал. Сил не было ногу переставить. На пот изойдёшь, пока вскарабкаешься.
Тем не менее, Евгения всё ещё была частью этого мира, но защититься от беды уже не могла. Казаться нужной она не хотела.
Дорога всех живущих на Земле чётко очерчена началом и концом. Как и у любой реки,- есть исток, есть устье. Скорее всего, циркулем смерить, все дороги по протяжённости одинаковые. У одного – дорога прямая, сухая, ровная, у другого дорога – извилина на извилине. Ухабы, колдобины, грязь по колено, рытвина на рытвине, спуски, подъёмы. Иной раз так с горушки понесёт – мало не покажется. А бывает, что в подъём никак не взобраться. Ноги скользят, дух захватывает. Из-за этого дорога и кажется для кого-то длинной, для кого-то короткой. Ощущением она мерится.
Тормозят движение на дороге жизни и просёлки, которые ниоткуда вливаются. После поворота, до поворота. Обычно при слиянии грязь. Это другому просёлок – его дорога жизни, а для тебя – необходимость оглянуться.
Время да, время тратит каждый своё: одни скупо, другие – расточительно.
В начале жизни кажется, что впереди прямой тракт. Вперёд глядеть радостно. Бывает, вознесёт на такую высоту – того и гляди сверзишься вниз. Стоит начать итожить пройденное – сплошные повороты, петли, не хуже, чем русла северных речушек. Извилистых донельзя.
И слёзы, слёзы. Другой раз думалось, откуда их такое количество – льются и льются. Зрение потускнело, чувства укоротились. Разве милосердие на должном уровне держится.
А беда,- своя ли, чужая – её не понесёшь на обсуждение первому встречному. Всё из-за боязни услышать укоризну.
Почему-то не раз пожалела, что уехала из Кутогана. Оставили там знакомых, лучшие годы жизни. И перестройку там пережила, и развал страны, и дикие девяностые годы.  В самом начале трудности переживала, и в конце лиха хлебнуть пришлось.
Думала, бросит Север, и болезнь отцепится. Говорят же, перемещение по горизонтали, благоприятно здоровью. Тем более, не на восток поехали, а на запад. Туда, где солнце садится.
Как бы не так!
Мужу, по программе переселения с Севера, дали квартиру. Да и как дали, не там, где он хотел бы жить, а сунули то, что подешевле, лишь бы отвязался. Это чиновники, да вращающиеся возле власти прорабы перестройки, хваткий народец, оккупируют Москву да Подмосковье. У них денег много.
Сначала предлагали жильё в нескольких сибирских городах. Муж отказался, сказал, что от слова «Сибирь» его тошнит, в ответ получил заверение, что в таком случае, может совсем без квартиры остаться. «Копи деньги, и покупай, где хочешь!»
Как же, с такой властью накопишь. Одни реформы чего стоят. «Павловская», так та заставила побегать, свои заработанные потом и нервами деньги с книжки снять нельзя было. Чубайс Север нищим по миру пустил. Приравнял проклятый ваучер к десятку северных лет. Лишь тех, кто был при власти, сделал миллионерами. Остальных посадил на хлеб и воду. Потом обвал конца девяностых. Все накопления в копейки превратились.
Вот и копи, и покупай жильё. Счастье, что не озлобились, что не стали всех судить без разбору, не потеряли веру.
Муж в Кутогане чуть ли не три десятка лет проработал. Эти годы просто так не отпихнёшь. Подноготную новых хозяев знает. Ветеран! Да и характер: приспичит, доведут мужика до крайности, упрётся не хуже быка рогом в землю, и по гороскопу – телец, – своего добьётся.
Вот и у него болячка нашлась. Три месяца пришлось нервы помотать. Операцию делали в Питере. Тогда вот и пришла телеграмма, что есть возможность получить квартиру в Боровске.
Посмотрели по карте, почитали информацию в энциклопедии. Навскидку, городок приличный. Виктор и согласился. Как он потом объяснял: «Думал, хоть квартира после меня останется».
Индюк думал, да в суп попал.

                11

Хорошо из жизненных вояжей возвращаться туда, откуда в путь по жизни отправился. Тут уж, через десять лет вертаться, через пятьдесят – всё одно память сохраняет штрихи прошлого. Да и каким бы не вернулся, прокажённым, отмеченным властью, местечко для тебя отыщется. Ничего унизительного нет. Та пустота, которая оставалась незаполненной с отъездом, может быть, несколько ужалась, но и человек с годами ужимается, так что, всё путём. Возвращаться нужно на старое, обжитое место.
Совсем другое дело, если забросит судьба на исходе жизни в чужую местность. Вроде бы, такие же, как и везде люди, такие же дома, дороги, воздух ничем не отличается. Речка, ну, может, где вода почище. А вот почему-то прижиться, втиснуться, стать своим – трудно. Это ведь самое страшное, когда знаешь, что даже поругаться с тобой никто не придёт. Обыкновенное слово отклика не несёт.
Годы пройдут, прежде чем «своим» станешь. Надо что-то такое предпринять, чтобы очистить себя для подачи.
Боровск городишко небольшой, старый, купеческий. Торговые ряды сохранились ещё девятнадцатого века. И монастырь уцелел, и две церкви. Вихляющие улицы с холма на холм карабкаются. Река делит город пополам. Правда, железнодорожная ветка тупиковая, и вокзал деревянный, каких, наверное, больше нигде нет.
В облике городка есть старая-старая настороженность, такой городишко с распростёртыми руками навстречу не бросится. Доверие заслужить нужно.
Виктор так и говорил: «Занесло нас, мать, в тупик. А в тупике всё соответственно: и жизнь, и отношение к тебе. И желания в тупике глушатся. Нужно доживать для себя».
Он ещё находился на больничном, когда поехал смотреть квартиру.
Рассказывал потом о первом впечатлении. «Зашёл с прорабом, внутри что-то дёрнулось, что-то щемящее нашло. Жаром обдало. Вдруг всплыло туманное воспоминание одного дня: показалось, давным-давно, стоял в этой квартире. Ничего особенного в тот далёкий день не происходило, но ощущение близкой неминуемой потери родилось. Желание возникло отказаться и от квартиры, и от города. На какое-то мгновение показалось, что тот жар опрокинет. Жар был предостережением. Почему-то захотелось быстрее уйти. А потом, вроде бы, всё и прошло».
И в конторе, на другой день, когда подписывал документы, на вопрос женщины, понравился ли город, ответил, да, городок тихий, спокойный, на что женщина снисходительно усмехнулась. «Спокойный, но не для всех. Тут такие разборки!»
Вот и пришло на ум затасканное выражение: в тихом омуте черти водятся.
В тех двух днях, разделённых долгими годами, как не раз говорил Виктор, было своё переживание. И вообще, переезд с Севера в Центральную Россию - это переезду как бы в другую страну. Всё другое: ритм жизни, отношение людей друг к дружке, подозрительность к «чужакам». Равнодушие, заискивание перед нужными людьми, постоянные оговоры, шепотки в спину. Не зря Евгения в силу какой-то необходимости поставила в коридорчике перевёрнутый веник.
«От дурного глазу, от визита недоброжелателей».
Виктору до выхода на пенсию оставалось пять лет, поэтому ездили в Боровск в отпуск. Кое-чего поделали в квартире, благо руки у Виктора росли из того места, откуда им положено расти. Всё сам делал. Кухню обил доской, переменил обои, на потолок плитку приклеил. Ванну переставил. Купили мебель. Какой резон тащить за собой через всю страну мебель-дрова, которую приобрели когда-то «по случаю». За четверть века она, хотя и аккуратно пользовались, потеряла лоск.
В те, первые годы, ноги у Евгении ещё ходили. Так облазали все улицы.
«Жить можно, жить нужно»,- решили оба. Но что-то смущало. И вот это «что-то», никак к нему не подступиться, долго не давало покою. Долго понять не могли, в чём отличие Кутогана от Боровска.
Численность населения примерно одинаковая, и по протяжённости городских улиц невелика разница. И свет, газ, тепло – всё есть. Но что-то заставляло присматриваться, крутить головой по сторонам. Люди,- не такие они, как в Кутогане.
Смотришь на лица, так и читается: солнце светит - для нас. Изменения какие-то в природе – для нас. Мы – хозяева. Мы - само совершенство. Жили, и будем жить.
Какое-то равнодушие, самоуспокоенность, самодостаточность.
Городок не нуждался в приезжих, жил натуральным хозяйством. Он как бы демонстрировал: «Дай договорить мне, давай, я выставлю на показ всё, а ты суди. Пока же помолчи».
Город, казалось бы, делал одолжение тому, кто вторгался в один раз и навсегда установленный ритм жизни. Он ненавязчиво выставлял, что и двести лет назад устои такими же были, и теперь не найдётся такого человека, который их поменял бы. Только свои, только из своих, только для своих.
Отторжение не копилось. Ни счастливыми, ни тем более, несчастными они себя не чувствовали. Объяснил бы кто напрямую, в чём дело, они наверняка что-то поменяли бы. Север научил выживать.
Большинство людей и не подозревает, какой воображаемый ненасытный, непонятный и незнакомый мир, из призраков и неясных ощущений, придумок, бурлит в сознании общем-то, обыденных соседей. Многие готовы поменять тот мир на что-то конкретное, но предложений не поступает.
Чудно. Уклад жизни города не менялся с дореволюционных времён. Революция и Гражданская война его обошли, в Отечественную войну, хоть и был он прифронтовым, сплошные госпитали располагались, на стенах домов таблички об этом напоминают, но немцы город не бомбили.
Ну, ладно, Липецк не бомбили, потому что Геринг, третье лицо в фашистской Германии, азы лётного дела там осваивал, и любовница его прихода фашистов дожидалась. А Боровск, почему избежал участи всех прифронтовых городков? Почему его не бомбили?
Толки разные. Кто утверждал, что после захвата европейской части страны, Гитлер ставку, или столицу, хотел сделать в Боровске. Москву ведь он хотел затопить, Ленинград с лица земли стереть. Кто говорил, что Круп, гитлеровский магнат, при царе родовое имение в сих краях имел, он упросил город не трогать.
Боровск царица Екатерина своим указом основала. Город лоцманов. Пороги на реке. Чтобы сплавлять груз в столицу, Санкт Петербург, люд из окрестных деревень и работал на реке, проводил барки через пороги.
Своеобычный город.  Богато жил народ, но замкнуто. Эти замкнутость, негостеприимность, осторожность в оценке настолько въелись, что ни революции, ни войны, ни пресловутая перестройка, с гласностью и мнимой свободой, никак не сумели выбить из сознания людей оглядку.
Этот «испуг», как называл Виктор замкнутость людей, тянулся с того времени, когда Иван Грозный кровью залил Новгород, усмиряя его «демократию». А что, лишь забившись в уголок, можно уцелеть.
В перестроечные времена жизнь шла ни шатко, ни валко. Заводы работали, полки в магазинах не пустовали. Это в городках на железнодорожной магистрали Москва – Санкт Петербург всё менялось, как в калейдоскопе. В тупике мирно соседствовали патриархальность и бандитский беспредел. Соловьиное щёлканье в кустах вдоль реки, и шепотки в очередях, что там стреляли, там сожгли машину.
Но, как и в Тулу со своим самоваром не ездят, так и со своим уставом нечего соваться в давно отлаженную жизнь. По носу могут щёлкнуть. И нечего винить город. Город, как город: дома, дороги, люди.
В лесу ведь блудишь не из-за того, что деревьев много, что стоят они стеной. Блудишь, потому что ориентироваться не научили. Нюх потерял. Поэтому себя винить надо, если что не так выходит.
Российская глубинка просто безнадёжно отстала и устала от реальности. Ослепили её вспышки перемен, напугали раскаты грома из столичных кабинетов. Глубинка спиваться начала. Глубинка продолжила и продолжает жить ощущением потерянного мига «нужности». Обыденность, как ни крути, выхолащивает. Хотя, приспособляемость, живучесть в той же глубинке удивительная.
На автобусе едешь, округа заросла. Подрост осинника глушит пашни. Ни рожь не колосится, ни голубых разводов льняного поля. Две-три коровёнки пасутся.
Покосившиеся избы, трясучие просёлки. Старухи, какие-то неприкаянные, одинокие, жалкие. И вдруг посреди трущоб дворец. Барская усадьба «нового русского».
За какие заслуги хозяина вознесло? Убил ли кого, ограбил, клад нашёл? Может, властью обласкан? И мысль,- паук живёт, паук высасывает соки со всего живого. Пухнет, жирует. Как и сто лет назад. Лапти ещё бы!
Не вперёд жизнь идёт – назад, назад. Души сорняк забил.
Носом бы натыкать того в навозную кучу, кто утверждал, что бедность единственная сила, которая помогает выжить. Не жить, а именно, выживать. Она и разговор делает необязательным. Туда-сюда ходят, словами обмениваются, через слово – мат. Как кот около каши один человек возле другого курсирует. Разве человек? Ноль! Ноль да ноль – вышла голь. Нищета.
Живя на Севере, как-то не думалось, что жизнь в глубинке – прямой путь к вырождению. Основа здесь выбита у людей. Патриархальность. В первую очередь – это земля. Любовь к земле отсутствует. Семья! Смешно о семье говорить, когда выживать приходится. Любовь! Любовь давно секс заменил. Работу сексуют, отношения сексуют. 
Во всём присутствует боязнь оступиться между придуманной жизнью и реальностью. Всё время опаска потерь.
Оголтело рвануть на груди рубаху, стать под пули можно один раз. Потом где-то в затылочных долях мозга предостерегающая опаска поселится, она от резких движений удержит.
Мысли оттолкнулись то ли от воспоминаний, то ли явь их перекрутила, но простоты захотелось. Не век же играть с жизнью в прятки.
Оказаться в смешном положении, и при этом делать вид, что, как бы и всё равно – не умно.
Виктор жильцов дома называл «сборной СССР». И из Мурманска переселенцы живут, и из Воркуты, и коми-пермяки солёные уши. Из Казахстана. Из Магадана потомки политкаторжан. С Чукотки. Все с амбициями, все считают себя заслуженными ветеранами. В душе презирают местных. А тем чем ответить,- только равнодушием.
Переселенцы – люди без корней. Трудно среди них найти таких, кто бы сформулировал, что такое есть его счастье. Достоинство переселенца в живучести, в умении приспособиться, в неприхотливости, отсутствии чрезмерных запросов. «Что подали, то и лопай». На Севере ведь так и жили.
Судьба стронула с места, поманила, обнадёжила. Каждый в своё время не за туманом отправлялся мир покорять. Работали. Лелеяли мечту когда-нибудь найти тихий угол. Строили планы. Старели. Выжав всё, что государству нужно было для процветания, государство, снабдив мизерной пенсией, сбросило их как не нужный балласт – доживайте теперь сами.
Интересно, год прожили, а соседей по лестничной клетке так всех и не увидели. Как-то так вышло, что их подъезд облюбовали одни торгаши, держатели лавок и магазинчиков. Уходят, когда свет едва забрезжит, и возвращаются в потёмках. Так достаток делается.
Эти людишки сами с откровенностями не полезут и уши не развесят, слушая твои бредни. Они сутками толкутся где-то там, на нескольких метрах, помышляя распродать свой товар. Что ты есть, что тебя нет, у каждого свой уровень, своя духовная сущность. Они свои запросы только в крайнем случае поменяют.
Для Евгении вполне хватало, что рядом находится Виктор. Есть с кем поговорить, о чём поговорить. А вот Виктор маялся. В Кутогане к ним частенько приходили поэты и писатели, разговор общий был. Спорили, доказывали. А в Боровске Виктор никак не мог ни к кому прислониться. Чужой.
Нет, атмосфера не была враждебной, любопытные взгляды ловили на себе, когда проходили мимо сидящих на скамейках у подъезда. Как можно осуждать людей, если сам шага навстречу не сделал?
Виктор, кажется, находится между небом и землёй. До сих пор себя не понимает. Достиг какой-то цели, выпустил несколько книжек, в Союз писателей приняли. Но это не принесло ему облегчение. Говорить об этом избегает. Всё время ждёт, ждёт, а чего ждёт – непонятно.
«Может, я сковываю всю жизнь его? – думала Евгения. - Тяжело такое осознавать, но, может, ему легче, лучше будет одному?»
Невозможно было оставаться спокойной, думая такое. Не из-за этого ли и возникали порой желания бросить всё, и уехать. Да хоть вернуться в Кутоган, к сыну.
Всё время приходилось усмирять себя. Доусмирялась, что теперь задалась вопросом, а был ли смысл в её жизни? Не есть ли трагическая ошибка во всём, что она делала? Она -  ошибка! Это и стала причиной болезни, инвалидности. Получается, что у жизни к ней пропал интерес. Не она его потеряла, а её лишили поддержки.
Теперь ведь и особенный голос, каким казался голос Виктора, и обаяние, и дрожь от прикосновения – всё это не волнуют.
Виктор как-то сказал, что один раз подсмотрел, как луч света из приоткрытой двери лёг поперёк её лица, и в тот момент по щеке скатилась слезинка, немигающие глаза заблестели, и его прохватила жалость. От луча холодом несло. И почему-то, как он выразился, «возможности оттаять не предвиделось».
Что это могло означать? Жалость, слезинка, солнечный луч поперёк лица? Холод какой-то.
Когда соберётся много людей в комнате, и, допустим, маленькое пламя кидает на стены и потолок тени, они шевелятся, прячутся, вновь сталкиваются. То короткие, то непотребно длинные – разберись, что за люди, чем занимаются, что от них ждать можно. А ведь и в углах, которые никак не освещены, тоже кто-то или что-то прячется.
Хорошо наблюдать за угасающим костром, пламя падает, шаят угли, но стоит подбросить хворост, как вскинется огонь, сотни блёсток вокруг зардеют, особенно, если ночь лунная.
Чудно! Сравнения приходят без привязки к конкретики.
Может, из-за того, что голова заморочена? В каждом человеке есть струнка, найти её только нужно, тронь её, и запоёт человек.
Ну и что, если у Виктора всегда первая реакция,- реакция неприятия. Что, из-за этого ругаться с ним? Не со зла, а от совестливости это, из-за боязни смешным показаться. Давно это поняла. Не подлец Виктор, страх ему ведом, и пойдёт он за тем, кто его поведёт.
Не плохо ведь, что муж наблюдает. Надо бы не просто наблюдать, а подойти и встряхнуть. Вот и потянется душа к нему.
Почему часто стала ловить себя на мысли, что обидно делается, не спросит муж, каково ей? Вот и приходится гнать от себя незнакомый и пугающий страх неуверенности.
Слышны порой голоса, различаешь даже слова, но о чём говорят окружающие, смысл, не доходит. Просто что-то ждёшь. И не помнишь, чего ждёшь.
И в то же время понимаешь, что хотят от тебя. Но почему задаваемые вопросы тут же забываются?
В том, что говорили люди, в потоке их слов, она всегда ждала паузу, чтобы появилась возможность уйти.
«А стало бы лучше, если бы уехала от мужа? Куда собираешься уезжать? Кто тебя, где ждёт?»
Евгения, в который раз, задала себе такой вопрос с непонятным замиранием сердца. Может, не уезжать нужно было, а относиться безразлично ко всему. Тебя берут, ты – отдаёшь. Чего манипулировать фактами, когда жизнь беспроигрышна. В ослеплении на ложные выводы приходится опираться. В душе мужа осуждаешь, он и перехватывает твои токи. Хорошо, что противен, не стал.
Всё плоско стало, вяло в чувствах, хочется чего-то, а чего – не ясно.
«Боровск удивительным образом не принимает, потому что даёт возможность додумать смысл жизни до конца».
Мысли путаные. Бессвязные. Их простить можно, всё на болезнь списывается.
Почему, когда человек болеет, всё волновавшее раньше, как бы прячется? Ничего прояснить нельзя, сколько ни пытайся, разобраться в себе не удаётся.
Не от этого ли, порой, так и хочется сбросить с плеч руку мужа, когда он пытается успокоить. Но ведь пересиливаешь себя, прижимаешь его ладонь к своей щеке. Чувствуешь себя такой защищённой, что слёзы текут сами собой.
Нет, к мужу нельзя относиться плохо. Он дал ощущение свободы. С кем бы ты ещё такое пережила? Сохранилась ведь способность подмечать буквально всё. А что, такая способность – благо?
Евгения почувствовала, как улыбка искривила губы, но глаза, глаза остались на удивление серьёзными. Мысли несли лёгкое разочарование, если добавить его в кучу прежних, оно ничего не меняло.
Жизнь подловила и пытается уравнять, и приучить, не высовываться.
Самосохранение великое чувство, оно учит пользоваться рассудком, быть не хуже других, открещиваться от чужого снисхождения. Отдай последнее, но, если знаешь, что откажут, никогда и ни у кого не проси.

                12

Всё началось с того, что заболел на руке палец, опух. Евгения долго терпела боль. Когда же стало невмоготу, пошла на приём. Участковый врач в маленькой больничке Кутогана, той, ещё первой, собранной из шести сблокированных вагончиков, скептически пожала плечами, мол, беспокоят из-за пустяков, наверное, где-нибудь ударила, посоветовала делать примочки, прикладывать холодное. В общем, ничего страшного не нашла. А потом опухли руки, колени, стало больно ходить, не то чтобы ходить, а встать и лечь, она без крика не могла. 
Евгения где-то вычитала, что человек сам виноват в своих болезнях. Они приходят как некое возмездие. Все недуги, в большинстве своем, вызываются из-за плохих дум. Всякая болезнь – это наказание. Даже было особо отмечено, что ревматизм – это наказание за осуждение, может, зависть.
Вроде, и завидовать причин не было. Завидует тот, кто многого хочет. Не миллионеры они с мужем какие-то. Ни палат каменных, ни дачи с бассейном не нажили.
Конечно, хорошими, удобными для всех они не были. Богу, по крайней мере, на них никто не молился. Кто-то считал их высокомерными, мнящими о себе, с большими претензиями к жизни и окружающим людям. Мнить, не мять! Ну, и что? Дистанция, между тем, чем они являлись на самом деле, и придумками, была слишком велика. Мнение, есть мнение. Держи его при себе. Такова жизнь.
Может быть, вчерашний день у них отличался от многих дней других людей, хотя и составлен был из тех же минут. Кому, какое дело, как распоряжается человек своим временем? Их минуты с Виктором были минутами поиска, временем приобретения опыта, временем ответа и неистребимым желанием жить. Всё у них было в меру. В каком духе воспитали, так и жили. Сумятица чувств не произрастала самодовольством.
Что там у человека внутри накоплено, какими страстями он кипит, о чём думает,- к этому у большинства претензий обычно нет. Большинство заметит, мол, в своём дерьме сами и разбирайтесь.
«С чего так,- думала Евгения,- будто однажды попала в чёрное облако негатива, насквозь пропиталась зловонными испарениями, измазалась в грязи с головы до ног, а ведь хочу и стараюсь убедить себя, что это не грязь. Но нет возможности чтобы очиститься, высохнуть. Отторжение чувствуется. Что там, в Кутогане одну работу и спрашивали. Здоровый человек, так он и денег больше заработает. Любая болезнь – эта кара. За что?
За ту же грязь!
Но ведь бывают минуты, когда и наплевать на всё. Выкупалась в грязи, пускай, другие себя обманывают, что они чистые. Ко мне грязь не пристанет, думала Евгения, я -чистая. А человек надёжный рядом нужен, чтобы себя чистой чувствовать».
Говорят, чем сильнее внутренне человек, тем больше ему отмерено Богом таланта. Чем выше, изначально, было его предназначение, и чем меньшего из отпущенного он достиг в жизни, тем страшнее и коварнее болезнь, которая его поражает. Понос или насморк достаются всегда слабым людям.
Что такое предназначение, где записано по пунктам обязанности?
Да тот же понос может довести до такого состояния, рукой не пошевелишь. Сколько от дизентерии народу перемёрло.
Работает ум, работает сердце, двигаются руки и ноги. Что главное? Чего больше? Что совершенствует оценку жизни?
Повышенная требовательность к себе, заставляет разглядывать людей, как бы сквозь лупу.
Может, всё дело из-за того, в привычной или нет обстановке человек находится? От деловитости. Когда у себя дома находишься, так активность стократно увеличивается.
Вон шавка, как она свою подворотню оберегает. Бросается на всех проходящих. Заходится в лае.
Сильной себя Евгения не считала, но и не относила к изнеженным особам, для которых, что и приходится делать, так мурлыкать и потягиваться при поглаживании,- только не это.
Прижаться же к плечу мужа, хотелось. Неосознанно верила во всякую чертовщину, приметы. Всегда внимательно выслушивала предсказания оракулов, интересовалась гороскопами. Примеривала на себя все эти расчеты и графики, вероятности и ожидания, удивлялась неожиданному сходству.
Чёрная кошка, рассыпанные иголки, маета после косого взгляда соседки, про которую говорили всякое, сны, которые сама же и отгадывала – всё это вносило в размеренную жизнь сумятицу.
Вера в чертовщину досталось в наследство от предков-язычников. Она посмеивалась, наверное, кто-то из предков был колдуном. Ну, не колдуном, но ведь не могло же накопленное поколениями знание пропасть.
Когда по телевизору показывали гипнотические сеансы Кашпировского, она несколько вечеров провела у экрана, пока не почувствовала, что на всё, как бы и плевать. А вот однажды ночью проснулась от ощущения, что на неё кто-то смотрит. Смотрит женщина. В плохонькой одежде, широкая кофта, юбка, что-то вроде цыганской. На лоб косынка надвинута. Из-под косынки коса, толстая, перевитая тряпицей. Да и обликом на цыганку походила та женщина.
Евгения вроде как спросила: «Кто ты?»
Женщина насмешливо посмотрела.
- За тобой пришла. Ты, почему не готова?
- Куда не готова? А я-то тебе зачем?
- Так давно держу тебя на примете. Мысли о тебе считала давным-давно. Всё недосуг повидаться было. Нужна ты мне…
- Так кто ты? Если деньги тебе нужны, из одежды чего, то я сейчас…
Евгения сделала попытку подняться. Нет, она осталась лежать, но как бы, понарошку. Дух её присел на краешке кровати. Дух он всегда знает и умеет найти дело.
- Я, милочка, смерть.
- Смерть – старуха с косой, а ты молодая.
- С косой и молодые ходят. Коса при мне.
Разговор был не то шутейным, не то просто переброска словами происходила. Евгения не терпела неопределённости и неточности. Ей всё разжевать требовалось.
- То-то и молодая, сейчас молодых всё больше умирает. Пропал интерес к жизни. Молодые и старые по-разному ощущают жизнь. Карусель на разных оборотах их крутит.
- Ты подожди,- попросила Евгения. – Сын ещё окончательно на ноги не встал. Мне сейчас никак нельзя. Я не хочу быть необязательной.
- Ну, что ж, я готова подождать, только ты откупные приготовь.
Почему, когда та женщина ушла, Евгения почувствовала лёгкость? А потом появилась неуверенность. И почему-то нотки снисходительности в голосе той женщины припомнились с оттенком зависти. А причём тут зависть?
 Первопричину прицепившейся заразы Евгения видела в проклятье, которое напустил на неё один из рабочих их строительного управления. Алкаш, уволенный по статье за прогулы. Он сначала слёзно умолял не делать запись в трудовую книжку, богом и чёртом молил, клялся детьми. Сразу стал таким хорошим, хоть на доску почёта вешай фотографию. А что она могла сделать? Вёл бы тот алкаш тише, не лез на рожон, хотя бы через одно свои обещания выполнял бы. Пьяному всё по боку. Не запиши она статью, так её тогда бы саму уволили.
Евгения работала инспектором в отделе кадров. Начальник потребовал трудовую книжку, чтобы удостовериться в правильности сделанной записи. Этому алкашу, пока пил всё было до лампочки, а как протрезвел, опомнился: и детей вспомнил, и жену, и больничный лист принёс, наверняка купленный, выписанный задним числом.
Евгения всегда поражалась тому, как эти пройдохи отыскивают ходы-выходы. И знакомых у них полно, и справку-то достать для них не проблема. И глаза замороженные, прощение просить мужику, в возрасте, неужели, не совестно?
Как можно себя так унизить, пасть на колени, и просить прощение?
Евгения долго помнила, как мужчина шёл за ней сзади по улице и кричал в спину: «Будь ты проклята!»
Заскочила тогда в подъезд, запыхалась, а тот сзади ломится. Дверь в квартиру захлопнула, без сил прислонилась, и такое желание возникло заплакать от несправедливости. Теперь бы и дверь перекрестила, и святой водой ручки обтёрла…
Хоть бы кто-нибудь тогда подсказал. А с неё, молодой, чего взять, глупая. Надо было хоть кукиш в кармане держать, хоть булавку пристегнуть, или молитву какую прочесть, чтоб те проклятья не прилипли. Только вот знающего человека не нашлось тогда рядом.
А тому, черноротому, как с гуся вода. Через два дня кордебалеты выписывал на улице, пьяным шорохался, поди, и позабыл, как в спину кричал.
Почему вот так, кто-то и пьёт, и курит, и здоров, как бык. Ничего-то их не берёт. Другой, бережётся во всём, и болеет бесконечно…
 «Да,- думала Евгения,- всё – наказание. Но я ведь не расстраивалась, когда под венец никто не звал? С Семёном с первого дня не заладилось. А ведь жила и жила. Терпения хватило. Почему слово какого-то подонока разом всё перевернуло? Что он такого сказал?
Мнительная больно. Из мелких поступков, по сути, пустяков, состоит жизнь. Отчего ж неосязаемое слово, мелочь может всё исковеркать? Кажется, всего лишь слово сказано, а как оно вышло…»
Непроизвольно, подчиняясь порыву жалости, Евгения повернула голову в сторону окна.
«Спасибо тебе, милый муж, за всё!»
Она как-то сразу не осознала истинный смысл произнесённых про себя слов. Благодарила мужа, слова не как насмешку, издевательство, трусость, нерешительность оттеняли, а это были слова прощения. За всё, что не додала, что не долюбила. За одинокие ночи, за то, что не было у них между собой липкой лжи.
«Спасибо тебе, муж! Я всегда чувствовала к тебе нечто большее, чем просто отношение женщины к мужчине. Не то это была жалость, не то радость, но никак не равнодушие. И голос мой, и мысли, даже если нас окружала тишина, никогда враждебными не были. Нас связывала моя любовь к тебе.
Ну, что поделаешь, если ты устал от самого себя. Все люди разные. Одни с детства и до старости не мыслят себя без коллективной жизни, другим побыть в одиночестве требуется. В этом отдохновение видят. Ты только не думай, что мне с тобой было плохо. Я всегда радовалась, что мне такая доля выпала - любить».
Евгения почувствовала, как ей сделалось знобко, начала колотить дрожь, как непроизвольно всхлипнула.
«Устала я!»
Сколько себя помнила Евгения, она всегда в детстве болела. Покойный отец как-то проговорился, что однажды, в далёком детстве, когда её скрутила дифтерия, никто уже не думал, что она выкарабкается, он, чтобы не видеть мучений, помолил смерти дочери. Может, с этого всё и началось? Может, её мучения для того, чтобы она не наделала больших глупостей? Может, и смерть приходила, чтобы напомнить о том молении?
Может, может. Белый свет продолжал стоять, как стоял до того.
Евгения чувствовала себя спокойной, только когда муж был дома. Нет, она не заставляла его неотлучно сидеть возле себя, в этом не было потребности. Когда он был дома, у неё в это время непроизвольно возникало желание что-то делать, и, невзирая на бурчания мужа, что, мол, топчешься, а потом лежать будешь и стонать, Евгения поднималась, пересиливая боль, садилась в зале в кресло, лишь бы побыть хоть немного возле мужа. В эти минуты она брала в руки пяльцы и вышивала или скатерть, или полотенце, разрабатывала пальцы. Ей сказали, что только так можно сохранить их подвижность.
- Зачем ты сама себя мучаешь? Вышитая скатерть, белая – она скатерть, и ничего более,- говорил муж.
- Я так отдыхаю от боли. Суета пропадает, претензии.
- Давай-давай, отдыхай. Отдохнёшь, не жалуйся, что устала.
Говоря так, Виктор не выливал ушат холодной воды ей за пазуху. Понимала – переживает. А что, поостыли, протрезвели, призадумались. Жизнь-то доживать нужно.
Это со стороны интересно наблюдать за ритуальной механикой жизни – за приглашениями, за выбором, за размолвками и примирениями.
Говорят же, корыстные мотивы – движитель добрых дел. Всё заранее, ещё до появления каждого на свет, природа испытания приготовила. Чтобы привести механику жизни в действие, требуется всего лишь побудительный толчок. Может, желание выбора. А может, ничего и не надо предпринимать. Чем не толчок - странное беспокойство, которое внезапно начинаешь чувствовать?
«Какого уж тут чрезмерного внимания к себе требовать? Влюбиться в меня когда-то можно было,- думала про себя Евгения,- интерес я могла вызвать, но долго стимулировать чужое внимание, на это было не способна. Но ведь не была безучастной. И своё не отдам, и чужого не надо. И интерес не пропал».
Насчёт корыстных мотивов вообще не стоило речь заводить, как и о загадочности, и о чрезмерном внимании.
Разве думала она, что жизнь будет подчинена боли, так закончится, и ждёт такая участь?
Размышляя о жизни, Евгения поражалась тому, как хитро всё устроено, как жизнь, судьба сводит двоих и делает их родными.

                13

Конечно, скорее всего, не какая-то там любовь, а нежелание пребывать в душевном одиночестве сводит людей. Человек в одиночестве – палач, судья. Одиночество ядом полнит. Без разницы, добровольное оно, или порождено внешними силами.
Остроумие, нахальные взгляды, загадочные намёки, знаки внимания должны пробиться сквозь одиночество. Не уйти, как молния уходит по громоотводу в землю, погаситься, а вышеперечисленное должно зажечь огонёк.
Не просто так: увидел, подошёл, стал обладателем красивой живой куклы. Добиться нужно внимания. Красота красотой, она приедается, ещё что-то должно её сопровождать.
Нет у меня никакого одиночества. Есть сын, есть мужчина, который рядом.
А вот муж, он и со мной одинок, и на людях одиночество его выпирает. Его одиночество – как кашель, не скрыть его. Таблетка от одиночество – женщина.
Муж как маленький ребёнок, не умеет делить себя. Что втемяшилось в голову, тому и отдаётся полностью.
Первое время Евгении казалось, что Виктор стыдится за то, что она до него жила с Семёном. Молчал и стыдился. Конечно, хорошо бы, если этой тайны не было. Он видно считал, что такая тайна унижает.
«Зачем он так,- невольно думала Евгения,- это жизнь. Хочешь что-то спросить – спроси».
Тысячи километров разделяли их. Они и слыхом не слыхивали друг о друге. Вдруг, будто по сигналу, съехались в одно место, чтобы встретиться, слиться воедино, создать семью. Чудно. Это же неспроста.
 Разве, думала она, чужой человек, волей случая ставший мужем, нелюдимый человек, а вот теперь делает по дому всю её бабскую работу, стал роднее родных?
Правильно, природа не планировала ей переносить трудности. Росточек небольшой, кость тонкая, размер обуви – тридцать пятый, где уж тут феноменом прослыть!
А в Викторе, поди, ещё в детстве угадывался незаурядный человек: острый глаз, сам привлекательный, постоянный.
Оно, конечно, жили бы не на Севере, всё по-другому сложилось бы. А там: работа на износ, напряжённая, нелёгкая. Дождь, пурга, морозы,- а он всё на улице. Другой раз с работы приходил – весь чёрный. И такие трудности его необузданную, несговорчивую натуру не сломили. Писать потянуло.
Нет, всё-таки, мало возвышенного Виктору судьба уделила. Красоты общения он не создавал. Его романтика ущербная влекла: лишь бы наработаться.
Евгения чувствовала обязанность первой подойти. Прижаться, этим движением как бы набросить на них обеих покров. Почему она так поступала, да уверенность, безоговорочная уверенность у неё была в своём праве на Виктора.
Он казался ей бесправным. Что удивительно, сам об этом не ведал, из-за этого и не переживал. Был как бы равным.
Евгения когда-то шутила, что если много бед навалится сразу, они взаимоуничтожатся сами. А что, в этом есть резон! Руки-то всего две. Рук-то не хватит, чтобы отпихнуть беды и обнять. Были бы как у ангела крылья сзади, так ими отмахнуться, когда-никогда, возможность представилась бы. Но, увы, крыльями природа обделила.
Ну и пусть, что многие не переносят мужа на понюх табака, не понимают; боятся взгляда, едкого словца. Пусть, разговорить его, стоит огромных трудов. Молчуна, неизвестно о чём думающего, грубого на первый взгляд. Но он груб только с первого взгляда. А ведь она вначале страшно боялась, к шагам прислушивалась. Что там прислушивалась, теперь замирает, пытается уловить любое движение. 
Предложи кто-то иное, она опять бы встала на сторону Виктора. Не отступила бы. Как бы там ни было, а она победитель. Болезнь не уменьшила желание жить.
Кто бы попытался нарисовать диаграмму её отношения к мужу, так, наверное, рисунок замысловатым будет. И непонятную страсть пережила, и удивление, и, порой казалось, выход в одном – разойтись. Потом снова в муже души не чаяла.
Когда влюблена, но с чего-то всё наперекор, наперекосяк, получается, ужасно мучаешься и, кажется, что пережить такое невозможно. А выходит, то была всего лишь житейская качка. Плывёт лодка по жизни.
Ну, брызги, ну, течь кое-где откроется, волна может захлестнуть,- так готовой ко всему надо быть. И черпак под рукой держи, и какое-нибудь защитное устройство не мешало бы оборудовать. Мужа это заботы. Положись во всём на любимого человека.
Сколько раз Евгения слышала в свой адрес: «Да как ты с ним живёшь? Я бы дня не вытерпела…»   
«Чушь всё это»,- пробормотала Евгения, но бормотание было столь решительным, что выдало в ней женщину, не смирившуюся с её положением. Однако, ни в чём не обольщавшуюся, ни на счёт мужа, ни на счёт своих возможностей.
«Ни о чём не жалею. Другой жизнь у меня не получилась бы. Только бы от боли избавиться».
И всё равно в глубине души что-то ворочалось нехорошее, ей казалось, что будь она лучше, так и Виктора совесть не грызла бы.
Выходило, она, Евгения, полностью не разделила его жизнь. Не сумела сделать так, чтобы он забывался, находясь рядом. Из этого можно было сделать вывод, что она если и знала мужа, так наполовину. Может, меньше.
Кто уловит разницу? О себе в первую очередь думает человек, говоря то-то и то-то, поступая так-то и так-то.
По крайней мере, не спекулянтские начала должны верховодить. Люди не за деньги должны помогать друг другу. Мера во всём должна быть, никакой переплаты.
«Мера, без переплаты? В какой стране живёшь? Высунь голову в окно, осмотрись! Да сейчас главное уметь хапнуть, и не мучиться при этом совестью. Вон, совсем не ведают, что надевают на себя, ведро поганое на голову взгромозди – никто не удивится. В конце концов, каждый считает, что он живёт правильно. А что правильность у всех разная, ну и что?»
«Неужели совесть мучает по этому поводу? Сколько той жизни осталось, а неймётся. Плюнь, это муж недостаточно любил, он противился твоей воли. А ты ведь ничего плохого ему не желала. Только хорошее. В женщине самопожертвования в разы больше».
Какое-то удивительное движение воздуха ощущала Евгения, когда думало о муже. Холодок внезапно сменялся жаром. Почва, казалось, уходила из-под ног. И всё время не покидало ощущение, что и он недоговаривает, и она не пытается, по-настоящему, стать на его точку зрения.
«Он меня бесит. Он выводит меня из себя. Он заставляет постоянно думать о себе. На порядок меньше переживаний по поводу сына, а о муже болит душа. Какое имеет значение, одобряет посторонний человек, или осуждает? Поверхностно судит человек, или он объективный наблюдатель? Тебе-то что от этого».
«Он хороший, я плохая, что ли? Разуй глаза, мир нисколько не изменился».
Евгения улыбнулась невесело, кивнула головой. Как в жизни всё несправедливо. Муж всю жизнь был идеалистом, мечтал, что-то из задумок выполнил, что-то не сбылось, честь ему и хвала, что он шёл к намеченной цели, а какова роль её при этом? Какое место отводилось тебе?
Как и всякой женщине, ей было предначертано родить – родила одного. В этом, что ли, здравый смысл? А не мало? Почему-то это не вызывает сочувствие. Витать в облаках женщине не пристало, тем более боготворить в себе намерения. Женщина практична по своей натуре, расчётлива, одним словом – стяжательница. Конечно, и она выбирает себе защитный вариант, надевает временами маску совы. Сова, говорят, умная птица. Но так не прожить, чтобы и к сове, к её пёрышкам, ничего не пристало.
Это, наверное, и хорошо. Муж витает в облаках, жена вьёт гнёздышко. Приятно ощущать себя рядом с мужем слабой. Довериться ему. Увлечься его делами. И при этом выгородить себе уголок, где можно остаться той, кем хочется быть. Только зачем? Чтобы поплакаться?
Что за душевная боль преследует? Всё время чувствуешь, вроде бы и терпеть её можно. Ну, свербит внутри, вроде бы напоминает она о чём-то. Из-за чего она? Что за ясность нужно внести в отношения, когда и так друг без друга невозможно обходиться? Неужели та «ясность» вернёт лёгкость отношениям?
Одно дело искать смысл, жить предощущением главного, совершенствоваться,- это в молодые годы. Лелеять идеал. Хотя, никакого идеала нет. Просто в терпеливом ожидании случаются прорывы: не так посмотрела – вот и высверк по-новому воспринялся.
Почему зреет какая-то отчуждённость? Доходит, что всё время ни он, ни ты не отдавали друг другу полностью, без остатка, без того, чтобы не подумать, а как будет потом, придерживали заначку. Любовь это или не любовь? Или это так называемое пожизненное одиночество двух любящих?
Виктор рассказывал, что когда ехал на Север, то в пистончике кармашка брюк у него была припрятана десятка. На всякий случай. Вдруг пришлось бы внезапно уезжать. Билет, купленный на ту десятку, куда-нибудь, да и привёл бы. Он говорил, что года три десятку хранил. Она как талисман была. Уже, когда с ней жил, десятку извёл.
Что с того, в конце жизни у человека багаж знаний, накоплен достаток, он всё знает, всё умеет, и что? Возможности тратить уже нет. Нет ни сил, ни желания. Все знания уходят вместе с человеком в могилу.
Как бы каждому пригодилась припрятанная в пистончике кармашка брюк десятка для того, чтобы сохранилась возможность уехать.
Отчего, другой раз, хочется отступить на шаг назад, в ту жизнь, где опыта больше. За всё в мире надо платить. За опыт – особенно, пока опыта не наберёшься, расплачиваешься собственными ошибками, глупостью.
Не из-за этого ли и смотришь другой раз на человека, как на пустое место, смотришь сквозь него, куда-то дальше, в тот запредел, куда сносит он своё знание. Боишься, что для тебя местечка не сохранится? А что, в этом есть резон!
Запредел забит человеческим богатством так, что напоминания пробиться не могут. Мертвеет память. А может, то опаска материнского инстинкта, может, то оценка отношения?
Если бы вернуться в поворотную точку жизни. Если бы определить потрясение, которое пережила, или перенёс он, то потрясение, которое повлияло на всю жизнь,- увы, знать, что и откуда произросло, откуда ноги выросли – не дано. Но ведь какое-то потрясение открыло глаза, показало направление, проторило путь, породило желание получить отклик. Всё-таки странно люди устроены.
Говорят, что надо покоряться судьбе. В этих словах слышится упрёк. Толку оттого, что покорилась, никакого. Разве, цена остальной, ещё не прожитой жизни, возрастёт двукратно. Какая от этого польза? Что изменится? То немногое, что дорого, за него держаться нужно.
Говорят, у Виктора ужасный характер. А тебе-то что? Он – чудной. Ну и что! Может, чудачество и создаёт временное блаженство, может, оно и заставляет глядеть на человека долгим взглядом в попытке прочитать его мысли, и ощущать при этом теплоту. Об одном только жалеешь, что не растрачивала себя. Нужно было любить постоянно, каждую минуточку.
С ним было хорошо жить, спокойно. По-настоящему, наверное, никто никого не любит, так, переживает человек страсть. Тоскует по несбывшимся мечтам. Прожить без любви можно. Подлаживайся, учись уступать.
Когда человека нет рядом, обходишься как-то, привычки меняешь, другой интерес появляется. Боль разлуки – боль блаженства. Она переносима. Она снимает запрет, она новому влечению открывает дверь. Говорят, чтобы желание перестало быть желанием, нужно его удовлетворить. Всего-навсего.
Муж типичный однолюб. Во всём. В работе, в любви, в отношениях к людям. Его не переделаешь. А какой смысл в переделывании? Исторические памятники не переделывают, а реставрируют. От этого они в цене растут.
Цена! Да не ценой человек интересен. Душа жаждет уважения.
Сердцем завладела страсть, доводы других в этот момент ничто. Они всего лишь проявление зависти. Всем готова пожертвовать. А потом наступает горестное сознание, что растрачивала себя впустую. Многое, что могла бы сделать, не делала, сама не зная почему. Для кого перевела собственную жизнь в дерьмо? Кому раздаривала себя? Что получила взамен? Душевный покой? – Нет! Жила, работала, тешила себя иллюзией, что со временем всё станет лучше. А ведь ничто не меняется.
От прожитой жизни ничего не осталось.
Что стоят прошлые переживания, его любезность, твоя жертвенность? Ты же чувствовала, что конец будет таким.
Евгения почувствовала, как по щекам поползли слёзы. Губы были сухи и горячи, глаза широко открыты, а слёзы непрерывно лились. И ни звука.
Какое это счастье, что избавлена от одержимости сильного желания, которое подчиняет себе полностью. «У тебя,- думала она,- если и было желание, то только быть рядом с мужем». Ради этого не нужно было жертвовать всем. Быть эгоисткой.
- Я была счастлива,- сказала Евгения.
Она сказала вслух всего три слова, и внезапно открыла для себя, что и она для Виктора, и Виктор для неё значат очень и очень много. Она было счастлива, потому что он есть рядом. Это бесконечно важно. Это выше любви. Это нечто иное. Без слов всё становится понятным.
Почему от таких мыслей сдвигаются брови, почему делаешься немного испуганной, почему размышления озадачивают? Не оттого ли, что научается прощать человек.

                14.

Вся человеческая жизнь состоит из как бы сделанных ошибок и попыток их исправить. Для кого-то ошибка – это неудачный выбор мужа, жены, работы, места жительства. Ошибки бывают с выбором башмаков, купишь, а они мозоли натирают. Что ещё хуже, гвоздик где-нибудь пятку колет.
И в оценках людей ошибаешься. Само рождение человека, может быть, ошибкой.
В Викторе было что-то привычное и в то же время проглядывало как вроде бы родимое пятно, несмываемая отметина.
Если родилась в деревне (а чем маленькие городки отличаются от большой деревни?), прожила там достаточно долго, то происхождение будет торчать из тебя.
Кто-то, глядишь, малость пообтесался. Галстук нацепил, носовой платок из кармашка торчит, сгладил этим выпирающую корявость, обрёл городской вид. Для кого-то позывной «деревенщина» так и останется пожизненным приговором.
Ущербность от неполучения должного воспитания, обделённость,- они и позволяют всякому ткнуть в тебя пальцем. Уличное распределение ролей,- тоже этому благоприятствует, кто-то же верховодит, кто-то лепит человека.
Те слова, которые на языке вертятся, прошлому принадлежат. Да ещё обида, да самовлюблённость, да значимость. Смотрелась ведь в зеркало, позы разные принимала, щёки надувала, мечтала – это незаметно подвигает к равнодушию.
Как говорится, сердце есть, а счастья нет. Сердце и заставляет глаза разбегаться в разные стороны. Не в одну точку смотришь, а панораму видишь. А панорамное видение смазывает, всех на одно лицо делает.
Глупо думать, что если хотя бы один человек к тебе хорошо относится, то это передастся другим. Цепочка вязаться будет. С вкраплениями неожиданностей. Если бы так.
Человек сам должен справиться со своим настроением. Слова, во всяком случае, иногда бесполезны.
Стоит посмотреть человеку в глаза, так, чтобы он уловил доброту, грусть, стоит сказать одно слово, от которого в груди тепло разольётся,- пол под ногами качнётся. Сделаешься лёгкой-лёгкой. Забудешь и об ошибках, и о невыполненных обещаниях, да обо всём.
И не эта минута покажется значимой. И не та минута, когда чужой человек стал родным. Не было никаких ошибок. Просто уверуешь, что уже родилась с любовью.
А из этого следует, что ты, никогда не выходившая из реального мира, вдруг потянешься за тем чужим человеком, который стал частью твоей жизни.  Жажда появилась познать что-то необыкновенное.
Другому человеку совсем всё видится иначе, для него ошибка - смерть.
Ошибка, ошибка. Смириться нужно с тем фактом, что кто ничего не делает, тот и не ошибается. Где ничего нет, там и нечего взять. Для кого как! Курочка по зёрнышку клюёт.
Исправление ошибки – это всегда переплата. Тут две возможности: или предложить больше или послать вся и всех ко всем чертям. По какому пути идти, уяснить нужно определённо. Без увёрток. Потому что ответ надо будет перед собой держать.
Хорошо рассуждать на эту тему, и стоять у окна. Подойдёшь, выглянешь наружу, и молчишь, молчишь в пространство серьёзно и сосредоточенно. Сердце при этом бешено колотится, может тоска сосать под ложечкой. Может всё замереть в ожидании.
Ты или кто-то в тебе воображает, что находится накануне знакового события: вот-вот всё будет иначе, значительнее, содержательнее. Ждёт безграничность.
Почему-то в этот момент ничем не тяготишься, но кажется, что кто-то должен задать интересующий вопрос. Вот-вот кто-то скажет: «Что же ты хочешь? Не надоело притворяться не тем, что ты есть?»
Оглядываться на то, что толпится за спиной, что подпирает, на то убожество, без перспектив на разрешение, разве, если поставить вопрос ребром, тогда жизнь уступит – нет никакого интереса.
А в чём интерес? В том, чтобы просто жить? Так этого мало. А зачем тогда оправдываться? Какой смысл загонять себя в угол так, чтобы зашлось сердце? Зачем ощущать, как будто спицу в него воткнули?  Маешься, а другим как с гуся вода.
Сущность такая, сущность.
…Что поминать какую-то сущность, если гнездится внутри беспокойство. Сущность не есть беспокойство. Трудно уловить разницу: то ты была само спокойствие, то выражение лица поменялось.
И не обязательно говорить с человеком. Когда хорошо вместе, лучше помолчать.
Не может в минуту слияния человек оставаться прежним, каким бы великим он себя ни считал. Хоть половина жизни оставалась сзади, хоть целая жизнь,- время-то исчезает. Быстролётная минута ставит на порог.
Сколько раз мысленно Евгения шептала:
- Мы никогда не говорили между собой о любви.
В эту минуту она чувствовала на своей щеке кончики пальцев мужа.
- Я любил тебя, Жень.
- Я это знала, я всегда тебя ощущала.
Ну, не может человек, тем более, женщина, целую жизнь быть любимой. Любят, что, тело или душу? Это раздвоение, две женщины в одной. Одна для кухни, варки, готовки, вторая… За что любят картину, или дорогую статуэтку, или чистопородную собаку? Удовольствие любования они составляют.
Жизнь - это отдельные куски чего-то, скреплённые цементирующим раствором воспитания, внутренней культуры.
Жизнь не есть разматывание чего-то целого, непрерывного. Вырванный кусок жизни нельзя рассматривать, как кусок чего-то целого. Было бы так, то дети всегда рассматривались как твоя копия, твой предел был бы их пределом. И сущность рождённого ребёнка, была бы предопределена. Все неурядицы сходу переносились бы на него. Зато и ребёнку легче было бы оправдываться.
Размышления на миг прервались. Взгляд соскальзывает в сторону, уносится прочь, куда-то вдаль.
В отрыве от места, от времени, от взгляда свидетелей, от ещё десятка сопутствующих штрихов, кусок жизни может превратиться в курьёз, в анекдотический случай, в происшествие.
Хорошо рассуждать, соотнося человека под безликое определение «Он».
«Он» волнуется, на шее начинает краснеть полоска, вроде царапины. Голос меняет тембр, более звучным становится.
Отстранённость прибавляет силы, делает взгляд более острым, совесть перестаёт мучить, незлобивая ирония покривит губы.
Досада, бессилие, жалость, раскаяние – всё вместе схватит. Раскаяние хорошее чувство, совестливое, но чем бичевать себя, что-то же нужно предпринять. Что?
«Он» – нелепый кусок жизни, всего лишь миг. Сиюминутный порыв, проявление внешнего воздействия. Состояния в тот и только в тот момент. Ни миг до и ни миг после роли не играют, они разнятся.
Ошибка – это результат мига. Много ли ошибок в жизни делает человек? И что такое ошибка, и не является ли её жизнь сплошной ошибкой? Часто думала об этом Евгения.
 Если бы появилась такая возможность всё начать с начала, как бы пошла жизнь? Многое ли отмела в сторону, отбросила, или снова потащила за собой? И был бы с ней рядом этот человек,- муж? Положилась ли она снова на свою судьбу?
Не получилось ли так, что она вверила себя тому, кто готов пожертвовать чем угодно, лишь бы удовлетворить своё желание?
По-другому как-то надо было жить. Найти мужика попроще, нарожать ему детей, не мучиться воспитательными комплексами. Как и все – сначала говорить, а потом только соображать, что сказала. Чтобы не сопровождающей быть, а муженёк увивался возле, выпрашивая денег на бутылку. Ну и пускай, сходила б иногда за дурищу. А чего чрезмерно удачливой казаться?
Вот и выходило, что только самой себе казалось, что ты лучше. Интересней. За интерес платить нужно. Вот и расплачиваешься. Бросила свою жизнь под ноги, не сосчитать, сколько об тебя вытирали конечности.
А что, так и было! Ещё поглядят, как на человека лично неизвестного, вежливо кивнут. Знай, мол, место.
Мне стыдно, а им нет. А ведь «вежливому» должно быть стыдно. Как тут можно удовольствие себе доставить.
Здравый смысл подсказывал, чтобы жизнь состоялась. Приходилось считаться с условностями,- это ничего. Отметать сходу ничего нельзя. Решительного, безапелляционного человека лучше избегать – такой ненадёжен.
А сомневающийся? Он своей стонотой изведёт, своим шараханьем слева направо, предложениями и откатами в гроб раньше времени вгонит. Сейчас другое поколение выросло, другие у него запросы. Вот именно, что запросы. Не теми мерками мерить нужно. Не делить на дореволюционных, довоенных, послевоенных, тех, кто целину поднимал, или нынешних – перестроечных. Циников до мозга костей. Всё к рублю пристёгивающих.
«Куда уж их понять! Это у нас всё проще пареной репы было. Мы не пристёгивали».
Вот и пробегала по жизни в поддергайке на рыбьем меху, за неудачницу сходила. Доказывай, не доказывай, вызывай на спор, отходи в сторону, убеждений, может быть, и хватает, а вот, чтобы в юмор перевести, сохранить внутреннее спокойствие, - с этим проблема. И чем дальше, тем хуже.
Дальше, вроде бы, и некуда! Приехали! Когда последний раз от души смеялась? То-то! Надёжность, или как это поточнее выразить, способность терпеть, откроется, если случай подвернётся. Тогда все в порядочности убедятся.
Случится беда, так звери в кучу сбиваются. Волки и овцы друг за дружку прячутся. Куда инстинкты деваются? Совесть, душа, смысл жизни?
Новости одна другой страшнее. И все вперёд гонят. Толкают в шею: не стой на одном месте, не оглядывайся, не жди.
«А, правда,- вдруг почему-то снова подумалось,- когда вокруг от души смеялись? Неужели одно сострадание вызываю? Неужели, опростилась жизнь: есть и спать, ещё ждать уколов. Всё равно, как жизнь младенца. Не живёшь, а идёшь на поводу у судьбы».
«С чего такие мысли? Ты что, на заседании парткома, где вести себя правильно нужно? Согласно линии партии? В чём линия партии проявляться должна у умирающей женщины? Каяться не в чем, просить партию о помощи – бесполезно. Генсеки умирали в мучениях.
Тон мыслей может кому-то не понравиться? Заносчивым показаться, оскорбительным? Ну, выговор по жизни объявят, осудят: не так жила! Уйду я, и выговор вместе со мной уйдёт!»
Мысли вдруг прорезались в голос, он приобрёл интонацию. Так было или так только показалось?
Эх, сейчас бы завернуть на всю катушку матом, выругаться от души. И слова нужные нашлись бы, свежие, образные. Сразу почувствовала бы, как отмякает душа. Нельзя материться, не поймут.
Повисла тишина. Напряжённо пыталась определить, в каком направлении потечёт мысль. Сейчас она сбилась в комок, но в любой момент может выстрелить. Разве за ней успеешь. Наблюдателя посади, чтобы он трепет уловил.
Нет, никаких наблюдателей. Ещё не хватало, чтобы смотрели, когда спишь.
Во всяком случае, посчитала Евгения, утешительного из предложенного набора размышлений, ну, разве, кроме мысли о сыне, будет мало для оправдания.
А кто думает о надёжности, о ненадёжности, об оправдании, когда обуревает страсть? Непонятное влечение затмевает разум. Да человек гораздо прочнее, чем ему кажется. Он вообще не знает, какой есть на самом деле.
О чём бы ни думала, но мысль возвращалась к Виктору. Как-то незаметно он перестал говорить слово «можно», всё чаще и чаще вырывалось у него – хочу. Он стал просто хотеть.
Приятно ни о чём не думать, ничего не делать самой. Никуда не торопиться.
За тебя на небесах решается, будет твоим этот мужчина, готова ты принести в жертву стыд и честь. Чудно, на последней грани мысли о них, о тех, кто был рядом, о её мужчинах.

                15

Евгения считала себя правдивой женщиной. Порочащего ей нечего было скрывать, обманывать или раскаиваться в каких-то грехах. Совесть, как она считала, перед мужем была чиста. Если что и сделала противозаконное, противоправное по меркам кумушек, то это вовсе не было предательством по отношению к мужу. Просто в тот момент его не было рядом.
Раз не держал он за руку, она переставала быть чьей-то собственностью. Собственник тот, кто владеет. Собственник может быть на минуту. Минута владение может продлится час, месяц. На всё время нет собственника.
Удобная позиция. Она всё оправдывает. Хочешь, чтобы я была твоя – держи меня крепко за руку. Не отпускай.
А раз любимого мужчины не было рядом, то Евгения, как и любая женщина, как бы проживала некий отрезок в параллельном мире с другими моральными качествами. То есть, она как бы была и не она.
В том мире ценность поступка измерялась, если хотите, в денежно-видовом эквиваленте, в той валюте, которую душа Евгении не принимала, но это давало новые ощущения. Почему бы и не поторговаться, почему бы и не узнать цену себе. Почему бы и не примерить новые ощущения к старым. Хотя, надевать обновку на грязное тело неприятно.
Особыми рогатками был обставлен отрезок параллельного мира.
К сожалению, а может быть, к счастью, не всегда удаётся поступать так, как считаешь правильным, не причинив боли другому.
Раз-другой грешок был с другим мужчиной. Изменяла не она, а обстоятельства, противиться которым бесполезно. Она изменяла, не предавая душу, она как бы ставила барьер, ограждавший мужа от грязи. Надевала некий спасательный жилет.  В луже распутства, конечно же, там сплошные ароматы, там одно удовольствие. Там нега и страсть, там забытьё. Всё, что было выше водной глади распутства, оно, по её понятию, было целомудренно по отношению к мужу. В луже распутства купается тело.
Ничего не нужно доказывать, как ничего и оспаривать. Было, ну и было! Бог с ним, что кому-то всё представляется в несколько ином виде. Пускай тот очки снимет, или, наоборот, наденет.
«Как говорил Неру, всего должно быть в меру!»
Она четко придерживалась понятия, иногда позволено «от сих и до сих», очерчивала линию по бёдрам и ниже пояса, и не уступала ни пяди больше.
Отнести себя к любвеобильным особам, скажем прямо, Евгения не могла. И воспитание, и жизнь с мачехой, и отсутствие достатка в доме сделали своё дело. Евгения откровенничать ни с кем не любила, особенно на эту тему. Она даже не научилась завидовать другим. Хотя всегда мечтала о хорошей жизни.
Не виновата же она, что в конце жизнь теряет свой ритм, распадается на составные части. Во всём чувствуется усталость. Может быть, только прошлые отношения кажутся более нагретыми.
Она считала, что в юности была хорошенькой. И парни увивались вокруг неё, но так вот, чтобы влюбиться без оглядки, чтобы не спать, переживать, чтобы сохнуть по кому-то – такого за ней не водилось. У неё сформировалось понятие, что любовь – это что-то далёкое, трудно достижимое, за что необходимо бороться. Борьба должна заканчиваться всё поглощающей страстью. Поэтому одноклассники были друзьями и не более того. Может быть, это пресловутый романтизм, книжное восприятие жизни, своего рода близорукость.
В жизни, хочешь, не хочешь, а куда-нибудь вляпаешься. Без грязи не прожить. Не ты так тебя обмарают. Случаются такие обстоятельства, при которых как бы теряешься. Ничего не решаешь сама. Ведет провидение. Артачиться бесполезно. И тут, может быть, самое главное, не сопротивляться обстоятельствам, плыть по течению.
Ну, как, как прожить размеренно жизнь женщине, чтобы не было хихиканья, слухов, домыслов, сплетен – в такое с трудом можно поверить. Слыть святошей,- это всё больше и больше обрастать придумками. А придумки – цепкая вещь, они овладевают сознанием исподволь. Тут, хочешь, не хочешь, а ущербность проявится.
Флирт необходим, он как разрядка. Он ни к чему не обязывает. Это главное. Это не измена. Он как смена настроения. Он непредсказуем. Поэтому и относиться к нему нельзя серьёзно.
Главное, не прикипеть сердцем, не впустить другого человека в свой мир, чтобы не переступил он за черту, чтобы не произошёл обвал. Что собственно меняется от этих кратковременных встреч? Человек ведь не становится ни хуже, ни лучше, внешне он не меняется. Ну, подарил радость другому. Так что? Раздориться нельзя до душевной пустоты.
В первый раз, когда девушка отдается, она теряет способность сопротивляться. Но она это не осознает… А потом просто нужно чувствовать грань, за которую нельзя заходить. Нужно знать, зачем ты это делаешь, что хочешь получить. В конце-концов требуется всё разложить по полочкам.
Попробуй, удержись. Где найти такую, или такого, кто контролировать себя на грани безумия сможет?
Глупо, конечно, требовать объяснения, почему делаешь так, а не иначе. Получится не жизнь, а какая-то арифметика. Это как в задаче: из пункта А в пункт В вышел поезд, и нужно определить место встречи. В жизни так не бывает. В жизни всё решает случай.
Случай. Что, случай уважением наградит? А уважения жаждешь, и чтобы благородное чувство возникло, и чтобы никакого уязвления. Чтобы психологически тебя не смяли. Чтобы никто не перехитрил.
Женщина играет роль. Она артистка, она живёт эмоциями, она не связана обязательствами. Женщина всегда отдаёт. Отдаёт, принимая. Чего больше – это и составляет женскую тайну.
Отдавая, как бы уменьшаешься, мельчаешь, распадаешься на составляющие частицы, которые заполняют гораздо больший объем. Тебя становится много. В разы больше.  Ты делаешься выразителем всех.
Принимая, как бы уплотняешься. Меняешься в объёме до определенного момента, после которого наступает крах. Наступает перерождение, наступает непонимание, отторжение.
Евгения свои немногие связи на стороне объясняла для себя стечением обстоятельств, неудачным расположением звёзд, мимолетным порывом страсти, проверкой любви. То есть, они не были связями в полном значении этого слова. Отступлением от нормы.
Она вела некую игру с той Евгенией, которая уступила Семёну. Он тогда подчинил, унизил, обобрал.
Теперь в подсознании она уверяла себя, что в любой момент может остановиться. И будь она тогда теперешней, Семён только бы облизнулся. Но тогда и сына не было бы!
Какой-то промежуток жизни является восхождением вверх, принимаешь и принимаешь в себя всё, что подсовывается, подставляется, подкладывается судьбой.
Потом следует устоявшийся период, а потом - следует нисхождение. Наверное, в каждом промежутке жизнь определяется разным значением. В первом, может быть, живёшь, чтобы жить. Во втором,- чтобы наслаждаться той же жизнью. Когда нисхождение наступит, живёшь, чтобы страдать.
Но и в первом, и во втором, и в третьем случаях не нужно быть гнилым поленом, которым огонь лишь по-случаю поддерживают.
Всякий раз нос по ветру держать нужно, чётко улавливать капризы, увёртки, чувствовать сопротивление или пустоту под рукой.
Она и в голове не держала, что кратковременный флирт может перерасти во что-то серьёзное. Просто так получалось. В санатории. В командировке. На зло, не на зло. Инстинктивно. В отместку, для того, чтобы мучиться угрызениями совести. Чтобы что-то напоминало. Ткнули носом в то, что виновата, а ты сумей оправдаться. Оправдалась, значит, вины за тобой нет!
Она не считала себя однолюбкой. И Виктор не был первым мужчиной. Как она шутила, дай Бог, и не последним.
В памяти фиксировались ощущения процесса получения удовольствия, иногда разочарования, чувства брезгливости, досады, злости на себя. Иногда возникало непроизвольно чувство стыда, раскаяния. Но что странно, она никогда не запоминала лица тех мужчин. Вместо лица – белое пятно. Что это, особенность психики?
Они были как прочитанные книги, от которых оставалось впечатление содержания, не более того. Запомнить автора книги для Евгении было почти нереально.
Взять хотя бы последний случай. Муж не ездил с ней по санаториям. Она лечить свой артрит ездила. Одна.
День, два. Потом знакомства появлялись. Вечерний сумрак. Шум моря. Какой-то пьянящий наэлектризованный воздух. Томление. Вот-вот окончится санаторное лечение. 
И тут нахлынуло. Готовность к греху набухшей каплей упала. Предвкушение встречи с мужем. Неспешная прогулка по аллеи, когда даже мыслей не было ни о чём таком.
А потом чужая комната, сухая просьба и обвал страсти, испепеляющей, неудержимой, бесконтрольной.
Происходило то, что она позволяла себе только с другими, даже не позволяла, а впадала в первобытное неистовство неандертальца.
Она боялась себя в эти бесконтрольные мгновения. Она подчинялась, безропотно выполняла любые команды, она угадывала, что от неё потребуется в тот или иной момент и была счастлива оттого, что сухие, подрагивающие пальцы самца, касаются её тела, будят желания, низвергают в пучину.
За месяц отдыха всего один раз. Для чего? Чтобы умиротворение почувствовать?
Когда всё кончилось, когда тот человек незаметно исчез, сказал спасибо и ушёл, как уходят женатые мужчины, ничего не обещая, Евгения не почувствовала за собой вины. Она стряхнула с себя, как дерево стряхивает росу с листвы, свои ощущения и не более того. Она не изменила ни себе, ни мужу. Она не предала свою любовь. Просто так получилось. И в этом ничего не было грязного.
Ни на следующий день ни потом не было стыда, раскаяния. Просто тот миг исчез, и с ним вместе исчезла картинка. Евгения не узнала бы того мужчину. Его как бы и не было. Он перестал существовать. Она забыла его. И ни разу до сегодняшнего дня не вспоминала.
Всё не проходит просто так. Она чувствовала, что в душе зреет недоброе предчувствие. Минута, которая не приносит никаких перемен, тяжела. Она переносит в мысль: если бы муж узнал?
Почему сегодня, когда ломает боль, вспомнился тот эпизод? Боль, что, расплата? Но ведь многие грешили в сто, в тысячу раз больше, и ничего.
Евгения попыталась представить лицо мужчины, но лишь возродила ощущение, когда в страсти мяла пальцами чёрные густые волосы на его голове. На кончиках пальцев осталась та память, зафиксировалась. И тело, кажется, вспомнило, отозвалось.
Осеклась на ощущении, некоторое беспокойство возникло.
Странно, где-то же хранятся все ощущения и переживания. Череда событий, всё, казалось, безвозвратно забытое, вычеркнутое. Всё это: ощущение стыда, раскаяния… то есть миг. Помнится - миг, отрезок, вспышка. Не помним же, из-за чего всё случилось. А вот то, что пронзило в тот момент, сумятицу чувств, помним.
Вот бы взять и отсечь тот участок мозга, который отвечает за сохранность ощущений?
Евгения задумалась, слегка покраснела. Надо же такому припомниться. Лежишь вот, распятая болью, чуть ли не умираешь, а мысли посещают грешные. Это, наверное, всё из-за того, что в глубинах тела зреет росток выздоровления. Так хотелось думать.
И тут осенило, она подумала, что муж, наверное, догадывался, знал, что она была не верна, но почему-то всё время молчал. Почему? Может, так ему было удобно?
Они никогда не заключали никаких договоров ни устных, ни письменных. Всё, что касалось семейной жизни, держалось на доверии. Они никогда не устанавливали меру доверия, даже не обсуждали это. Они, кажется, вообще ничего не обсуждали. Установилось молчаливое согласие. Была ли любовь? А как же без любви. Наверное, в самом начале было то, что называется любовью…
И мысли потекли в этом направлении.
- Вить? Витя,- позвала мужа Евгения, попыталась приподняться на постели.
- Что нужно? - просунул в спальню голову муж.
- Вить, ты меня любил? Ты прости меня, если что, не так. Я тебя люблю…
- Дальше что? - снисходительно спросил муж. - За этим, что ли, позвала?
- Этого разве мало? Другой и хотел бы услышать такое, да не говорят… Чёрствый ты, Вить. Не можешь оценить чувство…
- Чёрствый хлеб полезнее горячего… Горячий нужен, чтобы насытиться сразу. Чёрствый в дорогу берут, он дольше хранится…
- Нашёл с чем сравнивать, с хлебом! Хлеб за деньги покупают, а любовь не купишь…
- Сейчас всё за деньги можно купить… Жизнь стоит копейки. Любовь ненамного дороже. И вообще, смени пластинку…
- Вить, а если я умру, ты сразу женишься? Ты подожди немного, а то я буду приходить, я не дам вам жизни…
- Дура! Лежишь, вот и мысли лезут -  дурацкие… Сушина скрипит да стоит… Дура,- повторил муж.
- Конечно, я -  дура,- загорячилась Евгения. - С дурой прожил жизнь. Можно и на вопрос не отвечать, какой с дуры спрос… А только знай, я тебя люблю и любила всегда…
- А если б не любила? - муж усмехнулся, зашёл в комнату, остановился возле кровати. - Ты любила, я любил, какая разница? Это не главное… Главное, я тебе верил… Главное, ты умела,- муж помялся, подыскивая нужное слово, поморщился, каким-то хриплым голосом, будто слова через силу пробивались изнутри, из грудной клетки, продолжил,- ты умела растворяться в другом, ты умела жить жизнью другого…Так-то, моя милая…
- Вить, а ты…- Евгения замолчала, посмотрела на мужа. - Ты не жалеешь, что мы жили вместе? Ты ни о чём не жалеешь?
- А чего мне жалеть? Жалость унижает человека, так классик сказал… Конечно, он дурак, этот классик… На Руси жалеть, в сто раз выше, чем любить…
- Вот, опять ушёл в сторону от ответа. Причём здесь классик? Вить, а если бы представилась возможность начать жить сначала, ты бы меня снова нашёл или нет?
Евгения напряженно ждала ответ.


                16.


Она часто думала, что невольно усложнила свою жизнь. Усложнила не чрезмерно большими запросами, запросов-то как раз не было. Усложнила, может быть, тем, что не относилась к легкомысленным, беспомощным и чуточку нахальным женщинам. Тех жалеют. Жалеют, значит, чувство вины разогревают, чувство вины за собой тянет унижение. А легкомыслие – у него, как ни крути, тоненький краешек. Чуть пережал – результат - не иначе, как подлость.
Как-то спросила Виктора, любил ли он ещё кого-нибудь, ну, не любил, пускай, влюблялся?
Ответ последовал после продолжительной паузы. И как всегда не коротко, а как бы с позевотой, раздумчиво. В обтекаемых выражениях, с недоговоркой. Поучительно-наставительно.
- А что ты вкладываешь в понятие, любил или влюбился? Длинную любовь или любовь скороспелку? Любить одинаково разных женщин, по-моему, невозможно. Нравиться женщина за что-то может. За что-то! Если красивая, если умная, если ноги у неё от ушей, если фигура есть... Такое редко, когда в одном человеке складывается. И вообще, что-то поразить должно.
Муж говорил правду. Что-то должно поразить. И любовь делить нужно на длинную, которая на всю жизнь, и на похожую своей минутной страстью на вспыхнувший соломенный жгут. Длинная любовь обязательства налагает. А пых, он и есть пых!
Евгения в своей жизни несколько раз влюблялась, влюблялась, живя с мужем. Блажь находила. А потом та любовь проходила.
Вовсе никакой любовью не была. Так, накладка, и ничего больше. Превращалась, переходила в какие-то прежние грустные минуты. Но ведь влюблённость умножала навык.
Навык желания оставался, а интерес к человеку пропадал. Навык в какой-то мере унижал, пощипывал, словно взывал к той минуте страсти, торопил что-то. Заставлял вглядываться в то, что случилось, или могло случиться.
Да, она всегда говорила правильные слова, сдерживала себя. Вырастила сына. И на каждую женщину, которая оказывалась подле него, смотрела как на хищницу. Кто-то сына должен был увести. Нет, не была каторгой её жизнь. Трудно было, отдавала себя всю своим мужчинам. Но ведь душу сохранила.
К чему человек больше прислушивается, живя? К зову души или к голосу тела? Зов души – томление, а голос тела – это плоть, а её ублажать нужно. Голос плоти поставить можно и нужно. Тело всему радуется, если оно не обременено болезнью.
Как приятно потянуться утром: солнышко в окно светит, птичек голоса, вереницы облаков на небе. И ты готова раздаривать себя если не всем, то тому, с кем повенчана, любимому человеку.
И даже та минута, когда раздрай в сознании, когда, вроде бы, непонятно отчего, сознание и произносимые в запале слова мешают одно другому, тело требует верности.
Что изнашивается первее – душа или тело? В счастье или беде?  В счастье тоже не всё гладко, шероховатостей полно. Приходится до поры, до времени, внимания на них не обращать.
Тело непосильным трудом до измождённого состояния довести можно. Ни рукой, ни ногой не пошевелишь. Высохнуть оно может от голода, от изнуряющего зноя, согнётся от тяжести. Душа тоже непосильными думами калечится, истаскивается, мельчает, черствеет. В разлуке и душа болит, и тело томится.
Что первее, больнее, постичь можно, когда беда грянет. В беде труда не составит уяснить себе, что такое счастье, какие люди окружают. Обида разрастись может до угрожающих размеров, а может, лопнуть как дождевой пузырь на луже.
В беде обычно помогают советом, рублём, личным участием. А в счастье,- сколько косых взглядов на себе поймаешь. Никто же не верит, что оно взаправду, что хорошо.
Чужими страданиями утешаются: как же, и у меня так, у меня не хуже. Это притворство. Притворе завидуют. Притвору оговаривают. Ждут, когда по-настоящему уколоть можно будет, когда приговор начнёт оправдываться.
«Нет, нет ничего хорошего в показушной жизни».
Разговор разговору рознь. Готовишься к чему-то, заранее подыскиваешь слова, репетируешь, как посмотреть, с какой интонацией ту или иную фразу бросить, то слова, конечно, зазвучат. Даже если хотела пощадить, не договаривала всего, обвинения, своею заготовленностью, проникнут в самое болючее место. Стократную боль вызовут.
А где же в таком случае судьба? Вот и гадай, что весомее: судьба или случай? Почему на защиту судьба не становится? Или судьба сзади за жизнью тащится? Тащится и сверяет. Обрисует жизнь, потом, когда итожить время подойдёт, в знаменателе судьба и прописывается.
Нет, судьба – судьбой, а случай с воза спихивать нельзя. Ко всему случайному относиться серьёзно надо. Случай провоцирует, он определяет, на что человек способен. Тут и решительность к месту, и смелость, и терпение. И удача. И как звёзды на небе расположились.
Одно только никак не пристёгивалось в общую упряжку рассуждений: является ли судьба правдой? Правда, высказанная в запале, звучит фальшивее вранья. Правда грузит обвинениями.
От умиления, что додумалась до такого, впору слезу пустить. Нет, всё-таки природа прогадала, не так поступила: набирается человек ума, обрастает опытом, и, бах - трах, вот он конец жизни.
А с чего всё началось,- тонуть стала в своих же выстроенных умозаключениях. И никто на помощь не пришёл. И чем дольше паузы длились, тем молчание сильнее душило.
Вспоминала, как сторонние истории, не имеющие ни к чему прямого отношения, все её разговоры с сестрами.
Сёстры, что там сёстры, копни любую женщину глубже, дюжина чертей внутри у каждой своей очереди ждёт. Насладиться возможностью задушить своими руками противницу.
Палач - тот хоть с помощью верёвки отправляет на тот свет. А близкие люди, добренькие, словами, да не глядя в глаза, приотвернувшись, неприязнь цедить норовят. И чем ничтожней уколы словами, тем они больше набухают обидой. Врезаются, будто зубилом канавку на камне проделывают.
Чем родственное выяснение отношений плохо, так тем, что не встанешь, и не уйдёшь. Будешь сидеть, и моргать глазами. Родня ведь, скажи, что не так, брось её,- сразу это сочтёт за предательство. Вытащит на божий свет слово «зависть». Такие грехи откопает,- сама не подозреваешь их наличие.
Одно из застолий особенно помнилось. В гостях у Галины, старшей сестры, отмечали встречу. Разговор о получении радости зашёл, о каких-то там наслаждениях. Нужно раскаяние, не нужно. Когда умение сочувствовать беде поселяется в сердце, само ли умение приходит, или из-под палки его формируют.
Что особенно примечательно, так все становятся праведниками, когда у находящегося рядом человека нелады в семье. Сорваться ведь можно на пустяке: тебе слово, ты в ответ – два. И пошло, поехало. Вожжа под хвост попала. Нервное расстройство.
«Я бы на твоём месте поставила муженька перед фактом»,- так, кажется, высказалась Галина. Уж и не помнила, по какой причине была произнесена эта фраза. То ли Галина сморщила нос на то, как одета была сестра, то ли не понравилось, что Евгения больше отмалчивалась. А может, обида взяла, что муж сестру держит в чёрном теле, на обочине. При его-то деньгах, при их-то возможностях, деньги на Севере с неба валятся, – в отпуск ездят каждый год, и нечего отпуск проводить, разъезжая по родне. Мир надо смотреть, одеваться, обуваться. Галина всегда считала, что Евгения у них хорошенькая.
Ведь и дураку понятно, что если женщина не имеет возможности засветиться в особенных кругах, она блёкнет. Ну, не дурнушка же, сестра.
Евгении сразу, вроде как, и захотелось ответить сестре, что никуда она не рвётся, никем особенной стать не желает. И не съедает её ни телесная, ни душевная боль. Это забота Бога, кому, что ниспослать. А если сестра так уж переживает, то пускай запомнит истину – где ничего нет, там и выдумывать нечего.
- Трясогузка,- сказала на слова Галины Евгения.
- Что трясогузка? - как бы опешила Галина.
- Так трясогузка, птичка такая, хвостик у неё, когда головкой крутит, всё время дёргается, как будто про себя считает.
- Ну?
- Хвостик, говорю, колеблется.
- И что?
- Да ничего, так.
- Так не так, перетакивать не будем,- поставила как бы точку Галина. Евгения тогда отметила, как нехорошо посмотрела сестра. Видно, замечание про трясогузку, приняла на свой счёт.
Хоть в споре, хоть в разговоре лишний раз высовывать нос, выказывать этим свою заинтересованность, нечего. Сиди, молчи, не бросай насмешливых и уничтожающих взглядов. Делай вид, что всё видишь и слышишь впервые, что тебе интересно.
«Не в деньгах счастье,- думала Евгения. – Конечно, количество денег что-то значит. Если кому захотелось пожалеть, так пусть он сначала полной мерой насладится унижением. Нет унижения, так и веди сестра себя скромнее. Не ищи там, где ничего не зарыто. Мы не бедствуем, не выставляемся напоказ».
Конечно, тогда не так складно подумалось. Время выстраивает слова в связное предложение. Другое было время, другие мысли, другие по загашникам хотения были рассованы.
Вот о чём точно тогда подумала, так о жалости. Не поучения, а свою жалость из тайника достать каждый должен. Жалость, она сама на свет божий вытащит все хорошие качества.
Разговор не получался. Наскоки сестры так и оставались всего лишь наскоками. Не сестру Галина старалась задеть, в Виктора. Он же вначале был настроен благожелательно. Ни поддержать разговор, ни скомкать его не пытался. И шуток своих не отмачивал.
Виктор молчал, казалось, по самую макушку ушёл в свои размышления, казалось, что он не слушал трёп сестёр. Но вот, словно до него что-то дошло. Сморщил нос, каким-то тусклым голосом, словно и не сидел он рядом с красивыми женщинами, а где-то на пеньке в лесу думал свою думу. Вырвалось у него, выродилось запоздалое, вдогонку, негромко он сказал: «Хорошо, что некоторые не на твоём, а на своём месте».
Галина, было, пропустила замечание мимо ушей. Потом пыхнула. Фраза была уже вовсе не о месте. С минуту, точно, смотрела на Виктора с таким серьёзным выражением, какое за вечер ни разу на лице не было. Сходу прочесть можно было: «Чья бы корова мычала, а твоей лучше помолчать!»
Евгения усмехнулась про себя. Сбил муженёк парой слов апломб сестры. Хоть запоздало. Но выступил на защиту. Как говорится, поучай, да знай меру. После этой ситуации почувствовала лёгкость. Хотя и не поняла, почему.
«Нечего застолье превращать в производственное собрание,- подумала снова. - Собрались в кои веки вместе, так пусть душа играет. Нечего, как с грядки сорняки, выщипывать несуразности».
Молчаливо вынесенный приговор, обычно, подразумевает одиночество: тебя будут любить, но не так. Тебя будут жалеть, но, снисходя. И говорить с тобой будут, но всегда что-то имея про запас. То есть, не полноценная краюха хлеба выложена будет, а куски. В разряд «кусочницы» переведут. А это – положение ниже плинтуса.
Может, думала так Евгения, может, спустя какое-то время посетили голову такие мысли. Как говорится, ни с чего на ровном месте не споткнёшься.
Муженёк многих не устраивал. Многим казался неинтересным. Говорит мало, если и начнёт о чём-нибудь судить, то вроде как истины изрекает. Но его присутствие, по крайней мере, так Евгения для себя отмечала, стоило любого разговора. В чём не откажешь, Виктор не выделывался, не старался казаться особенным. Не тронь его, не тормоши, молча и просидит, поглядывая на окружающих его людей.
Что ещё удивляло, так умение защищаться от подковырок, застольные умничанья его не задевали. Евгения давно поняла, что мужу, иногда, потребность побыть одному край как нужна.
Это же и хорошо. Говорунов в компании всегда предостаточно.
«Случай,- так думала Евгения,- сводит людей, и почему-то эти, казалось бы, чужие люди переходят в разряд зависимо-необходимых. Без них уже и жизни не мыслишь. Причём и ты, и они даже не подозревают, что обходиться можно как-то иначе. То ли они тебя ждали, то ли ты их нашла. Ни о какой расплате за возможность общаться не думалось».
Мысли эти не касались мужа. О нём она не могла думать отстранённо. Он человек увлечённый, он часто забывал о времени. В то же время, ездить на нём, погладить против шёрстки, поиграть на самолюбии хотелось. Почему, да просто, когда он «взъерошивался», он делался дороже. Враз просыпалось желание сделать для него что-то хорошее.
Уже давно Евгения смотрела на всё вокруг, если можно так сказать, как сквозь призму своей болезни. На любой заданный вопрос, который отводил мысль от переживаний, она некоторое время таращилась на собеседника до странности выболевшими глазами, глядевшими, казалось, из пелены далёкого далека. Глядела не на поверхностно, а как бы внутрь.
Нюх, который с болезнью только обострился, нюх на хороших людей, на неправду, на лицемерие, этот нюх давал точное понимание. Почему-то не хотелось тратить последние силы, чтобы что-то доказать. И не откликачество на чьё-то мнение важным становилось, а важным было то, что она ещё живая. Не потеряла способность иметь своё мнение. Могла его высказать. Хотя, всё чаще и чаще задавала себе вопрос: «Зачем?»
Ничего не могла изменить вокруг себя в молодости, потыкалась, помыкалась, да и села на то же место зрелой женщиной. Теперь–то чего пыжиться?
Конечно, особенно в молодости хотелось хорошо одеться, хотелось иметь красивые туфли, но семья была большая, денег не хватало, и Женька донашивала платья старших сестер. Все тогда так жили. Но тогда она не считала, что жизнь паршивая штука, что кто-то дозами выдавливает грамм радости и тут же следует прослойка чёрной тени.
Она почему-то рано уяснила, что изменить жизнь можно было, лишь уехав куда-то. Но и уехав, её не покидало искреннее чувство любви к отцу. Всё время помнила вишню, какую посадила у забора, сарай, лестницу на сушила. Петушиное «ко-ко-ко». Её тянуло домой в Колюжино.

                17


Издалека всё по-другому видится. Издалека можно всё описать словами. Даже оценки всего происходившего и с ней, и с теми, кто находился рядом, становились не те.
Что-то близкое по ощущению с концом света, когда делается всё равно, что с тобой будет, рождалось в ней.
Нет, ни с кем расквитаться не хотелось, и кары всевозможные на головы недругов она не посылала, но никак не могла понять, почему жизнь к ней так немилосердна? Почему так жестоко обошлась, понять не могла, откуда прицепилась болезнь? Зло, говорят, из добра не родится. Тогда, что и откуда взялось?
Вместе с болезнью исчезло ощущение рая. А оно было.  Чуть-чуть, но было.
Рай ведь не необитаемый остров с дворцом, с лебедями на пруду, с принцем. То не взаправдашняя сказка. В жизни рай – проснуться утром, прижавшись щекой к плечу любимого мужчины, не открывая глаз, пробормотать: «С добрым утром!». Потянуться, прищуром глаза перехватить устремлённый на тебя взгляд, отгородиться локтем, и ждать. Чего? А этого самого!
Подхватиться ночью, когда сон и явь мешались. Остро пронзала мысль, что мужа нет рядом. Туканье будильника начинало долбить голову не хуже грохота перфоратора, и стрелки часов, особенно секундная, взмывали вверх и падали. И сердце, то начинало биться возле шеи, то обрывалось вниз.
Она любила писать письма, писала обстоятельно, длинно, на нескольких страницах. Любила, чтобы в это время никто не мешал, никто не сбивал с мысли. Писание письма превращалось в некий ритуал. На кухню в это время заходить было нельзя. Письма Евгения писала только на кухне, только вечерами, когда все дневные хлопоты, словно шелуха луковая, отпадали.
Чаще всего она писала сестре Надежде. Не потому что духовно сблизились, вовсе не из-за того, что Надька стала понимать, слух у неё прорезался. В общем-то, Надька была не глупа, не слезлива, но и излияний любви от неё ждать не приходилось. Себе на уме, девушка.
Так уж получилось, что после смерти брата ближе никого не было. Хотя одно время между Надеждой и ею пробежала чёрная кошка. Разлад не разлад, не пойми, что, возникло, вроде бы, ниоткуда. Какое-то время не общались. Может быть, несогласие возникло из-за того, что Надька не поехала хоронить брата.
Дело вовсе не в деньгах, хотя Надька упорно настаивала, что сидела без копейки. Деньги занять можно. На что, на что, а на похороны любой раскошелится. Что-то иное от поездки отвлекло. Может, очередной мужчина? Евгения не уточняла. Просто было обидно.
Евгения без слёз не могла вспоминать, как ездила хоронить брата. Месяца за три до той трагедии Егор прилетал в Кутоган. Теперь, как понимала, прощаться. Видно, отчаяние погнало, видно возникла потребность найти ту соломинку, которая позволила бы удержаться наплаву. За этим ведь родственников объезжают.
С пустыми глазами брат прилетел. Про такие глаза говорят: «Прошлогодние».
И чемодан при нём, ещё тот, с которым на стройку покорять мир два дурака отправлялись. Чемодан из далёкой теперь незамутнённой молодости. С такими чемоданами уже давно никто не ездит: углы железками обиты, крышка промята.
Глядя на брата, на чемодан почему-то дёрнулось сердце, ёкнуло. То была не жалость, не только жалость.
«Ну, почему, умному, терпеливо сносящему все превратности судьбы брату, который до безумия любит своих детей, жизнь уготовила бездомность? С тёщей ужиться не может, с женой постоянное непонимание. Куда бы ни уехал, отовсюду, в конце концов, возвращается под тёщину крышу. Поживёт, сколько поживётся, и снова в бега. Отчего так, отчего? От каких таких внутренних сомнений бежит?»
Мёдом ведь не намазан дом тёщи. Лида не королева. Не напичкана магнитами. Ну, раз не получилось, второй раз за дверь выставили,- рви с концами, будь мужиком.
Что за непостижимая целесообразность? Облить помоями зятя в первый раз смелости набралась, а потом самотёком, тазик наклонять не нужно, обличения хлынули. Хуже Егора для Натальи Павловны нет мужчины. А Егор всё к детям рвётся. Дети-то вырастут, никуда не денутся. И Лида неплохая мать, но и не настолько хорошая, чтобы забыв себя, из-за спины матери выглядывать.
А может быть, Егору не удаётся отказаться от своего прошлого? Какая-то детская обида, маленькая, не проглоченная во время, привязывает того Егора к теперешнему?
Ведь и она, Евгения, не ангел. И Виктор вовсе не принц. По макушку в сомнениях, но он никуда не бегает. Перемалывает в муку и неприятие, и непонимание, и вздорность, и фальшь. Конечно, сам мучается, окружающих мучает, но «пищит да лезет». Егор не такой.
Думалось, как бы сложилась жизнь у Виктора, не будь рядом с ним её, Евгении. Какая-никакая, а подпорка. А у Егора нет подпорки. И внутри стержень гнутый, и снаружи некому мужика поддержать.
- Неважно, братик, выглядишь.
- Ничо, кости есть, сало нарастим…
И было что-то такое в его глазах, и в стареньком пальто, и в кроличьей шапке, которую он мял в руках, и в голосе, что Евгения не выдержала – заплакала, завсхлипывала.
Поглядела, как её мужчины качнулись навстречу друг другу, замерли, обнялись, пережидая первое волнение. Замечала не раз, как волнительное похлопыванию по спине, мгновенно высвечивало прошлое.
- А я еду из аэропорта на автобусе, думаю, как мне ваш дом на Комсомольской улице найти. Где такая улица, а оказывается, дом возле остановки,- бодро говорил Егор после приветственных объятий. В это время Евгения выдёргивала его из рукавов пальто, забросила шапку наверх вешалки, подсунула под ноги Егора тапочки. - Город выстроили – ничем не хуже иного областного  центра.
- Надо было телеграмму дать, когда вылетаешь. Я бы встретила.
- Телеграмму… С телеграммой не интересно. Получил твой вызов, как смог, так сразу и полетел. Далеко забрались, господа хорошие. Летишь, снизу ни огонька не видно, намёток, что люди живут, нет. Потом, бац, на посадку пошли…
- Ставь чайник,- приказала Евгения Виктору. - Счас, Егор, кормить тебя буду, счас мы с тобой выпьем. В кои века, братик, ты ко мне приехал! В мой дом! Помнишь, как я мечтала заиметь свой дом: на окнах занавесочки в цветах? Своя дверь… Петь будим, пить будем, вспоминать будем. Упою чаем!
Потом отстранилась, с минуту смотрела на брата с таким выражением любви, восторженно-покорным светом открытого обожания, какое редко уловишь на лице женщины, когда она смотрит на собственного мужа.
Во взгляде была дикая непосредственность самоуверенной женщины, которая полагает, что она способна всё понять, всё простить, прикрыть собой.
И секунды сомнения не было, Егор прилетел надолго. Ему с первых минут нужно было дать почувствовать себя иным, чем он был, лучшим. Первые минуты – это затравка, приманка, насаженная на крючок, а потом в его сосуд они дольют чуточку уверенности, чуточку любви, глядишь, оттает мужик.
Всё-таки, тревожное ощущение оставило посещение Егора. Его ждали, говорили о нём, возникло обсуждение, а вот если бы Егор остался в Кутогане? Вот если бы устроился на работу, и начал здесь жить?
Не вышло жизни с Лидой, но детей-то он не забывает, помогает. Конечно, и мать писала, и Галина говорила, что Егор стал выпивать.
Галька на слове «выпивать» делала паузу, на мгновение пристально глядела, что-то таинственное по лицу её разливалось, мол, думайте об этом, как хотите. Попыталась начать расспрашивать, подробности выяснять – Галька начинала сердиться, злиться.
Ведь не запойно пил Егор! А там кто его знает. Чтобы сломать человека, усилий больших не требуется. Но ведь и утешить,- для этого всегда мелочь, что-то незначительное найти нужно.
Может быть, и прозвучали из уст Галины те слова сплошной отсебятиной. Может быть, она, в самом деле, верила в то, о чём рассказывала, но слушать её было тяжело.
Мало-мальской уверенности слова лишали. Довольно странное состояние они вызвали. На пару секунд Евгения потеряла дар речи. Выходило, её любимого братика оговаривали.
О многом думается: о том, что многим людям уверенности недостаёт, многим не хватает денег. О болезнях думается, о жизни вообще, о тех людях, кого нет рядом. Думается, но повседневные дела всегда оказываются сильнее, и они вытесняют все другие мысли. То, далёкое, тревожит не больше, чем какой-нибудь отсвет на стене.
Евгения наотрез отказывалась верить в возводимый на брата поклёп. Нельзя чересчур обличениями размахиваться. Да, жизнь не сахар, но плохое не должно долго тянуться. Передышка должна наступить.
Может, Егор и выпивал. Он сильный, он выдюжит. Но что-то же поколебало уверенность. С первого взгляда поколебало.
Улыбку Егора, похожую на язвительную гримасу, скорее, униженно выжидательную улыбку отметила в первый момент. Торопливость в движениях, голос, какой-то пережатый, неестественный, то чересчур взволнованный, срывавшийся на фальцет, то делавшийся глухим. Чувствовалось, волнуется брат, не может избавиться от беспокойства.
И это не из-за того, что смущён встречей. Ни грамма недоброжелательности, ни миллиметра отчуждения в те первые минуты не чувствовались, но почему-то попытка понять, заставляла пристально присматриваться.
Евгения потом поделилась, что почувствовала между собой и братом колеблющиеся створки перегородки отчуждения. Сжалось сердце, закрытым брат показался. Не по себе почему-то стало. Вот и начала тормошить.
Она своею торопливостью пыталась, как бы успеть проскользнуть в щель момента встречи, чтобы руками удержать захлопывающиеся створки. Всё-таки, тогда, в первые минуты, Егор ещё не спрятался, подобно крабику-отшельнику, в свою раковину, каким выглядел потом, накануне бегства от них.
Человек откроется тогда, когда сам захочет это сделать. А то, что клещами из него вытягивают,- это чепуха и враньё. Если и откроется какая-то правда, да и то, лишь наполовину.
Правда наполовину – это когда глаза смотрят сквозь прорезь с холодным любопытством.
А вот потом всё можно на поминутно разложить, потом первые впечатления начнут обрастать деталями.
Для Виктора характеризующими всегда были первые минуты встречи с человеком. Как посмотрел, с какой интонацией произнёс слово, каким был первый порыв. Из этого потом складывалось отношение к человеку. И ничего поделать с собой он не мог, если что-то выходило «не таким». То, «не такое», потом всё одно проявлялось.
«Хорошо» для разных людей несёт подоплеку постоянной величины. «Хорошо» - значение, не имеющее границ.
Это только так говорят, что прожить остаток жизни нужно хорошо. Хорошо – для одного прожить по совести, для другого – накопить «на смерть», кто-то ограничится условием не болеть. «Хорошо» - это и заклинающе перебрать прожитое, войдя в азарт так, что задрожит подбородок.
Вот и Егор,- дёрнулось сердце при взгляде на него. Хотя и обнялись, хотя и похлопали дружески друг друга по плечу, в меру сил Виктор поддерживал беседу за столом, но ушло что-то. Даже того ощущения, когда ездили к Егору летом, не было.
Всё стало другим. Наполнило странное ощущение, к которому примешивались тоска и неуверенность. Молчаливое понимание и, одновременно, полное непонимание. Пытался отмолчаться, не задавать вопросов. Уходил в сторону от взгляда Егора.
Оно, конечно, вымучить объяснение можно, но время, время должно пройти. Время для того, чтобы улеглись первые впечатления. Впопыхах, на замахе что-то главное можно упустить.
Нет, Виктор не переживал из-за того, что Евгения брата любила больше. Любовь к брату не похожа на любовь к мужу. Ревности не была. Чушь собачья! Но ведь что-то возникло. Не просто так дёрнулось сердце? Не просто так от Егора холод пошёл, холод, несущий разрушение.
Знать бы, что ощущение холода пророческим было, может, всё сделал, уговорил бы Егора остаться в Кутогане. Но, пресловутое «но» сделало сторонним наблюдателем встречи сестры и брата. Не любопытным, а ждущим чего-то.
Мог бы, и отпроситься с работы, ради приезда Егора,- не сделал этого.
Какое-то детское, давным-давно забытое чутьё, внезапно прорезалось. Ведь дети острее чувствуют, что говорить, когда говорить. Желание дёрнулось о чём-то спросить, и снова спряталось. Фальшиво-подлинное ожидание самое тяжёлое, хотя и заполнено смыслом.
Егор почти никогда не пытался ответить на заданный вопрос сразу. Он замолкал, смотрел невидяще, ждал. Ждал пояснений.
В вечер приезда можно было бы просидеть до утра. Если бы не на работу. Виктор ушёл спать раньше. Он не знал, до какого часа сидела жена с Егором. Не до утра, конечно. Ей ведь тоже на работу с утра.
Уходили к восьми. Егор в это время спал, может, притворялся спящим. Только он ни разу за всё время не поднимался, когда они собирались на работу. В обед встречались. Егор рассказывал свои впечатления от блуждания по городу. Ему всё нравилось. Но он всё больше и больше что-то недоговаривал. Мрачнел, что ли
А после того как три дня подряд на площадке за мусоропроводом стали появляться пустые бутылки из-под вина, после того, как в разговоре Егора всё больше язвительность стала проявляться, всё больше по отношению к себе, губы стала кривить нехорошая улыбка, тогда вот Виктор и понял: рано или поздно, но Егор уедет. Он так решил. Не по нему что-то. Что-то не по шерсти.
Что удивительно, не бросалось в глаза состояние опьянения. Понимал Виктор, начни выспрашивать, окажешься в дураках. Припишут то, чего не помышлял узнать.
- Знаете, ребята,- не на пятый ли день заявил Егор,- я не хочу мешать вам жить. Последнее дело мужику греться у чужого очага. Эх, мне бы подержать дочку на коленях, понюхать её волосы…
Ничего больше тогда не сказал Егор. Евгения попыталась разогнать атмосферу грусти.
- Ничего, братик. Ты же не урод, найдём тебе жену… И работа есть для тебя.
Сомневаться не стоило, Евгения говорила от чистого сердца. Её не смущало, что глаза Егора, когда он говорил, были пустые.
- Я всегда знал, что один на свете, всем чужой. Я ничего не значу для жены, ничего не могу дать детям. Чутьё такое мне дано. Чутьё, но не характер.
Я весь в батю. Поеду, упаду ещё раз на колени, авось в последний раз. Устал. Жил, жил и вдруг понял, что не в ту сторону жил. Пуст. На гору лез, лез, пыхтел, раз оскользнулся, второй - съехал вниз. И вроде как никуда не двигался. И следа моего нигде нет. Облом во всём. Без новизны, без удивления.
«А я в кого? Я тоже устал. - подумал при этих словах Виктор. - Правильно Егор говорит. Я ведь тоже один, тоже знаю об этом. Что, мне давно чуть больше чего-то? Знаю свою силу и свою слабость. А Егор, что, силы не имеет? Почему?
Может, нюха у него нет? Но ведь голова у него варит… Может, всё из-за того, что живёт с оглядкой? Убегает отдышаться от натиска мыслей. Есть ведь такие, кто не принимает чужой жалости. А людям что, людям нужно, чтобы ты был виден, как на ладони, чтобы об тебя ноги можно вытереть, чтобы ничем не отличался, был похож на всех. Чтобы повертеть тобой могли».
Когда отталкиваешься от чужой жизни в попытке понять свою, чужая жизнь человека, да и он сам, отчуждение вызывает.

                18

На шестой ли, или седьмой день нахождения Егора в гостях, у Виктора с ним был сугубо мужской разговор. Евгения ушла, кажется, в баню. Вот они и устроили своего рода мальчишник. Оккупировали кухню. Не то Евгения, не то Егор как-то высказались, что только самых-самых друзей принимают на кухне. Такой чести не то чтобы заслужить нужно, а быть в доску своим.
Чтобы крамола не исходила из кухонь, в Советском Союзе они испокон веку малюсенькими строились. Может, из-за того, что одной-двумя кастрюлями привыкли обходиться. Сковородка и того меньше места занимает.
В коммуналке доступ к плите вообще согласно очерёдности. Повернуться негде, зато весело. А ведь большую часть времени женщина на кухне проводит. Как тут не позавидовать иностранцам, у них на кухнях на велосипеде гонять можно.
Разговор начался с того, что Егор поинтересовался, правда ли, что Виктор взялся писать книгу, о чём она будет, и что своё, Егор так и подчеркнул интонацией «своё», собирается он сказать.
- Такой разговор насухо не пойдёт,- после непродолжительного молчания сказал Виктор. - Как говорят, раз пошла такая пьянка, режь последний огурец. Давай создадим обстановку, антураж разговора.
Виктор поставил на стол початую бутылку «Пшеничной», достал из холодильника нарезанный впрок салат, хлеб.
- Не есть собрались,- остановил его Егор. - С такой закуской можно сидеть сутки. Мне приходилось и тремя семечками подсолнуха заедать стакашок. Садись, не мельтеши перед глазами. Ты вот мне лучше скажи: «Чего ты в жизни достичь хочешь? Какая цель была у тебя в твоей далёкой юности,- говоря это, Егор усмехнулся, губы как-то чудно дрогнули, а взгляд, оторвавшись от клеёнки на столе, устремился на Виктора. Виктор почувствовал холодок. Нет, не разговор о книге волновал Егора. Егор запнулся, продолжил. - Ты хоть на шажок к юношеской цели приблизился, или похерил её? Всё другим стало? Ещё вдогонку вопрос: «Вот умрёшь, не всё ли равно тебе, как ты жизнь прожил?»
Утренняя воскресная отрешённость осела, свернулась. На её место стал выдираться наружу холодок неприятия. К кому? Почему?
Толку попусту одно и то же перемывать. Было такое, что жизнь в тягость переходила,- заставлял, пересиливал себя. Было, что смысл жить пропадал, снова усилие, и глаза распахивались. Евгения была рядом, она не то что физическую немощь отодвигала в сторону, но безысходное отчаяние на себя переводила.
Никто ещё не доказал, что на том свете все озабочены вопросом, как они жизнь прожили. И человек, один раз кого-то предавший, так уж сильно мучается. Разовое отступление от нормы можно замолить, сославшись на обстоятельства, на незнание, на слабость духа. А вот тайна пресловутой любви, всё, что связано с ней, начиная от первого трепета сердца и заканчивая глубоким страданием неразделённости, преследует до последнего вздоха. Или выдоха.
Что-то кольнуло под лопатку. Куда-то потянуло. Совсем не такой оказалась земная любовь. Расплата, в этом никто не смог бы переубедить Виктора, за грехи, за ещё что-то, остаётся здесь на поверхности, среди тысяч не подозревающих об этом людей.
Егор сковырнул колпачок с горлышка бутылки, плеснул в рюмки. Взял в руку ту, что стояла ближе к нему, покрутил её пальцами.
- Ну, будем!
Виктор уже понял, что Егор не сторонник праздного разговора, он не из тех, кому лишь бы поразить своим высказыванием. Даже если говорил с излишней резкостью, то это было не из-за презрения к собеседнику. Не из-за того, что с мнением не считался, и не восхищения к себе требовал, он просто говорил то, что думал, и в каком тоне думал. Уж он, точно, авторитет зряшными рассказами завоёвывать не будет. Он, скорее всего, уже уверился в том, что не умеет жить, что в вечной неудовлетворённости пропитался желчью тревоги.
- Ты, Витёк, не обижайся, что так говорю. Редко с кем посидеть, поговорить хочется. Ты всё время дистанцию держишь, опаска у тебя - как бы не замарали, не совратили. Слаб ты, не заматерел.
Сильный ведь как, он очертя голову в стремнину сунет, а ты ходишь вокруг да около, сунешь ногу супротив течения, и отдёрнешь. Это ничего, нерешительность не самое страшное. Показался ты мне стоящим мужиком, когда в отпуске заезжали. Не трепло, не балабол. Молчишь, да слушаешь. В таких случаях говорят: «На ус мотает».
- Так и ты, Егор, не трепло. Я – ладно, я пашу на стройке. Чего там,- Виктор усмехнулся,- я - человек с улицы. Светлое «завтра» строю, проблем – куча. Как-то пытаюсь разобраться в них. Мне что, не я сам, так кто-то наставит. Комсомол. Партком. Начальство. А ты, понять не могу, тебя-то чего мотает по свету? Я, конечно, не советчик, но… Я ведь тоже в школе поработал. Физкультура не литература, но всё равно… Там. Конечно. другая усталость. Но… Оттарабанил, и свободен. Ты тоже стихи писал, говорят, талантливые. Вот и пиши, для себя пиши.
- Ты, я, он, она – вместе дружная страна… От ответа уклоняешься, мил друг,- остановил на полу фразе Виктора Егор. - Я первым спросил. Давай черёд соблюдать. В мужской компании порядка больше, чем, когда с бабами сидишь. Знаешь, что в тебе удивляет – нежелание смотреть прямо в глаза. Патологическое нежелание. На потолок смотришь, на стену, в пространство, а там ничего не написано. Ты что, считать боишься из глаз что-то особенное? Нехорошее?
- Когда нехорошо, тогда и верчу головой. Мне прицепиться к чему-то надо. Не научен по отдельности маяться. Ишь,- усмехнулся Виктор,- в уклонисты записал. В тридцатые годы с таким ярлыком к стенке ставили. Я думал над тем, о чём спрашиваешь, но вот так прямо меня не пытали. За «чудака» слыл, на собрании один раз высказался – в «фашиста» записали, в опале у начальника ходил, но никто меня не упрекал, что я от чего-то уклонялся.
Высказанные слова подействовали на Егора благотворно, он протянул руку, хлопнул Виктора по плечу, этим движением поощряя к дальнейшему разговору.
- Глупо говорить, что всё устраивает,- хмыкнув, продолжил Виктор,- наверное, ещё хуже жалеть, что мало что получилось. Если ничего поправить нельзя, чего ходить вокруг да около? По-новому начинать надо. Не с той кочки, по крайней мере, мы с тобой начали жить. Родителям претензии предъявлять не будешь, не за что. В школе вроде нормально учили, думать научили. Может, всё дело в том, что смысл жизни не даётся?
Знаешь, и у тебя, и у меня на начальном этапе жизни, не нашлось такого, кто руководил бы. Двигал. Не с нуля начинать надо, а продолжить начатое до тебя, для тебя. Отец врач, и ты врачом становись. Отец учёный, и ты в науку иди. Тропа проторена. Так легче. А когда сам скребёшься – в сто раз больше усилий потребуется.
Егор отодвинул от края стола тарелку, выпрямился, закинул ладони на затылок. Проделал движения подготовки к словесной баталии.
- Да. Может, и прав. А Ломоносов? С ним как?
- Мы ж не Ломоносовы.
- Да, да. Не Ломоносовы – это точно! Ломоносов на бабах не спотыкался. Он добреньким не старался казаться. Его, наверное, самые близкие люди не старались задушить.
Егор, казалось, закипал от негодования, но как-то быстро сник.
- Егор, погляди открытыми глазами на жизнь, мы не Ваньки, родства не помнящие. Я много чего сносно могу делать. Природа об этом позаботилась: могу строить, могу ломать. Профессий двадцать, может, больше перепробовал. Но все они не моё! Знаешь, чувствую, что жизнь куда-то ведёт, то одно подсунет, то другое, вроде с первого взгляда, куда как хорошо, а потом доходит – опять не то. С чем повезло, так с твоей сестрой. Не она, намного тяжельше жизнь казалась бы. Иногда она мне кажется светящимся окном в ночи. Бредёшь, бредёшь во мраке по полю, а вдали огонёк…
- Тебе хоть в этом повезло. Если рядом женщина, которая тебя понимает, это уже благо. А у меня никого рядом, совсем один, как тот грузин в анекдоте.
Егор хмыкнул, сшевельнулся на табуретке. Говоря, скосил голову на бочок, насколько позволяла шея, улыбнулся снисходительной улыбкой.
Вот и выходило, что, как ни крути, а он честный малый, без имитации бурной деятельности, пусть и на словах. Таких как он, жизнь или возносит на пьедестал, или хоронит в обломках когда-то сотворённого идеала. Но что уж точно, доводить начатое до конца, шлифовать, отделывать,- на такое они не способны. Терпения недодали, усидчивости, чёрта с два он ломиться будет в закрытую дверь.
После того, как снова пропустили «по граммульке», после которой молчание Егора показалось затянувшимся, он заговорил, но можно было подумать, что не к Виктору он обращается, а продолжает ход размышлений своих дневных наблюдений.
- Я от нечего делать пошлялся по вашему городу. Удивительно. Кто-то, может, потом и оправдать свою жизнь захочет, как-никак город строил, а ответь честно: «Зачем он тебе? Зачем разыгрывать благородство и жертвовать собой?»
Походил по вагон-городку… Ужас, как люди живут. Ободранные, полуразбитые вагоны, снег до крыши. Всюду мусорные кучи, помойки, стаи собак, хорошо ещё на людей не кидаются. Уборная на отшибе, в неё не зайти. Эверест посредине. Короба теплотрасс опоясывают городок, создавая ощущение концентрационного лагеря. И из каждой форточки вопит магнитофон. Это так люди своё одиночество глушат. Докричаться хотят, оповестить, что они живые.
Как я понимаю, и вы через это прошли. Не завидую сестре. В таких условиях жить женщине. Ладно, с милым рай и в шалаше. А ребятишкам? Ради чего? Ради денег?
Не жизнь, а уродство! Работа – дом. Всё до примитивизма упрощено. Ходил и думал, что какие-нибудь зомбированные макаки так жить могут. Нет, посмотришь на лица встречных – вполне человеческие. Даже, счастливые. А как, ответь, в таких условиях счастливым можно быть? Потом, может быть, счастливые жить будут, когда город построите, но сейчас?
Понял разделение на вагончик и балок. Вагончик – заводского производства, а балок – самострой. Халупа, подобная бани. На Земле, в строении с одним окном, моются, а здесь пережидают время от работы и до работы. Проще - живут! На работу ходят, трудовые подвиги совершают.
Я ходил, и думал: «Неужели, эти люди приехали сюда самоутверждаться? Неужели, мечта их погнала? Хоть тресни, не пойму! У них прошлого не будет. Ушёл на работу – темно, и с работы пришёл – темно. Неужели вы счастливы, оттого что вам сомнения неведомы? Работа – дом, работа – дом.
А я всё сомневаюсь. Нашёлся бы такой человек, который сомнения у меня купил, за копейку продал бы. Бесплатно ничего отдавать нельзя, а за копейку отдал бы, не задумываясь».
Егор замолчал, то ли запал пропал, то ли понял, что слишком резко высказал своё мнение. То ли дошло, что и ему хотелось бы так жить: ходить на работу, ни о чём не думая. Стать примитивным, но счастливым.
Виктор откинулся к стене. Он впервые выслушивал откровенные суждения по поводу жизни в Кутогане. Говорил человек, который, казалось, не знал ни подлинной любви, ни радости. Ему, конечно, тоже приходилось делить краюху хлеба не на двоих, а ломать на много кусков, но он не видел, как растут стены дома, он не понял, что вагон-городок – это особая страна в человеческой жизни.
- Так ты, что, ты пожалел людей, которые живут в вагонах? Да, они, может быть, серые. Приехав сюда, сознательно отключили мыслительные аппараты. У них цель есть. Понимаешь, цель! Знаешь, Егор, а ведь те, кого ты жалеешь, жители вагон-городка, они счастливы своим незнанием, неумением сравнивать жизни. Они живут, радуются каждому заработанному рублю. И свобода, о которой ты печёшься, я переживаю, возможность поговорить, для них ничего не значит. Такую жизнь не каждый примет или разглядит. Поэтому и кажется, что она серая. Такая жизнь не с неба падает, не всякий её заслуживает.
Мы, я уж точно, пустозвоны, возмутители спокойствия. Скажи, что тебя по свету гоняет? Ты, Егор, отчего бегаешь? Ладно, деньги презираешь, а все, кто от тебя зависит, нуждаются в деньгах. Как с ними?
Егор глянул подозрительно и с любопытством, как бы говоря: неужели и вправду ещё не понял мою сумятицу. Неужели решил защищать тех, кто подбирает медяшки с земли и доволен такой возможностью. Неужели не согласен с тем, что серость любое благое намерение запретами скуёт. Да и серость в жалости не нуждается. Те, кто умеет подстраиваться под себе подобных – они крысы, а крысы выживут всегда!
Егор помолчал, словно собирался с мыслями. Вопросами Виктор сбил пыльцу уверенности с его цветка, готового вот-вот завязаться в плод.
- Меня изначально дурость погнала по свету, потом, наверное, от любви стал бегать. А теперь от неполноценности бегаю, от одиночества,- всё это Егор высказал с каким-то вызовом. - Честолюбие утолить хочу. А оно гонит и гонит. Не хуже, чем зимой волка гонит голод. Сколько раз себя струнил, не лезь, прижми зад – не выходит. Давно понял, что на земле я – временный. Временному - ухватить своё, прожевать, и на бочок. И к вам поехал, думал, особенное что-то для себя открою. Вы вот живёте, а я маюсь дурью. Почему?
- По качану,- про себя проговорил Виктор. Казалось, он уцепился лишь за окончание фразы. Сидел и спал. Отчаяние Егора, а оно было, было, задело мало.
- По тому, как живут здесь, сразу видно, что все временные,- продолжил свои наблюдения Егор. - Что вот их согнало с родных мест? Одиночество, зуд стяжательства, нелюбовь, или у всех своё честолюбие? Все захотели стать героями? А? Ну-ка, ответь?
Виктору почему-то совсем расхотелось отвечать. В словах Егора вызов был. Слова Егора его не смутили. Он об этом думал. В конце концов, он же не со стороны всё это наблюдает, а прожил, поварился полноценно в кутоганском котле. Сросся с обстановкой, принял такую жизнь. Всё время старался как-то её изменить.
Правильно, свежим взглядом всё по-другому видится. Но ведь Егор не мок под дождём, не секла его пурга, не жрал поедом гнус, морозы не сгибали, не было с ним такого, чтобы льдышки от дыхания намерзали, как култышки отваливались.
Не замечается, чтобы уж так сильно хотел Егор такой жизни.
Виктор терпеливо ждал, когда Егор выскажется конкретно, каков его план. Не мог же он суесловить дурное слово до бесконечности. Ради чего-то разговор поддерживает. Не может Егор очевидное рассмотреть.
Болезненное удовлетворение у него от перечисления пороков кутоганской жизни. Что, хочет, чтобы Виктор бросил ему спасательный круг? А из чего круг, из обещания поддержать, из попытки взвалить на себя часть его проблем?
Егор – мужик. Ну, и взял бы палку, чтобы отпихиваться от помех. Враждебности у него нет. Может, отсутствие того и другого, и родило неполноценность? То, что в глаза бросается?
«Нет, не злость, что кто-то живёт хорошо, движет Егором,- думал Виктор. - Не личная злость принуждает Егора улыбаться. Он никому из кутоганцев сочувствовать не станет. Он в землячестве северян не состоит. Он не понимает, как это землячество скрепляет отношения».
Удивление Егора, его торчащие от непонимания приверженности к здешней жизни глаза, родило ощущение внутреннего довольства.
Кураж, что он, Виктор, живёт иную, чем Егор жизнь, был кратковремен. Не в состоянии Егор снова начать с нуля. Приварило его к семейству жены. Куда бы ни ткнулся, всё пойдёт по второму, по третьему кругу. Таким он уродился. Таким он и останется: всё время отстреливаться будет и отбиваться. Если в одной руке винтовка, то перо, чтобы стихи писать, во второй не удержишь.
«Нет, мы оба наособину живём. В жизненную упряжку, чтобы вдвоём тащить воз, не встанем».

                19

Как-то расхотелось спорить, доказывать. Очевидное для Виктора не являлось очевидным для Егора. Разное переживали. А всё-таки, какое «то» гоняет Егора по свету? И мне, думал Виктор, ведь хочется всё бросить, и уехать в деревню. Почему-то моё «то» приземлённое, оно лишь исписать себя хочет.
У Егора азарт в глазах от прорвы дел в Кутогане, от навороченного, не загорелся. Почему у него глаза остались пустыми?  Хорошо хоть они не наполнены злостью?
Будь у него, Виктора, иная жизнь, не встреть он Евгению, не появись в Кутогане, возможно и он петлял бы круги, уходил, возвращался, нёс себе приговор: болван полный.
Злость почему-то возникла. Не конкретно к Егору, а вообще. Конечно, самая тяжёлая работа – пить водку и стенать. И тот, у кого морда кирпича просит, стенает, и тот, кто выморочно бледен. Пить, говорят, не жевать, а жевать – не камни дробить.
Все беды, наверное, проистекают оттого, что человек стал на себя смотреть отстранённо. Как на третье лицо. Через посредничество.
Хорошие дела себе приписывает, плохие происками неких третьих сил оправдывает. Вот и на Егора смотришь, как на третье лицо: помочь ничем не поможешь, разубеждать – бесполезно, принять то, что он утверждает, значит, потерять себя.
Почему же тогда, глядя на него, мысль опнётся, припадёт. Замедлит бег, на какое-то время теряется ощущение времени. И тишины, до одурения, тишины хочется.
Чтобы быть удобным, нужно постараться вписаться в обиход повседневности, чтобы сам себя обтесал, или кто-то помял так, чтобы пластичность появилась. Чтобы не завышал самооценку, а, бия себя в грудь, каялся.
Когда обязательность заставляет наматывать круги по протоптанной кем-то тропе, где и сегодня, и завтра, и всегда - всё одно и то же,- это однажды взорвёт изнутри.
Может, все беды из-за того, что шапка не по Сеньке, выбрал не ту работу, не ту жену? Тянулся за более сильными, подлаживался к ним, старался угодить,- и пуп надорвал?
Для человека установлен срок испытания себя как человека. Этот срок не подлежит пересмотру, он ограничен чертой. Чертой «до» и некой наклонной плоскостью, ступив на которую, неудержимо покатишься вниз. И тут уж выстоять надо, продержаться намеченного, не уступить. Принять всё надо как что-то неизбежное.
Как объяснить тому же Егору, что, скорее всего, люди, приехав сюда, наверняка, в кем-то проклинаемый Кутоган, раба из себя выдавливают. Только свободный человек в авантюры кинется. Раб всегда ждать будет позволения.
Положа руку на сердце, со всей ответственностью можно утверждать, что у любого, ткни пальцем, не ошибёшься, на материке что-то произошло. Все это «что-то» скрывают.
Наврут с три короба, что погорельцы, что денег на дом подкопить нужно, что долги замучили, от алиментов сбежал.
Чистыми, незамутнёнными глазами младенца при этом будут на тебя смотреть. Ждать сочувствия. Вот и приходится подыгрывать их ожиданиям. А как иначе!
Егор понять не может, или не хочет, что тот, который балок построил, он теперь хозяин сам себе, он не будет заискивать перед начальством, забегать наперёд, кланяться при встрече, ладонь лодочкой подобострастно тянуть. Он не будет стоноту разводить подобно большинству общежитской братии, которой, вынь да положи. Братия койку давит всё свободное время, если не пьёт.  Ни жены, ни детей. Только спит да работает, спит да работает.
У Егора нет своего дома, из-за этого он и не хозяин. Сделанной собственными руками жизни нет. Способность к смирению с вкраплениями искренности его ещё больше напрягает. Что это, виноватость или особый вид невинности?
То, что пришло в голову, одновременно заставило холодновато, оценивающе, посмотреть и на себя. Чистосердечно, не сомневаясь в своей правоте, выложил истины, тут же понял, что всё это вздор. А вздор ли?
Какое-то обновление ощущений, обновление жизни. Не зря ведь большинство семейных пар через год-другой жизни на Севере распадаются. Не прошли проверку на прочность. Куда как проще в здешних условиях забичевать, захандрить, зарасти грязью. Но ведь большинство живут по-человечески. Может быть, это «по-человечески», другой меркой мерится, не той, какой «земельцы» привыкли пользоваться?
Конечно, как таковой, нет духовной жизни. А что это такое? Как можно жизнь поделить на духовную, бездуховную, просто жизнь или жизнь-каторгу? Конец-то для всех один! Все там будем!
Не смотря ни на что нужно жить дальше. Судьба вершит, или ты судьбой, на другие варианты нет сил. Слова обвинения, слова поучения,- в них есть правда. Все по-своему правы.
А только думать никто не запрещает. Думай обо всём, что видишь! Соломинку в зубы, и выдувай пузыри.
Егор помотался по стране, где бы ни осел, всё одно будет задавать себе вопрос: «Зачем?» Вопрос без ответа. Ответ он где-то проглядел. Чтобы не чувствовать себя неполноценным, нужно утвердиться. В чём, как? Может, Егор удивление к жизни потерял? А что, удивление раскрашивает всё в разные цвета, новизну ощущениям придаёт. Зовёт.
Не будешь же ему говорить, что он в одном прав. Большинство, кроме как разговоров о рубле, ни о чём больше не говорит. Им бы наработаться, залить усталость водярой, залечь спать, да завтра опять пройтись по этому кругу.
Выберись из этого круга, начни задумываться над жизнью,- ужаснёшься. Пойти некуда, свободного времени уйма, и главное, занять себя не знаешь, чем. Подобно дерьму помотаешься по поверхности, да и заляжешь на дно. «Провались всё пропадом!»
Об этом, втихаря, ночью хорошо думать, воображать, придумывать подробности. Утешать себя, разоблачать недругов. Тогда всё получается здорово. Только бы дольше утро не наступало. Ведь хорошо бескорыстный интерес к жизни возводить в некий абсолют.
Знакомых полно, а дружить не с кем. Как Евгения выражалась одно время: «Город, а показать купленную обнову негде».
В старенький клуб, зэковский барак строителей железной дороги, со щербатыми скамейками, в котором когда-то Евгения работала, концертное платье не наденешь. Выстроили кинотеатр «Победа»,- что-то желание увеселяться пропало.
- Ты, Виктор, так и не ответил на мой вопрос, говорят, пишешь? О чём, если не секрет?
Егор облокотился на стол, подался вперёд.
- Как тебе сказать. Мысли вслух. Место своё ищу… Зуд свой, хочу ублажить. Невмоготу. Прицепилась зараза, что-то неотступно гнетёт, и выливаться на бумагу не выливается, и держать в себе мочи уже нет.
- Так с этой заразой лучше тебе жить или она действительно зараза?
Виктор хмыкнул. Вопрос был неуместным. На него не ответишь. Зараза, которая внутри, ни лучше и ни хуже не делает. Она норма. Без неё как бы неполноценный, не законченный. Конечно, кто-то, заимей желание писать, был бы счастлив, гордился этим своим талантом, себе во благо его повернул.
Егор глядел подозрительно и с любопытством. Скорее, наверное, иронически. Он терпеливо ждал продолжения. Не торопил, но и не показывал вида, что «мысли вслух» и «место ищу» так уж заинтриговали.
- А конкретно?
- Конкретно, знал бы прикуп, жил бы в Сочи. Конкретно сидим мы, цедим водчонку, присматриваемся, но «как же далеки они от народа»,- так, кажется, говорил, не помню про кого, товарищ Ленин.
- А народ кто?
- Народ? Так и мы с тобой народ. Ты же не считаешь себя присоседившимся к народу? Народ полагает себя хозяином, и мы с тобой, пускай, не хозяева, но хозяйчики, тоже распоряжаемся своим временем, своими жизнями, своими возможностями.
- Не, Витёк, увиливаешь ты от прямого ответа. Всё вокруг ходишь да около, ухватиться в твоих рассуждениях не за что. Нет в тебе уверенности, отстранённый ты какой-то. Не в гуще события живёшь, а над событием. Опасный ты человек.
- Чем же это я опасный? Опасный тот, кто бациллы распространяет. А в тебе уверенность есть? - насел Виктор на Егора. - Мёртвый с полной ответственностью может быть уверен, что он не живой.
- Как это, как это? А вообще-то ты прав! Про мёртвого или ничего, или только хорошее. Никогда вблизи человек не оправдывает то, о чём думалось, когда он находился на приличном расстоянии. Лучше, по крайней мере, он не кажется. Вблизи притворяться труднее.
Я сейчас многое готов простить своей жене. А почему, когда рядом с ней нахожусь, всё на глаза лезет? Всё нервирует, до того тошно станет, хоть в петлю лезь. И голос нервирует, и то, как ходит, как ложку ко рту несёт, и это коробит. На свету всё не так, а ночью в постели, вроде, как и ничего...
Можно было подумать, что не земной человек, в лице Егора, сидит перед Виктором, а разговаривают два фантома, Егор и Виктор. Им словами ничего объяснять не нужно. Стоит лишь заглянуть друг другу в глаза.
Лучше, наверное, не заглядывать, так как ни привета, ни приглашение на откровенность в них не прочтёшь. И тот, и тот как бы из туманного мира. Чтобы ничто не уязвляло, смотреть в глаза не стоило. Эгоисты, чего с них взять! Суть их такая.
- Осторожный ты мужик, Виктор! Себе на уме. (А сам ты не такой?) Тяжело сестре с тобой. Я всё никак не мог понять, с чего это она, другой раз, жалуется… Конечно, попробуй, подладься! Хрен тебя кто согнёт! Сломать могут, а сожрать – зубы поломаешь. Силён! Но знаешь, жалко мне тебя. Жалко,- помолчав, повторил Егор. - Современность, как бы это сказать, из ничего не выстраивается, истоки её в прошлом, а твоё прошлое, и моё, кстати, запоздало.
«Почему это прошлое запоздало? Прошлое,- так это то, что прошло. Без разницы. Оно за спиной. Если кто-то его не пнёт, так оно и не откликнется».
Вырвавшееся внезапно слово «жалко», неуместное. Что-что, но Виктор должен, если по-человечески отнестись, жалеть Егора. Без работы человек, разлад с женой, мается, в поисках себя, мотается по стране. Ан нет, это Егор берётся жалеть. Кого!? Передового бригадира, ветерана. Считает, что у Виктора занижена самооценка.
Была бы это их первая встреча, наверняка и он, Виктор, был бы признателен Егору за доброту и благодарность, за желание понять. Из этого рождается сердечная привязанность. Но ведь он столько слышал о Егоре от Евгении, ведь была уже раньше встреча. И тогда смутное неудовольствие родилось, оно не забылось, память не отбросила его. Щемит потому, что почувствовал опустошённость.
- В каком смысле тебе меня жалко? - переспросил Виктор.- Что, я ущербный, какой? Себя что-то ты вслух не жалеешь, у тебя над собой смех сквозь слёзы, а меня пожалел. В каком смысле тебе меня жалко?
- В общечеловеческом! От тебя всё, что угодно ждать можно. Не удивлюсь, если когда-нибудь…
Глаза Егора блеснули, улыбка обнажила оскал белых зубов.
- Многого себя лишаешь. Короткая штука жизнь.
- Твои наблюдения, или прочитал об этом?
- Не всё ли равно.
- Не всё ли равно, что?
- А, пшёл ты…
Почему-то Виктора одномоментно прожгло, ведь у него ни разу с языка не сорвалось слово «жалко». Его пожалел человек, стоящий у грани срыва, а в ответ,- только любопытство. Только желание разгадать причины, и ни грамма жалости.
Неужели, зациклившись на своём, равнодушие желания, равнодушие, пусть и благой мечты, превращает человека в холодный кусок льда? Железяка ли, одним словом, бесчувственное существо, которому на всё, кроме себя любимого, наплевать?
Поступая так с Егором, и с Евгенией обхожусь не лучше. Вот откуда её попытки из раза в раз сопротивляться, её горькие взгляды. Она тоже жалеть начала. Все жалеют. Не осуждают за нравственную пустоту, а жалеют.
А почему? Потому что из-за своего тупого упрямства начинаешь лезть и лезть к своей мечте. «Писатель»,- издёвка искривила губы. Дерзости нет, свободы выбора, лёгкости отношений. Я, подумал Виктор, – созданный природой робот, механизм бесчувственный. Всех, кто находится рядом, калечу. Толку-то, что внутреннее зрение имею, что ощущаю колебания настроения людей. Всё это и удручает, и преграду городит между всеми остальными. Вот и выдавливают, люди: «Жалко тебя!»
Егор, вот может, начать новую жизнь. Но не станет. Потому не станет, что понимает, и новая жизнь такой же будет. Но он хоть слово «жалко» с человеческой интонацией произнёс.

                20

Виктор как-то сразу уловил, что Егора напрягает слово «жить». Будто по Егорову, жить не просто жить, как живут миллионы людей, а «жить», подчиняясь цели. Хоть Егор и намекал, что «жить», в первую очередь означает избавиться от плохого, нужно смеяться там, где тянет плакать, но слова его как-то не вязались с тем, как он жил. А разве могло быть иначе?
Жизнь у всех кручено-верченая. А тут для уверенности можно добавить возведённую в абсолют любовь к тёще, по поводу которой, Егор высказывался так: «Когда тёща умрёт, я пробурю скважину, опущу стоймя тещу туда, сделаю крышку. Как только соскучусь, достану милую тёщу, поцелую в лобик и опущу вниз, на место, чтобы вечно хранилась».
Осадочек остался, когда Егор заявил, что его временами душит от ненависти к себе. Назвал себя и калекой, и «учителешко безмозглый», и паршивым мужиком, не способным прокормить семью.
А как же тогда уверение, что он любую трудность, любую несправедливость, которую открыто ему подставят, он и простит, и перенесёт стойко? Его лишь бесит от заспинных разговоров, шепотков, косых взглядов.
«Мелочная щепетильность,- подумал, услышав это, Виктор. – Переживания нищего, который озаботился о приличных, без дыр, штанах».
Маета Егора, промежуток между, когда он в бегах и жизнью при тёщи, между явью и временем, когда жизнь на него наезжала, несколько часов это длилось, сутки, неделя, месяц, это было с одной стороны самыми одинокими часами в его жизни и, одновременно, радостными. По словам Егора, он ощущал свободу.
Только свобода та чудной была, хотелось плакать, непонятная обида точила, и тянуло идти и идти. Тянуло смотреть на всё в упор, как выразился Егор.
Тогда он старался не замечать неровности дороги, тогда главным было желание не сбиться. И дело было не в том, что кто-то бежал впереди, кто-то тащился сбоку, а пропадала радость.
То есть, Егор страдал от несовершенства, оттого что единомышленника рядом не было. Ну, и в каком разе он сильным тогда был?
Наезжала тёща, старалась уколоть, мол, прибытка в семье никакого. Егор отговаривался – большие деньги никого счастливыми не сделали. Сначала нужно научиться распоряжаться ими. Не всякий сумеет.
- Ты принеси это «много»,- наседала на Егора тёща,- уж мы ими распорядимся. Штаны, по крайней мере, новые тебе купим.
Монологи тёщи состояли из услышанных в очереди суждений, из пересказа, кто как жил, чего достиг. С завистливыми нотками.
Егор и жаловался, и как бы не жаловался. Другой раз за словами стояло удивление. Будто в первый раз понятие никчемности проняло.
Слушая, Виктор испытывал что-то вроде жалости. Разговоров между ним и Евгенией о деньгах не было. Они не святые. Всё, как у всех - ошибки были, недомолвки, разногласия, но ни на кого не кивали, не посматривали друг на друга со стороны. Как-то умели договариваться, прощать, забывать обиду. И, по крайней мере, ни он, ни Евгения, не пеняли, не было такого, что лучшее в жизни ими пройдено. Что и осталось, так одни воспоминания. Мол, в тех воспоминаниях остались одни обиды.
Каждый, наверное, имеет пакет ли, сумочку, свёрток какой, в котором старается провезти, пронести, скрыть от чужих глаз неприятности. Не помня, где и когда это слышал, Виктор соглашался, что горе скрыть от людских глаз можно, нищету, обиду проглотить, а вот радость всегда выдаст себя. Блеском глаз, каким-то движением. Нет у радости ни озабоченности, ни угрюмости. Она – сама непосредственность. Это горе проживают, а радостью полнятся.
Слушая Егора, Виктор углублялся в свои мысли. Он не отводил глаз от лица Егора, но слов часто не слышал. Отрывки, окончания, бубнение какое-то, видел шевелившиеся губы. Временами что-то щёлкало, он включался в реальную жизнь. Глуповатая улыбка растягивала его губы. А глупость, говорят, хуже воровства. И тогда почему-то возникала мысль, что разговор их - это медленное погружение в болото. Конца ему не будет, нет у болота дна. Няша, топь.
Они словами старались взаимно перекрыть друг друга. Толку от деланных восхищений или обличений, ни словечка правды за словами не чувствовалось. Всё – пена.
«С чего Егор уверовал, что он соль народа, авангард? Он такой же, как все! Щелчком высокомерие сбить можно. И чего чужие грехи ковырять?»
В отрыве от всего уловил слова «в идеале». Что, в идеале? В идеале, по идее, по каким-то неписанным правилам, может быть, и говорится истина. Только в натуре каждый – дубина. Нет гибкости. Нет умения приспособиться.
И ведь не пошлёшь самого себя куда подальше, как иной раз хочется.
«Под богом ходим,- думал Виктор, припоминая по поводу жизни суждения бабушки. Она ещё добавляла, что каждый связан с богом пуповиной-шнуром. - Обида не с годами растёт, обиду дурость взращивает».
А что из этого значит? А ничего не значит. Хоть спереди поставь слово, отделив его запятой, хоть итогом в конце. Может, по - иному всё будет видеться, если одну рюмку до дна хлопнет человек, вторую, закатит глаза, и начнёт жужжать. Зажужжит без умолку, как прялка. Причём тут прялка?
Откуда знать, куда жизнь поставит то или иное слово, какое значение ему придаст? Раз можешь больше, то и тащи, не журись. Не виновать себя и других.
Больше, меньше! А чему удивляться? Ну, хмыкни про себя. Всё не более того.
«Следи за лицом,- подумал внезапно. - По лицу читать мысли можно. Ещё не хватало, чтобы обида у него поселилась. Не чужой! Он к тебе приехал, не ты к нему. Какая разница, кто к кому прилетел? Есть, есть разница. Не дело мужику греться у чужого костра. А так ли жарок костёр? Вежливо, спокойно, в заботах, в подсчётах жизнь идёт».
Кто-то должен сказать: «Бросай, друг, никому не нужные штучки. Будь таким, какой есть! Не выделывайся. Когда пускали тебя в жизнь, знали, что из тебя выйдет. Нечего губы надувать в обиде».
Ладно бы, если б цель перед Егором поставил кто-то. Приказал, делай так, и ни шагу в сторону. Так нет же, сам Егор придумал себе болячку, время от времени расковыривает её до крови, до нервного срыва, зуд становится невыносим. Ну, и чего,- бежит сам от себя.
«Он бежит, а я,- подумал Виктор,- в домик-раковину забиваюсь. Разницы никакой. Кого винить, человека или винить обстоятельства? И человек виноват, и обстоятельства со счетов нельзя сбрасывать. Всё равно люди виноваты. Чего жизнь обвинять. Трёшься же возле людей. Долг выполняешь. Прикипел, а человек не тем оказался».
Ну и что? Большой долг, маленький, а исполнять его надо. Хоть умри, так говорят, хоть роди, но расшибись в доску, а сделай.
Всё-таки, иногда тянет посмотреть, щекочущее любопытство одолевает, кому какая грозит передряга. Как в таких случаях другие поступают? Ноют, канючат, молча глотают обиды? Хорошо, если в голове сверчок затрещит, возможность появляется пропустить каплю-другую. Настроение сразу поднимется.
Настроение, может, и не поднимется, но всё, что является частицей жизни, не должно испортиться. Непредвиденные нервные и физические расходы – это невозвратимые потери. Может, что-то и получишь взамен, но оно не тем будет. Не из прошлого мира.
Вот заладил: «Не тем, не из прошлого мира! Да никто не собирается никого оскорблять. Согласись, сидеть с Егором хорошо. Ни он не лезет в душу, ни ты. Это притом, что жизни совсем разные. Егор, он просто изголодался по нормальной жизни. Вот ко всему въедливо и присматривается. Какого от него благородства ждать? Он искренен. Непритворное у него удивление».
Забыться мужику хочется, и расслабиться в непритязательном разговоре, и получить подтверждение каким-то своим выкладкам. И при этом остаться в рамках своих правил.
Это изначально закладывается в программу любой посиделки.
Благодать сидеть на кухне. Тепло. Тихо. За окном сугробы. Весна, а ещё ни одного денёчка не было, чтобы таяло. Отвалы снега вдоль дороги золой оттаек не присыпаны. Да и люди идут, отворачивают лицо от пронизывающего ветра. Дым над трубой котельной закручивает то в нитку, то распускает шлейфом.
Мысли далеко. Кажется, слушаешь и не слышишь. Кажется, всё понятно: то, что происходит с другими людьми, тебя не коснётся.
А Егор, он ждёт, что ты скажешь. Вот и начинаешь чувствовать свою силу,- как же, можешь рассудить, можешь что-то посоветовать. Таким образом самоутверждаешься.
Чужая боль, чужие страдания не то чтобы возвышают, но умение раскладывать по полочкам суть человека, ставишь себе в заслугу. Тем, при этом, человек оказывается, не тем – это не волнует. Он живёт своими интересами, ты – своими.
«Тем, не тем! Какая разница! Главное, остаться человеком. Не ради собственной выгоды, а по убеждению».
Чудно всё-таки! В эту минуту веришь тому, что говорят другие, отвернулся, начинаешь верить чему-то противоположному. Поддакнешь одному, разыграешь благородство по отношению к другому, перемогнёшь состояние неуверенности. И что?
Какие могут быть убеждения, если внутри страх давным-давно поселился. Страх показаться не тем, кто ты есть, страх получить насмешку, страх опростоволоситься. Выходит, мы оба трусы. Умной болтовнёй купорим отчуждение. Смысл ищем, даже там, где его быть не должно.
А с чего некий «смысл» волнует? Скорее всего, от неполноценности: или стыдом переполнен, или подметил противоречия в жизни. И то, и то служит указателем, в какую сторону стопы свои направлять. Это переходит в банальное самокопательство, а оно последние граммы свободы убирает.
Нехорошо, когда зависеть начинаешь от произнесённого слова. От слова, которое ещё не сказали, но подумали. От прихоти находящегося рядом человека. Да мало ли отчего зависит человек! В пульке семь граммов, а она убивает. А в произнесённом слове, другой раз, такой груз чувствуется, что вздохнуть сил нет. Слово давит не хуже, чем сорвавшаяся с горы лавина. Ну, и какая зависимость, какая? Где кончаются её границы?
Зависимость!? Что-то не наблюдается, чтобы деньги впереди дела бежали. Кому-то манна с неба сыплется, кто-то заслуженного никак получить не может.
Зависимость ни равнодушием к радостям жизни, ни одержимостью в работе не изжить.
Чувствуешь, что не справишься, так незаметно отойди. Научись не обижаться на людей, которые обижают. Боль тогда, может, и утихнет, или перекроется какой-то другой болью. Одна боль всегда подавляет другую боль, делаясь главной.
Глазами вырази смирение, покайся. Может, и накатит волна тепла, может, прощение получишь.
Своя жизнь как чужая, когда смотришь на неё как в кино. Ни черта не понять, кто виноват, в чём вина, за какой конец тащить, чтобы распутать. Постепенно ведь чужими люди становятся. Когда не находят отклика в сердцах. И получается: чем хуже для одного, тем лучше для другого.
Благо, если терпимость в отношениях есть. Молча надо глотать обиды. Можно снести и косой взгляд, и бурканье. А если нет? Если ждут того, что не в состоянии сделать? Ни при каком исходе, хоть наизнанку выверни себя.
А что тогда? Хоть со словом «тогда», хоть без этого слова, самое главное – быть и чувствовать себя нужным. Это стопудово!
Всё по подобию сколочено. Странности, конечно, есть. Они мелкие, если их в ранг обличения не возводить. Один жадный, кто-то худодырым слывёт, кто-то темноты боится, кто-то мечтает об одиночестве. Для кого-то одиночество хуже смерти.
Крайности? А ведь бывает, когда хвалить начнут, внезапно почувствуешь, что лучше бы обругали. Много честнее было бы.
Правильно, начни выворачиваться наизнанку, это в укор поставят, по-человечески, по-простому, жить не можешь. Выделываешься. Всегда ведь так,- чуть непонятен человек в своём поступке – значит, выделывается. А по-простому жить – душа примитива не принимает. Тошно ей.
Вон Егор, учителем работает, слово боготворить должен, а на самом деле не верит в силу, магию того же слова. Как он сказал: «Изменить, в смысле переделать, словом человека нельзя. Можно зажечь, можно вдохновить, можно к черте подвести, а чтобы человека плохого в человека хорошего словом переделать – увольте!»

                21

Виктор почему-то подумал, что Егор не любит людей. Отчего не любит, это особый вопрос, но так и казалось, что если зажимает Егор в одной протянутой руке пряник, то в другой руке, если не камень будет, то уж точно и не письмо с наилучшими пожеланиями.
Противоречие? Так и противоречие в желании каждую минуту быть искренним. Минуты все разные. Вот и приходится шарахаться то в одну сторону, то в другую. Шарахаешься от неудач. А выходит, вымещаешь вину, предъявляешь счёт, а кому, и сам не знаешь.
«Распоучался! Знаешь, так подскажи. Вон вокруг, сколько протянутых рук. Пальцы одних воздух мнут, требуют подношений, другие готовы что-то передать. Выбора нет. Большинство не раздумывает, что само является, то и берут».
Спрашивается, кому какое дело до того, что не хватает человеческой привязанности. Пораскинь мозгами, определи, что отталкивает людей, почему не любят или любят не так? С чего каждый так уязвим? Что заставляет обращать внимание на то, мимо чего большинство проходит, даже, не подняв глаза?
К кому эти вопросы? К себе? К Егору? Или вообще? Может, вопрос поставлен, чтобы других с толку сбить? Запутать, чтобы концов нельзя было найти?
Что-то разрешённое есть в жизни, на чем-то - клеймо запрета. Разрешённое можно выполнять, можно игнорировать, но все те, «рукаразводители», кто является исполнителем чужой воли, кто подлость делает по разрешению, они намного счастливее. Они усердием отрабатывают дозволение жить «как все». Это разрешение лишает их праву сомневаться.
Так разрешения – это опять слова. Слова сами по себе неинтересны. Что, каждый раз прогибаться под слово? А что, если надо, так и сто раз спину прогнёшь.
Егор кончил институт, учителем работал. Я тоже в школе работал,- подумал Виктор. - Только я был самозванец, дилетант, без образования, невежа. Хорошо, что рано понял, что учитель из меня никудышный. Ладно, забыли. А бригадирство? Оно потруднее, чем детьми управлять. Заставлять нужно, наставлять, показывать, спрашивать. Тоже отвечать, ещё и как, приходится. Деньгами ответственность компенсируется? Может, и так.
Вот это «может, и так», маленькое, безрадостное, неуверенное и ожесточает, обрушивается величайшим равнодушием.
В самостоятельной жизни ни от чего не отмахнуться. Хорошее и плохое подход требует. Да ещё хочется, чтобы прошлым никто не тыкал. От тыканья «другим» человек не станет.
Что-то внутри начнёт зреть, как странное настроение начинает наполнять содержанием, созвучным тому, как будто ничего не хочется, но приходится таиться. Ни о каких минутах счастья тогда речь не идёт.
Дети любой обман быстро раскусят. А Егор говорил, что дети его любили. Любили. А он взял и перед каникулами, посредине учебного года, школу бросил, может, натворил что? Натворил, и не говорит.
Можно было подумать, что Виктор в минуты молчания, не обдумывал поведение Егора, не искал ответы на его вопросы, а продолжал ход своих прежних размышлений. Наверное, всё, о чём он думал, Егор на сто раз раньше, намного раньше, об этом додумался.
Чутьё подсказывает, что никогда они не сблизятся настолько, чтобы полностью доверять. Обняться прилюдно, закидать друг друга вопросами, посидеть за накрытым столом, всё хорошо, всё прилично, но ведь и проглоченный горький кусок зажёвывается чем-то сладким.
Мысль, что они никогда не станут близкими, он, по сути - тот же проглоченный горький кусок. Как ни заедай её сладкими воспоминаниями, посылами в будущее, но она, мысль, кроме как очередной бесстыдной лжи, не родит. Да и разговоры,- они для того, чтобы пощекотать голосовые связки, удовольствием преисполниться, как будто пятки почесал. Смешно, приятно.
Приятно, что Егор приехал к ним. Приятно, что хорошо его встретили, приятно, что Евгении было приятно. Но то, что скрывалось за словом «приятно», подразумевало некое счастье. Счастье – наполовину. Вторую половину того счастья захватило состояние тревоги. А счастье, к которому подмешивается тревога, привычки требует.
Возникло желание что-то сказать. Возразить себе самому, перебить молчание Егора. Вместо этого отвернулся к окну. По улице идёт человек, шаркая ботинками, словно его сдувает сквозняк из прохода между домами. Человек чудно идёт, заводит одну за другую свои ноги. Пойти бы посмотреть след, цепочка, как после лисицы, а может, одноногий пропрыгал.
Слушая, Виктор не прерывал Егора. Егор говорил, вроде ни к кому. С таким же успехом он мог говорить в стену.
Эхо. Эхо слышит и тот, кто спереди находится, и кто сзади, и сбоку эхо слышно. Эхо - отголоски. Из-за этого эха Виктор и отстранился. А как иначе без смущения, без осуждения внимать тому, что ясно, но требует дополнения.
Егор понятно, потребность выговориться у него пересиливала растерянность случайной встречи. Возникла иллюзия свободы. Пропал долг по отношению к прошлому. Чего-чего, а стеснения не было, он уже решил, что уедет. Неужели, в первый день решил? Неужели, посчитал ошибкой свой приезд? Но тут возникал вопрос, а будет его возвращение назад синонимом освобождения?
Спросить, сколько думает Егор пробыть у них – это обидеть Евгению. Виктор не мог предвидеть результат. Как говорится, судьба спускает до поры до времени. Поэтому надо быть готовым с предупреждающим ударом. Одно ясно, палку перегибать нельзя. Иначе всё в труху разочарования превратится.
Человеческая натура такая, она до последнего будет таить смятение в душе. А вот кашель долго не удержать, и любовь не утаишь. По глазам, по движению она проявится.
Понять бы, чего хочется. Уловить разницу, когда просто приятно, и когда «приятно» неким ритуалом становится. Игрой воображения.
Даже то, что их объединяло – Евгения, это же становилось одной из причин недоговорок. Не было смысла разыгрывать благородство, тем более, жертвовать спокойствием.
Егор был интересен, и, одновременно, понятен. Тот же Курофеев, своим рассказом, своими замечаниями, своей «болезненностью» любопытнее. Больно правильный Егор. В Егоре самого себя узнаёшь. Разве интересно узнавать себя в ком-то? Разница в том, что ты более изощрённо притворяешься, а он раскрыт.
«Ты со всей душой, а тебе в ответ кукиш? Благодарности не хватает? Благодетеля нет рядом? Но, мил друг, побудь благодетелем. Вот и оценят твой вклад иначе. Ты – великодушно, он – снисходя. А это разные бугорки. Разные, значит, чужие».
Виктор внезапно понял, что, определяя молча, про себя, Егора, он одновременно раскладывает и себя. Ещё не вопрос, кого больше.
Тут уж не важно, целиком суть открывается. Что-то начинает покусывать. Мелкие покусывания больше приносят неудобств.
Самокопатели переполнены сентиментальностью, налиты слезливостью. Разве можно ждать полноценной отдачи от кого-то, если сам не готов стопроцентно принять жертву? Не жертву, убивать и резать никто не будет. Нет презрения к себе, чтобы хотя бы раз посмотреть на окружающий мир оценивающе.
Правильно, всё это из-за отсутствия чуткости. Может, и доброты. Может, от нежелания увидеть ошибочность своих измышлений. Может, для того, чтобы новую главу в книге написать. Отбросил иллюзии, а Егор продолжает ими жить. Но вокруг него зла нет.
Дурацкая позиция пытаться найти оправдания там, где их не может быть. Потри ногтем пятнышко и скажи, что оно малозаметно. Но оно же есть! И нечего делать вид, что оно отсутствует. Из-за того, что заткнул уши, жизнь не перестанет шуметь.
Длинный перечень сопровождает Егора: тут и непрактичность, и безволие, и неспособность заработать на сносную жизнь. И трусость разом оборвать концы, чтобы начать новую жизнь.
Этот перечень можно применить и к себе. А не выходит так, мил друг, что ты посчитал себя более преуспевающим? Так сказать, с чистой совестью взялся судить, отбрасывая сомнения. Возможности ведь у всех разные. И судишь ты применительно к себе, а какой в этом толк?
Что можешь посоветовать? Вообще-то, Егор в советах не нуждается. Егор ещё поумнее. У него опыт есть и развода, и бегства из дому. Он знает, как нужно падать на колени, и просить прощение. И принимать сочувствие – этому ведь тоже научиться нужно. Не нужен мне такой опыт, подумал Виктор.
Сошлись два неудачника, держи карман шире, думаешь, один другому сходу начнёт выкладывать свои сомнения? Как бы не так. Каждый старается притушить свою обиду. А вдруг, само собой она подрассосётся, вдруг осядет на дно муть?
Вот и поглядываешь с интересом, вопросы подкидываешь. А ответ найти затруднительно. Вот и иронизируешь, в душе осуждаешь.
Ни ты, ни Егор не боитесь потерять друг друга. Следовательно, разговоры ваши ни о чём. Ни уму, ни сердцу. Умнеть начинаешь из-за опаски чего-то лишиться. Тогда дорожить начинаешь. Тогда отношение меняется.
Только деревенские бабы с уха на ухо новости передают, свару затеют,- этим и довольны.
Не стоит расшаркиваться да подобострастно кланяться, мол, извини, приятностей мало высказал.
Егор проговорился, что который день свербит и зудит, не даёт покою мысль, что зачем приехал, что здесь делает, какой ответ хочет получить?
«Понял одно, живу инерцией, без смысла. Вы идёте на работу, а я ненужность чувствую, опустошён равнодушием. И это не удивляет. Всё жду, когда скажете, что устали от меня. А ведь ехал, думал обновление найти. Вместо обновления – путаница, пустота, ненужность всего».
Только что сидел, казалось, понятный во всём человек, и вдруг он открыл тайну, о которой сам не ведал, тайну непонимания самого себя. Легче от этого стало? Не только не легче, а страшно и жутко думать, что в полубредовом состоянии равнодушия человек может сделать реальный шаг с обрыва, задумать конец.
Тут не до того, нравится тебе человек, или не нравится. Отсчёт начался. Сомнение заставит всмотреться. Позволит проникнуть в смысл и причины.
Это состояние можно сравнить с состоянием попавшего в полынью человека. Тот никак не может понять ошибку, которая привела в эту ситуацию. Вокруг целиковое ледяное поле, но кромка льда под ним ломается и ломается, никак не выкинуть туловище наверх, чтобы откатиться. Глупо, наверное, на виду у всех тонуть. Глупо, но досада, ах, вы так со мной обходитесь, а я назло. Поплачете, вспомните, пожалеете. Был такой, был.
Куда уж тут заметить, что кто-то, не кто-то, а судьба, за шиворот тащит.
Денег не хватает. Это как-то переносимо. Но люди, люди! Их запросы, их подковырки, поучения. Как себя вышколить, чтобы ни оскорбления, ни насмешки не задевали?  Без людей нельзя, а с ними тошно. Ты один, и Егор один.
Низошло озарение, сделалось легче. Пришло понимание, что тратить силы попусту нельзя, нечего изводиться. Как бы отстранился сам от себя, поглядел на себя со стороны. Если и не посмеивался, то, во всяком случае, и не коробило возникшее непонимание так уж сильно.
Понял, что переступить в себе через что-то, что намного сильнее, оно выше твоих сил, то лучше стоит подладиться к этому что-то.
Значишь, не значишь – это не аргумент. Бывают в жизни чёрные дни, когда всё против. Весь мир ополчился. Но такое редко происходит, ведь и редко человек заглядывает далеко вперёд. И в чёрные дни, и перед заглядывающим наперёд, стена кем-то возведена.
Это только говорится, что чем с большими трудностями дорогу пройдёшь, тем она запомнится дольше. Больше пота – выше результат. Как бы не так. Таланту совсем потеть не нужно, чтобы достичь чьего-то уровня.
Вот оно! Не суетился бы, не торопился бы пожинать плоды успеха, и завистью перестал бы полниться. Зависть, друг, чернотой наполняет. 

                22

Когда Евгения пришла из бани, разговор тёк ни шатко, ни валко, то, прерываясь, то возобновлялся с того места, на котором затухал. Едва Евгения успела занести ногу через порог, поставить возле пуфика сумку, повесить пальто в шкаф, как, заглянув на кухню, скорчила уморительную рожицу, произнесла сакраментальное слово:
- Наливай!
Так и села к столу в халате, не снимая с головы беленького платочка. Ну, чем не деревенская баба, только что пришедшая из своей бани. Сразу же пахнуло распаренным берёзовым веником.
Перевела глаза с одного мужчины на другого. Как-то Евгения поделилась, что она на ходу схватывает, пояснения не нужны, ей хватает одного взгляда, и по выражению глаз, по манере молчания, она научилась угадывать, что случилось. Что за настроение за столом, что нужно сделать, чтобы разрядить обстановку, если она накалена.
При этом любопытно было и понаблюдать за ней, чтобы уловить тот миг отгадывания, подсмотреть, как она морщит лоб, в какую неровную линию поднимаются брови, как прижимает ладони к груди. То ли она своим взглядом околдовывает, то ли старается унять сердцебиение.
- Хорошо сидите, мужики! Только чего трезвые? Чего лица постно-скучные? Что это за разговор через стол? Зачем на столе грусть понасыпали? Крошки, крошки. Курицу, что ль, принести? Никак воспоминаниями трясли? Не, так нельзя. Давайте, протру клеёнку, и чтоб больше ни одного грустного слова. - Евгения переставила тарелки, смахнула тряпкой воображаемые крошки воспоминаний, критически оглядела стол. Не можете культурно сидеть. - Достала из шкапика третью рюмку, поставила. - Яичницу сжарили б. В холодильнике полно еды. Вить, ты ж хозяин. Мне бы ваши заботы. Да будь я мужиком… Я б, без баб… Эх, вы. Моментом пользоваться нужно. Сели бы рядком, плечо к плечу, поговорили ладком, а так расстояние между вами чувствуется. Ладно, проводником между вами буду. Благодать в бане. Лёгкость.
- Ты, сестра, на матрёшку похожа в своём платочке. Распаренная, красивая. Пришла, а шуму понаделала… Мирный у нас разговор шёл.
В воздухе кухни разлилось предощущение оттепели.
- Зубы не заговаривай,- откликнулась Евгения на сравнение её с матрёшкой. -  Суворов изрекал, после бани грех не выпить.
- В магазин бежать нужно,- подосадовал Виктор, разливая остатки водки по рюмкам.
- Плохо знаешь свою жену,- сказала в ответ Евгения. - Посмотри в холодильнике в отделении для фруктов. Или я не внучка своей бабушки? У той заначки везде припрятаны были: то конфетина, то сахар в валенок положит и забудет. Помнишь, братик,- спросила она, повернувшись к Егору,- как мы клады эти искали? Ну, за что пьём?
- Так после бани – за лёгкий пар, за чистоту.
- Точно, за лёгкость после бани выпьем, за то, что ты, братик, прилетел в гости. За то, что мы знаем, за что пить следует. За то будем пить, чтобы ни в первой, ни в последней капле яда не было. Давай я тебя поцелую.
Евгения потянулась губами к Егору, чмокнула воздух: «М-м-м!»
Перестали существовать проблемы, всё отлетело куда-то в сторону. Два человека, две шестерёнки. Общий вал. Одна в одну сторону крутится, другая – в обратную. Сцепились зубьями. Вроде как сжевать одна другую хочет.
- Чем больше знаешь, тем больше не знаешь,- сказал Егор, стукнул рюмкой по столешнице, словно вбивал в неё свою мысль. - Сколько книг прочитал, а самоулучшения не случилось. Мука замучила. Нервных клеток извёл уйма, и что?
- Да плюнь ты на это самоулучшение! - поморщилась Евгения. - Мне самоулучшение не нужно, Лиде твоей – тоже. Обнимите лишний разок, словцо отыщите приятное… Эх, мужики, вы мужики!
Егор спохватился, что весь разговор вокруг него ведётся. Извинительно засмеялся, прищурился.
- Хорошо у вас! Из меня отрава вышла. Я боялся, что с расспросами полезете, боялся сочувствия. По-моему, сочувствие в страдание переходит, и страдает не тот, кому сочувствуют, а страдает страдалец, который, в общем-то, и ни причём. Вовсе никому не хочу мешать.
Евгения как-то горько посмотрела на брата, перебросила взгляд на его руки, пальцы мяли кусочек хлеба. Захотела погладить брата по голове. Будь на месте брата Виктор, она бы показала, как беды выгонять, как предназначенные судьбой несчастья топят любовью.
- Что ты, брат, уж не нас ли жалеешь?  Чем ты можешь помешать? «Чужу беду и несолёну съешь, а своя и вареньем вымазана да не мила». Ты для меня самый лучший. Ну, пускай, сочувствую я Лиде, может, в душе и поругиваю тебя, но твоя беда для меня не чужая. Ты ж хотел, как лучше. Плохое само делается, хорошему – усилия нужны. Соберись, поднатужься…
Какое-то время, после того как Евгения замолчала, звук висел в воздухе, будто для того, чтобы суть значения слов усилилась.
- Перенатужишься, да ещё воздух не удержишь,- усмехнувшись, проговорил Егор, уставившись в стол.
Виктор почувствовал, как у него заныл палец на ноге. А если никогда больше не будет возможности, вот так время провести? В кухне, за бутылочкой, совмещая приятное с полезным, ведя ни к чему не обязывающий разговор?
 Глядя на Егора, прошибала мысль, что больше его не увидит. Просто Егор сделает всё, чтобы их дороги не пересекались. Пока. Пока он не поднимется. А сможет подняться?
Где-то в затылок бухал голос: «Ты будешь жить вечно!» Дверь в кухню заскрипела, качнулась. Будто кто-то захотел рассмотреть и пересчитать сидевших людей за столом. Не сама качнулась дверь, а её качнули. И в коридоре зеркало отразило тень, черноту. Виктор оглянулся, нет ли кого постороннего.
Евгения, передвинув табуретку, оказалась рядом с Виктором, откинулась, припала головой к его груди. Вздрогнула. Подняла руку, обхватила шею Виктора. Он, не глядя на лицо её, подумал, что она что-то хочет сказать, но Евгения только покусывала губы.
Виктор развернул жену лицом к себе. Евгения хотела отвернуться.
- Что? - спрашивали её глаза. - Я тебя люблю.
Какая разница, кто будет за столом сидеть. Было бы что наливать и чем заедать налитое. Слова – слушай не переслушаешь на работе. Балаболов хватает.
Из разговоров в бытовке открытий нечего ждать, там стараются новостью огорошить. Не слышат друг друга. А здесь, слово на что-то намекает. К чему-то подводит. Ждёшь, и боишься, что твой мир раздвинут, сузится он.
Почему вот непроизвольно Евгения пододвинулась, почему откинулась, припала затылком к груди? Нет, чтобы потянуться к брату… Почувствовала неприятие. Отгородить брата захотела? Первое движение, даже не движение, посыл раскрывает суть человека.
В чём суть посыла? Да в том, что не сможешь жить так, как жил до этого, радуясь своей удачливости. Не за счёт других судьба должна строиться.
Праздник посидеть за бутылочкой в дружеской компании. Так почему грустно?
- Эх, хорошо чувствовать себя за мужем, как за каменной стеной. Женой за мужем. - Евгения потянулась. - Вам этого не понять. Муж такой будет, каким его жена выпестует. Вот и надо стараться хорошей быть. Не сложилось что-то – крах всему. Сколько отдашь, столько взамен получишь.
Не вы, мужики, решаете, а мы подталкиваем к принятию нужного нам решения. Что сидите, будто уксусу в рот набрали? Всё мнётесь. Хуже репы сморщились. Никак до вас не доходит, что в той морщи душевных буераков, копится нечисть. Ну, чего примолкли? Выбалтывайтесь, а иначе не уснёте ночью.
«Как же они похожи,- подумал Виктор, бросая искоса взгляд то на одно, то на другое лицо. - Им и говорить не нужно, главные слова они сердцем чуют. Чует Евгения, чует, что-то нехорошее, но не говорит. Расшевелить старается, чтобы Егор сам открылся.
С женой повезло. Такт врождённый у неё. Она-то не полезет в душу. Если и спросит, то прямо и открыто, сразу почувствуешь заинтересованность. А что человеку нужно,- чтобы его выслушали».
Машинально отметил, как погасла улыбка на лице Евгении, лицо стало растерянным.
«Прорву в себе женщина вместить может разностей: и пожалеть, и утешить, и накормить, и «поставить на место». Мужику, чтобы на место поставить, кулак требуется, а женщина бровью двинет, взгляд сведёт, плечом дёрнет – и этого достаточно. Это если умная женщина встретится. Такая, как Евгения. А дур хватает с немереной площадью открываемого рта и потоком черноты. Их больше, чем мужиков-обормотов».
Егор, примолкший, сидел, уставившись в окно. Но тут, словно подхватил обрывок конца рассуждения, заёрзал, вскинул остылые глаза на Виктора.
- От баб всё! Они в могилу Есенина свели, Маяковский запутался в них, к смерти Толстого жёнушка руку приложила. Вот и выходит, что родные люди мучают намного сильнее. А почему? Потому что рядом живут, рядом!
Бровь Евгении полезла вверх. Прищурив один глаз, она удивлённо посмотрела на брата. Говорил взгляд, что за ерунду городишь брат. От кого-кого, но только не от тебя такого признания ожидала.
- Сам себе противоречишь! Или раствориться друг в друге надо, или, пусть, каждый живёт сам по себе. А жить рядом, рядом - не вместе, если промежуточек между двух, то по нему и проползают страсти-мордасти, - высказалась Евгения. - Нечего на бедных женщин всё сваливать. Чуть что, женщина виновата. Сами-то хороши?
Виктор почувствовал бессилие оттого, что никак не определится с позицией. Ну, не хотелось что-то советовать Егору. Сидел бы так, слушал, переводил взгляд с одного на другую. Не советчик он. В голове разные мысли. И всё! А перемалывать из пустого в порожнее, советовать,- от советов помнится звук последнего слова в воздухе, и ничего больше.
Конечно, жизненная колея Егора была бы обычной, не его вина, что он захотел необыкновенности. Может, не захотел, может, жизнь так распорядилась. Евгения утверждала, что брат очень способный к учению был. Наверное, его желание было не столь сильным, раз не пересилило расположение судьбы. Сдался он судьбе на милость.
Странно, когда разгадываешь постороннего человека, вроде бы, всё гладко и обоснованно выходит, причины как на ладони, что откуда взялось – понятно. Даже выход видится. Что почём, что за чем, откуда. Первое, второе, третье. Досада возникает, что очевидное разглядеть не могут.
Пауза родила странную минуту. Лечь бы сейчас, перестать видеть и слышать. Ничего не ощущать. Потеряться. Оказаться втянутым внутрь воронкой вихря, и лететь, лететь.
Наблюдая за братом и сестрой, всколыхнулась какая-то муть, Виктор не мог себя заставить вклиниться в их молчаливый разговор. Евгения, так казалось, всё не могла подступиться к главному вопросу, она надеялась переиграть брата, чтобы он сам, без нажима со стороны, выговорился. Чтобы, наконец, раскрыл, зачем приехал. Повидаться – это одно, это понятно, но не оно привело брата. А что ещё? Попрощаться?
Жизнь – штука серьёзная. Егору бы жену похитрее, чтоб тормошить могла, а не только денег требовать. Да чтоб тёща не лезла с советами.
«Из брата верёвки вить можно. Приласкай, он бы и старался. А так общего целого нет, всё частям, по отдельностям, разные интересы».
Почему прожгло неизвестно откуда пришедшее в голову слово «повидаться»? Ведь не собирался Егор умотать куда-то за границу, или, допустим, улететь на Камчатку, или спрятаться в скит? За словом «повидаться» шлейф дополнительных вопросов тянется.
Понятно, Евгения давно вызов брату отослала. Пока оформил, пока решение созрело. Жил предвкушением. Чего? На что надеялся, что вынашивал? Приехал посмотреть, вдруг получиться остаться? Да нет, что-то не замечается. Сверить свою жизнь с жизнью сестры, ведь были в детстве одним целым? И это не в полной мере. Так что?
Второй, главный вопрос, волновал Евгению куда сильнее. Об этом она говорила шепотом Виктору, лёжа в спальне. Всё выспрашивала, не говорил ли Егор что-то особенное.
- Глаза мне его не нравятся. Пустые.
Оно и понятно, нехорошее чувство. Виктор тоже вроде бы стал тяготиться Егором. Это наплыло ниоткуда. Он боялся, что чем-то проявит себя. А ведь тяготением неминуемо последует объяснение с Евгенией. Чем оно закончится – непонятно. Во всяком случае, не лобызанием друг друга.
Не скажешь же, что Егор прощаться приехал. Вопросы последуют: «Почему ты так решил? Что он тебе такое сказал? Почему разубедить не попытался? Почему молчал всё это время? Почему, почему…».
А потому и молчал, побоялся взвалить на себя ответственность. Только заикнись, как тут же условия поставят: ты должен, ты обязан. Не будешь же постоянно ходить следом, и следить, чтобы мужик с собой ничего не сделал.
Гадство, твою мать! Почему так? На свете нет счастья.
Никто никому не должен, тем более, когда жизнь к краю подвела. Можно на какое-то время отвлечь внимание, задержать, попытаться отговорить. Но ведь не будешь пасти человека, не привяжешь его на верёвку, не возьмёшь с него обязательство. Каждый сам выбор делает.
Со стороны можно только подтолкнуть. Подтолкнуть, чтобы потом всю оставшуюся жизнь мучиться угрызением совести? 
А если нет? Совесть пробуждается, когда выгодно совести мученика из тебя делать.
Совести и нужно показать, как живёшь. Может, отношение поменяется. То есть, перевернуться с одного бока на другой, глядишь, мир неожиданно и откроется под неведомым прежде углом.
Начал чувствовать перед Егором необъяснимую вину, какая случается порой у здорового человека перед инвалидом. Но ведь Егор не инвалид! Руки и ноги у него целы, и голова на месте.
Случилось, вина засела, случай знает, кому под ноги пасть, чтобы споткнулся. Случай определит, кому соломинку спасения протянуть.
Как нужен человек, так перед ним расшаркиваются, поклоны кладут, перестал быть нужным – пинком тебя под зад. Тут уж не до соломки.
Плетущиеся минуты не могут вырвать из сомнамбулического состояния. За ними неминуемо последует раздражение.
Все желают добра Егору, Евгения только об этом думает. А сам Егор, он какого добра к себе хочет? Наверняка считает, что ему не повезло. И про баб Егор говорил искренне, и про то, что его не понимают.
А баба, если брать во внимание русскую бабу, жена Егора, Лида, тоже баба – баба всегда отличается терпением, умением прощать, способностью любить. Так с чего полное непонимание? Может, он не хочет понимания? Уродился таким?
Не может ни с чего человек стать всем недовольным. Негодование не сажа. Негодованием пыхнешь и успокоишься. Это сажа в трубе копится, дымоход забивает. Какими дровами печку топишь, столько сажи и получишь. Негодование – от нехватки воспитания.
Посочувствуй, так негодование и пройдёт. Ссылки на «нехорошо», кивки в сторону «плохих людей» - это лишь бы не перечить, лишь бы за спиной стену ощущать. Дурак садится спиной к обрыву.
Само собой, отпало желание заплыть на середину, на глубину. Барахтаясь на мелководье у берега, не утонешь. Апатия, переходящая в усталость, требовала солнышка, блаженного тепла, отдохновения для души.
Правильно, начни жаться, в дороге припади на ногу, разведи стоноту,- ну, и будешь недомерком. Кто пожалеет?
Лидиной матери, Натальи Павловны, той лишь бы наставить, хлебом не корми, дай высказаться. Вот уж кого врасплох не застанешь, вот уж кого в угол не загонишь. Любой каменюкой привали поток слов, всё равно выкрутится, вынырнет, запутает.
Но ведь она по-своему добра хочет.
Конечно, где-то Егор не пошёл навстречу тёщиной отповеди. Наталья Павловна, может, заметила. Вот и словесами сыпала. Егор для неё - пустое место.
Искренность Егора - пронзительность махнувшего на себя человека. Но… Вот бы каждый искренне ответил, ответил бы без игры, без кривляния, без ложного пафоса, где профукал свой талант? Начистоту. Как собирается одерживать верх над напастями?
А перед кем вывёртывать себя?
Задал вопрос, и в груди родилось жадное, радостное удивление. Вопрос получился с непонятной интонацией,- то ли от недосказанности самого вопроса, то ли от восклицательного утверждения самого себя. Как оно есть, так пусть всё и идёт.
Егор на особую колодку сбит. Не как все. У него не может быть всего. Во-первых, это невозможно, чтобы всё было, во-вторых, да человеку не надо, чтобы всё было. Иначе неинтересно будет жить.
Нет, но всем интересно, а ему почему-то не по шерстки. Качели какие-то между небом и землёй.
Чтоб всё было, такого никогда не произойдёт. Не может стать человек чем-то иным, не тем, кто он есть на самом деле. И не может быть он подобием кого-то. И не может он ответить, в чём его талант, где место приложения его, выход.
Бояться за него можно. И только!
Бояться чего? Что он дров наломает, неразумно поступит, обидит, уйдёт в небытие? Сложившееся представление о нём разрушит? Ощущения поменяет?
Послушать только, как люди комментируют своё состояние: и сердце у иного останавливалось, и ноги врастали в землю, и потом человек обливался, рубаха мокрой делалась. Может, и так. Не раз произнесёшь заклинание, чтобы судьба была милостивее.
Про себя, молча,- ладно. А если вслух. И раз, и два уловишь посылы: ты пнул мячик, тебе назад его перепасовали. Не мячик, так слово. И что?
Всё временно. Это видимость того, что хочешь увидеть, с чем жить удобно. Боишься потерять некую устойчивость. Столько сил потратил на приготовление к переменам, а тут приходится тратиться. Без результата.
Металлический звяк, шорох, приглушённые голоса, что это - видения, переход в новую конкретность, погружения в воспоминания?
Напрасно растраченные силы – это ярмо, добавочный груз из ненужных осязаний. Это ощущение себя в оглоблях саней, которые придётся тащить не по снегу или там льду, а по скованной морозом комкастой земле. Гребни и ямы, разбитая колея. Не раз споткнёшься, не раз огреют кнутом, не раз обложат крепким словцом.
Трюх, шварк, ш-ш-ш. Скрежет. Раздражительность. Петля тоски.
Тут уж не до пирогов. Такие пироги боком выйдут. Слезами остаток жизни запивать будешь.
А в чём спасение? Скорее всего, не быть ни на кого похожим. Жить сам по себе. Использовать других, не тратясь на объяснения. Живут же люди, ни о чём не думая, и счастливы!
Счастливы, что крыша есть над головой, что возможность есть купить машину, что можно сходить «налево». Что, наконец, украл что-то на работе, что отдали долг, что денежный перевод, неизвестно от кого, пришёл.
Есть возможность «по блату», или как ещё, отовариться в магазине, получить путёвку, съездить в Болгарию, лучше в ГДР, совсем лучше – остаться за границей насовсем.
Счастье, что и жена своим нытьём не достаёт, что дети растут сами по себе, незаметно, не обременяя.
Счастье может накуковать кукушка. Хорошо бы взахлёб, хорошо бы непрерывно, чтобы можно было посчитать, разделить на два, потом опять на два. На два, на два, на два! До тех пор, пока результат сквозь лупу не разглядишь. Но ведь на этом не успокоишься. Нет основания чувствовать себя уверенно, оставаясь один. Правда, возбуждение исчезает, но дурацкие размышления тянутся и тянутся.
Когда лавина пошла с горы, остановить её, нет никаких сил. Хоть сто людей становись на её пути, хоть тысяча. Сомнёт.
Вот и остаётся крепиться изо всех сил, надеясь всякий раз, что вот одержишь верх, вот переборешь невзгоду.
Виктор крутнул головой. Спазмы слёз в горле. Наверное, давно не плакал. Лет двадцать не плакал.
…Почему-то вспомнилось, как в далёкие школьные годы учитель истории определил его как «враг народа». Слова не заставили бояться, он ни отцу, ни матери ничего не сказал, он ни с кем не поделился. Ушёл в себя. Жил, всё время помнил.
Наверняка, если бы тех слов не было, всё сложилось как-то иначе. Как? Куда бы его прибило? Если бы те слова были произнесены без патетики обличения, с другой интонацией, скорее всего, они не запомнились бы.
Ну, сколько они сидели вдвоём с Егором? Часа полтора-два. А такое ощущение, что долго-долго мешок на горбу носил. Устал донельзя. Всё из-за того, что откровенно высказаться нельзя. Накопившиеся представления стравить случай не представился.
Как хорошо было бы надавить на клапан, пшикнул, и свободен. Страсти-мордасти в сторону отлетели б, а счастье осталось бы профильтрованным.
Память выборочная штука, она сплеча не рубанёт, не докажет, почему всё получилось так. Чтобы доказать, нужно мелкие детали помнить, конкретно всё разложить по полочкам. Любой поворот, любое событие рассмотреть под разными углами зрения. А вдруг узелок какой просмотрел, вдруг завалялся где-нибудь в уголочке определяющий факт?
Всё в мозгу сшито нитями. Через край, мелкими стяжками, но всё обязательно вспомнится. Через мгновения, спустя долгие часы, через год. Стыд, когда-то прожёгший, унизительный взгляд.
А вот взад доказывать ничего не нужно. Что произошло, то и случилось.
Но виноватость и замешательство, от них просто так не отделаться.

                23

Правда ли, что иногда человек «другим» приходит в этот мир с печатью избранника? Без корней, кроме пуповины, ну, ничто его по-настоящему не привязывает?  Ни одна тропа не начинается от его порога. Ещё посмотреть, есть ли у его дома крыльцо? Может, камень валун вместо крыльца. Может, и дверь из-за этого валуна нараспашку не открывается.
Вот и приходится ему всему учиться. Учиться жить, учиться любить. А он, «другой», на что и способен, так стойко переносить удары судьбы. И ждать, ждать пока родник пробьётся, пока струйка муть разгонит, пока ручеёк, облизывая камешки, горестно журча под корягами, русло не проделает. Пока не сольётся с таким же ручейком или речкой, или озерцо в своё объятие его примет.
Может, ручеёк растворится, может, перекат намоет, может. Но струйка своим цветом долго-долго выделяться будет.
Ни красоты особой, ни умения подать себя нет. И не замечаешь выделенность. А вот беспрерывно звучащий издалека голос ни на мгновение не умолкает, о чём-то предупреждает.
Переходное время. Рубеж. Женщина в сорок пять лет начинает остро чувствовать рубеж. Сорок пять – ягодка, но вкус на любителя.
А откуда рубеж определился,- откуда свалилось ощущение, глыба ледяная с крыши? Запустил кто-то катышёк, он, отрекошетив, ударил ощущением холода. Незаметно прицепившееся «опять» переползло черту со словом «приехали».
Приехали куда? Зачем? Какая сила должна держать в равновесии, чтобы изо дня в день, из месяца в месяц тянуть одно и то же?
Ощущение? Конечно, что-то разглядеть, глаз да глаз нужен. Не враз всё выпячивается. Поздно приходит осознание.
В характере не хватает ровного отношения к окружающему. Быстро загорелся, так любая неувязка рождает разочарование.
Жизнь,- как езда с горки на горку. Вниз полетел – ухнешь. Вверх потащился – согнулся не хуже клячи. Вот и селится понятие, что соответствовать чему-то, какому-то эталону должен. Меняться надо.
В чём-то наивен, в чём-то преуспеваешь. Не замутнён, и, одновременно, покрыт непроницаемым для глаз слоем. Что не расчётлив, это точно. Нерасчётливость отчасти определяет неумение жить. И она, и не она. Лишь бы комплексы отсутствовали. Комплексы особо чувствуются, когда и раз, и два ударишься об жизненный угол, тогда осознание придёт, что-то потерял.
Жизненный угол. Сколько у жизни углов? Четыре, шесть, двадцать четыре? Не меньше четырёх, точно.
Открытие рождается путём сравнения. Прожиг свалится на голову, память постепенно проникнет в слои прошлого. Тут и втемяшится, из дали космоса мысль приходит, что сын ли ты своих родителей? Ты «другой».
Пальчики разжаты, глазки осмысленные, кряхтение от неудобства. И не кричало дитя, как кричат все дети. Словно понимало, чего кричать, чего призывать, пройдёт какое-то время, и шагать, если позволят шагать, одному придётся. Шагать от своего порога, из-под родительской опеки.
И не сказать, что нагрузили при рождении какими-то особыми знаниями. Чтобы уж так выделяться – такого нет. «Хотение» почему-то стало перевешивать все остальные потребности. Хотение понять жизнь.
Много или мало иметь «хотение»? Как определить слово «понять»?
Как-то разговор подслушал. Двое с пеной у рта спорили о политике. Разговор зашёл в тупик. Крыть нечем. Один и говорит: «Слушай, вот коза и корова едят одну и ту же траву, но коза сыплет шарики, а корова лепёхи, почему?»
На этом спор кончился. Не можешь объяснить разновидностей самого простого, нечего политики касаться. Где уж тут понять хотение жизни.
Не из-за этого ли, подумал Виктор, долго не мог оторвать зад от земли, всё ползал, ползал, как магнитом притянутый. Всё не мог встать, и пойти. Хотение держало.
Не из-за этого ли и усидчивость, не из-за этого ли и работоспособность крестьянина-собственника.
Земля ведь под лопатой, когда её копаешь, не пискнет. И когда тяжёлое бросают – разве что дрогнет. Так и дрогнет не сверху, а внутри, гул из глубины пойдёт.
Земля не родня. Родня, только подумаешь о ком-то, как тут же пятьсот пятьдесят пять взаимоисключающих предположений появятся, сразу груз чужих знания давить начинает. Сразу мысль: плюнуть, отложить всё в сторону, и думать только о том человеке, который рядом.
Тут-то и порадуешься, что прочно, основательно врос в пол, с каменным спокойствием, сложив руки на груди, со смыслом зыркнешь по сторонам. Со смыслом – это хорошо. Без зубоскальства, без шутейности. Без того, чтобы просто, что называется, почесать языком. Может, именно в такую минуту доходит, что рядом с тобой великая женщина. Хорошо, что не мужчина.
Перед ней не надо выделываться. Егор мог истолковать куцые односложные ответы по-своему. Мог обидеться. Правда, взаимная симпатия, не позволила ему бы словесные баталии начать.
Мысли прыг-скок, через порог. С одного на другое.
Жена любопытна. Любит выспрашивать, каким был маленьким, какие книжки читал, с кем дружил. Отвечаешь сначала нехотя, будто государственную тайну боишься сболтнуть. Это из-за того, что любопытство выбивает спокойствие, боишься потерять найденное. Ты ведь любил смотреть на лицо спящей жены. Уловить тот миг, когда из-под трепещущей полоски ресниц блеснёт влажно глаз.
Первоначальные ощущения целыми пронести через городьбу жизни невозможно. Что-то, да и зацепится, останется на сучках-растопырках. Что-то выскользнет в прореху, что-то сам отбросишь. Что-то незаметно обронишь.
И, тем не менее, только находясь рядом с близким человеком, плечи ощущают его тепло, его интерес, его доверие.
Но всё одно до последнего приходится оберегать свободу. Всё равно сжат кулак.
Что это,- раннее понимание жизни, обречённость, не привязанность ко всему сущему? Одновременно, нахождение и отсутствие, умение вживаться и умение держать дистанцию? Среди многих и многих важностей нутром чувствовать самую необходимую, не только чувствовать, но и вычленять её?
Важность не сама по себе. Она всегда на привязи с другими важностями, начни тащить – вереница, гирлянда из мыслей и напоминаний получится. Скол чего-то трещинкой продолжится, трещинка, в своих разветвлениях воображаемый узор покажет. Из узора картина сложится.
Нужно стать снежинкой, чтобы почувствовать ощущение снежинки в сугробе. Цветком на лугу. Броским, ярким, душистым, чтобы не затеряться в многообразии.
Нужно стать камнем на дороге, чтобы почувствовать на своей спине тяжесть и равнодушие тысяч прошагавших ног. От неандертальца до Хомо сапиенса. Нужно стать одним позвонком спины, чтобы уяснить, что чувствует человек, когда гнёт его жизнь.
Перечитал сотни и сотни книг, читал как одержимый. Одно время считал, что смысл жизни в том и состоит, чтобы как можно больше прочитать. Напичкался содержанием по самое горло. Но средневековый алхимик не нашёл элексир молодости, и никто не ответил вразумительно на вопрос, как жить.
Озабочен вычленением важности? Ну, вычленил, а дальше? Важность куда-то отнести нужно, спрятать от чужих глаз, определить ей цену, очистить от чужих наслоений. А потом? Важность в отрыве от всего – бред сумасшедшего.
А может, избранничество заключено в том, что не сортируешь ничего, не перебираешь? Чёрное и белое, сухое и мокрое – всё важно? Важно не только то, что в руки попадёт, если попадёт, но и то, что другие имеют.
Маета не из-за того, что не можешь что-то заиметь. Сначала родился, а только потом несуразностями жизнь обрастает. Если не с чем сравнивать, то нет и несуразности.
Сколько угодно хватает приспособленцев, им труда не составит анекдот рассказать для собственной пользы. Для поднятия тонуса начальства, выставить себя смешным. А что, на их фоне проигрывать будет любой, убитый своими заботами.
Обычно сам себе не нравишься. Временами бывают исключения. Проще прикинуться обиженным. Нытьё и прибедняйство возвести в ранг. Несомненная польза в этом.
Что только в голову не забредёт! Придумки усмешку вызовут. Занятной покажется мысль. А почему же тогда волнения, неловкость? Почему жалостью люди преисполнятся?
Если за плечами долгая жизнь? Если в той жизни было всё – потери, слёзы, боль, радость, маленькие открытия? Сегодня одно, завтра – другое. Вот и прислушиваешься к шагам, машинально ловишь звуки.
Голос по телефону. Вроде, кажется живым, заменяет общение с глазу на глаз. Но письмо, особенно когда конверт открываешь, то ощущение ни с каким телефонным звонком не сравнимо. По телефону никогда полностью не выговориться, что-то вдогонку хочется сказать. Это в письме все крошки и впечатления в пригоршню соберёшь.
Телефон, письмо, несуразности, избранничество. Четыре слова, если развивать мысль, могут положить начало роману. Они вовсе не безотрадны.
Любая человеческая жизнь – прожитый роман. Только он не написан. Вернее, написан, но не теми словами, которые на страницах книг. Книжные страницы и десятой доли не вмещают, да и что бумага, бумага всё стерпит.
Бумага стерпит любые откровения. Вёл же когда-то дневник. Толку. Как был расщеплён в детстве, «враг народа», так и ходишь со своей тенью. А тень – зыбкая, гнусная мыслишка, она шепчет, что когда-нибудь всё встанет на свои места.
С какой позиции посмотреть. Несуразность во всём. Многое зависит, с той или не с той ноги встал, что съел на завтрак, кого первым встретил, выходя из подъезда. Как с тобой поздоровались, всё ли спокойно на работе – всё это оставляет след. Все те движения, как разливающаяся вода в половодье, медленно заполняет неровности. Завораживает, но не трогает.
Постепенность убивает яркость события. Не то впечатление, какое бывает, когда: отвернулся – посмотрел, уехал – приехал. Тот промежуток яркостью наполняет, надолго запомнится.
Может, важна не гладкая поверхность многометровой толщи воды, а то, что внутри, что на дне, что во взвеси?
Правильно! Ощущение солдата на плацу и ощущение генерала, принимающего парад, разные. Солдат мечтает стать генералом, генерал, глядя на солдат, хотел бы вернуться в то время, когда он был солдатом. Но стать снова солдатом, об генерал не мечтает. Быть и стать. Какая огромная разница. Какой пласт жизни разгрести нужно.
Минута немоты. Она требует закрепить проскочившие мысли. Как насекомое приткнуть острой иглой к листу бумаги. 
Охота руки марать, разгребая ил. Раз что-то выпало в осадок, оно, по сути, и не нужно. Склеивать разбитое, ставить заплатки, зашивать прорехи,- какой смысл в этом? Муть не вернёт первоначальное ощущение. Ни дна не видно, ни плывущих рыбок. Отблески солнечных лучей, и те в воде не играют.
Поступки, высказывания, приобретут другой смысл, если «накатит». Накатить можно сто грамм, телегу на кого-нибудь накатить, кляузу в соответствующие органы.
Вон, говорят, когда сталинские репрессии процветали, то и доносы потоком шли, аж четыре с гаком миллиона бумаг-обличений в органы поступили. Кто на кого писал, кто за конфискатом в очередь становился,- теперь и не разберёшь. Всё на время списать можно. Оно таким было.
Начинаешь чувствовать свой возраст, когда рядом кто-то моложе появляется. Мужчине на возраст указывают скользящие равнодушно взгляды молоденьких девушек. Женщине,- если усмешку взгляда на себе поймает.
Виктор часто ловил себя на мысли, что никак не может никуда и ни к кому приткнуться, словно связь его, при нахождении возле других людей, полюсовку магнита меняла.
Чем дальше, тем хуже. Раздражительность какая-то посещала. Улавливал ответные токи, понимание какое-то ниоткуда сваливалось. Это не могло привести к добру.
Человек не перекати-поле, не степной сорняк. И не его вина, что он в категории «распущёников». Точного определения этому слову нет, но, по смыслу, это тот, кто не походит на всех. Своя у него мораль.
Целостность восприятия «другого», по мере жизни, распыляется. Чужое мнение начинает давить, обделённость расчётливо начинает тасовать факты, беря на вооружение только то, что оправдывает. Начинаешь тяготиться, наконец, делаешь попытку убежать.
Не от чего-то, а к чему-то. Не всё сразу открывается, и не до всего доходишь тогда, когда это край нужно. Пройденное, пережитое не сразу глаза открывает. Да и не всем открывает. Закупоренному несочувствием, страдание не понять.
Значит, дело не в том, «другим» человек стал, или остался прежним. «Другим» бываешь для кого-то. Бываешь на время, или становишься навсегда?
Кому-то можно, почему тебе такое не допустимо? Обозление обезьяны отчего – есть на кого свалить, на того, кто рядом, на условия.
Неповторимо ощущение, когда просыпаешься из-за того, что сквозь щёлку между шторами солнечный зайчик прыгнул. Прыгнул, и улёгся на подушку, согрел щеку. И радостно, и в глазах печаль поселится. Печаль отчего, так нехорошее подумалось. Сто раз подумать нужно, прежде чем глаз подставить солнечному лучу. Эта минута должна стала блаженной.
В жизни одни открытия. То там что-то подметишь, то здесь на глаза лезет какая-нибудь непотребность. А с чего всё не так – слишком трезв взгляд. А трезвость почему,- так нелюбовь поселилась. Нелюбовь и делает глаза обиженными, опрокинутыми.
Посмотри на себя со стороны – более чем странный вид, понурый, будто ждёшь какого-то зова или чего-то, что своим действием ответит на все вопросы.
Смутно, сам не сознавая, стремишься победить самого себя. Но ведь кто-то в это время должен быть рядом. От кого-то тепло должно идти. Не будешь двигаться – замёрзнешь.
Как волнительно выслушать из уст любимой женщины шепот: «Люби меня. Люби. Ничего не спрашивай!»
Вообразил, бог знает, что. Чего нет, то не представишь, если ты не фантаст.
А можно в воображении испытать ощущение полёта?
Кинет жизнь камень в рюкзак, от неожиданности на чуток присядешь. Как гармошка сожмёшься. Через какое-то время попривыкнешь, вроде, распрямиться появляется желание. Новый камень летит в рюкзак. Опять скорчит.
Ни писка, ни шевеления. Вроде как ты и не ты.
Не из-за этого ли хочется выворотить придорожный камень, вдруг под ним след от когда-то жившего человека сохранился, не след, так косточка?

                24

Через три месяца пришла телеграмма, что Егор пропал. В голову не укладывалось, как это, при наличии спецслужб, милиции, обязательной регистрации, закона о борьбе с тунеядством, стукачей, осведомителей, сетей, сита по отлову инакомыслящих,- всего полно, – и вдруг, пропадает человек!
Граница для простого люда на амбарном замке. Поехал ли, полетел куда, в билете фамилия написана. Нет, пропасть нельзя. Не под землю же человек уходит? А там, кто его знает! Место встречи он не назначил.
Вон же, был на Ямале такой народ – сихиртя, оставил после себя землянки, орудия труда. И исчез. В ненецких преданиях сказано, что сихиртя ушли под землю.
Но Егор не из рода сихиртя. Он сам, добровольно не мог уйти.
Может, Егор – фантом? Изначально человеком и не был? Была тень, было отражение, след. Была мятежная душа, которую ничто не могло убаюкать. Его душа жила с краю. Её легко было вытолкнуть, и вытолкнули.
Если бы душа жила посреди жизни, если бы не на ощупь продиралась из темноты незнания… Если бы не тоскливое сожаление по всему: и невозвратному, и несбывшемуся, и запретному сладкому...
И не один Егор такой. Нетерпение гонит, стоит ноздрям уловить какой-то необыкновенный запах. От природы такое, от задумки создателя.
Художник имеет особое зрение, нюхач в винных погребах своим обонянием может сто запахов различить, сердцеед ни одной женщины не пропустит. Пускай, считают, что всё это отклонение от нормы. И исчезновение Егора тоже отклонение.
С двойной жизнью человеку есть о чём сожалеть. Время многое отнимает, время… Плевать на время. Научись жить вне времени.
Чтобы исчезнуть, Егора никто не подталкивал. Сам принял такое решение. Почему? Что толкает на самоуничтожение?
От кометы свет и след на небосклоне какое-то время держится, но потом исчезает. Только в памяти сохраняется. В ощущениях.
Комета прилетела и улетела, траектория её высчитана, время возврата известно. Настрой телескоп, и жди. А человек? Куда телескоп, или какой другой прибор нацеливать, чтобы не пропустить прихода? Ни через месяц, ни через год, ни сто лет спустя. Через сто лет и память о человеке сотрётся.
Вот и будет преследовать вина: что-то не додал, от чего-то не отвратил, не стал поперёк хода. Какое бы облегчение было, забыть бы обо всём. Избавиться бы от всего напоминающего.
Проще становится, стоит прижать ладонь к сердцу.
Хорошо или плохо думать? Большинство считает, что позади хорошего мало. Воспоминание – это сожаление, а в сожалении хорошего с гулькин нос. Если и было, то несущественное.
Счастье – всего лишь кусок времени жизни. А главное в жизни, самое-самое - за ближайшим поворотом, за каким-нибудь километровым столбом. Как бы в спешке его не проскочить. Кто повороты мерил, кто километровых столбов понаставил? Всё в прошлом. Всё отмерено чьими-то шагами.
Отсюда и досада. То ничего, то навалится слабость, до тошноты, до темноты в глазах. Никого бы не видеть, зажмурить глаза, заткнуть уши. Лечь, и спать, спать.
Так не заснёшь. Бухает в голове, словно не твоя это голова, а в пивной котёл кто-то молотком стучит.
Не хочешь, потому что не можешь, не можешь, потому что не хочешь.
Стоит возобладать чувству, как исчезает время. И неуверенность начинает одолевать, и равнодушием это начинает попахивать. Равнодушие заставит пригнуться.
Легче с новыми ощущениями жить? Одеть они не могут, накормить – тем более, разве, утешить. Слёзы высушить. Но ведь без слёз нутро быстро закаменеет. Вот и будет преследовать необычный звук: скрип не скрип, и не взвизг вырываемого гвоздя, и не сверлящая тишина, и не скрежет закрываемой двери. Что-то будет истаивать, пока безнадёжность не поглотит полностью.
Безнадёжность - воронка, в неё втягивается поток. Начинаешь спорить сам с собой. Что-то приуменьшать, что-то пытаться отбросить в сторону. И не о том думается, что есть, а что могло быть, волнует.
Как бы там ни было, а Егор пропал. Ты есть, а его нет. Ты продолжаешь жить. Его время перешло к тебе.
Время - песок, перетекающий из одной колбы в другую. Время - наждак, каким стирается отметина.
А что тогда начинает гнать по жизни? Любовь, не любовь, придумка счастья? От чего следует отказаться, что стеной стало?
Засядет мысль в голове, что виновата во всех несчастьях. Одна или один. Кто-то кого-то должен любить.
Евгения закаменела. Она дёрнулась, было, поехать в Колюжино, а зачем? Егора там не было. Проехать по местам, где он работал, расспросить людей, а вдруг, зацепка, какая появится – это значило всё бросить, и только этим заниматься. Но ни сил, ни возможности так поступить, не было. Оставалось ждать, ждать и надеяться.
Надеяться на что?
Она молча выплакала порцию слёз. Как-то незаметно пришло время потерь, это время заставляло думать, если и не о крае жизни, то о свороте на тропинку, ведущую к этому краю.
Пока живы родители, пока есть к кому ехать, как-то не нуждаешься в затасканных словах утешения. Живёшь, и живёшь. Думаешь, что ты вечная. Что напасти, беды, горе, стороной пройдут. Но нет же, костлявая отца уже выкосила, мать… Сердечное кладбище увеличивается, уже думать надо, куда бы можно было втиснуть собственную жизнь. Что же происходит? Это «что-то» неожиданно.
Надо быть честной. Гнусная мыслишка, всё не так и плохо, беды проходят, она не раз посещала. Минутное затмение, оно не зависит от воли человека, оно всё равно как накатывающая на берег волна. Далеко-далеко случилось землетрясение, отголосок его волной докатился. Прихлынула и откатилась. Всё равно всё встаёт на прежние места.
Пространство безгласно и немо. Ни сверху никакого сигнала, ни из-под земли никто знак не подаст. Сколько чего отмеряно – один бог знает. Вот и выходит, сама себе судья, сама себе и палач.
Никаких утешений.
Однобокость жизни откроется за какой-нибудь ночной час бессонья. Вся жизнь проползёт. Лежишь, вытаращив глаза, боишься пошевелиться, боишься хоть на миллиметр сдвинуться. Боли нет, а картины видений наплывают откуда-то из черноты. Это не так сделала бы, там бы по-другому поступила, уступила, промолчала, согласилась бы.
Всё ясно, всё понятно. Саму себя становится жалко.
А в детстве полагала себя особенной. Откуда такое ощущение?
Проснувшись, полежишь какое-то время, уставив глаза в потолок, встанешь, не обременённая ночными кошмарами, и продолжишь жить. Одно потянет другое. Вроде бы, точно знаешь, чего хочешь, и что мешает жить.
Как потом говорила Евгения, никогда она не чувствовала со смертью брата такую обрушившуюся на неё тяжесть, не ощущала себя такой затерянной, никогда не распирали так любовь и жалость к себе и к брату.
Навалилось всё сразу – прошлое, настоящее, чьи-то жизни, за которые она должна была страдать, и полное опустошение. Не жизнь, а сплошное лицемерие. Хотелось плакать, а нужно было держаться.
В этом была такая же радость, как во вранье: и больно и сладко. Чего больше? Мораль, что ли, свои моральные границы устанавливала? Может, совесть? Одно без другого не бывает.
Странное настроение, которое одним словом, коротким словом, определяется: не хочу. Вообще ничего не хочу! Не знаю, почему не хочу, просто, ничего не хочу.
Сладкое перерастало в нестерпимую боль, которую со вселенской болью сравнивать было нельзя, но от этого боль не делалась менее болючей.
Её жизнь плохо приспособлена была для пограничных состояний. Негде уединиться. Не хочешь, а выполняй всё то, что положено.
- Жить надо, жить! Были же дни, когда всё вокруг светилось: солнце, прозрачный воздух. Внутри всё пело.
- Всё светится и поёт, пока солнце в тучу не зашло.
- Не вечно туче висеть.
- Правильно, не вечно. Туча не двоих накрывает. Сквозь тучу души цедятся. С разными ощущениями. Вдвоём одному богу не стоит молиться.
- Как это?
- Как ложкой разомнёшь, так и подцепишь. Свет не сразу пробивает тьму.
Большой палец на ноге повело так, что любимые Евгенией красные лаковые туфли надеть стало невозможно. Её тридцать пятого размера ножка стала походить на слепок с лаптя, потеряла форму. Как-то даже поинтересовалась у доктора, нельзя ли отрубить стамеской выпирающую кость.
Смех сквозь слёзы, слёзы сквозь смех. Не всё ли равно. В строчке два раза слово «слёзы» упоминается, значит, нужно собрать в кулак всю себя и терпеть.
Случались редкие минуты, когда чувствовала в себе безграничную силу,- всё могла, преград нет, то, что мучило, выеденного яйца не стоит. Всемогуща. Даже издевалась над былыми тревогами. Объяснить такое не было возможности.
То ли это было заблуждение сознания, то ли способность переключаться, то ли проблески озарения, намерение показать её предел,- кто его знает?
На то они и редкие минуты, чтобы помнить о них, как о чём-то, как о сигнале, поданном сверху. Редкие минуты – это сбой в организме, сбой заложенной программы.
Жить, зная, что всё предопределено, наверное, неинтересно. Утрачивается вера, хочется махнуть рукой на себя: что ни делай, всё одно выйдет не так.
Обсевок, никому не нужный. Что толку от деликатности. На хлеб не намажешь уютность, сверху не прикроешь её коржиком дисциплины. Хотя и деликатность, и дисциплина – основы надёжности.
В редкую минуту пробивало желание схватиться за эфес шашки в стремлении рубить и крушить, но дремлющая опаска заставляла одуматься. Комиссаров и так хватает, есть, кому задурить голову. Если из категории жалеюшек, отойди в сторону. Жалеюшка! Кто бы по-настоящему пожалел?!
Жизнь заставляет оглядываться накоротке, подумать, отревизировать время.
Ощущение, что оказалась на краю света. Совершенно одна. Твоё вокруг и не твоё. Всё, что окружает, ко всему необходимо показать своё презрение. Оно привело на край света, хотя, хотя никакого презрения ни к чему не испытываешь.
Какой же это край света, если перешагни Северный океан – Америка. И дальше полно стран. Люди, много людей.
Смешно, жила на южном берегу Карского моря. На южном! В северной Африке должно быть холоднее, там слово «северная» присутствует.
Молния зажигает дерево, осенью листья опадают, время кособочит дома. Время – прорва, которая всё в себя забирает. Прячет под землю, слизывает водным потоком. Рушит, рушит.
Когда одна, можно в собеседники пригласить кого угодно. Кому угодно можно отказать, можно прогнать. Мнимому любовнику желание будет законом.
Что за глупость, жить воображаемой жизнью? Ради чего? Ни самоулучшения, не избавиться от представления. Даже конкретного бабского счастья, ощущения прикосновений, мысленно родить нельзя. Дура, набитая!
Всё воображаемо. Представить чёрт те, что можно: сказочный замок, красивых женщин. Мужа – рыцаря. Вереницу любовников. Себя можно представить сияющей, свежей, как утренняя капля на листе яблони. А в явь вернёшься, будто прошла целая вечность. Истома как при перемене погоды.
Воображение рисует голубей. Кружат они, кружат, хлопают крыльями. Прислушаешься, нет никаких птиц. Шорох, так это дождик стучит в окно, или ветер шуршит. Да тот же снег, пригоршнями, метель сеет.
Стоит отключиться от скучной реальности обыденного: пойди в это время снег, наползи туча, кто-то призывно помашет рукой -  не заметишь, или не обратишь внимание. Стоит человеку втянуться в себя, как поезд втягивается в тоннель, то сразу он делается незаметным для глаз. Кто в это время упрекнёт, что лицо дышит смущением и ложью? От кажущейся неловкости только хохотнёшь.
Не одна, есть, кому заботиться. Внешне благополучна. Но почему-то одиноко, почему-то нет желания заглянуть в душу.
Вокруг говорят, много слов. Важно не сколь их сказано, а как сказано, каким тоном. Тон заставляет цепляться к пустяку.
Не тон учит хромого хромать, заику вымучивать букву. Скромность ещё никому не помешала, хотя бы, чтобы уберечься от разочарования.
Бухает сердце, ноги врастают в землю, грудь распирает непонятное томление. Ты - никто, так, чёрненькая точечка между небом и землёй, мушиное пятнышко. Вдруг ощущение, заполнила всю вселенную. Не ты сама, твоя боль.
Вовсе непонятно, как сумела уместиться. Жуть, одной заполнять пространство – только не это. Лучше находиться в клетке. Лучше перечеркнуть собственную судьбу, и быть как все. К чёрту непривычную радость, в которую страшно вглядываться. За ней обязательно скрывается что-то мучительное.
В то мучительно вглядываться. Мучительно представить лицо. Скрученное болезнью тело, извилистый рот, обтянутый сухой кожей лоб.
Развалины памяти как руины разрушенного землетрясением города: выбитые окна, покосившиеся столбы. Под ногами кирпичи, бумага. Крыши сорваны. Рёбра стропил проткнули небо. Ужас покинутого. Всюду тени.
И, тем не менее, обыкновенное человеческое желание казаться лучше, чем есть на самом деле, присутствует. Нет, не клялась в вечной любви, никого не обманывала. Может, кто-то и чувствовал обещание податливости. Это не так и плохо.
Без дома нет жизни. Дома хорошо. Стоит свести занавески на окнах воедино, огонь в печке разжечь, подставить ладони теплу… Уютно у открытой дверки.
К чёрту дом, к чёрту сидение возле огонька, если никого нет рядом. В теле поселилась болезнь. Когда болеешь, подгнивает и привязанности к дому, и ко всему, что находится рядом. Что-то перетирается, не рвётся, но начинает чувствоваться предел.
Нечего делать в доме, где болезнь. Никакого там уюта. Ложишься в темноту. Никогда так живо не чувствуется жалость и печаль. Ты это не ты, а ты, вобравшая в себя страдание мира.

                25

Кто кому делает одолжение? Ты жизни или жизнь тебе?  И как это жить без боязни? Так ли всемогущ создатель?  В его силах исправить несправедливость, почему он этого не делает?
Живёт человек, а потом вдруг умирает. Нет его больше. Любил его, не любил, но его больше нет. Это странно. Вроде бы, спрашивать разрешение на те или иные действия принято, а на смерть почему-то разрешения никто не выдаёт. Вот и пресловутое: человек свободен распоряжаться своей судьбой, ни с кем не согласуя. Мол, никакие заповеди его не остановят.
Так что? А выходит, что бояться нужно в первую очередь самого себя, своей непредсказуемости. То одного хочется, то, совсем противоположного. Попробуй, уследи.
Вот и нужно бояться не того, кто извне счёт предъявит, а бояться надо, что наступит расплата. Чужая боль, не чужого тебе человека, станет твоей.
О том, какая доля, лёгкая или тяжёлая, начинаешь задумываться, когда лишают права выбора. То ты что ни сделал, во всём прав, то сомнения, перебор происходит, оглядка идёт на окружающее.
А оглядка требует благодарности за все деяния. А благодарность, в свою очередь, дистанцию соблюдать велит. Одно дело – отблагодарил, камень с души снял, а если благодарность подобно паутине в зависимость вводит? Опутывает. Начинаешь бояться осуждения, гнева, чьего-то мнения, законно это, не законно, дойдёт, что и самого себя устрашишься.
Откуда приходит неловкость, что обременяешь собой окружающих? Будто появление на свет не входило в ничьи планы. И нахождение возле других людей, их ли возле тебя – это, всего-навсего, лишь наполнение, очищение, приготовление к будущей немощи. Всё движется в одном направлении,- к концу.
В какой-то момент доходит, что жестокость, а как иначе назвать многие поступки, многие высказывания, взгляды, не что иное, как претензия на особенность. Она явилась причиной всех несчастий. Не сама по себе, а с привязкой усталости, не только усталости, но и напряжение виновато. Расслабляться учиться надо. Жил, жил, делал, делал, да, видно, устал.
Всё чаще хочется объяснить, что во многом виноват, но вины, как таковой, за собой нет. Обстоятельства вынудили. Поступка жизнь требовала.
Считал, что должен сам до всего дойти. Тот, неведомый «сам» виноват, он так спланировал, подстроил. А иначе с чего дыхание чего-то неизвестного всё время чувствуется? Уклонился, а оно опаляет страхом и ожиданием. Мёртвым пространство делает.
Легче, всё-таки, когда руку кто-то приложит. Легче тогда себя оправдать.
Но почему всё время себя оправдывать нужно? Чтобы зависть притушить? Откуда зависть пошла? Скорее всего, много-много тысяч лет назад досыта человек куском мяса не наелся, и взглядом поймал, что у кого-то кусок мяса больше. И позавидовал.
Глупо. Зависть,- это когда один прав, другой виноват, а пострадали оба. Один не уступил, второй не удосужился оценить ситуацию. На авось понадеялся. Вот и столкнулись. Выброс энергии.
Болезнь Евгении,- от неё не страх, она беспомощность рождает. И ничего поделать нельзя. Всё, что было в возможностях: купить лекарства, мази всякие, сопровождать по больницам – это ты делал. Остальное не зависит от тебя.
Как это не зависит, если вину чувствуешь? Мог ведь сделать другую жизнь. Это теперь понятно, что мог! А тогда, казалось, что жить можно только так, как жил. И поступки были соразмерны той жизни. Опыта не было.
Была жизнь, но не было опыта. Теперь опыт есть, но жизнь не такой кажется.
Что-то упущено, что-то пропущено, что-то сквозь пальцы утекло. Прошлое служит напоминанием.
Нет, прошлое – не рассуждающее, оно, скорее, констатирует. То одно подсунет, то другой кусок высветит. И всё в отрыве. А когда всё в отрыве, оно наказывающим делается.
Ишь, как вывернулся! И в отрыве от любви любовь должна оставаться. Уважение, привычка, привязанность… Всё остальное – это отговорки.
Может, всё из-за того, что смирился? Может, взгляд в будущее перенацелился? Может, он где-то шастает, спокойное местечко ищет?
Без противоречий, без переполняющих душу чувств, без обжигающих откровений. Может, прокрутка идёт, как всё будет потом? Может, не борешься из-за этого со своим настроением, не пытаешься одолеть?
Дурные перескоки направляют свои стопы в прошлое, где бесполезно что-то искать. Если и есть отгадка, то она ничего уже не изменят. Ничего. С высоты теперешнего опыта, раньше и не жил. Что-то доказывал. Рядом были Облупин и Курофеев. Были конфликты с начальством, командировки. Много чего было. Главное, там был без теперешнего опыта. Цыплёночек, вылупившийся из яйца. Не знал, что жизнь, в конце концов, обманет.
Знание этого не отнимает желание жить. С годами становится гораздо больше такого, ради чего стоит жить. Больше развлечений, больше удовольствий, больше знакомств. Пенсия, и та, на воробьиный шажок, но прибавляется. Это ничего, что прибавки тут же съедают непомерные аппетиты представителей услуг.
Свобода урезается? Так свобода половине людям нужна, а половине нет. Иллюзия свободы, скорее, нужна, чтобы прикрыться ею. Свободный человек – мёртвый человек! На том свете свобода ни к чему.
Жизнь подсовывает в первую очередь на всеобщее обозрение не тихую, спокойную семейную благодать, а ссоры, несогласия. Заставляет быть, если не участником, то наблюдателем, что одно и то же. И то, и то нервные клетки убивает.
Временами хочется, чтобы вокруг всё двигалось, шумело, грохотало. Пыль до небес. Чтобы языки пламени кромку облаков лизали. А потом совсем неожиданный переход: заткнуть бы уши, заползти в норку – ничего не видеть, ничего не слышать.
На пляшущего у костра, с восхищением смотрят. А когда в норке – ни сочувствия, ни уважение, вообще ничего.
Почему же тогда чувствуешь, как кто-то со стороны смотрит, вернее, глядит сквозь, позволяя звенящей тишине производить переоценку?
И тут же прожиг мысли, с чего это такой несчастный, неприкаянный, забытый всеми? Не живой. Ни разогнуться, ни подняться.
Смущение, которое подавить нельзя, к которому и привыкнуть невозможно,- это беспокойство с примесью зависти. Всё по-другому могло быть!
Всегда упирают на это «было»? Не было, а есть.  Своё - оно всегда где-то рядом. Туда вернуться можно. А вот в будущее...
Будущее на хотении строится. Хотение разрастись может до гигантских размеров, ни рамок у него, ни сдерживающих начал, вообще ничего. Пучина.
И не отнекаешься: «Не я, какая чепуха. Ах!»
Ах, не ах, и крыша над головой, и голодным не ходишь…  А нечем жить. На пустяки душу растратил.
Ничего-то и не понял. В разные годы, чего там годы, дни, часы, минуты, требует сердце разной отдачи. Может, главное, чем жил, вовсе не главным на исходе жизни окажется. А ведь на исходе нет уже сил, пересмотреть происходящее. Поздно спохватился.
Плохо с чужих слов судить. Получается, нахватался, а оно маетой вылилось. Маета – первый признак доброты.
«Это ты-то добрый? Добренький? На словах пожалеть готов. Даже не на словах, а в душе, молча. На слова жалко тратиться. Не найти нужных слов».
Проехаться бы по тем местам, где чёрт когда-то носил!
Вот бы появилась возможность всё начать заново. Сохранить теперешние мысли, опыт, рассуждения, и с теми прошлыми силами, с теми надеждами, с той страстью, вдруг, (вдруг!) оказаться в прошлом. Попытался бы удержать возле себя хороших людей? Что взял бы от них?
Наверное, записал бы всё, что происходило, по горячим следам попытался понять… И думал бы, думал.
Не жил бы, а раскладывал по полочкам, со стороны поглядывал бы? На кой чёрт такая жизнь! Без взлётов, без падений. Червяк, вытянувшийся в длину. А без разницы, хотя бы и в ширину. Хватай ртом впереди земельку, да оставляй её сзади.
Не надо быть правым. Никакого удовольствия, перескочить полосы, где мучился и страдал, затем, чтобы сказать, что наболело. Любой перескок полной пригоршней сдачу возвратит. Сделается тяжело и одиноко.
Демагогия! Слова! Попытка объяснить необъяснимое. Даже если что-то сбивает людей в толпу для манифестации, после все разойдутся, каждый в свою сторону. И ты пойдёшь. А на самом деле останешься на месте. Чтобы соблюсти позу, чтобы со стороны казаться сильным.
Не быть, а казаться. Вот, картошку копаешь. Два куста ботвы рядом. Один – само могущество. Высокий, сочный, зелёный. Рядом полузасохший стебель, само сиротство, сединой увядания тронутый.
Выдернешь, на первом старая, посаженная картошина, три-четыре ореха недозрелой новой картошки – и всё! Зато со второго куста ведро отборных клубней накопал. Вот тебе и разница. Значит, дело не в сиротстве. Сажали из одного ведра, с одного наклона, в одну борозду. С одним участием.
Может, участие – участием, а второй клубень, посаженный в борозду, больше ощущения любви получил? То ощущение и от палящих лучей солнца загораживало, и ночные туманы, озаботясь, влагой его питали.
 Жалобное в человеке не сразу разглядишь.
В душе то разгоралась, то едва-едва теплилась надежда Рассудок говорил, что ждать чего-то бессмысленно и глупо.
Вроде бы и возраста не чувствуешь, вроде бы с той же страстью поглядываешь на женщин. Они оголяются и оголяются. Всё вроде бы то же, но время неумолимо. Нет для него преград.
Так что же царапает? Слова выбираешь при разговоре вполне человеческие, специально не подыскиваешь. Может, раз сам с собой в разладе, то и другие этот разлад чувствуют?
Болезнь это проклятая. Болезнь. Не забыться, не отринуть её. Родного человека никакой другой человек не заменит. На время лишь вытеснит, если силы и возможности позволят. Привязанностью новой, что ли?
Что вот странно, бывало, посещало желание начать всё сначала, а тут – никаких желаний. Подошёл, вроде бы, к речушке, два бревна переброшены с берега на берег, стоишь, топчешься,- переходить нужно, а нет сил. Почему-то страшно. Если бы кто позвал, поманил. Но никого впереди.
Две главные отметины, всего две, есть у человека: есть жизнь и есть смерть. Между отметинами тонюсенькая ниточка натянута. Проводок телефонный. И докричаться надо. Срочно с кем-то поделиться, кому-то рассказать, что счастье искать не в будущем нужно, не там, где чужой берег, а сегодня счастливо жить нужно, сейчас.
Почему, когда плохо, отрешённое состояние возникает? Будто специально оно отгораживает ото всех, для того, чтобы повспоминать, подумать, какое-то решение принять.
Что ещё удивительно, это – спокойствие. Сыплешь внутри словами, только слова не от сердца идут, а от ума. Да и сердце, чувствуешь же, костяным становится. И наступает успокоение. Никаких разоблачений.
Для чего такие минуты? Не для того же, чтобы доставлять неприятности и неудобства другим. Какие могут быть в это время «другие»? Какое может быть осуждение, какой стыд?
Мысли растрёпанные: увидел что-то, примерил на себя, не тряс ими, не взбалтывал.
Сверчок трещит! В правом или левом ухе отдаётся? Почему всегда сверчок слышен, когда разлад внутри?
Может, то не сверчок, может, то уважение к самому себе напоминает, что ты не в ладу с совестью? И мучения, никакие они не мучения, а наказание за глупость.
Поджал губы, задавил внутри желание крикнуть. Запутался, так сам и распутывай свой клубок. Начни, может, кто и придёт на помощь. Нет, заранее никто ободрять и оправдывать не будет. Подождут, поглядят как барахтаешься. Может, глубину, кто, померит. Взаправду тонешь, или притворяешься.
Много необъяснимого. Не сам бунтуешь, провидение ведёт. Это провидение наглыми глазами не моргнёт, пялится вопросительно. Ни капли участия в глазах, лишь вопрос: скажи, скажи.
Все ждут чёткого и раздельного ответа. А фигушки, все желают правду услышать. Разъяснения, где и когда основу потерял. То гордился, что «не как все», а теперь с радостью в эти «как все» с головой бы влез. И доходит, что сам себе не люб.
Может и так! Правоту люди разделить не в состоянии.
Не хочет насилие над собой никто. Пушистеньким, аккуратненьким хочется выглядеть. Для этого почаще в зеркало смотреться надо.
А что, не будь зеркал, так лица своего и не знал бы никто. Неинтересное, некрасивое оно, а откуда ему красивым быть, если насилие над собой совершаешь, пробуждаешь не самое лучшее.
А ведь чего-то ждёшь! Ждёшь, что кто-то охарактеризует с высоты своего представления. Такие выводы и выкладки преподнесёт – мало не покажется. А что мало?
Не научился освобождаться от всего лишнего? Жалко расставаться со всем накопленным?
Счастливые концы только в книгах. И уверение, что ничего не надо – глупость. Необязательное сейчас, в прошлом могло быть определяющим, главным. Да та же женщина! Её отношение. Скажи, наконец, сам себе прямо и открыто, что в мыслях был подл. Никто не был нужен. Вот эта «ненужность» и аукнулась.
О чём бы ни думал, а, в конце концов, всё опять упирается в болезнь жены. В ощущение ненужности. В скорое одиночество. Никакого объяснения этому не найти. Запутался. В какую сторону ни сверни, какие тропы ни пересеки, не понять, чьи следы на них. Некому схватить за рукав.
Чему верить? Годам своим не веришь, изменениям впереди – так они маловероятны. Глаз завистливый кто-то положил. Ладно, взгляд не проткнёт насмерть. Одно хорошо, можно сказать вслух всё, что угодно, и в полный голос.
Виктор почувствовал, как губы скривила скорбная усмешка. В ней не было ничего общего с той привычной улыбкой, которая почти не меняла выражения глаз.
Дверь закрыл, а на душе пустота. Вот оно одиночество и неприкаянность. Позвал бы кто, следом побежал. Вот когда истина открывается, вот когда доходит, почему люди в согласии не живут. Несогласие обёртывается сомнением и отчаянием.
А главное, что был, что есть и, может быть, какое-то время ещё побудешь, ну и что? Скука, позевота раздерёт рот, если всё можно разложить по полочкам.
Почему не пропадает ощущение, что зелёные глаза, небольшие зелёные глаза, когда-то устремлённые на тебя, опять холодно, внимательно разглядывают линии на ладони, сверяют то, кем ты мог стать, с тем, чем стал.
Нет, сам не подставлял ладонь, не разглаживал на ней лёгким прикосновением линии, но почему просыпаешься ночью от покалывания оттого, что затекла рука? Под чьим взглядом она находилась?
Хорошо бы встретиться теперь с Динарой. Какая она стала, что припасла? Наверное, по каким-то каналам отслеживала изменения. Вот бы выслушать!
Мнительность заставляет помнить, или на полном серьёзе информация откуда-то считывается?  Проверить – не проверишь. Скорее всего, тогда в коридоре общежития, Динара сказала первые пришедшие в голову слова, не вкладывая в них особый смысл, а ты принял их всерьёз. Принял – расхлёбывай.
Во всём невозмутимость. Улыбка, посадка головы обезвреживают устремления. Она, с зелёными глазами, упивается беспомощностью перед ней. Кому-то надо было, чтобы давным-давно потерянное, теперь аукнулась виной.
Перед кем? Кто она? Может, судьба? Судьба с зелёными глазами! Почему судьба себя не предложила?
Почему на минутку, на час нельзя забыться с судьбой, выпасть из жизни, чтобы никаких последствий?
Судьба, наверное, заставляет склонить голову гордыни. Она подаёт знак, что сколь ни будь ты велик, но если твои ноги не касаются земли, силы пребывать не будут. Не обольщайся, не журись, не томись в ожидании чуда. Самое страшное – терять близких людей.
Судьба и глаза на тебя поднимет тогда, когда этого потребуют приличия, когда расположение почувствует. Расположения или заинтересованности? Бес в человека заползает, если он недобрал любви. Давно-давно, вчера, сегодня. Счастливым сегодня надо быть. Сегодня. Сейчас.
Разве это не чудо, когда чужие люди принимают за своего? Десятой доли о человеке не знаешь, и это не мешает. Или мешает?
«У тя сок из мозгов пропал».
Так или не совсем так доброхот подумает. Только не вздумай уединяться. Не любят таких. И не зарывайся в тишину.
Из небытия памяти возникают воспоминания, они могут прорваться бредом, могут родить тревожную зависимость, как чуда будешь ждать телефонного звонка. А ведь ни с того света, ни из прошлого никто не позвонит.
Вчера, перебирая бумаги, наткнулся на свой партийный билет. Зачем вступал в партию? Ведь не из-за карьеры! Мир переделать хотел? Каким-то боком присоседившемся к великим делам себя чувствовать? Красная книжица с силуэтом Ленина. Любопытно.
Сведения об уплате членских взносов. Пролистал. Не так уж и много зарабатывал. На те деньги замок не построил бы. А вообще-то, зачем вступал в партию? Захотелось быть пристёгнутым к истории, стать одним из многих-многих? Или почувствовал, что кислород перекрывать стали, без принадлежности к КПСС ходу не будет? Членство в КПСС – пропуск в лучшую жизнь? Москитная сетка против кровососущих. Тебя, как червяка к яблоку, допустили.
Странно сложилась жизнь. Вроде бы лоскут целый, всё как у всех: детство, молодость, зрелая полоса, дорога под уклон. Встречи, расставания, радость, слёзы. Только чего-то не достаёт. И это «чего-то» связано с молодостью. Как? Что упустил?
Вот возможность додумать и представилась. Год, два? А потом всё забудется. Делай то, что обстоятельства требуют, они сильнее любого.
Так кто должен позвонить? «Косая» приходит без предупреждения. Правда, она приготовляет, загодя посылает немощь и болезни. Слухачей у неё полно.
Взять птиц, везде летают. Слушают слухачи стоны и сетования, сверяют по своей шкале, заносят в графы, снимают отпечаток указательного пальца. Стоит предстать у ворот распределительного пункта, как, согласно шкале, направят в нужный коридор. Эгоиста к эгоистам, корыстолюбца к корыстолюбцам, насильника спустят по трубе в ад. А может, не так всё?
Говорят, последнее что видит человек, так коридор. Коридор, с множеством дверей, окрашенных по-разному, разной формы, разной высоты, есть и такие, чтобы войти, нужно согнуться пополам – это возможность последней переоценки.
Думается, загодя всё сминается, загодя душу перекосит и заноет она, загодя поселяется внутри паук, ещё до выхода в коридор он обмотал всё, что мешало бы продвижению.
Самому вознестись над собой всё-таки проще. А вот суметь бы сделать так, чтобы сотворённое сохранилось, чтобы и через год, и спустя десяток лет помнили. Чтобы не только слёзы, переживания, лихие годины промывали на лице борозды морщин, но радость лучики множила, блеск в глазах не пропал бы.
Когда это поймёшь, то шелохнуться, другой раз, побоишься. Побоишься разбить длинный луч чар притяжения жизни, спугнуть молчание. Страшно всё-таки разглядеть знак, который перевернёт в груди сердце.
Страшно, так и дрожи, с головой накрывшись одеялом, удерживая в ушах голос. Зажатыми веками отгородись от взгляда зелёных глаз.
Что-то о стрекоте кузнечиков речь вёл?
Лет двадцать назад не думал, какое производишь впечатление, было как бы и всё равно, что думают люди. Нахрапом пёр, если правоту чувствовал. Не нахрапом, а избранничество подсказывало, как поступить, куда шагнуть.
Неожиданно пришедшие в голову мысли отрезвили. Всё время убегал от одиночества. Тщательно скрывал от всех одиночества. А оно настигало.
Думающий не может не быть одинок.

                26   

Когда-то некоторые лозунговые слова священными почитались. Коммунизм, партия, комсомол. Подсунуться к ним, переиначить смысл, сомнение высказать – боже упаси. А теперь над этими словами насмехаются. Угнетает это?
Трудно ощутить утрату того, чего пальчиками не пощупал. В коммунизм вели, а результат – распад страны. Партия не открестилась от репрессий тридцатых годов, от голода, от тысяч и тысяч смертей. Комсомол – так это он растил кадры перестроечного нигилизма, который смел нравственные понятия. Стыд, совесть, любовь ценниками обозначили, принизили настолько, что скобли, оттирай,- первоначального значения под слоем грязи не отыщешь.
Ну, что плохого было в комсомоле? Чем уж так навредила пионерская организация? Звёздочка октябрёнка в сто раз лучше какой-то там татуировке на теле продвинутого школьника.
Наркомания! «Кто пойдёт за пивом?» «Курение убивает!»
И в наше время пили, курили, но о наркомании слыхом не слышали. Теперь же кругом шприцы валяются.
Брюзжишь, мил друг! Брюзжишь!
Всякое сердце уважения просит. Кто иронией себя обороняет, кто кулаками место вокруг себя отвоёвывает. Требует, чтобы ему всё сразу подали, и не просто подали, а подали на блюдечке с золотой каёмочкой.
Видите ли, ему весь мир задолжал. Обещали коммунизм,- где он? Умоляли потерпеть: завтра молочные реки с кисельными берегами потекут, завтра колбасные дожди пройдут, завтра соловьиное щелканье в прибрежных зарослях душу разбередит.
Никак такое время не наступит. Не спешит мир расплачиваться.
Откуда тогда пришло понимание, что никогда, даже добившись чего-нибудь значимого в жизни, не станешь «своим»? Комплекс! Не хуже, но не такой. Время других сейчас. Так время никогда своим не бывает. Оно всем принадлежит. Шесть миллиардов человек рядом колбасятся.
Чужим время было раньше, чужое оно и теперь. Приязнь, что ли, не возникла? У кого? У тебя к жизни и ко времени, или жизни передохнуть на тебе захотелось?
Выпадение определённого звена лишь на чуть-чуть меняет уклад, образ, ритм жизни. Всё обвыкается в своё время, в новых обстоятельствах. Даже если всё и будет разительно отличаться, но могут ведь отличия слиться.
Странно всё! Ни одной извилины в мозгу человека не добавилось, а мотивы поступков изменились. И жизнеположение другим стало.
Можно согласиться, что человек силён своим незнанием. Силён тем, чему и названия не придумали. Какой-то верой особой. Нутром. Желанием жить. Желанием изменений.
На каком-то этапе, что ни делаешь, оно касается только тебя. Потом матереть начинаешь, жизнь повёртывается новой плоскостью. Бригадиром выбрали. Но ведь метеорит на Землю не упал. Волга в Чёрное море русло своё не перенастроила. Всё как было, так и осталось. С разницей, что за тобой бригада из почти тридцати человек прикрытием-поддержкой встала.
Ещё больше неуступчивым стал, с особым мнением, терять контроль над тобой начальство стало. Стал выпадать из заранее выставленных рамок, рычагов. Вот тут-то, чтобы приструнить, вот тут-то намекнули, что неплохо бригадиру партийным быть. Чтоб полной спрос появился.
Скорее всего, пристёжка кому-то потребовалась. Для карьерного роста. Квота такая была: на шесть рабочих одного инженерно-технического работника принимали в партию. 
В первый раз отговорился, что не созрел, рано. Указующая судьба сказала, что не время. А и то, из комсомольского возраста тогда не вышел. Был комсомольцем, числился, существовал где-то в списках. Ни фарса, ни трагедии, в общем, не испытал.
Никак, годка через три, снова знак свыше, что обязательно нужно вступить в партию. Иначе своей цели не добиться. А цель в голове уже угнездилась. Что удивительно, никто не уговаривал.
Чувствовала в те годы партийная элита, что устойчивость партии напрямую зависит от прослойки, гребущей всё под себя, номенклатуры. Разжижить этот слой стремилась, теми, кто «одобрямс» приветствует.
Помнится, спросил секретаря парторганизации, как он отнесётся, если он, Виктор, подаст заявление о вступлении в партию? «Хорошо подумал?»,- услышал в ответ. Вроде, никто против не был, и в то же время сквозило из глаз: на хрена тебе это, ты же проблемы создашь. И так на каждом собрании с обличениями вылезаешь.
 А Облупин хмыкнул: «Никак в начальники лыжи востришь? Деньги, вьюнош, лишние завелись? Ну-ну».
Курофеев тот совсем туманно высказался: «Перо, сударь, взад отличительное припасите, а то ненароком подстрелят. Но рулить, поверь, легче будет».
Может, так и вышло, уцелел,- отличительное перо спасло. За двадцать лет ни одного партийного выговора, хотя своими высказываниями крови многим попортил. Выплаченных членских взносов, подсчитал, хватило бы на то, чтобы купить машину.
Оно, конечно, легче пропахать свою борозду вдоль проложенной определяющей борозды. Нет же, норовил поперёк поля пройтись. Косые взгляды собирал, и всё время кто-то подбрасывал камни под ноги. Тяготился отсидками на партийных собраниях, считал убитым время впустую на партучёбе. Дальше первой главы ни разу не продвинулись.
Но ведь было же и ощущение защищённости. Сам себя к элите отнёс. Когда квартиру никак не удавалось получить, не куда-то, а письмо написал в министерство и оттуда пришёл запрос в Горком партии. Помнишь, на приём к Первому секретарю пришёл. И жена за тобой потащилась. Как Санчо Пансо за Дон Кихотом. Побоялась, что лишнего наговоришь.
Разве можно забыть, как секретарь начал расспрашивать, что и как, почему через голову обратился сразу в Москву. Как поморщился, когда сказал, что приехал в Кутоган одним из первых, а до сих пор в вагоне живёшь. Загорячился, на повышенных тонах стал говорить.
Разговор не прервался, когда в кабинет зашли двое. Билеты партийные им вручать нужно было. Ты и не заметил это, ты выкладывал, кто из начальства по второму-третьему разу квартиры сменил.
Нет обходительности, нет такта. Попала шлея под хвост – понесло. Правильно замечание последовало: «Скромнее нужно быть!»
Скромнее и уступчивее.
Но ведь помогла партия получить квартиру! Так то! Да не партия помогла, а настырность, безрассудство. Способность лезть напролом, когда душа позволяет это проделывать, подчиняясь какому-то услышанному зову.
«Быть в партии – это находиться в рамках, в очерченном пространстве. Пока у тебя, Донев, сплошные демарши. Но раз решил вступать - примем. На партийного управу найти легче»,- примерно так высказался секретарь парторганизации.
Сколько раз, было, сидел на собрании, убеждал себя: «Сиди спокойно, сиди спокойно». Нет, что-то заставляло своё мнение высказать.
Виктор долго помнил, как нечистая, а иначе ничем не объяснить его многословие, подняла его на собрании, когда разбирали личное дело электрика: он потерял партийный билет. Три месяца скрывал это. Все знали, что потерял с пьяных глаз.
Мямлили, конечно, наказать нужно. Человек потерял не просто бумажку, а партийный билет. Тут же и оправдание придумали: не сам потерял, вытащили. Наказать нужно за ротозейство, что три месяца молчал.
И те, кто пил с электриком, оживились. Нехорошо воровать. Вор заставил человека переживать, он мучается.
Выговор объявить, лучше строгий выговор. Нет, с занесением в учётную карточку выговор записать. Пускай попереживает, пускай подумает! Неповадно будет другим!
Партийный билет не пропуск, не разрешающий документ, для того, чтобы бутылку водки купить. Засунь его в уголок, и пускай лежит, полёживает. Есть, пить не просит.
И тут Виктор начал говорить, что люди под пули шли с партийным билетом. Неужели не видно разницы: подняться в атаку из окопа, и подняться на крыльцо пивного ларька. Переживал бы электрик, так сразу бы сообщил о потере. И, как вывод: исключить нужно из партии.
И тишина, помнится, наступила. Откуда та дурацкая принципиальность?
Сейчас понятно, внутреннее «я» боялось проморгать жизнь, места не находило. Мол, привыкнешь, ничего и не захочется.
Виктор не понял, почему после слов об исключении, его окружила молчаливая тишина. Как будто люди, пока он говорил, отсели от него дальше, и он, как тот глухарь на макушке, в одиночестве выводил свою песню.
Говорил не то и не так. Пули и окопы выговором не уравновешивались. Воровство и утеря заимели разный вес. Сломанная судьба и партийный билет.
И секретарь подобрался, заговорил другим тоном. Нотки в голосе сменились. Про дисциплину начал нести околесицу, про то, какой дурной пример член партии подаёт.
Виктора поразило, что электрик, когда все закончилось, подошёл и сказал: «Спасибо, друг. Я бы сам не решился. В армии заставили вступить. Какой я партийный,- карьеру делать, не намерен, на награды не претендую, за границу меня не выпустят, рожа не по циркулю. Я лучше бутылку куплю да с друзьями выпью, чем взносы платить. Спасибо».
И мужики, голосовавшие за исключение, хлопали провинившегося по плечу, «теперь тебе прямая дорога в рай», предлагали обмыть это дело.
Кроме исключённого электрика, никто в тот вечер к Виктору больше не подходил. Секретарь парторганизации, тот вообще проскочил, зажав под мышкой свои бумаги. Виктор поймал несколько любопытных взглядов на себе.
Бог с ним, раз электрик остался доволен решением, то инцидент был исчерпан.
А как принимали в партию после истечения кандидатского срока… Июль. Пора отпусков. Заседание Бюро Горкома КПСС назначено было на вторую половину дня. День солнечный. Виктор час, наверное, колесил по улицам. Раза три, точно, отмотал метры «любовного кольца». Так называли маршрут по Комсомольской улице, улице Героев-революционеров, по Полярной и Снежной улицах. Эти улицы плитами бетонными вымощены были.
Волновался. И надсада какая-то чувствовалась. Случайность события. Не радость, не удовлетворение, не порыв, что теперь горы своротить можно, а сомнение грызло. Как бы не пришлось заёмным умом жить.
Так было и перед тем, как в пионеры принимали. Торжественное обещание учил, переживал. Мать галстук купила. Потом из пионеров исключили. И с комсомолом заминка была. В угоду военкому в комсомол скоренько приняли. Так было и потом, когда наградили медалью «За освоение недр»: в отделе кадров забрал её, сунул в карман – вот и вся радость. 
Всё время мысль вертелась в голове, что жизнь - игра. Значков, наград государство наштамповать может, металл есть. Приручай, раздавай налево и направо. К славе люди тянутся, только не за славу любят.
Игра игрой, это потом Виктор определил, что судьба, таким образом, от привычки избавляла, от нахождения в круге особо отмеченных. Оберегала, спасала.
Приём чудно прошёл. Во-первых, представлять его оказалось некому. Секретарь парторганизации улетел по телеграмме.
Помялись в президиуме, зачитали рекомендации, задали пару вопросов. Кто-то спросил: «Как, Донев, при коммунизме жить думаете?»
И Виктора понесло.
«Какой коммунизм, если пьют, если всё на обмане и приписках, если одни шикуют – другие концы с концами еле сводят. Какой коммунизм, если люди десятилетиями в вагон-городке живут? Коммунизм – это равенство».
- Кого с кем, или чего с чем? - подался навстречу седоволосый мужчина. - Факты есть – выкладывайте. Не нужно голословно всех обвинять. Обман, приписки!? Равенство. Вклад академика и, допустим, каменщика, неодинаков. Академиком один на миллион станет, а каменщиком любого научить можно.
- Обличитель!
- Пьянство! Пьянство не показатель, пьют оттого, что жить лучше стали, денег много шуршит в кармане. Рычагов у государства хватит, чтобы с этим злом покончить.
- Что-то кажется, не созрел, не подготовлен для вступления в партию этот молодой человек. Вопросов слишком много у него, сомневается. Из таких уклонисты выходят: правый уклон, левый. Оппортунист! Пускай он определится…
- Нет, мужики, - сказал, как отрезал седоволосый мужчина, грузный, по всему не один десяток лет, просидевший в руководящем кресле. Его ухоженная шевелюра была красива. И глядели его глаза спокойно и властно. Чуть помолчав, он продолжил. - Как жизнь повернётся, никто не знает. Нет объяснения. Я на этого правдолюбца гляжу, и себя вижу молодым. Тоже был ого-го! Палец в кипяток совал, не раздумывая. Этот своё счастье сопрягает с будущим. И в партию идёт из-за этого. Молод, горяч. Заносит его. Это неплохо. Не понимает ещё, что сегодня он счастлив тем, что имеет право высказаться. А помните, такого у нашего поколения не было. Я так скажу: бояться завистливого глаза нужно да шепотков в спину. А вдруг он Героем Соцтруда станет? Этого большевика принять в партию нужно, свежая кровь, только должность дать ему с ответственностью, чтобы рога обломал!
На какое-то время установилась тишина. Изучающие взгляды, иронические ухмылки: надо же, будущего Героя в партию принимаем, уважительное покачивание головой. Разная реакция. Вроде как процесс качнулся в сторону одобрения.
- Точно! Пару раз щелкнут по макушке, глядишь, пыл и угаснет.
- Нет, но каково!? Приписки, обман. Вы, как я понимаю, бригадир, и образование есть, почему не на инженерной должности? Государство тратилось на вас, учило. Вот, беритесь, изживайте недостатки. Так и запишем: молодому коммунисту должность дать!
- Товарищи, товарищи! Так можно договориться, что в партию вступают из-за того, чтобы карьеру делать. Не уподобляйтесь деду Щукарю, тот к заявлению и портфель припас. Хороший бригадир стоит иного инженера. Это как раз такой случай.

                27

После того, как пропал Егор, Евгения высказалась, что «теперь их ничто не связывает». «Теперь» и «ничто» без объяснений. Выходило, что она жила с Виктором, чтобы доказать, или показать Егору,- она живёт хорошо.
Может, обида возникла тогда у Евгении, что, мол, твои родные все живы, а у меня ни дедушки, ни бабушки нет, ни матери и отца, теперь вот и брат пропал.
На это нечего было возразить. Из этого вытекало, что родные ей люди, существовали только для того, чтобы ей, Евгении, было хорошо. Они ограждали от неприятностей. Перед ними хотелось тянуться вверх.
Без них – пусто. Кому не лень, может поучать. А кого поучать, если спеклось всё внутри.
Вот она и стала поглядывать на Виктора взглядом незнакомого человека, каким на улице сопровождают прохожего. Завидовала? Хорошо ему. Вот уж поистине, никакая сила не столкнёт его.
Хотя и была эта обида внезапная, ничем не подкреплённая, но она оторопь неприязни родила. Ввела в отрешённое состояние, которое будто специально заставляет повспоминать.
Виктор не чурка еловая, он переживал. Тормошил, не давал «задумываться». Не давал впасть в крайность, говорил: «Относись к себе хорошо!»
А как это «хорошо»? Сердце замирало, когда братик был рядом. Ревновала его к мужу, мужа к нему. А теперь что? Чернота. Ни разу не сдавила сердце ревность. Нет радости. Ничем Виктор не обидел, это жизнь обидела. Где же то предчувствие на счастливую жизнь?
Если и срывались иногда обидные слова, то с языка, не из сердца они. Плакала душа.
Виктор чувствовал вину. Мог ведь уговорить Егора остаться. Ком страха подкатывал к горлу. Страх был потерять приобретённое, и в то же время, напрягаясь от сознания своей значимости, он думал, чтобы ни произошло, он выживет. Он уцелеет. Он не всё ещё выполнил на этой земле. Ему хотелось жить.
Странно, думая так, он не предполагал, что кто-то мешал жить. Если хотелось жить, значит, сохранил в сердце любовь. Без разницы к чему или кому. Любовь может быть к женщине, любовь к природе, любовь к чистому листу бумаги.
Но и не оставляло предчувствие близких перемен. Оно говорило, что вот сейчас, через минуту, через день, через месяц, месяц для вечности – миг, что-то произойдёт. И он сам переменится, и те, кто находятся рядом, станут другими.
Его волновало не то, какие перемены происходили с ним внутри, какие посетили мысли, что с ним творилось, это незаметные, самые настоящие перемены, а его беспокоило внешнее проявление. Отношение других к нему. Заботил смысл предназначения, необходимость что-то доказать.
Спрашивается, кто больше него может знать, что ему нужно, что он ищет? Как тут правильно выразить свою мысль, если можно в словах запутаться? Всю жизнь можно потратить на то, чтобы несколько слов в нужном варианте выстроить. И суть не раскрыть.
Ждёшь и боишься минутной откровенности, за которую потом станет стыдно. Она вроде бы делает ближе, и в то же время разводит настолько далеко, что связующие нити рвутся.
Из-за этого и невпопад замрёшь, и начнёшь прислушиваться, движения теней ловить. Знака особого ждать.
Секундным бывает прозрение. Будто пеленой всё затянуто, и вдруг туман стаивает. Кусты бисеринками усыпаны, солнечный луч отблеск пробросил.
Очнулся, тело не твоё, какое-то расслабленное, вроде только что летал. В голове кружится, жилочка внутри ноет, сохранить, сохранить это ощущение требует. Нет, какое-то движение, чьё-то присутствие, взгляд – и тебе не по себе становится. Будто отгороженным делаешься от себя самого.
Чтобы перемены легли на благодатную почву, однажды узнать о себе всё-всё захочется, без утайки, без нагнетания страстей.
На это могут возразить, что человек о себе знает намного больше, чем тот, кто чём-то поделится, поделится подсмотренным.
«Я о себе знаю больше, чем все вместе взятые люди!»
Знать дано, что растерял, во что постепенно превратился, или, что ждёт впереди?
Все знают, что впереди, на исходе – смерть. Некоторые утверждают, что смерть - это придумка человека. Вот если бы человек умер и через какое-то время возродился, вот тогда у него можно было бы спросить, что такое смерть. У умершего нет ощущения смерти. Вообще ничего нет. А может, есть?
«Ну что ж, я не пропаду,- думал Виктор о себе в третьем лице. - Я не разбазариваю себя. Не надо цепляться к словам, произнесённым в минуту растерянности. Надо пережить. Надо видеть в словах тот смысл, который в них есть, и нечего выдумывать. А люди, что, пусть про чужие страдания читают, читают и утешаются. «Теперь» и «ничто» всего лишь напоминание».
Смерть Егора словно воздвигла стену. Какое-то отторжение. При упоминании Егора, если в разговоре слово Колюжино проскакивало, на лице Евгении появлялась неуверенная выжидательная улыбка. Если раньше Евгению тянуло в родной дом, надеялась встретиться с Егором, то теперь ехать было не к кому.
- Ладно,- пробормотал Виктор вслед своим мыслям. - Ну, высказалась жена, что нас ничто не связывает. Настроение таким было. Тоже ляпаю иногда непотребное. Она же из-за моего ляпа в позу не становится. Всё нормально. Я добра хочу.
Хорошо тёплым вечером по улице в обнимку с родным человеком идти. Большие лужи обходишь, маленькие норовишь перепрыгнуть.
Перепрыгнул лужу и тут же тянет прикоснуться невзначай к плечу ли, коснуться волос. Делается смешно. Смешно не так, чтобы хохотать во всё горло, а смешно улыбнуться кончиками губ. Настоящее тогда ощущение.
Настоящие минуты,- это те, в которые остаёшься один на один. Чай ли пьёшь, ложечка, взвякивая, сахар размешивает… Сидишь, напротив любимая женщина… Хорошо. На языке вопросы вертятся, задашь их, промолчишь – всё не важно. Важно - просто сидеть друг напротив друга.
О чём бы ни спросили в такую минуту, ответ всегда будет положительным.
Всё так. Но может вмешаться случай. К понятию «случай» нельзя относиться наплевательски. Случай сводит, случай ставит рядом. Случай помогает отличить фальшь. Но ведь голимая правда порой хуже самого бессовестного вранья. 
Случай за какую-то минуту всю длинную однообразную жизнь может перевернуть. Случай, случайная встреча, перехваченный взгляд могут минуту сделать ликующей. Она запомнится не словами, а ощущением.
Но ведь и в такую же минуту можно почувствовать себя безмерно виноватым, покажется, что отношения на ниточке держатся. Натянуты донельзя. Исправить ничего нельзя. Горло перехватят слёзы. Тут бы состорожничать, искоса взглянуть. Что и сделаешь,- только посопишь.
Заранее невозможно подыскать определяющие слова. И не дано знать, какой знак судьба подаст. В беде нужно понять человека, не отвернуться. Когда счастье лезет на глаза, многие норовят отыскать червоточинку. Ну, не может, не может быть жизнь без изъяна. Так и не бывает.
Человек - загадка. Даже если прожил с ним не один десяток лет, и то он может открыться такой стороной, наличие которой и не подозревал.
Из обрывков, из отдельных эпизодов складывается представление. Это при размеренной, устоявшейся жизни. А стоит обстоятельствам прижать, и пыхнет иной раз человек, пыхнет так – мало не покажется. Молчун делается говоруном, тихоня – чуть ли не дебоширом. Вроде, ни с того ни с сего, одну ему ведомую правду, начнёт выкладывать прозревший. Такое наплетёт – как уши не зажимай, всё одно до сердца достанет. И не понять, с чего развоевался. А развоевался ли? Может его основа и есть состояние «пыханья»?
Наплетёт с три короба, а потом сам же и кается. «Бес попутал». Бес, чёрт, сам ли,- неужели это так важно?
Часто думал, с чего это Егор отважился к ним приехать? Ничем, по сути, не объяснил ни свой развод с Лидой, ни очередное бегство из дома тёщи, ни свой поиск правды.
Пытать Егора в этом было не с руки. Насмешливые нотки в голосе сменялись обидой, обида переходила в неприятие всего. Все виноваты в том, что ему, Егору, плохо. Нет, прямо так не говорил, но это сквозило отовсюду: из понуждения виноватости в глазах, из пожатия руки с задержкой, когда хотелось поскорее освободиться. Из какой-то заданности. Она чувствовалась.
Время формирует словесный обмен. Иногда не доходит смысл, а иногда и смысл, и причины происходящего через подсознательное «я», всю тонкость, открывают.
Почему сейчас, почему вот именно так, а не по-другому, почему смысл жизни меняется?
Отмерив и взвесив, ни позже, ни раньше, когда приспичило, Егор прилетел. Пауза какая-то получилась.
Ехал, наверное, думал найти единомышленников. Надежда впереди бежит, маячит, как клок сена на удочке перед мордой ишака: дотянуться не дотянешься, и, в то же время неотвратимость в этом какая-то.
А вообще-то, конечно же, они единомышленники! Разобрались с маетой мужика? Своё мнение сложилось. Но не помогли…
Не раз говорилось, держи своё мнение при себе. Засунь его в одно место, чтобы оно не мельтешило перед глазами.
Постичь можно чужую жизнь, примерив её на себя. Не подошло,- фыркнули носом, можно и отвернуться.
Не со зла, не от безучастия, или толстокожести нечувствительности. Жизнь такова. Нельзя за кого-то прожить его жизнь. А Егору, ему, каково было почувствовать равнодушие участия?
Вот именно – равнодушие, деланное сострадание.
Для Виктора в сознании Егор был как бы отдельно от его семьи. Виктор знал Лиду, знал детей Егора, знал тёщу, но они воспринимались, мерились другими измерениями. Егор отражённо пропускался сквозь призму Евгении.
Как ни стремился Виктор исподволь, незаметно выведать потаённое, смысл пытался определить,- в ответ получил простодушную изощрённость. Егор отделывался неопределённым хмыканьем, невнятными экивоками. Нет у него определённой жизненной цели, которую, во что бы то ни стало, надо осуществить.
«Смысл жизни в том, чтобы жить»,- сказал Егор.
Таинственный зов привёл Егора в Кутоган. У кого, как не у родных искать помощи. Смутно надеясь, со звенящей тоской, которая привела к двери, за ней спасение, он принёс к ним горечь жизни. И что? Чужой дом – чужая крепость, в ней свой порядок. Порядок, где всё не твоё, неуют рождает.
Слов произнесено было много, утешительных слов, оправдывающих. Но ведь выходило, что, приехав, Егор набивался на снисходительное сочувствие. Ждал совет. Ждал какой-то правоты. Не вымученной, не оттёртой до стерильного лоска. Не той, что придавила бы не хуже стопудового валуна.
Лучше бы, наверное, придавила бы. Чтобы только сразу, не мучаясь, чтоб не пришлось свою слабость показывать.
Оно ведь легче, когда обухом по голове саданут. Не успев почувствовать боль, ты уже в ином мире. Нет тебя, нет и твоих проблем.
А если по-садистски медленно, с выкручиванием рук, ломанием пальцев, и при этом обволакивающим голосом станут убеждать, что тебе скоро больно не будет? Каково дождаться того момента, когда боль исчезнет?
Глянешь по сторонам, почувствуешь, что всё вокруг переместилось, пахнуло чем-то невыносимым. И всё!
Что находится рядом, делается жалким, а ты – беспомощным.
Пьяненький Егор сказал, когда вдвоём сидели:
- Я подозревал, Витёк, что ты человек с нутром. Мне мужское слова требуется. Не прав я, так садани промеж глаз кулаком, вправь мозги. Не к сестре ехал, сестра она баба, она пожалеть может, ссудить деньгами. Хорохорится, вид делает, что у неё всё безоблачно. А ведь ты её сломал. Ей возле тебя нелегко. Парадокс в этом. Ты себя уважаешь. Оно так.
Место, какое отведено тебе в ранжире, интуитивно чувствуешь. А моё место кто-то другой занял. Выпихнули меня. Ты, по всему, свободен, лети… Нет, застрял почему-то в Кутогане.
А на хрена? Что этот город может тебе дать? Без настоящего общения ты здесь пропадёшь. Вот и ищешь выход. Тебе нужен выход. Хоть путём писания, хоть погружением в пьяный бред.
- Дурак ты, ваше благородие, без обиды будет сказано,- выговаривал Егор. - Думаешь, чем весомее твой вклад в общее дело, чем больше пользы принесёшь стране? Страна больше отблагодарит? Как бы не так! Хрен и маленькую тележку получишь. Общение, связи – вот ключ, каким двери открывают.
Виктор тогда подумал, что ему общения жены хватает. Зачем набиваться ещё к кому-то. Только удивило, что Егор заговорил об этом.
- Человеку хочется, мечется, лезет куда-то, ищет, а чего, пытай, - не ответит, не знает,- между тем продолжал гнуть своё Егор. - Ты вот сидишь напротив и думаешь: «Чего это я сопли распустил?» Так? Может, осуждаешь, гад какой, бросил жену, детей, из школы сбежал. Хотя, тебе глубоко нас…. И мне тоже, плевать, кто и что думает. Мужик, конечно, переживать будет из-за жены, детей,- ну, если самую малость… Ты обо мне ничего не знаешь. Разве, со слов сестры.
Виктору в тот момент показалось, что Егор своими вопросами, как волка, обложил его флажками. Наматывает верёвку, отчего круг сжимается, всё ближе и ближе к центру, вот-вот должен произойти выстрел.
Нашло какое-то волнение, момент азарта: ну же, ну же! Почему-то понял, что выстрела не будет. Никакого сообщения. Это проба, имитация, пшик. Боится чего-то Егор. Чего? Как бы тогда хорошо было бы понять, чего боится Егор...
Хотелось возразить, противоречить, разбить в пух и прах. А что за этим последует? Он, Виктор, не Бог, чтобы последствия предвидеть, и не силач, чтобы свою и Егорову тяжесть нести, и не чистенький, чтобы отвернуться и забыть. Попадёшь под чужую власть – конец.
С чего-то захотелось фыркнуть, поросячьим смехом с повизгиванием зайтись. Не осуждать, но и не соглашаться. Не станешь же понуждать Егора перестать себя заводить.
Ликующий час впереди. Не разум, скорее, плоть берёт верх. Награда совсем не требуется, плевать на непосильные думы, не истаскаются, не износят они, выслушивая чужие суждения. Может быть, они потом пригодятся. Потом, потом…

                28

Когда потом? Когда первозданный смысл жизни станет ясным? Всё, что было, что есть, что, наконец, будет,- всё это выстроит ряд уже новых суждений?
А зачем? Этим, а зачем, вроде как уклонился от ответа. Никто на сто процентов не поверит в сказанное. Сказанное – оно чужое, оно чужие ощущения, чужие переживания, чужая боль.  Сказанное - звук. А звуку разве можно что-то доказать?
 И не стоит томиться в бессмысленном ожидании, которое скручивает из-за невозможности что-либо изменить.
- Если такой умный, каким кажешься, поймёшь. Душа у меня выгорела,- сказал Егор.
Виктор на это кивнул головой. Кивнул равнодушно. Смешинка пропала. Он устало ссутулился. Враз пропало желание поднимать на Егора глаза.
Сидеть бы, уставившись в стол, переваривать услышанное. И то, что накатило, и то, что никак не удавалось сбросить со счетов. Не понять, что ждёт впереди. Хорошее или плохое? Хорошо бы, понемножечку, того и другого. Побольше хорошего.
«Дурость, конечно, попытаться взваливать на других свои нерешённые проблемы. Окунуться в них с головой, не получится. А с совета, с пустопорожнего перебрасывания отдельными фразами, от умничанья, от кучи пожеланий,- какой прок? Своё болит больнее, своя рубашка ближе к телу».
Даже не глядя на Егора, Виктор каким-то боковым зрением, каким-то внутренним чутьём слушал и наблюдал за происходящим. Интерес не пропадал. Это был не тот интерес, с каким человек прислушивается к самому себе, и не тот, когда рассматриваешь что-то удивительное. Он не ставил себя на место Егора.
Почему-то всё время казалось, что рядом течёт река. Где её исток, что её подпитывает, какие деревеньки и городки выстроены на её берегах – не волновало. Не в истоке дело. Без разницы, какие притоки полнят реку. Всё дело было в русле.
Кто-то же проложил его? Кто, когда, зачем? Виктору не под силу было остановить течение, разве что, он мог сунуть ладони в воду, усилить плеск, затормозить одну струю. И всё.
На какое-то время поменяется звук. Говорливый голосок воды сменится на глухой от надлома. Трещеноватый всхлип-всплеск, странно-болезненный, родил настороженность. Он, он, говорливый голосок, выделяющийся среди всех звуком, заставлял прислушиваться. Чем-то тревожил.
Пятна воспоминаний проносятся в мозгу. Не хватает широты, чтобы всю таинственность человеческой сущности разглядеть. Узкий коридор, как будто подсматривал в щелку или замочную скважину, открывал проход. Каким же должен быть натренированным глаз, чтобы из малого: взгляда, оброненного слова, подсмотренного движения, того, что можно было увидеть, из всего этого слепить что-то удобоваримое.
Одного соприкосновения, конечно, мало. И для Виктора, и для Егора. Оттого, что мелькнул рядом, живительная искра не родится. Если и заискрит, то пожара не будет. Холодно вокруг.
Для думающего человека вокруг всегда холод, колючки, острые углы. И, вообще,- пустота. Сначала отогреть пустоту и бесцельность нужно. Силёнок у Виктора хватит на что-то одно. Или согреть пустоту, или живительную искру раздуть. Что важнее?
Не его вина, что предопределено жить в узком луче. Так зрение устроено. Хорошо видится далёкое, всё, что по обе стороны этой полосы – существует само по себе. Но что-то мешать начитает – это, «извне», покушается на свободу.
А какая несвобода в пустоте? Ничто не мешает. Свободы хочется, когда равнодушие вокруг, толчея. Равнодушие из тел, запахов, ощущений. Вокруг стены.
Когда хочешь получить ответ, ни о какой замысловатости жизни речи быть не может. Конкретики провидца ждёшь от собеседника.
Конечно, это не то состояние, когда идёшь по гребню острия, где любой неверный шаг грозит бедою. В том состоянии захлёб ощущения. А минул его, так в непроизвольном порыве тянет поделиться новым восприятием.
 Вот и Егор, скорее всего, походил, походил по остриям отношений, и наново решил убежать от себя. Но не справился сам с собой. И причину, навскидку, не понять.
Хотя, чего там понимать: палкой по миру его никто не гонит, никто взашей не толкает. Сам в бега кинулся.
Мог ведь по-иному жить,- мог, но не захотел. Свалилось на него что-то, знание или незнание пришло. Раньше необходимого времени, раньше, до того, как, он познал чувство чего-то унизительного. А оно вывело его за рамки.
Вот, если бы спросил кто, какое сложилось представление о Егоре?
Да Егору сто женщин подставь, он всё равно выберет ту, которая оседлает его, ну, не оседлает, а помыкать им начнёт. Тоже своего рода любовь. Любить - унижая, принимая унижения, уходя, приходя, жалуясь. Уехать, чтобы снова ползти назад на коленях. Вот в этом, навскидку, и вся причина.
Хоть навскидку, хоть путём сопоставлений, направо переложи, налево – без разницы.
Что хотел бы услышать, что хотел бы сказать Егор – это так и осталось тайной. Не стал Егор перекладывать свои болячки, понял, пожалел.
Когда Егор уехал, в первый вечер, когда остались вдвоём, Виктор зашёл в комнату, где Егор спал. Свет не включал. Почувствовал шевеление воздуха и затаённо-тяжёлый внимающий взгляд. Пристальный, понимающий, бессильный. Егор-то сам улетел, а ощущения его, фантом, называй, как хочешь, остались. Про ощущения ничего не сказал Евгении. Ничего. И про ноющий холодок у сердца не сказал. Побоялся своего посыла вдогонку.
Егор хотел, чтобы его пустили внутрь. Но почувствовал отторжение.
«Так не бывает. Вы сделали всё, что смогли. Тратились, свою задачу выполнили. Сделали всё: встретили, обогрели, куском хлеба не попрекнули. Денег на дорогу дали. Разве этого мало?»
Но ведь не последнюю рубаху с себя сняли, не последним ломтём хлеба делились. Не затаённым, глубоко запрятанным словом ссудили в дорогу? Не тем словом, которое сблизило бы. Егора осудили за неумение жить.
Советовали, поддерживали, делились, утешали. А по сути, ничего не сделали, чтобы дорога Егора ровной стала.  «Не конь спотыкается, а дорога такая». Не вышло поделиться приобретённым душевным покоем.
Что-то не сработало, что-то в отношениях не так пошло. Егор уловил это. За «что-то» не будешь ненавидеть.
По-разному открываются тайны. По-разному закладываются установки на жизнь. По-разному сладкий кусок попадает в руку. Так и то, что попало, им распорядиться суметь нужно. Всё от правильного выбора зависит.
За обстоятельствами, за правдой, чтобы разбить сомнения отправляется человек в вояжи. Оно так, и совсем не так. Человек бежит не от чего-то, или кого-то, а к чему-то, или кому-то. Вроде бы это всё равно!
 А вот нет, не всё равно, отчего разгорается мучительное желание что-то поменять, тогда не о себе думаешь, не о тех, кто рядом с тобой. Исцеление ищешь.
А в чём исцеление? Уж, наверняка, не в попытке прожить жизнь «хорошо». «Хорошо» - это значит стать одним из многих. То есть, некую постоянную величину человеческих отношений возвести в абсолют, сделать постоянной величиной. Чтобы, сколько есть, сколько спать с женщиной, сколько нанести визитов в гости, всё это было соразмерно общепринятому понятию. Не выпадать, но и не забегать.
Не всех такое устраивает. Многим, очень многим хочется «хорошо» превратить сначала в «очень хорошо», потом в «превосходно», наконец, в то, что никакими словами не описать.
Нет границ в желании познать непознанное, заиметь понравившееся. Когда проникаешь в женщину, хочется добраться до донышка, доскрестись до оголённого нерва, вычерпать при этом весь осадок, и отвалиться на сторону, как опившийся клоп.
Не сама жизнь страшит, а рассказы о ней, истории разные. Жизнь, что, она течёт сама по себе. И до раньше текла, и после продолжит свой неспешный ход. А рассуждения приводят к одному - непроизвольно подожмёшь губы. Время молчания сомнениями на лице отразится. Так стоит ли задумываться? Запутаешься вконец.
Не сам себя взъерошиваешь, это сердце по-разному откликается на происходящее. И любит оно избранно, не всех, и протестует выборочно. И, вообще, не сама по себе любовь нужна или там блага всякие, в виде квартиры, машины, пригоршни золотых вещиц, вороха тряпья. Нужно так отметиться, чтобы то, что у других есть, сразу захотелось без размышлений это заиметь. Сразу и много, до пресыщения. Для похвальбы.
На вопрос, зачем это, в лучшем случае замотаешь головой, в худшем – бросишь свирепый взгляд: не отрывай от мечтаний. Мечтания - мир прекрасного.
Наслушался страшилок, голову под подушку ночью сунул, а по одеялу, будто домовой, кто шарить начнёт. И не домовой это вовсе, а сомнения вокруг кровати собрались, гремят камнями, на душу кладут. Отрыгивают из себя те камни сомнения, что ли?
«У меня сомнений, - думал Виктор. - Воз и маленькая тележка. Вагон целый. Пропасть! Но меня не тянет путешествовать. В сомнениях мы разные с Егором. Его сомнения гонят из дому, мои сомнения к листу бумаги ведут. Приказывают: садись, и пиши, исписывай себя. Так нутро шепчет. Его подсказка шает, тлеет, не даёт искре угаснуть, гонит и гонит. Надежда маеты она у него».
Сомнения заставляют иногда промолчать. Прямо и честно, так, чтобы и глазом не моргнуть, сказать о подлости смелости не хватит. Зачем? Зачем себя заводить, тратиться?
Вот и приходится затаённо-грустно посматривать на человека, вспоминать что-то своё, прикидывать варианты.
Всё-таки, страшно, наверное, почувствовать ироническое отношение к себе? Не урод, не калека, руки-ноги на месте, голова на плечах, а жить не получается. Не научили, или не научился. Поневоле замкнёшься.
Бесхитростным надо быть. Простым. Чем проще человек, тем целостней его натура. Тем меньше он суетится.
Может, когда сидели вдвоём с Егором, он отметил своим доверием и хотел с тобой, не с кем-то ещё, даже не с Евгенией, разделить свою тоску? Чтобы его глазами посмотрел на него, и прочувствовал всё, как он переживает?
Минута главной бывает в такие, остановившиеся мгновения. Минута откровения. Чтобы выслушали, чтобы кому в глаза заглянуть можно было.
Подсказки Егор ждал. Ты же уклонился от откровенного разговора. Со стороны, посторонним человеком, решил понаблюдать. Посчитал, что на первый раз достаточно, даже в голову не пришла мысль, что второго, как и третьего раза, может и не быть. Не может, а не бывает.
Один, всего один раз душа изливается незамутнённым ручейком. Последует отклик. Если посыл воспримут как надо – это и есть благо.
Что получилось? Плохо получилось. Даже не сделал попытки оттащить Егора от края. Оставил всё, как есть. Что получил взамен? Уяснил, отчего он стал таким? – Нет!
В чём слабость Егора, как мужика, как человека посвящённого в некую тайну, которую он из своего закутка рассматривает? Ты-то, конечно, определил, что Егору характера не хватает, вот если бы его кто-то за руку вёл, оберегал, подыгрывал, тогда бы он развернулся. Евгения говорила, что в школе за Егором ходила кличка «Голова».
Голову можно повесить, голову можно забить, поломать голову, лезть через голову, сложить голову, потерять голову, склонить. Можно иметь голову Горгоны, со змеями вместо волос, оскаленными зубами, от взгляда на которые люди каменели.
Конечно, голова у Егора обыкновенная человеческая, может, чем-то и забита, может, и стоило мозги почистить, но Егор не принял игры. Нарочитость, снисходительность он почувствовал. Скорее всего, равнодушие.
Наверное, легко встроиться в другую жизнь, если - шагнул, провалился. Главное, чтобы просветлений не возникало, поводов сравнивать.
Это всё идёт от теории. «Бы», «если бы», а жизнь не признаёт сослагательности в отношениях. Почему людей лад не берёт, почему согласие между ними редко, почему радость не постоянна? Кому это надо, чтобы друг друга теряли, чтобы попрёки разрушали отношения, чтобы всё зависело от какого-то отчаяния?
По всему, никому! Так кто виноват? Не брёвна вокруг ходят, не камни замшелые, не бараны безмозглые – люди, люди, много людей. Все разные.
Егор в детстве был «голова». А твоё отношение к происходящему сформировалось, когда тебя во «враги народа» зачислили. Это вылилось – скукожился, да озираться по сторонам стал. Взглядом и словами людей стал прощупывать. Дистанцию держать научился. Здравый смысл стал искать. То-то! Искать можно по-разному. Но тебя, таким образом, удар держать научили. Мальчиком для битья не стал!
Счастье твоё, что Евгения на пути встала. Не она бы – пропал. Смяли. Довыделывался бы. Давно по помойкам шарился бы, если, вообще, шарился бы.
Так что, успокойся. Ни в чём никто не виноват. Ничего целого, путного, Егору предложить не сумел бы. Нужно быть пнём, вросшим в землю, настолько незыблемым, чтобы иметь смелость поучать. Пока не пень. Смелости нет, а суть – так во всём сомнения.
И никогда из-за этого ни перед собой, ни перед другими не оправдаться.
«Никогда никому надёжным тылом мне не быть,- подумал Виктор. - «Тыл» миссию не выполняет, он всего-навсего спину от врага оберегает. Из-за этого и другом Егору не стану. Отгородился. Понял, что он всего лишь интерес вызывает. Он попутчик. На каком-то отрезке. Просто так вышло, что в одном направлении прошагали часть пути. Ты пошёл дальше, он, или отстал, или свернул».
Но ведь не тащить же его на себе? Тебе надсада, ему… Бог знает, что он при этом почувствует.
Странные чувства одолели, когда сидели с Егором на кухне. «Сломалось что в жизни, так живи и оглядывайся чаще,- так думалось. - Оглядки позволят рассмотреть тени. Только головой не крути, перемогайся».
Человек по натуре,- зверь. Присматриваться начинаешь, принюхиваться, ловить движения. За словом шорохи другого смысла угадываются, норовишь подловить на чем-то. Уличить. Досада копится. На что – непонятно. Не отпускает это чувство.
Ведь зримо видел, как Егор сжимался под взглядом. Не он, а ты шёл на работу, не он, а ты приходил усталым, обожжённым морозом, нашпигованным ветром. Не его, а тебя встречала на пороге жена. Оказывалось, нет, так и было, твой мир был сильнее его мира. Сильнее, но и бездушнее. И он понял, что его приезд мог только родить беспорядок. Он не хотел этого. В этом порядочность Егора была. Эта та порядочность, которая потом о себе всё время напоминала.
Всё уже произошло, всё было. Прошлое, его не изменить, понять, разве что, можно. Так, и поняв, умение жить, не обогатится.
Дошло,- он не хотел! Беспорядка забоялся. Не того беспорядка, который у тебя внутри, который тысячам чертей не перевернуть.
Нет, не обманула интуиция. Она предупреждала, что самое худшее впереди. Доверие, которое Егор оказал, обернулось боком. Что выходит, не ты ли подтолкнул Егора к решению исчезнуть без следа?

                29

- Куда стопы свои направишь?
- Не знаю пока. Не решил ещё.
- Билет-то на самолёт куда брать?
- До Москвы, а там видно будет.
Егор попытался улыбнуться. Улыбка вышла какая-то мерзкая из-за глупой ситуации: зависим полностью, и ещё перебирает, куда ему билет на самолёт добрые люди должны покупать. Как из такой ситуации выкрутиться?
- Погоди. - Виктор сделал паузу. - Ты что, не собираешься в школу возвращаться? Посреди учебного года бросать всё? Нет, но если бы приехал с документами, глядишь, работу бы подыскали.
- Не надо больше об этом… Все куда-то едут.
- Ты – не все! Ты от себя бежал.
- Бежал да не убежал…
Уязвлённый глупым на его взгляд ответом, Виктор поразился лёгкостью, с какой Егор закрывал за собой двери, не то, боясь возврата, не то, торопя время отлёта.
- Ты ж решение принял на второй день, как приехал. Теперь должен куда-то ехать, должен с кем-то встретиться, должен ответить на вопросы. Мир ещё не сошёл с ума, и люди не блуждающие в темноте светляки.
- Ничего я не должен. Не пытайся за меня додумать. Ты дорожишь своим домом, основательностью, а мне глубоко наплевать на всё.  Строгий уклад не для меня. Светляки не для меня. Я уж точно не светляк! Нет меня нигде. Я нигде, и я везде. И решения я принимаю не загодя, а когда приспичило принимать. Не раньше. Не хочу, да и что толку соломой трусить?
- А я всё заранее стараюсь обдумать.
- И что, заранее обдумав, всё выходит так, как надо? - равнодушно проговорил Егор.
Егор уставился в стену, потом перевёл взгляд на окно, смотрел какими-то и куда-то далёкими глазами. О чем он думал? Вдруг, не меняя выражения лица, не двигая губами, загудел что-то заунывно щемящее. Так воет ветер во вставках между домами.
По этой минутной замкнутости Егора Виктор почувствовал свою вину, только по-прежнему не мог понять, в чём она. А спросить… у кого? Некому было повиниться. Чуял, что это ничего не изменит. Откровенности это не прибавит.
Досадно? Конечно, досадно, что так всё обернулось. Не на кого пенять. За что? Не получался настоящий разговор.
- Часы не должны отставать,- неожиданно сказал Егор.
Виктор машинально посмотрел на будильник, стоявший на холодильнике,- нет, часы, вроде, шли нормально.
- Это идиотство жить по часам… Не всё ли равно: час туда, час -  сюда. Живи по солнцу, по петухам. В природе нет часов. Боимся упустить секунду, боимся остаться ни с чем. Не замечаем красоту вокруг. Людей доброта должна окружать. Есть доброта, и ум есть. Дурость зло множит.
За размытой рванью облаков, вдалеке, тысячи и тысячи километров отделяют, мерцают звёзды. Почему бы им не подать свой звёздный знак, почему бы лучом, холодным светом не вытолкнуть готовый ответ из тонких материй?
Виктор уставился на Егора. Не о времени, не о звёздах шла речь. Не о часах.
Виктор ждал продолжения разговора. Убедительных слов, способных передать все чувства,- не было. Оба оказались смирившимся под копытами жизни. Жизнь не лошадь, лошадь только в давке может наступить на лежащего на земле человека. А жизнь?
А причём опять лошадь? Сравнение в голову прилезло непонятное.
Плохо, что сам себя не помнишь себя, ни, когда тебе пять лет, ни - в пятнадцать. Невозможно описать. Соседского мальчишку,- того, как облупленного, труда не составит представить.
Опять, к чему это?
В словах тот смысл, который в них есть. И не больше.
Оценивать свою жизнь как-то не пристало. На рупь, на рупь с присыпочкой сверху, на червонец её выставь,- дело не в этом. Жизнь слишком короткая, чтобы и постыдным, и постылым её наполнять. Роскошь это.
Понимал бы что-то в роскоши! Сначала научись пользоваться ножом и вилкой. Галстуки не умеешь завязывать, а туда же!
Егор будто проснулся. Будто понял, что молча сидеть нельзя.
- Подробностей тебе надо, - Егор сидел прямо, глядел на руки, застывшие на коленях. - Ничего не жду. Ни от тебя, ни от сестры. Зачем желать против желания. - Помолчал. - Никто ко мне не подойдёт и по-человечески не заговорит. Знаешь, очень я хотел понять, что вас держит на плаву. Думал, может, разберусь с непотопляемостью… Сам от этого оживу.
- Ну, и…
- Ни хрена…
Виктор откинулся к стене, вроде как непонимающе уставился на Егора, какое-то время сидел молча. Он видел и замечал всё вплоть до синенькой жилочки, которая билась на виске Егора.
-  Не ожил? - не отставал Виктор, желая понять, куда клонит Егор. - Нет никакой непотопляемости. Никто сам не подойдёт и не заговорит. Дураками нас родили, а на дураках, сам знаешь, воду возят. Ожгут кнутом, да понукают. Вот и приходится под ударом приседать да оглядываться. А мысль одна, погоди, придёт час расплаты.
Раскаяние всегда не вовремя приходит. В памяти остаётся, как наперекор когда-то поступал, как тебя гнобили. Боль унижения помнится. Минута, когда мог что-то изменить, но смалодушничал.
Сказал и замолк. То ляпнул, не то, по шёрстке, против шёрстки,- какое это имело значение!
Задохнувшись от сказанных слов, Виктор сник, мина беспомощности пропечаталась на лице. Снова мужики встретились взглядами. Каждый, наверное, подумал, что хорошо понимает другого, и этот момент, ничего не говоривший, тем не менее, определяющий.
Что говорилось до него, что будет говориться потом, значение не имеет. Пришлось бы посидеть с глазу на глаз, что-то случилось иначе, всё пошло бы по-другому. Пошло бы, а вот не пошло! Застряло.
Хорошо говорить, когда оба в одном настроении. Хорошо вызвать на откровенность, но не тогда, когда неопределённость съедает. И не тогда, когда глухая стена перед тобой. И не сравнить тогда, и сделать вывод.
И что? И снова, и что?
Полное равнодушие. На этом поймал себя Виктор. Оно испугало.
Не хотел он въезжать в ситуацию Егора. Она и так была до предельности ясной. Ситуация, но не Егор.
Егор сидел перед ним, и было в нём что-то такое, чего понять Виктор не мог. Из-за этого и слов не находилось. Вернее, на языке крутились обидные фразы о беспомощности, о терпении, о необходимости прижать зад и работать, работать. Скажи он это, Егор точно поднялся бы и ушёл. Куда – это не вопрос. На кудыкину гору.
Ушёл… А будет его жалко? В чём эта жалость – причитать начнёшь, слезу пустишь, уверять кинешься, какой он был хороший? Всем нужен: сестре, ему, Виктору, ученикам. И почему «был», когда вот же, сидит он перед тобой?
И почему это слово «ушёл» вдруг неожиданно выплыло? Значит, Егор мешать стал. Чем? Боязнь возникла заразиться от него меланхолией? Так он не сторонний наблюдатель, но и не побудитель движения совести. Совесть – для простаков, удочка – для дураков. Льзя ли, нельзя ли – приехал, навёл сумбур в мыслях. Сам не понимает, нет у него уверенности, что в правильном направлении катится у него жизнь. А у тебя в какую сторону жизнь катится?
На людях – один. Как все, руками, ногами двигаешь, кажется, не прозябаешь. А жизнь, как таковая, если вглядеться – ни туда, ни сюда – стоит на одном месте.  Стоит на одном месте… А почему тень двигается? А почему, если разгадаешь «почему», думается, от этого зависит успешность жизни?
Собственная жизнь стоит, у других – двигается. Вскачь несётся. Нет, и своя не стоит, какие-то изменения происходят, что-то шевелится. Это снаружи – стопор. Видишь то, что видится.
Работаешь, работаешь, если что-то и значишь, то благодаря работе, благодаря поддержки жены.
Нет, но каково так думать! Вот запудрили мозги идеологией. На первом месте работа. В работе весь смысл жизни. Положение без смысла, как грыжа без надсады.
Добрым должен быть каждый, не лишён жалости, уметь сострадать. А ведь этого мало. Хотеть, не значит что-то делать. И Егор хочет жизнь свою изменить, и я того же желаю. Только хотение Егора и моё никак не сцепляются.
Сытый голодного не понимает. Все беды оттого, что общество поделено на сытых и голодных.
Сильный мужик, руки-ноги целы, голова на плечах, а внутри пустой, как барабан. Ударь, звук появится. Егору не хочется, чтобы его ударяли, и не надо ему это.
Думая ни о чём, и в то же время обо всём, Виктор непроизвольно сжал кулаки, похрустел суставами, сцепил пальцы.
- А я сам не знаю, зачем приехал,- проговорил с расстановкой Егор, словно обкатывал во рту каждое слово, перед тем как его вытолкать. - Глянул как-то в зеркало – седины полно. Седина в волосах, пустота в душе. Знаешь, по-моему, душа – это кляп, тот кляп, который жизнь удерживает. Нас всех при рождении наполняют содержанием, и сосуд с содержанием запечатывают душой. Душа,- ком ли это из тряпок, кусок пакли, вытесанная из дерева затычка-чопик? Пусто. Лежу ночью – то одно мелькнёт, то другое. И ругать себя не ругаешь, и хвалить не за что.
- Не бывает так, чтобы оттолкнуться не от чего было. Не посереди болота жизнь идёт. И на болоте кочки есть, сухие островки. Болото перейти можно: мокроступы на ноги надел, слегу в руки взял. Захотеть нужно. Не может так быть, чтобы кто-то на помощь не пришёл. Люди же кругом. У тебя дети, жена, какая-никакая работа…
- Вот именно,- какая-никакая! Когда вы приехали в гости, в тёщин дом, мне показалось, что твердь начала просматриваться, мысль появилась: ты вот живёшь, а почему я не могу? А теперь понял, та мысль оказалась придуманной. Раньше козёл молока даст, чем тёща посчитает меня за человека.
Егор говорил, а казалось, что он боялся остаться один на один с неизвестностью. С той неизвестностью, с которой свыкся, и, глядя на которую из кухни Виктора, ему делалось одиноко. И ещё он говорил потому, что хотел показать, что он не пропадёт.
- Кто-нибудь придёт на помощь,- Егор помолчал, подумал над тем, что сказал, задумчиво повторил без всякой надежды. - Кто-нибудь. В малом легко обмануться, а большой обман за правду, не глядя, сойдёт.
- Не мни из себя совсем пропащего. Кого встретить хочешь?
- Просто хорошего человека.
- Скромное желание.
- Я в скромность не верю. Насмотрелся на скромников. Я не из породы шальных, локтями работать не умею. Я – обыкновенный.
- И что?
- А то, мне, как и всем, кушать хочется. Мне бабу обнимать приятно, так, чтобы она пищала. Мне домой приходить хочется. Понимаешь, в свой дом!
Всё время тащился за кем-то. А тут,- остановился, начал голову ломать, вот и додумал, что скромники перешагивают, не задумываясь. Равнодушные они все. Безучастные. Человека не столько знаешь, как додумать его норовишь. Иксы, игреки – всё это дурным попахивает. Неизвестное решать просто, попробуй в очевидном разобраться.
- В чём очевидное?
- Очевидное – наша несуразная жизнь с её бесконечными вопросами! Всё уходит, и оглянуться не успеешь. И зачем только бессчётное количество книг прочитал…
Слова вырывались в спешке, исчезали, затем возвращались. Виктор коснулся руки Егора, резко отдёрнул. «Прикоснулся к памятнику на могиле»,- сказал сам себе, на какое-то мгновение оцепенел, поразившись своим сравнением. Егор усмехнулся.
- Я теперь ничего не чувствую. Всё скоро кончится, если это не станет слишком поздно.
Что «не чувствую», что «это» заключает, Егор не уточнил.
В каком углу должна висеть икона, Виктор не знал, но интуитивно посмотрел в угол.
«Как разобраться, кто бы дал почувствовать чуточку того, что чувствует сейчас Егор? Что происходит? Я тупой и бесстрастный человек. Должен переживать, но не переживаю. Невозможно ощутить утрату того, что не имел. Не возможно! Я всего лишь сторонний наблюдатель. У меня даже нет фантазий. Я ничего не могу придумать. На моём лице читается всё, что я думаю. Почему он не ударит меня? Я же могу что-то изменить, но не хочу. Я просто жду».
Виктор думал, что Егор как-то отреагирует на его мысли, жалко улыбнулся, но лицо Егора оставалось спокойным и серьёзным. Он выглядел так, будто ему было действительно плевать, чем закончится разговор. Всё решено заранее.
- Непостижимо,- пробормотал Виктор. - Дожил, не способен отличить проявление чувства от оригинальничания. Совсем потерял воображение.
- Чего бурчишь? Плюнь, наливай, хорошо сидим.
Егор улыбнулся, взгляд заострился, стал лёгким. Просветление нашло.
- Это нормально не видеть сидящего человека перед собой. Захочешь рассмотреть, сдвинься с места. Как у нас один мужик говорил: «Сел на сучок – встань, поплюй на него, иначе сохнуть начнёшь». И не жалуйся. Никогда не жалуйся.
Мне казалось,- криво усмехнувшись, сказал Егор, тыча вилкой в кусок маринованного огурца,- что я должен был что-то найти здесь, что, не могу объяснить. Все дни искал. Увы, не нашёл.  Хреновый из меня кладоискатель.
Противно себя чувствуешь, когда все карты лежат на столе, а крыть нечем. Вроде и не игрок я, а так хочется из заначки туза вытянуть. Знаю же, что ни одной минуты из прошлого не вернуть. По-другому, что было, не прожить, не укрыться. Нет такого окопа, в котором от прошлого спрятаться можно было бы. И под пули лезть неохота. Понимаешь, ничего мне не надо. С ума помаленьку схожу, чё ли?
- В жизни,- хмыкнул Виктор. - Все на туза рассчитывают, никто шестёркой быть не хочет. На всех тузов не хватит.
Виктор в те минуту чувствовал защиту, как-никак его непроницаемая стена отгораживала от попыток проникновения в его мир. Вот и долбила мысль, что Егор почудит, почудит, да и успокоится. Всё станет на свои места.
«Есть какие-то причины, которые свели. Что-то перевернулось в Егоре. Ну, и не надо выделять себя. Иначе гордость заест. У каждого свой смысл. Раз жизнь ничему не научила, то нечего и смысл искать. Сначала нужно выйти из своей скорлупы. Норов усмирить надо».

                30

Мысли обрывочные, мысли путающиеся, никак они не провидчески честные. Стоит что-то утвердить, и тут же -  сомнения, сомнения. Тут же попытка выкрутиться. Тут же в прищуре глаза смешок. Мысли – мыслями, но отчего-то звенящая тишина родит оцепенение.
Егор молчал. Виктор, хотя и старался не смотреть на собеседника с недоумением, но видимо перешагнул в себе через общее прошлое, которое непосредственно было связано с Евгенией. Мысль о прошлом, что вспять никто не живёт, показалась дельной. Живя вспять, с ума никто не сходит.
Всё не рождается из ничего, право на всё не то что заслуживается, а спускается откуда-то сверху. Неожиданно. Неожиданность - она всегда текуча, никто не знает, какие углы ею зальёт. Заноет ли при этом чувство опасности, закаменеет ли всё вокруг. Но хочется иметь в руке какой-то предмет, которым отмахнуться можно.
Но ведь отмахнёшься, легче не станет! Затронувшее, отскочит на шаг, а пялиться не перестанет. Прожиг от него останется.
Поверить необходимо в то, что всё происходит само собой, ни ты не виноват, ни те, кто окружает. Заплакать бы: чего вспоминать, жить по-человечески надо. Забыть всё плохое. От мысли «забыть», слёз почему-то не бывает. И жить хочется долго-долго.
Долго-долго! А на что, долго, на какие шиши? Жизнь – нелепая вещь, жизнь бесцельна. Какой жизнью жить, думать о великих делах, если даже близкие люди не ценят? Окружающие не замечают.
Вот и приходится с кем-то считаться, поглядывать вверх, по сторонам, как бы не получить неожиданный тумак.
Не получается оставаться безучастным ко всему происходящему.
«Герой – задница с дырой». Всё фальшиво. Всё с ужимками, всё деланно и заранее рассчитано.
А отчаяние, отчего нападает? После жалоб, после неудачных попыток достучаться, после похвальбы и показной независимости? Дурацкое желание куда-нибудь написать, из-за него потеря ощущения своего места – вот и хочется бежать, только бежать.
В первый момент слушаешь и ничего не понимаешь, не доходит.
А потом из какой-то глуши, сквозь нутро доходит, нащупаешь, что ни Егора не понял, ни сам нисколько не уверился в искренности. Как ходила под ногами почва, словно болотный зыбун, так и ходит.
Мимоходом брошенное высказывание Егора: «У тебя, Виктор, взгляд есть. Взгляд – это ого-го! Из нутра вычерпывает».
И развёл на последнем слове руками Егор. И Виктор понял, что Егор действительно перешагнул порог. Его больше нет нигде. Он подвёл черту.
Уедет и больше его не увидишь. Прощанье это, конечно, прощанье. А при прощании требуется не спугнуть минуту душевного покоя, при котором ничего не нужно, кроме как сидеть рядом и молчать.
Все звуки перебивал стук сердца. Виктору сделалось страшно. Нельзя, чтобы вздорно с обидой уехал Егор.
Это его заявление: «из нутра вычерпывает». Вычерпывать-то, вычерпывает, только ни убыли, ни прибыли никому нет. Сердце уважения просит. Вот и пойми. Вот и пеняй, что ослабли нюх и зрение.
Что, глаз у остальных людей нет? Есть глаза – есть и взгляд. Не обычные глаза имел в виду Егор, следовательно, и взгляд определял, как необычный.
Выходит, он, Виктор, всю жизнь только что и делал, так разрушал отношения. Эта мыслишка заставила взбурлить кровь. Нет, а конкретно, почему никто не говорит, что разрушено?
Егор хочет ухватить новое потому, что из его прошлой жизни огарыш остался, того и гляди, вот-вот погаснет. И бежит он от себя. Думает, что можно начать жить сначала. Уехал – забыл.
Виктор сунул в рот конец спички, и старательно перетирал древесину зубами. Смотрел. Смотрел и ничего вокруг не видел.
Напугать, что ли, хотел Егор своим заявлением? Может, прошёлся по душевной простоте мимоходом. Как он хочет и думает – не получится, раз так, то следовать надо неведомому закону жизни, он расставит всё так, как кем-то определено.
Кем-то, кто-то! Добраться бы до неведомого «кто-то», да голову скрутить ему, как тому курёнку, чтобы не пакостил, не бросал камни в чужой огород.
Никто не вправе чувствовать себя одиноким. Сколь ни притворяйся, а мысли в себе долго не удержать. Железо устаёт, пружины растягиваются, что уж говорить про человеческие нервы.
Егор, по сути, перекати-поле. То молча под ветром катится, а Егор ещё и поныть любит. Он – как все. Сколько людей, столько и чудачеств. Кто-то пьёт, кто-то плачется, кто-то - молча лямку тянет. В чём разница, в чём она?
Разве Егор не хотел жить как все? Или он виноват, что не с той женщиной связал свою судьбу? Десять ли процентов его вины, пятьдесят, но, по крайней мере, не все сто! На каком отрезке жизни его спокойная жизнь кончилась? Может сам, Егор, это определить?
Не просто о спокойной жизни речь идёт, при которой одна извилина в голове работает. Пальцы только хватательное движение знают: ешь, спишь, ходишь на работу и задавленное нерассуждающее любопытство где-то далеко-далеко. Скучно так жить.
Не может такого быть, чтобы весь мир тебе задолжал и не спешит расплачиваться. Чем расплачиваться? Конечно же, существенным. Как говорится, спасибо не булькает, спасибо не тот кирпичек, которым стену отремонтировать можно.
И мне, думал Виктор, не до бесконечности же глотать слова. Много их вертится на языке, но не все вправе высказать. Слова словно насмехаются, приходят и приходят на ум. Как тут не потерять самообладание.
Егор ни разу не упомянул в разговоре, что ему трудно жить. Или не хочется. Что-то Виктор не встречал людей, которые хвастались бы, что жизнь у них лёгкая. Нытики кругом. Один на одно жалуется, другому жить мешает собственная дурость. Не понимают, что пережил минуту разочарования, и просвет впереди покажется. Запас терпения отыщется. А если силы нет терпеть, если, как и всё равно становится – это конец. Кранты!
Сохраняя вроде бы равнодушный вид, придав голосу, оттенок безразличия, Егор встрепенулся.
- Как черепок откололся,- сказал Егор. - Нет такого клея, который прирастить сможет. Бес попутал. Бес и есть бес, он взад не ворочает.
В некоторой растерянности и в некоторой раздвоенности были произнесены слова. Слово «черепок» - нагое слово.
«Так и вперёд сам никто не подтолкнёт»,- подумал Виктор.
Почему-то возникает недоумение, с какой стати чужие люди берутся судить?  Их волнение не за себя, а от желания уйти от ответа, помочь разобраться. Никак им не допереть, ты не круглый идиот, и не от безделья жизнь свою исковырял, и не затаился, и не конченный ты человек,- просто, в колесе жизни тебе отведено особое место. Место, которое может стать ничто.
А в общем, какое это имеет значение: одним больше, одним меньше неудачником в мире?
Откуда же тогда настороженность? Опаска ко всяким там «доброжелателям»? Нет, приязнь многого значит. Человеку приятно быть рядом с человеком. Приятно, когда тебя жалеют. Но ведь и в жалости передышка нужна.
Участие, толчок извне, особое расположение звёзд на небе потворствуют сближению. Чужие люди, ничем не связанные, начинают понимать друг друга. Понимание, когда на сказанное слово в ответ не выпускаешь очередь из слов-обличений. Сначала понимание, потом привыкание, потом становишься на круг, как спортсмен на беговую дорожку стадиона. Спортсмену круг привычен, труси по нему размерено. Ни думать не нужно, ни что-то предпринимать. Ни сумерек, ни бреда. Но мы же с Егором не спортсмены…
В какой-то момент обволакивающая ласковость находящегося рядом человека не дурманит. Она рождает надсаду, от которой бежать хочется. В тупой разъедающей усталости потрясёшь головой. Бессилен что-то изменить. А если бессилен, не можешь что-то изменить, то исчезни. Сам. Позабудь про властителя дум.
Вытаращи глаза, уставься в угол, может, там таится властитель дум. Может, кто-то давно бросил жребий, ничто не должно тормозить твоё движение.
Кто знает, может, считаться за чудака, это не всё равно, что быть пыльным мешком трёхнутым. Все дома, не все дома,- кому какое дело? Есть клёпки в голове, нет клёпок, правду говоришь, привираешь,- что из этого?
Не может быть так, чтобы всё чёрным до бесконечности было затянуто. Не всё же прошлое зачеркнуто. В прошлом просвет отыскать можно, а сквозь него искорку разглядеть, раздуть её. Блеснёт она, и легче задышится. И сообразишь, что не ты никому не нужен, а страх, который гнал, он побудитель. Он сам по себе. Главное, содержание и смысл отыскать. Ну и что, если что-то опало в душе! Как опало, так и поднимется. Дрожжей добавь, теплой водички долей, пару горстей сахара всыпь.
А если притомился от жизни? Понятно, отогреться возле чужого огня, так чтобы нутро отмякло, не всякому удаётся. Но начать, сделать первый шаг – каждый в состоянии.
От некоторых мыслей делается холодно. Нет сил, сил хватает, разве что глазами усмехнуться. Ну и на надсаду, ту, что сама вылезет, к горлу комом прильнёт. Её удержать надо, не дать ей выплеснуться.
Что чувствует человек, для которого жизнь, кроме всего прочего, ещё должна наполниться радостью?
В голове мелькнула мысль, что, может быть, с Егором произошло всё из-за того, что он, желая как-то идти в ногу со временем, поторопился?
Вначале неловко и трудно, потом невезение привычным делается. На былую неловкость усмехнёшься, её полной мерой поймёшь. А что потерял или что открылось, - так оно неочевидно.
Всё остаётся по-прежнему, и вместе с тем доходит, что пропало понимание. Полоса отчуждения ширится. Тут-то и приходят мысли о бегстве. Чем раньше начнёшь убегать, тем на большее хватит духу продолжить жить.
Первый шаг делается в одурманенном состоянии, поддавшись слепому порыву. Потом ноги сами приведут к той двери, в которую позвонить, или постучать,- без разницы. Перед этим постоишь, осиливая себя, успокоишь дыхание.
Не в чистое поле бежал. Всегда есть некто, зову, которого хочется подчиняться. Всегда рассчитываешь, что тягостный мотив кто-то приглушит.
В молчании Егора, в тех паузах, которые делались всё длиннее и длиннее, чувствовалась отрешённость. Собрался идти до конца, вызрело что-то внутри, поэтому он и не обращает внимание ни на кого.
Перестал слышать и видеть. Поплыли у него перед глазами лица, ему что и остаётся, так глотать ртом воздух.
Самый интересный разговор проходил до того, как Евгения пришла из бани. До того, как. Почему-то всё значимое происходит «до того, как».
«До того, как» вдруг почувствуешь себя старым, мудрым. Не настолько устойчивым, чтобы не обходиться без того, чтобы не опираться на что-то или кого-то. Все препятствия «до того, как» - берущиеся. Стоит только разогнаться, пришпорить бока скакуна, встать на стремена. Хоп – взлетел конь, и барьер взят.
Всё переходит из одного в другое без усилий. Из почки лист появляется, тучу солнечный луч пронзает, осень сменяет зима. Река, не какие-то отрезки от плотины до плотины, а единый водный поток. А вот человеческая жизнь постоянно на куски вычленяется.
При всей серьёзности ситуации мелочь может показаться до невероятности комичной. Прыснул не к месту. Этим разрядил атмосферу. Захочешь что-то разглядеть - свету потребуется больше. Вот и задёрнешь штору или, наоборот, распахнёшь окно, смотря на то, что ждёшь. Тут и отметишь, как в зрачках человека напротив блеснёт симпатия, а, может, равнодушие опустит пелену.
Потом Евгения десятки раз переспрашивала, о чём шёл разговор. Пересказ пересказом, но ей хотелось присутствовать, быть участницей, понять, где не так, по задумке, вышло. Как она не раз говорила, что, думая о Егоре, её бросает в жар и холод. Откуда берётся холод в сердце, что означает охвативший её страх, она не понимала.
«Хочется всмотреться, но перед тобой холодная гладь зеркала».
Хорошо было бы, если от твоего настроения менялось окружающее пространство. По желанию дом в корабль превращался бы. Плыви куда-нибудь, становись птицей. Глаза бы всепроникающими сделались бы.
- Тихо у вас,- говорил Егор.
- Тихо, потому что мы на часы не смотрим.
- Вы добры, вы знаете, что хотите.
- К тем, кто к нам с добром приходит, мы добры.
- А кто просто так приходит, чтобы его пожалели, вы того осуждаете?
- По обстоятельствам… Если он заслуживает…
- Судите, значит? Чуть-чуть или презирая по полной… Судить - действие - отрицающее.
Егор не мог сказать, что привело его в Кутоган, зачем он прилетел, что велело ему прилететь, и Виктор с Евгенией не могли понять, что помешало удержать Егора в Кутогане.
Ведь это от них улетел Егор. Что с собой увёз – одному богу известно. Вроде, и выходит, визит к ним, был последней каплей. Прохудилась чаша, вытекла влага жизни.
- Ты мне объясни, почему он, когда уходил, сказал, что скворец гнездиться полетел? - в сотый раз переспрашивала Евгения. Выслушивала ответ, качала недоумевающе, не соглашаясь, головой. - Не понимаю, к чему он это сказал? Ну, с кукушкой женщину сравнивают, ну, очкарика совой или филином обзовут, лихого человека соколом нарекут, драчуна – петухом. А что скворец, значит? Птица домовитая, возле людей селится, польза от нее. А Егор, видно, какой-то другой смысл имел в виду…
- Скворец – халявщик! Сам гнёзд не строит. В скворечнях селится. Всё равно как примак, как квартирант. Домик на шесте подняли – прилетел. Нет домика – нет и птички. Егора домиком на шесте не заманишь. Воробей, на что он – бомж, так и тот, где-нибудь, да соорудит гнездо.
- И что?
- Скворец с чужого голоса поёт. И собакой он гавкнуть может, и воробьём прочирикать, как соловей щёлкнуть, и всё это не его, не скворца голос.
- Ну и что? Он пользу приносит, скворец глаз радует, как бы ни пел, он – поёт!
- А толку?
- Долго думал, или сейчас про «толк» в голову тебе пришло? - рассердилась Евгения.
- Да пойми, Егору дом свой нужен, то место, куда приходить хотелось бы. Где он мужиком себя чувствовал бы. Давят его бабы.
- Вас раздавишь! Егор и скворец,- помолчав, проговорила Евгения. - Маленький, чёрненький, беззащитный. Ну, и пускай он скворец, всё одно он лучше многих.
- «Лучший» - не профессия?! Сытый голодного не понимает, он его презирает. Владелец машины презирает пешехода.
- Это ты к чему?
- А так просто. Так же, как ты про толк сказал.
Виктор давно понял, что из прожитого ничего не теряется. «Так просто» не отвалится, как короста с раны. Если и отвалится, то такие завалы на дороге устроит, мало не покажется, пробираясь через них.
И вопрос: «Это ты к чему?», так и останется заданным наполовину. Ответ ясен. И чтобы ни городил он словесами,- слова – оправдание. Почему-то оправдываться приходится, хотя вины, как таковой, нет. Есть попытка перевалить своё «оправдание» на общее «оправдание».
Егор не относится к категории людей, для которых слово «надо» что-то вроде морали. Кому «надо», тот про совесть и справедливость рассуждать не будет. Егора самоедство съедает.
Чем дольше живёшь, тем больше в обиходе копится слов, которые ничего не объясняют, и не облегчают отношения. Что и откуда берётся, это не важно, важно выйти из неопределённого состояния, ничего не потеряв. Лучше, с приобретениями.
Мало кого волнует, что там внутри у тебя происходит. Интересуют проявления: что ты сказал, как отреагировал на подковырку, кто у тебя ходит в друзьях. В постель люди заглянуть норовят, краем глаза обшарить холодильник, бумажник на вес прикинуть.
А ты сам не такой? От других ждёшь искренности, а сам? Сам, почему же, с остатком живёшь. Вспомни, как ехал когда-то в Кутоган с запрятанной десяткой «на чёрный день»? Долго её хранил. Стоило её в рамку на стену повесить.
Жизнь научила не отмахиваться, не сжигать сразу мосты за собой. Сам чего-то достиг, так и люди, окружающие, тоже продвинутся на какой-то вершок вслед.
Задевала неспособность отмахнуться от, казалось бы, пустяка. Прицепится что-то, и мотает, мотает. Выцедить ничего нельзя, а давишь и давишь. Всё какой-то смысл ищешь. А если его нет? Ни в чём нет смысла? И жизнь бессмыслица, состоит из одних вопросов: «Зачем, зачем?» Лучше ни на что не отвечать, жить, как живётся.
Судьба имеет свойство, надвигаться не спрашивая. Приготовляя для чего-то нужного ей. Ценность судьбы,-  что находится внутри её. Хочешь, не хочешь, но «что-то» заставит тратиться. И раз защиту пробьёт, и два раза, но, в конце концов, взрастит голодное желание в полуприкрытых невидящих глазах, раскроет цель.
И как тогда с псевдонезависимостью, с пресловутой отчуждённостью? Ждать, пока интуиция подскажет?
Сколько раз слышал: «Завтра брошу курить! Завтра начну новую жизнь! Завтра во всём объяснюсь!» Завтра, завтра. Решил, значит, бросай. Поднял руку в замахе – ударь.
Из намерений жизнь состоит, огромная куча намерений, и маленький бугорок поступков.
Задел, задел приезд Егора. Задело и то, как он торопливо закурил после прочтения первой повестушки Виктора, как нервно сказал: «Пиши!»
Спровоцированная минутой встреча, выползла сухоткой тоски. Задел и вскоре последовавший отъезд, и исчезновение его. Куда он направил свои стопы?
Иногда казалось, что слаб Егор. Одинок, отбился от струи жизни, вынесло его не туда. Чего жалеть щепку, когда, вот же, целое бревно плывёт, или плот из сотен брёвен.
Забьёт щепку в траву, полежит там, разбухнет, и нет её. А потом бревно уплывёт, потом плот за поворотом скроется. Потом что-то заставляет вспомнить, что вспомнить – не ясно, но понимаешь, что-то пред глазами проплывало важное, а вот что?
Вспомнишь – хорошо! Не вспомнишь – тоже ничего, значит, оно не заслуживало. Так почему приходится к одному и тому же возвращаться не один раз?

                31

- Ты злой или добрый? - спросил в разговоре Егор.
- Все мы добренькие, пока лежим носом к стенке. Никакой я, понимаешь? - как-то равнодушно ответил Виктор.
- Значит, злишься.
- Ну и что?
- Плюнь, не воюй с жизнью. Бесполезно. Пиши. Исписывай на бумагу, словами нутро размазывай. Так легче.
- А ты чего не размазываешь своё нутро, тебе что мешает? Мне становится хреново, я на работе на десять раз вспотею – сразу легче. Или с сестрой твоей любовь закручу. Опять же - расслабуха. Плевать, кому какая доля выпала. Ни ты за меня остаток жизни не проживёшь, ни я за тебя. Давно не верю словам.
Виктор не понял тогда, почему разговаривал с Егором таким тоном, тоном циника. Превосходство своё чувствовал? Может быть. Унизить хотел? Чтобы больнее ударить, нужно знать последний предел, предел невозвращения, или, невозврата. То неустойчивое состояние, перед тем, как всё рухнет в тартарары.
Раньше знал, чего хочет, а приехал Егор, пожил с ними рядом, и всё, что знал, чем полнился, как-то обмельчало. Что-то, невесть откуда поманившее, сквозняком пахнуло. Сыростью обдало, как из грота, из пещеры. То, что вначале прикинулось и выглядело кроткой овечьей покладистостью, потребовало объяснений. Потом отхлынуло, и оголился костяк, остов, что-то, одним словом, пробудившее отвратность. Поди, разберись, что к чему.
Не щадит себя Егор. Если и не договаривает, то половины сказанного хватает для осмысливания. Из-за этого и не хочется его жалеть.
Можно наблюдать такую картину: лежит, запрокинув голову, на обочине мужик. Пьяный. Подойти хочется, умрёт ведь человек, неловко лежит, а что-то останавливает. Неудобно. И тут же злорадство: лежи, лежи, раз набрался. Брезгливость или что иное. Трудно переломить себя, трудно в первый раз протянуть руку.
А ведь какое наступает облегчение, если с размаха хлопнуть дверью, да так, чтобы штукатурка посыпалась. Чтобы стёкла в окне дребезжали. Сразу на сердце полегчает.
Ну, что за труд - протянуть руку помощи? А вот и нет, пока будешь думать, тянуть или не тянуть, все желания пропадут. К чему лишнее беспокойство. Пусть он сам, как-нибудь, авось выкарабкается.
Нет, всё-таки, хорошо было бы жить наоборот. Что-то не получается, зашёл в тупик – плавненько рычажок потянул на себя, и пошло время отсчитывать обратный ход. До того места, которое почистить требуется. А потом снова на развитие можно перенастроиться. Не беда, если какой-то отрезок как бы в повторе проживёшь, это даже интересно. Сверка ощущений: тогда было так, сейчас – посмотрим. В постоянной сверке ощущений, наверное, женщина живёт. Каждый мужик, кроме первого, у неё как бы повтор, но уже с опытом, с более циничным отношением.
Жизнь на зигзаги, вроде зубья пилы, что ли, походит. Чего там, как бы ни жить, лишь бы сытым быть, одетым и губы в молоке. А остальное – чепуха!
Такие озорные мысли проскакивали, Виктор не циклился на них. Просто грезил о чём-то подобном. Грезил, и под его гипнотическим взглядом женщины превращались в добрейших существ-ангелов, теряли волю. Начальство начинало видеть в нём героя. Способность летать появлялась.  Он делался «не таким».
Конечно, во всём нюансы. Сильный человек презирает слабого за безволие. Чёрта с два! Ничего с этим не поделать. Можно не показывать виду, промолчать, отвести глаза в сторону, очки чёрные надеть, но внутри презрение уже росток дало. Любой недостаток как-то простить или оправдать можно, но безволие – порок, который требует осуждения. Безволие Егора удручало.
Чтобы не смутить, приходилось настороженно осматриваться. Ладошкой тихохонько раздвигать впереди себя завесу. Далеко видно. Так далеко, что синь перед глазами заставляла откачнуться.
Не в даль хочется смотреть. Часами хочется смотреть, не отрываясь, на блик отсвета. А вдруг, повеселеет душа? Вдруг, нравиться не одним глазам, окружающее станет?
Будто раздвигаешь кусты лозняка на берегу реки, подглядываешь за обнажёнными купальщицами, подобно мальчишке… Разве не так жизнь запечатлевается?
- Тень-тень…- синичкой отзывается заблудившаяся где-то мысль. Клювиком стукает в промороженное стекло.
Отголосок чего-то хорошего, как переполнивший настой росы на венчике цветка, готов был вот-вот перелиться через край.
Не понять, как возникает понимание. Возникает мнение, что если сгрудить мысленно отличительные черты человека, то, вытаскивая одну за другой, из этих черт человек во всей полноте предстанет. С характером, со своим оттенком голоса. Он как бы делается самодостаточен. Самодостаточен, но только в ощущении. Он не живёт.
Он-то не живёт, а его минута понимания так и останется в памяти минутой осознания самого себя.
Ночью всякая боль слышнее, и минуты ёмче, выпуклее, и пространство до умопомрачения расширяется. Происходит подмена. Не со своего голоса заговорил.
Кто-то потребовал полный отчёт: что в своей жизни делал?
Переспросить, с чего начинать,- с хорошего, достоинства возвеличить, или перечислить прорехи,- ума не хватает. Нелепо самого себя превозносить. Вот и ощущение - будто наступил кто-то ногой на хвост, начинает давить: нажал – в ответ слово, сильнее надавил – целое предложение пролепетал. Откуда, что и полезло.
Доволен прошедшим днём, готов встретить новый, малой толикой радости возникла потребность поделиться – распрекрасно.
Тут и откроется, что не сучий поскребень сидящий напротив человек. Нет интереса с ним расквитаться и выставить обиды. Не за что. Ни он червем не извивается, ни ты не торопишься в норку уползти.
Что самое главное? То ли поворот не пропустить, то ли человека главным сделать. Почему-то всё делается другим, когда представляешь главное. И человек в глазах вырастает: он сдержан, немногословен, значителен. И не приходит в голову, что как только главный человек завернёт за угол, он маску свою сбросит, другим станет. Он сбросит. Ты-то будешь упиваться своим представлением.
За порогом дома может хлестать пурга. Трава отяжелеет от росы. На тысячах иголок сосны могут быть нанизаны тысячи капель. Но нет в природе представлений, которые бы смущали. Тебе кажется, а природе не стыдно.
На всё приходится смотреть широко открытыми глазами. Как есть, так и есть.
Какая бы ни была пыль, её смести можно. Какая бы боль ни пронзала за сломанное дерево, или истоптанную траву, она переносима. Каким бы ни был особым звук, который издают деревья на ветру, как бы он ни был противен, но, что есть, то и есть. Что перед тобой, оно, по крайней мере, у него острых углов нет. Не то, что у человека.
Возьми извивы оврага, излуку реки… Та же трава покорно стелется под ногами. Во всём в природе сначала женское смирение перед напором человека, лишь потом сопротивление рождается. Сопротивление вторжению.
Трава раз за разом отрастает, сколько её ни коси. Правда, с каждым разом утрачиваются какие-то стебельки. Но их всё равно много. Пока много.
Виктор о многом разговаривал с Евгенией. Его однажды поразило, как она высказалась, что женщину больше всего привязывает холодность и сдержанность. Это её будит.
Это заставляет холодить сердце от мысли, что её мужчина может однажды потеряться. Слово «однажды» Евгения выделила придыхом, интонацией, акцентом, да так, что «однажды», стало ключевым словом во фразе. Однажды навсегда! Навсегда однажды. Однажды, однажды…
«Однажды» создавало ком неопределённости. И хотелось от него избавиться, и боязнь даже подумать об этом, убивало желание жить. Вот так! Ком, желание. А может, норов во всём виноват? Неспособность величать, неспособность остановиться, желание выделиться?
В ответ злое одиночество. Вот уж, правда, одиночество всегда злое. И не важно, где поймал себя на этой мысли. В тишине собственной кухни, или в толпе людей. Всё-таки, одиночество на глазах многих, гораздо хуже. Мука,- сидеть за столом в компании, и вдруг почувствовать себя лишним.
«Амбец, полный амбец! Ей-богу. Волком бы взвыть. Волчью судьбу испытать. Знобящую тоску одиночества, задрав морду к луне, только зверь может вывыть».
Промёрзшие снежинки укусами злых зимних мух жалят лицо. Калит выдувающий душу ветер. Что главное в жизни, как, куда направить силы, где обзавестись настырностью, чтобы пролезть, прорваться сквозь частокол городьбы неприязни?
Какая к чёрту неприязнь! Забил голову дурью. Дурь из-за того, что отстал от времени. Жизненная ценность не является страстью к накопительству. Она ни желание стать властелином мира.
Тупое вкалывание на работе, чтение книг, пустопорожняя болтовня и отказ от личных желаний,- это всё недостаток, не более того. Нет об этом ясного представления. Зависть, сплетни, похвальба сопровождают на всём протяжении жизни.
Пьяницей считали Облупина, а что стоит его высказывание: «Если я вижу каменщика, у которого ручка кельмы обросла коркой раствора, то он не мастер, он – трепло, дилетант. Такому лепить сараи».
Полно людей с заскорузлыми душами, у которых не только коркой раствора руки обросли, но и внешне они как бы цементной пылью припудрены.
Десятки глаз следят исподтишка, пялятся в упор, воровато прощупывают. Каждый протык брошенного взгляда задвигает в угол, на обочину.
И при этом нельзя скрыть ни одного движения, ни одной мысли.
Плевать, кто и как думает. Богат, если одет согласно последнему писку моды, если дорожат тобой, то глаза многих, скорее всего, плёнка зависти затянет.
Бестолковость человека в чужих делах прямолинейна. Тут не до прощупывания палкой дна, прежде чем перейти поток какого-то суждения – он ухнуть норовит по грудь, без разговору, чтобы начистоту выложить собственные мысли. И плевать, что мысли всегда полосатые, зебра, полоска светлая, полоска – синяя. Ему заветное доверить некому. Он не почувствует, как всё вокруг зачужеет. Зачужеет, потому что он особняком себя поставил.
Легче разговаривать с деревом. Какой-нибудь кустик создаёт впечатление разговаривающего человека. Про книги вообще не стоит говорить,- книги выводит из состояния одиночества.  Пускай, книги лукавят, привирают, не те ощущения рождают. В книгах мир открывается. Жизнь!
Остановиться бы, но нет. Если рядом брод по щиколотку, так и курсируешь взад-вперёд по нахоженному месту. Никому от этого не лучше.
Пешка, она и есть – пешка. Жизни совсем не резон, чтобы всякая пешка превращалась в королеву. Жизни выгоднее короля низвести до уровня пешки. Пешкой легче управлять, двигай и двигай её вперёд с поля на поле.
Пешки, короли, королевы… Те же люди, и, вроде бы, не те. Не те ухватки, отличаются голосами. У каждого свои приметы. Учил ли кто этому,- сомнительно. Кровь предков будит память, разглаживает задубелую шкуру, испариной выступает на висках. И что?
Об отношении ко всему только толчки прыгающего сердца сигнализируют. Прижми ладонь к груди, сразу поймёшь, что и почём.
Хорошо лежать ночью и прислушиваться к звону дождевых капель об оконное стекло. Хорошо слушать шуршание снежных вихрей. Каждая минута щербатым пятаком начинает оцениваться. И так и так поворачиваются мысли.
То жизнь рушится враз, то в заоблачную высь поднимается. Хоть плач, хоть смейся, а только придумки тусклые какие-то рождались. Ни одной дельной. Какой-то голый интерес в них.
О согласии и несогласии Егора говорило то, как он сцеплял пальцы, как, похрустев суставами, усмехался, бормотал.
Это всё приобретало иной смысл, чем думалось, когда сидели за столом в кухне. Не стало того бодренького чувства, что всё перемелется, все проблемы ерунда. Почему-то надо сперва потерять, чтобы запоздало спохватиться.
Жизнь колюча, она всё время показывает зубы. Чтобы пробиться, нужно кулаки пускать в дело. Упрямым и норовистым надо быть. Помнить, что все люди странные, хорошо, что не все чудаковатые.
Егор навязчивым не был. По крайней мере, словами попусту не сыпал. Удивляло, что он относился к себе «никак». Это не с первого раза выявилось, и не со второго, всплыло такое суждение буйком незаметно.
Невольное одиночество его не будило доброту: её не хватало. Чего-то большего требовалось. Что именно – оставалось неведомым. Неведомое лишь молчанием можно усторожить. Вот и не спешил объясниться, терпеливо ожидал первого слова, чтобы от него оттолкнуться.
Раз никак к себе не относишься, так чего требовать каких-то отношений от других людей?
Похудевший, немного встревоженный, тусклый, не сказать, чтобы забитый, но Егор порой посматривал нездорово горящими глазами. Но ведь и не взрывался, не сиротствовал. Недоверчивость крылась с ожиданием подвоха? Непонятно, с чего такая блажь заселилась в мужика.
Собственная блажь неудобство создаёт, а Егорова блажь в сто раз блажнее. Это слабое утешение.
Будь Егор женщиной, оплошность исправить не составила бы труда. Обними, поцелуй, прошепчи полузабытые слова – вот необходимость и возродилась бы.
Егор почему-то всё пристально вглядывался в окно, что ему там блазнилось? Рассмотреть что-то хотел…
Напротив, через дорогу вставка между домами. Пасмурное, грязное, в клочках облаков, небо. Оно не только здесь такое, над всей страной оно такое. Пять этажей. Такие же окна. Сетки вывешены с продуктами, антенны телевизоров.
Что он хотел рассмотреть, когда оборвал на полуслове фразу и надолго замолчал. Так долго молчал, что он, Виктор, встал, подошёл к окну, задёрнул занавеску. Только это движение вернуло Егора в кухню. А так, где он был в течение этих нескольких минут? В каких летал пространствах, куда чёрт его заносил? В бытие, в небытие.
Почему чернел лицом на глазах, вроде бы таял как свечка? Почему примазаться хотелось к его мукам? Сладость, что ли, в этом какая-то была?
Какая может быть в этом сладость?
Может человек на протяжении нескольких минут выпасть, с ума сойти? «Чё ли сон такой, то ли память плохая, иль спросить не о чем?»
- У тебя оптимальная жена,- сказал Егор.
Жёны оптимальными рождаются, или делаются в процессе? В чём заключается тот процесс, кто лишнее отсекает, кто наделяет недостающими признаками? И вообще, только вслушайся: опти-маль-на-я-я!
Сначала захлёб, воздуху не хватает, а в конце как из шарика тот же воздух с шипением выходит.
Оптимальная – всё должно быть ровненьким. Медлительность – в меру, вытанцовывание перед зеркалом – так, чтобы не рождалось раздражение. Пришли неожиданные чувства и мысли – есть с кем поделиться. Можно помолчать, молчание никто не перебьёт.
Интересно, оптимальная жена, как та курица от себя гребёт, при этом оглядывается, или, как все, притвора у неё больше?
Стоит хмыкнуть от нечаянной догадки, как тут же сам себя окалечишь. Одной рукой кусок хлеба подаёшь, другой отстраняешь просителя. Никто никому не мешает. Никто ни перед кем, не отчитывается. Доверяет? Можно и так сказать.
Скорее, безразличием это попахивает. Форма такая скрытого безразличия – удобно друг возле друга жить. Трат меньше.
Кто-то может по длине собственной тени определять время. А как размер оптимальности установить? Не будешь ли при этом чувствовать себя человеком, потерпевшим поражение? Странное безразличие. И раньше иногда испытывал такую вялость в мыслях.
Думаешь что-то сделать, но с места оцепенение не позволяет стронуться. Мысли сами по себе, тело не повинуется воле. Ты есть, и словно бы не существуешь. Молчание, оторопелый вид.
Но нет, руку протянул,- вот же, оптимальная жена!
Скрытая форма безразличия порождает страх что-то потерять. Страх, зачастую, причина ранней смерти. Начни любоваться собой, брось пренебрежительный взгляд на всё, что вокруг – вот и начало конца. Может, начало начала.
Согласился бы, чтобы на руках носили? Не только через лужи, по дорожной грязи, а вообще? Самого нести - ладно. А пожитки? Накопил чёрт-те, что и сколько! За какие такие деяния, спрашивается, кого-то должны выделить? Одинаковой жизни не может быть.
Почему в голосе появляется вожделевающая вкрадчивость, томность, потяг, того и гляди начнёшь мурлыкать? Решение нашёл? Определился?
А глаза-то ведь прячешь, прячешь!
Нескромностью озаботился? Поздно! Почему же при слове «поздно» сотня иголок воткнулась в сердце. Ёж, настоящий ёж начал ворочаться в груди. А это оттого, мил друг, вину начал свою чувствовать. Она всегда с запозданием приходит. Оттого и горше.
Сделалось стыдно за все свои мысли, за пустопорожние разговоры, за показную бодрость, за все слова, обдуманные и необдуманные. Говорил-то их с неуловимым оттенком деловитости в голосе. Позёр!
Может, понял Егор, как насколько далеки его надежды. Приглядывался, прислушивался, сопоставлял и думал:
«Какое дело вам всем до меня?»
Отсюда и разноречивые настроения, отсюда и появившаяся раздражительность, и недоверчивый взгляд на всё, и попытка замкнуться в себе. И минутное враждебное молчание.
Егор перестал тешить себя надеждой, что его, наконец, поймут. Первый признак неискренности – сухость в глазах.
Виктор, помнится, встал, неловко выбрался из-за стола, пошёл на балкон за пельменями. Евгения должна была вот-вот придти из бани.
Постоял, глядя через стекло на заснеженную улицу. То, что давило за столом в кухне, стало сползать.

                32

Вовсе не хотелось что-то доказывать Егору. Но и отстаивать какое-то своё мнение не хотелось. Что толку возвращаться к началу разговора, вспоминать жесты, отдельные слова. И не причины, которые двигали неуверенностью, волновали.
Свою неуверенность, Виктор знал об этом, он не изживёт никогда. Такой уж он есть. Он и на балкон пошёл, чтобы не дать Егору почувствовать раздражение от никчёмности разговора. Говорили обо всём и ни о чём конкретно. Нового, по крайней мере, Виктор не услышал.
А что он хотел услышать? Прежде чем спрашивать, кто такой Егор, чего хочет на самом деле, надо узнать, хочет ли этого сам Егор?
Не хватало ещё, чтобы мужик пал головой на грудь, и начал выкладывать одну за другой свои обиды. Мужские признания, откровения - ничего кроме чувства брезгливости не вызовут. Какие обиды могут быть у мужика? Обидели, так ответь по-мужски на обиду. Не можешь, поезжай в лес, как волк, где-нибудь на опушке задери голову и повой от бессилия. Делай это только не на людях.
Мужик в доме не столько для того, чтобы снимать рабочее напряжение, хотя, и это тоже немаловажно, но и бодростью он должен заряжать. Мужик в доме навроде подшипника. Он смазал, его смажут. Всё начинает крутиться без скрипа, без усилий, как бы само по себе. А распусти нюни, засунь кулаки в карманы, начни канючить,- пропадёшь.
Сглотнул невольно слюну. Как бы опомнившись, тряхнул головой. Наваждение непонимания, наваждение нахлынувшего прошлого чем-то необходимо было стереть. Срочно надо было поменять направление мыслей.
Одно дело, когда цедишь сквозь зубы фразу за фразой, равнодушно глазами следишь за переливчатыми бликами света на стекле, всё машинально фиксируешь. И в это же время далёк, и от того, о чём говоришь, и от красивой картины переливов.
Секундно можно перенестись из знойного лета в снежную зиму. Обожжёт солнцем, промёрзшие снежинки шершаво, по-комариному, начнут шпиговать лицо. Ветер выдувающий душу, поднимающий вьюжные завесы, закрутит. Дождь застучит, или прошелестит в кроне листвы,- всё служит напоминанием. А если нет перемен, как ни напрягай память, ничего не припомнить.
Шорох, звук, похожий на то, как скребётся мышь, сразу создаёт представление, что попал в мышеловку. Захлопнулась дверца.
Из-за этого стало тоскливо. Из-за этого не находились слова, какими можно было бы себя успокоить.
Разве можно отстаивать свою правоту, если считаешь себя посредственностью? Посредственность (какое глупое слово, оно легко меняется на термин «среднестатистический человек», или недалёкий), она убеждена в своей правоте. Посредственность за дело берётся, когда абсолютно уверена в успехе. Стоять насмерть будет.  И то лишь после того, как другие выиграют за неё сражение. Оплетённые кровавой сеткой загнанности, немигающие глаза, будут зыркать, молить о помощи. И всё, перемежаясь тоскливой пеленой.
Час, бывает, озарит радость. Настроение – чудесное. Потом без перехода, без видимой причины находит тоска. Лавиной наползает. Устанавливается враждебное молчание. Рассудок ясен, всё осталось по-прежнему, но смена настроения уже насторожила.
Потребность в перемене и потребность ничего не менять начинают бороться. Кто кого? А сам-то в стороне находишься…
Жизнь в угол загнала? Кто-то капканов наставил? Да нет же, нет, всего лишь минутой обманулся.
Хорошо, если в эту обманную минуту подует прогонистый ветер. Пригревистый. Застекленит ненастьем. Начнут оседать снега, журчащим ручьём потекут прочь. Какое облегчение почувствовал бы! Бы, бы, бы! Во рту выросли грибы!
Встал и ушёл. А ведь именно в этот момент ты был нужен Егору. Не твою спину он хотел видеть. На кой чёрт ему твоя спина! В глаза ему хотелось посмотреть, почувствовать на плече властную руку.
А не выходит ли так, что раз с человеком не договорил, второй раз что-то не досказал, промолчал, увёл взгляд на сторону и этим, сам не понимая, оттолкнул его. Пошёл процесс медленного убивания. Кто кого убивает… Это ещё посмотреть нужно! Одно дело, когда сам отдаёшь, совсем иначе выходит, когда забирают у тебя, пусть, и не силком.
Была, говорят, такая пытка: привязывали человека под капель, брили волосы на голове, и капля, раз за разом ударяла, доводила до сумасшествия. Так поступали в средневековье, жестокое было время.
А чем лучше обходятся с человеком сейчас в космический век?! На кол не сажают, за бочину на крюк не подвешивают, глотку свинцом не заливают. Но… Замалчиванием, недоверием, сплетнями, «непониманием», делением на «своих» и «чужих», клеветой, доводят до помрачения сознания. Жидок, не стоек стал теперь человек. Все нервные. Нет богатырей духа.
Как ни крути, без внешних посылов должен обходиться человек. Заблуждение, что без чьих-то установок не прожить.  Инстинкт, внутреннее «я» должны выталкивать из колеи заезженного круга. Конечно, присутствие предков в себе всякий чувствует.
Чей голос, прадеда, пра-пра-прадеда говорит внутри, что-то подсказывает? С глазу на глаз встретиться б. Может, что-то такое, важное, особенное пращуры знали. Вот тогда-то и жизнь не как патефонная игла по одной и той же канавке на старой пластинке двигалась бы: одно и то же, одно и то же.
Ощетиниваешься ведь отчего, да оттого, что начинаешь чувствовать себя загнанным в угол. Как зверёк во время облавы. Со всех сторон обложили. Тут вот и, наклонив голову, и ринешься на загонщиков. На что трус заяц, и тот кидается на своего мучителя.
И инстинкты нельзя сбрасывать со счетов. Инстинкты сами знают, что нужно делать. Они действуют наверняка. Стоит к ним прислушаться. Прислушался,- стал рассеянным. В этот момент интуиция подсказку делает.
Когда никогда надо и отдышаться. В минуту передышки горечь угрызения открывает правду, которую прятал от всех, которую старался не трогать, не бередить. Из глубины души, прикрытое годами безразличия, годами каких-то встреч, разлук, маленьких радостей, поднимается несогласие с тем, как жил.
Хочется с кем-то поговорить. Но не легковесно, не пусто переброситься словами. Не спотыкучим на полутеме, на полуслове разговор должен быть. Не совсем уж и обязательным. Спросили – ответил, и тут же забыл, о чём спрашивали.
Иногда поражают не столько слова, а то, как слово сказано, манера разговора, манера держаться. Достоинство вызывает невольное уважение, уверенность и ещё что-то, что производит впечатление.
В голове мелькают разные мысли, но почему-то большинство их не связные друг с другом, какие-то обрывки. Увидел дерево – подумал о дереве, задрал голову вверх – подумалось, что камень сверху упадёт, голову пробьёт. Кошку увидел,-тут же повадки её с повадкой пантеры сравнишь.
А всё ж, тянет почему-то не к тому, от кого ума набраться можно, а с кем весело время провести можно. Сейчас всё церковь и попов за что-то особенное почитают, а ведь тот же поп к богатеньким носом повернут, не стесняясь подачку от жулья принимает. Угрызения совести у него нет. Колокола на пожертвования-подаяния льют, чтоб трезвонили они: жулик исправился.
Ишь, о соблазнах подумалось. Кто хочет соблазняться, того никакими вожжами не удержишь. Бабу, ступившую на тропу блуда, ни битьём, ни уговорами не остановить. Чесотка внутри.
В мысленных разговорах шёл, как будто шёл по слякоти подсохших луж,- на чём поскользнёшься, не знаешь. А что упадёшь, сгромыхаешь костями, ладно, если ничего не поломаешь,- это точно.
Чудно! Кажется, ни на минуту не прерывал разговор сам с собой. Всё видел, всё слышал, отмечал мелкие детали. Видел, как в прорехе облаков спиралью лампочки накаливания тонкий месяц блеснул. Он блеснул, а природа, кажется, затаилась. Не затаилась, скорее, притихла. Изменений ждёт.
Все ждут изменений. Все хотят лучшей жизни. А почему противишься экспериментам жизнью над тобою производимым?
Есть мир физический, есть мир духовный. Почему те, кто во главу угла ставят выгоду и материальные блага, в конце концов, не приходят ни к чему? Жирный – ещё больше жиреет, пьяница – спивается. Кто жаждал духовной свободы, оказывается под властью тупицы.
Из русского турка делают. В Турции ребёнок родился – он уже турок, а у нас детский сад, школа, институты год за годом, минута за минутой, из чистокровного русака турка куют. Собрания, общественные проработки, «мнение». Словом осчастливят и словом тут же прибьют. И прибивают.
И говорят совершенно спокойно. Чтобы досадить потерявшему голову человеку, в силу принятых правил игры. Кем принятых, когда принятых, где узаконенных?
Подлость это, возведённая в способность выживать. Она из благих намерений, ради желания помочь. Как уж тут понять, если человеческое в человеке убивается.
Вот и ответ сам собой нашёлся. Разговорами заронил в Егора зерно неуверенности, нет, скорее, не заронил, а позволил взойти, полил равнодушием его почву. Из благих намерений напустил холод в его душу. Медленно убивал, подмешивая и подмешивая яд скептика. Егор виноватым себя и посчитал.
Стало стыдно за своё малодушие. Низвёл себя до уровня червя, обругал за ненатуральность. Всё главное уже пронеслось мимо. И что? Как можно определить, что главное, а что нет? Что плохое или хорошее? На кой определять? Живи, просто живи! Не мешай жить другим.
А если не сам мешаешь, а кто-то мешает? Если тесно, давит что-то, если воздуху не хватает? Разве об этом кричат, разве, чтобы успокоить, найдутся слова? Тягучим стоном, типа, а-а-а, разве что, можно разорвать тишину.
Червяк, полный сомнения и, тем не менее, живёшь, а Егора – влачит существование.
Неуверенность рождает досаду, досада выстраивает границы между людьми. Не это страшит, страшит то, что иногда предчувствие возникает, которое сбывается. Ладно, там дождь предсказать или додумать результат встречи, но ведь перед глазами картина конца зачастую вырисовывается с ощущением, что сам к себе пробиваешься через завалы жизни.
Понимаешь, что некоторые люди мешают, не совсем, чтобы мешают, но они лишние, не стоящие внимания. Ни переживать за них, ни делиться с ними чем-то своим не хочется. Исчезли бы они, глядишь, повеселела бы жизнь. Что-то, типа дождевых каплей, они на проводах. Висят, – вроде бы красиво, а толку никакого. Подул ветерок, качнулись провода, шлёп, шлёп, шлёп,- красоты, как ни бывало. А ведь была, была! Или так только показалось?
Зыбкая жизнь, из крайности в крайность бросает.
Честно сказать, Виктора не интересовал мотив, который привел к ним Егора. Приехал, ну и приехал. Значит, так ему надо было. Егор смирил себя, вот и пришлось несколько дней прикидываться вполне счастливым.
Егор сказал: «Пиши». Два ли раза, три в разговоре повторил это слово. То ли хотел сказать, что нужно вести дневник, записывать в него все мысли. Стоит что-то пропустить, потом не восстановишь. Может, его «пиши» подразумевало проживать свою жизнь рядом с теми грандиозными событиями, о которых, никто не напишет?
В жизни, зачастую, тот, кто находится рядом, опережает на долю секунды. Всё у него лучше: жена, дом, дети. Власть к нему благосклонна.
Оберег, что ли, у него чудодейственнее?
Всё, что перечислил: жена, дом, дети – это внешнее, этим, говорят, Бог заведует, по его воле человека небесные силы одаривают. А страдания, а любовь, а совесть – это лично каждому дадено, за это ответственность несёт каждый сам.
Не надоело брюзжать? Не надоело обиженного из себя строить? Хватит плакаться, что вытеснен на обочину…
Согласие приобщиться ты спросил? Мастерства у тебя хватит, чтобы всё уродливым не вышло, не напинают тебя за искажения?
Боишься чужого мнения, заранее готов покаяться, нечего замышлять проказу в виде писанины. Не настолько ты дремуч, чтобы загодя бояться. Всё, что способно гнуться,- не ломается от первого прикосновения. Усилия, и не просто усилия, а напряжение всех сил потребуется, чтобы остановить.
Где бы найти такого человека, во взгляде которого читалось бы спокойствие, то есть тот человек к чему-то долго шёл и, наконец, обрёл власть над жизнью. Вот бы его расспросить. Неторопливо, ненавязчиво, обстоятельно. Должен же он знать предел допустимого. Предел, да ещё допустимого, что-то совсем не вяжется.
Спроси кого про тоску о минувшем, он помотает головой, такое никому не ведомо. Он примирился, он довольствуется тем, что есть. Ни о каких победах, поражениях речи нет. Если и начнёт рассказывать, так склонит голову набок, сглотнёт, как при виде тарелки с обильным угощением. Всё уже было.
Так и у Егора много чего было, и много он враз потерял. А разве можно потерять то, в чём сомневаешься, что смутно тенями бродит по горизонту, что живёт лишь в ощущениях?
Договориться можно до того, что и жизнь уже не интересна, и «нечто» уже неживое. Поверить в такую придумку нельзя. Оправданность риска озадачит того, кто со стороны наблюдает за происходящим. Невероятная решимость обескуражит, и не более того.
Слабое утешение, что такое, кроме тебя, ни с одним мужиком не случается. Пока надеждой жил, ничего не обрёл, Егоров термин, но и не потерял. Как ни распаляй себя, но вовсе не злоба заполняет, скорее, растерянность. Начал путь в одиночестве, ну и не хнычь. Были в жизни отрадные страницы, и ещё будут.
Радоваться нужно, что оставили тебя в покое, сочтя человеком замкнутым, нелюдимым, сухарём, «себе на уме». Но ведь, как вспышка магния, появляется новая мысль.  Новая мысль не новый пиджак. Пиджаки только начни менять, сразу попадёшь на язык кумушек. Мысль же, самое большее, оторопью охватит. Задавить её надо. Пока всё не осточертело!
Нет, но почему нужно спрашивать разрешение? Никто не даст никакого разрешения, никто не имеет право приказать. Попроси.
А о чём просить? Кто будет просить? Кому нужен ты, твои мысли, твоя блажь, наконец, то, что напишешь? Жили без этого люди, и будут жить. Большинство! За исключением некоторых. К некоторым Евгению отнести можно.
Желание писать с чего приходит: возникает такое чувство, будто дышать нечем, будто щемит душа, тянет к листу бумаги. Озирайся, моли о поддержке – не докричишься. Ужас ведь в том, что влачить такое до конца дней придётся. И знаешь, что бы ты сейчас не сделал, всё будет позже, чем хотелось бы. Без толку сучить ногами, будто на раскалённых угольях топчешься,- время терпит.
И вот что странно,- на работе, что и откуда берётся, придумки всякие наползают, разговариваешь с кем-то, картины всевозможные рисуются. Ты – два в одном. Один - повседневными делами занят: ругаешься, доказываешь, план даёшь, и не просто абы как, а на полном серьёзе. Как Ударник Коммунистического труда.
А в это время второй человек, в тебе он сидит, скорее всего, не человек, а душа больная, строит чью-то жизнь. И тот, и тот не всегда среди худших. А местами поменяться они могут? Какое различие между ним и ним другим? Разве такое спокойно совесть вынесет? Сам не веришь, и другие не верят.
Руки дело делают, а в голове автономно котёл страстей кипит. Вечером домой пришёл, перекусил на скорую руку, минут на пять упор лёжа принял, чтобы освободиться от производственного напряга, великая благодарность Евгении, что понимает. Садишься к столу. Темнота, полное молчание.
Чуть ли не до проблеси пота напрягаешь головёнку – без толку. Куда подевались все те разговоры, которые не отпускали в течение дня, куда исчезли крутившиеся в голове образы людей? Почему два слова не связать вместе? Какое-то сумеречное забытьё. И мысли одна хуже другой: туп ты, бездарь. А тянет, тянет что-то записать.
Невольно вспоминаются крупные и мелкие неурядицы. Хочется оттолкнуться от них – не выходит.
Нет, ну а кто заставляет к столу садиться? Какой прок от писанины? Прибыль, какая-то в доме? Да лучше бы жену обнял, поласкал её… Где там! Не подойди, когда за столом сидишь. А ведь такого тебя жена терпит.
Терпит, терпит! До тех пор терпит, пока сам себе не опротивеешь. Терпит, потому что сжились, что-то притягивает её к тебе. Хочешь узнать, что это такое, так спроси.
Толку-то, ну, распузыришься, ну, насупишься, ну, начнёшь ломать свою тыкву, как бы поядрёнее самому себе возразить! И что?
Ничего кроме опустошения такие минуты не принесут. Хорошо, если опустошение будет временным. Но ведь назавтра всё повторится.
Что это за состояние? Предощущение открытия, купорка нерастраченного отпущенного природой таланта? И то, что природа вложила, и то, что впитал за годы жизни, всё это бесценно, никому больше не подвластное. Оно только твоё. Все мучения - пока ещё никак не отрытый клад, случайно, от внешнего толчка, он может открыться.
Сам? Навряд ли!
Как открыться, с помощью чего? Нужно, что ли, сосредоточенно вглядываться в то, что впереди находится? Не сдерживать прыткую мысль, а наоборот, подстёгивать. Только так чудесные открытия придут.
Может, как пауку, выматывать из себя нитку воспоминаний надо? Напоминаний, прошлых разговоров, встреч, натягивать её, чтобы провиса не было.
Несуразность была в возникшем положении. Нервотрёпка. Необходимо было найти какое-то спасение. Раздражало всё: звук телевизора, хлопанье дверями в подъезде, перебранка соседей за стеной. Так не слушай, заткни уши, прикрой ладошками глаза.
Если на душе сумерки, какая полезность и от воспоминаний, и от передёргивания фактов? Чтобы развязаться со всем, нужно заключить договорённость между совестью и воспоминаниями, чтобы мельчайшие подробности, что-то стыдное, не поднимало муть изнутри.
Пьёшь, цедишь сквозь зубы не то воду, не то воздух, отдающий запахом скорой ростепели. Глаз пытается, вроде как равнодушно, следить за тенями на стене. Всё так и совсем всё не так.
Не в такую ли минуту подступает ощущение ненужности? Не тогда ли, внезапно холодея, возненавидишь всё вокруг. Толком не понять, что отняло это паскудное желание писать, что оно сломало внутри, какую низменную струну поколебало? Ещё и ещё раз убеждаешься, что какие-то далёкие воспоминания, твои, или тебе всученные, оживают независимо от твоего желания. Тут-то и обнаруживается собственная ненужность.
А ненужность, она не молчалива, это ощущение заставляет тявкать на всех, заставляет, как колхозника первых пятилеток, работать на похвалу, за удостоверение победителя. Не важно чего!
Толку-то, что несёшь готовность начать жить сначала. Во-первых, кто позволит? Никому нет дела до твоей не востребованности. Плевать, сильно или слабо ты об этом переживаешь, весной или осенью тебя это мучает.
Ненужность,- женское чувство. У женщины лишь в первой фразе логика, а потом всё на банальное обобщение сваливается. Глубоко копать женщина не будет, она лишь видимое переберёт. Не уподобляйся женщине.
Но и не мужик ты, если носишься с ненужностью. Не мужик в полном значении этого слова. Что не так – напейся, стукни кулаком по столу, сунься в забытьи носом в подушку.
Это только, кажется, что дошёл до предела, что впереди ничего нет. Прикорнул, чуть отдышался,- глянь, сил и прибавилось. Всё поменялось. Солнце стало светить ярче, воздух посвежел, пелена из глаз ушла.
На какое-то время маету можно перебить походом в гости, наблюдением за кипучей жизнью других людей, обидную тираду произнести. Но ведь и за походом в гости, и за наблюдением, и за случайными обмолвками, как за летом следует осень, за осенью – зима, потом – весна, что-то сзади всегда подпирает. И так из года в год.
Желание писать – это тайный страх пополам с любопытством.
Егор согласие дал на то, чтобы большая Жизнь, его жизнь, жизни тех, кто находится рядом, сделались видимыми. Зачем это надо? Егор не артист! С Егором всё ясно, он на таком изломе, что ему как бы и плевать, кто и что о нём ещё подумает. Ему бы выпутаться из проблем. Ему бы поддержку хотя бы в ком-то найти.
Подпёрло у Егора изнутри, продыху не стало. Вот и решил так ослабить хватку обстоятельств. Может, он и сбежал так скоро, не захотел походить на подопытного кролика для наблюдений?
«Пиши» - это не просто зуд, потребность выложить на бумагу прочувствованное, этот зуд схож с чесоткой, стоит раз притронуться и всё. Исстрадаешься.
Смелость нужна писать. Ну, будешь изо дня в день марать бумагу, писать, писать, копить листы в ящике стола… Но однажды захочется, невыносимо захочется, показать кому-нибудь написанное, услышать отзыв. По глазам определить впечатление. Впечатление - не просто равнодушное действо сотрясания воздуха, типа, похлопывания по плечу, или сквозь зубы выдавленное: «Молодец, молодец!», а восхищение хочется прочесть в глазах.
Боязнь, что не так поймут, останавливает. И невозможность ответить на вопрос: «Зачем тебе это нужно?», тоже яд копит. И стыд какой-то, что ты не такой, как все, он-то, он, почему, прожигает? Откуда у тебя притязания на особенность?
Другой раз думалось: нет дворянского воспитания, не прочитал и десятой части того, что написали умные люди. Некультурен, не разбираешься в музыке, в картинах, ни разу не был в театре, не знаешь в какой руке держать нож. Посади за стол с иностранцами – со стыда сгоришь. За тобой, наконец, нет тех, кто писал в роду! А может, и были?
Да, нет, во всяком случае, в своём роду первым бумагу марать начал! А первого, кто в атаку поднимается, без разности, под пули, или на зло, или на покорение нового, очередь его, рано или поздно, скосит.
Дурацкая стеснительность, ожидание насмешки, что не так поймут, не так сосредоточенность на одиночество оценят, корёжила. Счастье это или несчастье, заключённое в непонятно чем, мешало.
Стоило, так казалось, выйти из этого состояния, как будешь подотчётным, обязанным всем за внимание к собственной персоне. Пронзит мелочная щепетильность, а куда без неё, она пронзит наповал, она заставит млеть, она остановит.
Виктор свой первый рассказ, о том, как хоронили раздавленного трубой на дороге зимника шофёра, не сам отнёс в редакцию газеты, а отправил по почте. Каково было его удивление, буквально через пару недель рассказ был напечатан.

                33

Чудное это состояние - предощущение события. Ещё необычнее заполучить то, чего, в общем-то, не ждёшь. Виктор никак не ожидал собственной реакции на два раза подряд перечитанный рассказ. Неприятие возникло.
Банальность диалогов, построение фразы, само событие,- всё это вызвало желание засунуть газету далеко-далеко.
Не так нужно было писать! Даже крупным шрифтом выделенная фамилия заставила поморщиться. Представил, как назавтра, мужики из бригады хлопнут по плечу, скажут: «Ну, писатель, ставь бутылку. Обмыть написанное требуется. В следующий раз про нас напиши».
Облупин так о гонораре речь заведёт, спросит, со строчки платят, со слова ли, может, с буквы, скажет, что теперь, вьюнош, тебе работать не надо. Сиди, марай бумагу, да денежные переводы в стопку складывай. Может, кто небрежно обронит, что написано – фигня. «На слезу давишь».
Конечно, фигня. Это стало понятно, как только газетный лист перевернул. Писал, считал особенное что-то родил. Куда там!
Нет, но вообще, первое впечатление, как только что выпавший не ко времени белейший снежок. Сначала глаз радует, потом от него в глазах резь начинается.
Как-то и забывается, глядя на него, что снег может укрыть и загаженную дорогу, и неубранный урожай, и, ещё вчера видимые следы. Много чего он может скрыть.
На первый взгляд снежок тёплым кажется, мягким, пушистым. Умиление вызывает. Того и гляди, слеза прольётся. А слеза совсем ни к чему. После неё непривычное ощущение, точно против своей воли вытащили, нашкодившего, на обозрение. Подловили на нехорошем, не дали возможности осмотреться. А потом, всегда так, перемогнёшься, и всё снова потечёт своим чередом.
Виктор будто бы услышал свой голос, который звучал бесстрастно, холодно, то и дело пресекался. Из-за этого приходилось сглатывать слюну, чтобы перевести дыхание.
Сглотнув в очередной раз невольно щекочущую слюну, Виктор будто бы опомнился, тряхнул головой, жадно принюхался. Почудилось, попахивает напаристым дымком костра.
Хорошо бы посидеть возле закопченного ведра с ухой. Пропустить сто грамм, расслабиться. Но скоро наваждение в виде ухи исчезло. Ухой не удалось перебить прежние мысли. Никакого томления от бездумного созерцания темнеющего горизонта, от кромки вечерней зари, от наползающей ночи. И всё же безмятежное чувство надёжности, укрытости, защищённости от наплыва извне, расслабляло.
Не забыть то, что привлекло внимание, за чем, скрываясь ото всех, наблюдал… Благо - он мог дословно повторить, что слышал. И завтра, и через месяц. Оно врезалось.
Нет и следа великодушия, чтобы забыть. Запоминание происходило помимо его воли. Помимо его воли привешивался ярлык, помимо его воли всё как бы расписывалось: что следует отвергнуть, что восхвалять, что высмеять.
Сколько людей, столько и мнений. Ничей приговор не окончательный. Обманываешь, сам обманываешься – это не зависит от настроения. По принуждению творится. Виктор давно уверовал в то, что принуждение убийственно. И для того, кто принуждает, и для того, кого принуждают.
Рассуждения отчасти были не лишены здравого смысла. В минуты откровения, минуты прояснения сознания, в минуты озарения, здравый смысл – тормоз всего.
И тот счастлив, кто может за себя постоять, и тот, кто считает, что должен пользоваться всем готовым, и тот, кто с первого раза знает, что находящееся возле него, созданное им,- это привлечёт всех.
Липучий занавес, что ли, вешает человек? Что это за непонятное желание отгородиться, отмахнуться? Почему возникает желание обособиться?
Толку с того, что сцепишь зубы, перемогнёшь тупую боль в груди, задавишь протест. Выход найти надо.
Нет ничего готового в жизни. Нет ничего сложнее, как научиться творить. Творить любовь, творить отношение двух, творить правдивый рассказ. А что потом?
Хорошо творить, когда твоё творение нужно людям, а если творить в стол, если никакого отклика?
Речь не о признании. Больно это просто поддаться мнению большинства. Мнение… Плевать на него, отклик должен получить, отклик. Жизнь должна предъявить права.
Но ведь права тоже не что-то раз и навсегда устоявшееся. Права меняются.
Сегодня живёшь согласно придумки, завтра. Одна, вторая, третья, а что останется для обыкновенной человеческой жизни, если расточительно примешься тратить себя?
Потерял над собой контроль,- превратился в гадкого, жалкого, с каким-то животным порывом человека. Может и приступ бешенства заполнить грудь, может и рассудок замутиться. И захочешь избавиться от этого ощущения, а попятиться некуда. Припёрло к стене.
Вот и остаётся, в приступе обессиливающей ярости выпустить заряд из слов. В обволакивающую тишину, в первобытный мрак. Чтобы зародилась новая жизнь.
Но ведь заряд может унизить страхом, испугает. Потянет куда-нибудь спрятаться, отдышаться. Вот и окажется, что для других приемлемо, на себя примерить нельзя. Боли больше. Умиления захочется. А умиление – это всё равно, как патока. Чтобы очиститься от патоки, кого-то просить надо.
Придёт блажь в голову: через минуту, завтра, какая-то вырисуется картинка. По реке будешь плыть, брести по песку пустыни, замерзать в снегах тундры,- а решение за тобой.
Решение принимать надо для сохранения жизни. Дрожишь в это время, отстаиваешь свои дурацкие убеждения, а в мыслях представляешь спасительный остров, клочок суши, где можно набраться сил.
А зачем силы, если один? Если знаешь, что на всю жизнь ничего запасти нельзя. Если нынешний час прекрасен, а завтра – завтра всегда преподносит сотню закавык.
Чтобы просто жить, сил, в общем-то, много и не нужно. Силы нужны, чтобы делиться. А делиться может только счастливый и любящий человек. Тот же, кого наделила природа безразмерно многим, он – транжира, он разбазаривает себя, нисколько не задумываясь. Счастлив этим? Как может быть счастлив тот, кто просто не думает об этом?
И в первый день жизни, и на протяжении многих и многих месяцев, лет, всё непрочно, всё висит на волоске, всё зависит от случайности. Неверный шаг, каприз попутчика, дурное настроение, – всё может сорваться в пустоту.
За много-много километров какой-нибудь дурак нажмёт кнопку, прогремит взрыв, и не будешь знать об этом. И не ты один. И все устремления похерятся.
Всё останется тем же: атомы, молекулы, из которых состоял, тот же воздухом, та же вода. Тот же вид из окна. Ну, может, где-то поменяются представления. И что? А то, что ты распался на атомы, а кто-то из твоих атомов станет человеком.
О серьёзных вещах заговаривают тогда, когда находится что-то. Что-то – это и одна остроумная фраза.
Эгоист всегда напрасно мучает себя и других. Он не может отдаться течению жизни. Он не в состоянии определить, что для него хорошо и что плохо.
Чтобы избавиться от чувства умиления, нужно, чтобы кто-то облаял. Собака ли, первый встречный человек зыркнул и буркнул. Холодной воды за шиворот налили. Крылышки ангельские каким-то образом намочили, чтобы шевелить ими сил не стало.
Если удержался, не потерял критического отношения, если продолжишь прислушиваться к тихому, бережному звучанию внутри себя, то ворохнётся тоска. Всё нужно делать не так. Стоит перемогнуться, дальше пойдёт легче.
Не удержишься, закусишь удила, и понесёт, начнёт корёжить от чужого мнения, от критического замечания, от непонимания: не оценили, зажимают, завидуют.
И манера разговора соответственная сложится: говоришь, и как бы прислушиваешься к самому себе. И будешь «стричь кошку»: шерсти мало, зато мяуканья, царапин, чертыханья – хоть отбавляй.
Стоит задуматься, ощущение, будто любовная лодочка, отчалило от берега, и пустилось в неведомое плавание, для того, чтобы зачерпнуть сверкающий свет удачи. Понесло. Покачивает, убаюкивающе плещет волна в борт, брызги ветер в лицо сыплет. Потом кружение начнётся, будто в водоворот затягивает, стремнина ниоткуда берётся.
А по горизонту тени, по горизонту движение какое-то. Голова кругом идёт. А тут и пахнуло душным сквознячком. Непонятно, откуда в руках весло взялось. И гребёшь усиленно, а всё на месте.
Движение по горизонту притягивает взгляд. Показалось, или как, но там что-то происходит. Это «показалось» пробный шар. «Показалось» решило наказать, оно может зависть привить, а за ней ревность придёт, потом чопорность, злость, ненависть.
«Ругал котёл печной горшок, а оба в саже».
Умиротворение может смениться полной растерянностью.
Зарекаться ни от чего нельзя. Насильно никого нельзя сделать счастливым. Сам живёшь свою жизнь, кто-то – свою. Все на земле – соседи. Не матрёшки, одна в другую вставленные, на одной колодке подогнанные, а индивиды, живущие в своём времени, в своём пространстве, со своими чувствами, со своими устремлениями.
Появится возле кто интересный, можно и переметнуться к нему. Не задумываясь, оправдывая это опять же стремлением открыть вселенское счастье для всех. Не для себя. Ну, если чуть-чуть покривить душой, то и для себя тоже.
Можно и из окна выпрыгнуть, можно и лаз сквозь стену проделать, и руками призывно помашешь. Раз это тебе нужно. А если и были отговорки, то они для удобства.
В начале жизни балдеешь от любой похвалы, на любое действие ждёшь одобрение. Благодарный взгляд кинул кто – уже распирает, ещё больше делать хочется.
Из сказочных представлений никак не вырваться. А, как и раз, и два надают по шеям, вот и пригнёшь головёнку к коленям, вот и понятие придёт.
Внутренне приходит сжаться. Перо жар-птицы, скатерть-самобранку, царевну-красу, да мало чего, заставят добыть. Добыл, а воспользуются этим те, кто головёнку твою гнул.
Не один десяток кругов счастья приходится пройти: в детском саду первый раз девочка на тебя посмотрела, потом первое касание её руки, потом первый поцелуй, потом вытащенное из глубины глаза расположение, перешедшее в любовь. Это слово «любовь» только про себя мог твердить. Оно умиление рождало, и, одновременно, плакать хотелось. Глупым сам себе казался. И почему-то хотелось всем верить. Всем.
Не о том думать надо. Надо голосу придать насмешливое звучание. Обманули, что-то обещали, а почему тотчас отняли?
Привыкший к гладкой дороге, на любом ухабе споткнётся. Не то ощущение. Воображаемый интерес скривился.
Тут без разницы, на малом споткнулся, или ощущение родилось от общения с теми, кто изо дня в день кругами опутывал. Не надо сходиться глазами, с теми, кто обделывает свои делишки.
Жизнь не короткая и не длинная, разная она. Ни начала, ни конца сам не увидишь. А глубь, которая посередине, так её разглядеть, только избранный может.
Дурное слово «должен», оно сопровождает человека всю жизнь. В детстве говорили, что должен быть примерным мальчиком, должен слушаться, потом говорили, что должен хорошо учиться, потом – должен родину защищать. Должен семью кормить, должен жену ублажать, должен быть человеком. Должен, должен!
Должен или не должен? Опутан с ног до головы неписанными правилами, условностями. Почему же от блюдечка с налитым молоком «Должен», чувствуешь какую-то тяжесть? Смердит слово «должен». Должен, но не обязан, обязан, но не должен. Что в лоб, что по лбу. Тяжесть на плечах. Каждый норовит свой камень бросить в твою заплечную корзину. Неси, гнись. 
Виктор чувствовал, что сейчас может совершить какой-то некрасивый поступок, держать себя в рамках стоило больших трудов. Он уже жалел о каком-то своём поступке, каком – не ясно, и боялся, что уже натворил непоправимое, и ничего не удастся исправить.
Веские доводы, загодя припасённые примеры, факты, сотни фактов… И всё для того, чтобы почувствовать свободу. А не измена ли это? А что вообще представляет измена? Отклонение от идеала, подмена принципа, минутная слабость? Что? Плевать. Важно, что при этом чувствуешь. Стыд, разочарование, счастье, опустошение? Опять какой-то круг. Опять оказался повязанным понятием «должен». Опять один на один соприкоснулся с неизвестной силой. Гнёт она.
Вроде бы, ни перед кем не виноват, про себя это точно знаешь. Но ведь кто-то находит вину. И осуждает, и пальцем показывает. Но ты-то при чём? Ни сном, ни духом… И ещё этот отчуждённый тон, ещё возникшая пропасть, ниоткуда появившаяся способность распознавать время... А чьё время? Твоё оно или не твоё?
Прошлое и настоящее, редко они безболезненно переходят в будущее. Одна эпоха краем накрывает другую. Без тени не обойтись.
Хорошо оказаться в тени, когда палит солнце.
Чувства заставляют из окна прыгать, чувства толкают на безрассудные поступки. Они и тягостный мотив будят.
И не понять из-за чего – напитый, наетый, нос в табаке, жизнь скатертью стелется, а какого-то рожна нужно. Нет бы прижать зад к одному месту...
Стояла тогда ранняя осень, когда получил газету с напечатанным рассказом. Ржавчина тронула листья берёз. Тихо соскальзывали на землю узкие, похожие на ножи, листочки лозняка. Неслышно и грустно отступало лето. Лишь лиственница солнечным жёлтым пятном радовала глаз. Везде паутина. Что странно, пауков не видно, а паутина, пепельно-сизые волосы осени, чуть ли не каждую травинку оплела. Роса блёстками виснет.
Хорошо в такое утро идти на работу. И что удивительно, осенью слышится лучше, лёгкость в ногах. Словно лось готов ломиться сквозь кусты, и уши как у лося прядают, сами поворачиваются на звук. Думается о хорошем.
Тут бы и забраться в глухомань, в покой елового леса. Сплошняком обступит заросль молодняка, сквозь неё не продраться. Понизу коричневая, вверху темно-зелёная. Ковёр из иголок.
Молчание, суетливо не дрожит листва, не слышно пересвиста птиц. Дремотное осеннее солнце равнодушно прогалы ощупывает. Хорошо бы посидеть на поваленном стволе. Подумать, соотнести своё состояние с колдовской дрёмой леса.
Вот где жизнь проверяется, вот где поступки правильно оцениваются. Любой сучок, любой листок, любая вёрткая капля в зелёном корытце не повторяется. Всё единственное.
Тут вот надо было перечитать написанный рассказ, среди дрожания солнечных бликов. Всё бы по-другому воспринялось бы.
Помнится, Виктор засунул газету на книжную полку.

                34

Евгения закрыла глаза, пытаясь собраться с мыслями. Нет, она не в силах была долго скрывать неприязнь, она не могла взывать к всевышнему. Всего разумней было бы объясниться, но она не знала того, кто бы начистоту выложил правду. Она готова была отдать всё, чтобы теперешнего состояния не было бы вовсе.
Она не нуждалась в словесном утешении. Распознавала ложь сразу, лицемерия не терпела. Если страсть что-то заиметь овладевает женщиной, о рассудке не может быть и речи. Уж, пускай, будет боль, чем на задворках зрачка читать пронзительную тоску сочувствия. В тоске сочувствия хорошо умирать, если оно - умиротворение.
Ревность и жалость обожгли сердце. Вроде бы успела пережить за жизнь всё, что положено пережить женщине. Познала, что такое любовь, что такое разочарование. Рождение ребёнка. Переживала страсть. Мучилась от ненависти.
Замерло сердце, остановилось. Про страсть лучше не вспоминать. Теперь ни одной мысли о ней. Но ведь тело где-то глубоко внутри отзывается томлением. Страсть - высшая, двигающая сила женщины.
Любая сила без растраты долго не сохранится. А какой смысл заключён в каждодневной трате, в раздаривании себя, в стремлении забраться вглубь? Путано жила, путаные и мысли. Скорее, жила не путано, а прямолинейно.
Из мрака смотрят насмешливые глаза, вроде бы, приправленные издёвкой. И от этого почему-то в груди растёт жалость.
Пытаться соревноваться с судьбой,- неизбежно полное поражение. Так что, сложить ручки, и ждать у моря погоды? И такая борьба – всё одно искорку надежды раздувает. А вдруг?!
Нет, нечего стенать. Пусть предана, покинута, одинока, но минута душевной слабости пройдёт. Истомилась, но надежда не пропала.
Вроде бы всю жизнь находилась под защитой отца, матери, мужа. Первого или второго? Муж всегда первый, муж всегда тот, кто сейчас греет.
Сквозь стекло окна краешек ручки ковша Большой Медведицы виден. Полярная Звезда неизбывно далеко на севере. На севере ведь и её огромное прошлое, её счастье остались. Забраться бы по ручке на Полярную Звезду, да спрыгнуть в Кутоган. Но всё же, мало, мало было счастливых вечеров.
Почему-то вспомнился тот вечер, когда она с чемоданом в одной руке и Сашкиной рукой в другой переступила порог квартирки Виктора. Помнится, после первых слов, возникло чувство щенячьей преданности. Вместе с нею искреннее уверение, что если он, Виктор, их пожалеет, им ничего больше не надо. Она смотрела тогда на Виктора бесконечно преданно, верила ему беспредельно, готова была ради него на любой шаг.
«Безумье. Тщета. Где же оно, большое счастье? Жизнь несправедлива».
Евгения внимала тишине, словно из пучины небес должен был подан знак. Стало не по себе.
Витиевато мысль вести долго она не умела. С Виктором, почему хочется говорить и думать о нём несколько отстранённо, не как о муже, а как о большом-большом друге. С ним хорошо во всех отношениях. С Виктором разговаривала короткими фразами.
Конечно, самое главное в жизни на сто раз было переговорено, оно не нуждалось в пространственных речах, в каких-то объяснениях. И в глаза друг друга потребность смотреть ежесекундно пропала. И не от стеснительности это. И не от пресыщения или возникшей холодности с отчуждением,- объяснение на поверхности, так всё сложилось с первого их совместного дня, первой ночи.
Виктор ни в чём не попрекал. Не попрекал, что сама пришла к нему, что досталась ему открытой банкой консервов. Так, кажется, между собой мужики женщин величают.
Мужики, они такие, они ввернут, кольнут прошлым, при случае пустятся в расспросы: с кем была, как, захотят сравнить ощущения. Виктор, даже если и был чем-то взбешён, лишь буркал да замыкался в себе на какое-то время, не повышал голос.
Говорят, что женщина крутит мужчине голову. Забавно. Никогда не знаешь, что в душе мужчины делается, что наверх вынесет.
Смотрит она на мужа, старается понять его заботу, угадать его боль, не физическую, хочет. Про боль физическую она много бы рассказала.
Физическая боль, кажется, непереносимой, кажется, к ней нельзя привыкнуть. А тому каково, кто с ней на протяжении многих годов живёт?
Не понять, отчего, находясь на грани жизни и смерти, перед собой нечего лукавить, она пытается угадать чаяния родного человека, хочет, чтобы он обнажил перед ней душу? Зачем?
Чтобы перейти грань свободы? А свободны люди? Как понимать значение свобода! Может, лучше сказать, вольны ли люди поступать так, как хотят? Для кого свобода важнее,- для птицы, для человека-шалопута, для женщины лёгкого поведения?
В чём заключается свобода? Отвоёвывать пространство, захватывать земли, бездумно пользоваться тем, на что глаз упал?
- Вить,- прошептала Евгения, потянулась навстречу невидимому фантому мужа, присутствие которого почувствовала всеми клеточками тела. Потянулась открыто и искренне, припала к нему, съёжилась под его защитой. Она век готова была находиться в этой дрёме, век познавать мужнее тепло. Только почему-то и в обращении, и последующих словах, не находя иных, она по-бабьи умоляла пожалеть её. - Вить, ты не бросишь меня? Ты не обманешь?
С бабьей искренностью, обзабывшись, стала целовать его жаркими губами, прижиматься с исступлённой силой, на какую было способно её тело. Внутри всё дрожало, сместилось.
Минуту это продолжалось, пять ли минут забытья, но эти мгновения, даровавшие ей ощутимое счастье, продлевали жизнь. И никак они не могли оборваться просто так.
Никакие тучи, никакое ненастье, гроза ли, ветер, пусть камни с неба падают, ничто не в силах остановить любящую женщину на пути к свободе.
- Я ничего не боюсь! Никакая темнота не страшна. Обмана боюсь. Страшнее самой-рассамой мглы обман. Мы ведь не обманывали себя. Я не перестану любить тебя, даже когда перестану жить.
Евгении казалось, что она и говорит, и смотрит искренне. Так между собой общаются дети, которые ещё не научились врать.
Душа человеческая ищет того, кто заражён любовью. В любой толпе взгляд зацепится, выловит счастливое лицо. Чуткое ухо постарается поймать слова-признания. Это рождает привязанность.
Можно проводить разные параллели, искать смысл там, где он изначально не водился, можно скидки делать или за уши притягивать обстоятельства, в попытке познать саму себя. Многое можно. А можно просто радоваться свободе. Свобода! Ты – птица!
Для птицы свобода - жизнь без клетки. Утрачивая способность летать, птица утрачивает способность чувствовать. Женщина, приручённая, свою непредсказуемость теряет. Чем-то, типа кошки-копилки, становится. Чем больше в прорезь опустили монеток, тем тяжелее она, неподъёмнее. Тем больше жадится.
Все, и человек, и птица, и цветок на клумбе в естественном состоянии намного красивее. Их не приручили. С чужой ладони не кормили.
На последней мысли Евгения споткнулась. Почему бы и не поесть ягод с ладони любимого человека. Особенно земляники, впитавшей солнечное тепло, собравшей аромат трав и цветов всех лесных полян. Губами ощутить бархатистость кожи, языком перемешку солоноватости и смака почувствовать.
Всё в прошлом. Нет будущего, нет. В отражении в зеркале лицо - крик отчаяния и усталости. Круги под глазами. Лицо исхудавшее, постарелое, насквозь морщинками прорезано. А глаза? Бездонный омут боли.
Вязок поток больничного времени. Бессонница, нелепость ощущений. Выведать бы у кого, найти бы предсказателя, про своё будущее: выживет или…
Дали б возможность выжить - оставила б на хозяйство одно платьишко, халат, как женщине без халата обходиться, пару-тройку белья. Тапочки, конечно, тёплые. А всё, что наживали долгие-долгие годы, ковры, хрусталь, какое-никакое золотишко, в виде кольца и серёг с камушком, всё бы отдала. Найти бы чудака, который пошёл бы на размен.
Как бы она выглядела, если б представить, в палату принесли её богатство? Не сундук с добром, но много чего. Лежала б и смотрела. А оно, богатство, пылилось бы на виду. Лежать и смотреть женщине, когда углы пылью зарастают, и ты понимаешь, что встать, протереть пыль, нет никакой возможности,- разве по силам?
Евгения понимала, чувствовала, что находится уже не с теми, кого ждёт в часы посещений. На пороге она, дверь открыта, уже то тёмное и страшное, то, что она не хотела принимать, против чего бунтовало всё её существо, несколько ночей подряд обдавало холодом.
Нет, она всё ещё пристально вглядывалась в лицо мужа, следила, с каким настроением он проделывал несколько шагов от двери палаты. Научилась различать его стук в дверь. Его стук отличался от таких же стуков других посетителей.
То, как муж садился на край кровати, говорило ей о многом. А когда начинал выкладывать из пакета съестное,- с трудом сдерживала себя, чтобы не припасть к его груди.
А потом стала ловить себя на мысли, что хотя и сидит её Виктор рядом с ней, но с каждым его приходом ширится разделяющаяся их полоса. Тяни руки, не дотянешься.
Вот же он сидит рядом, через одеяло чувствуется его тепло, его запах преследует. Но тепло какое-то перемежающее.
О каком тепле речь? Посмотри на себя. Кожа и кости остались. И раньше худой себя считала, а теперь: руки тонкие, пальцы искривились, какая-то недоразвитая. Глаза напуганные, болезненно пронзительные. Губы готовы обиженно запрыгать от любого не к месту сказанного слова.
Вдобавок, прожигала злость, требовательность, чтобы пожалели. Чувствовала это Евгения. Это её иссушало. Это бедой могло обернуться. Нервным срывом.
Сколько раз говорила, чтобы муж ничего не носил, ей больничной еды хватает,- нет, упёртым так и остался. Бог с ним, приятно слушать, как женщины потом начинают перебирать своих мужей, и выходило, что её Виктор всех лучше. Кому он достанется? Окрутит какая-нибудь, обберет…
Можно как-то притерпеться к боли. Совсем стало невмоготу, можно попросить медсестра - укол сделает. Можно таблеток наглотаться, можно поплакать. Как-то так выходило, что болезнь уже была сама по себе. Как животное в загородке, за которым ухаживать нужно, кормить. Но это какое-то время. Большая часть отведена, чтобы это животное-болезнь кто-то изучал.
Евгения думала о себе, о своей беспомощности, о том, что приносит неудобства, что всех просить нужно ей помочь: и нянечек, и женщин, которые лежат с ней.
На её просьбу смотрели, и улавливала она непонятное, обычное, что читается по глазам здорового по отношению к больному. Нет, быть беспомощной – это самое последнее дело.
Слышала, как на её счёт высказывались, что муж пускай приходит, и ухаживает. Сейчас «за так» никто ничего не делает. Укол сделать – плати, нос лишний раз вытереть – плати. Утку подать, подмыть, причесать волосы – шоколадка, десятка, слова благодарности. Ляп с плеча – потом стыдно.
Виктор, может, и ухаживал бы, лежи она в отдельной палате. А как ему в женской палате под пристальными взглядами над её телом священнодействовать?
Просилась, чтобы отпустили домой – врачиха слышать не хочет. Значит, всё очень плохо.
Чего ж хорошего, если все руки истыканы. Капельницу некуда поставить, медсестра в вену иголкой попасть не может. «Уходят вены». Раз уходят, значит, устал организм.
Да и не на удачное время болезнь пришлась. Кризис, реформы, развал. На всё денег не хватает. Здоровые никому не нужны, что говорить про больных.
Где это видано, в больницу со своей простыней ложись, лекарства купи. Что купил, то в тебя и впихнут. Чем кормят, от этого, разве что, ноги не протянешь. От манной каши на воде сил не наберёшься.
За всё платить приходиться. А десяточку не сунешь, так одно бурчание, одни жалобы. У санитарок карман халата всё время оттопырен: кто шоколадку положит, кто яблоко. Лишний раз не подойдут. Лежишь, как дура, уставив глаза в потолок.
Взять хотя бы последний случай. Лопнул какой-то сосудик в носу. Сочится и сочится кровь. Что-то там делали, кололи, мазали, тампон вставляли. Обрадовали, хорошо ещё в носу лопнул, а не внутри где-то кровотечение началось!
Потом забили в нос километровый бинт, дышать нечем, есть невозможно. А как вытаскивать,- он же присох!
Написано красным на обложке медицинской карты, подчёркнуто два раза, что колоть новокаин нельзя, организм его не переносит, нет, укол сделали, импортное обезболивающее дорогое, оно для «своих».
Ну и обсыпало весь рот, распухло. Какое тут сил набираться! А Виктор всё пристаёт: «Ешь, да ешь!» Попробовал бы проглотить шарик репейника, узнал бы, каково это в обсыпанное горло ложку каши пропихнуть!
Как-то говорила с лечащим врачом. Хорошая женщина, её понять можно, делает, что в её силах и возможностях. Как она выразилась: «При вашей болезни, Евгения Фёдоровна, вы молодец. Вы отпущенный лимит лет на десять пережили. Мужественная вы».
Мужественность на хлеб, как масло, не намажешь. Мало быть только мужественной женщиной, нужно быть полезной близкому человеку, а какая от неё теперь польза? Тянулась, тянулась до высоты мужа, и надорвалась. Может, напрасно?
Нервно задрожали губы. Болезнь отняла самое ценное – спокойно рассуждать.
Правильно, кого-то мучаем, не задумываемся, а если кто-то погладит против шёрстки – изойдём на крик.
Евгению передёрнуло от жалости к себе. Перед глазами метнулась тень. Что-то полузабытое, из прошлого, замаячило.
Не забыть тот кошмар, пережитый в одну из ночей, когда громадный чёрт с большими рогами, как у козла, свиным рылом и копытами, очень мохнатый, страшный, топал ещё, опустил её в узкий глубокий колодец. И не в лифте.
Подобно пушинке она медленно скользила вниз, пересекая один смрадный ярус, ещё более смрадный. Видимых стен не было, никаких стеклянных перегородок, но и никаких смешений. Что-то происходило на ограниченном пространстве.
Кто-то тянул к ней руки, кто-то барахтался в кисельной слизи, кто-то кого-то убивал. Пена, хлопья чего-то серого. А внизу в клубах испарений в каком-то водоёме всплывали, топили друг друга множество людей. Оттуда шёл непрестанный крик и стон. Мокрицы, змеи, полулюди, полудраконы устремили на неё взгляды, готовые вот-вот сцапать.
В последний момент, уже обдало вонючим дыханием, уже по телу проскрёб чей-то коготь, её начало поднимать вверх. Опять же медленно.
Сознание приготовляло к несчастью. Что, куда, зачем? В тот момент поняла, насколько же одинок человек, хотя и окружён он сотнями, если не тысячами подобных ему существ, но он один. Всегда один. И как же трудно ответить на вопрос: «Что легче: возненавидеть, или полюбить?»
Один и тот же человек, в один момент своими ласками, поцелуями, дружескими объятиями, слезами умиления покажется роднее родного, и он же может сделаться непримиримым врагом. Подобные создают подобных себе.
Возникшее, было, отчуждение, кажущееся, сменилось непреодолимым желанием рассказать обо всём. Рассказать, что её мучает, что она уже далеко, что понимает, как-то необходимо вымолить прощение. Вымолить - это выше её сил.
Она благодарна мужу за терпение, что он ходит. Поэтому ничего не спрашивала, ничего не говорила, но чувствовала.
Между собой полное взаимопонимание. Нет нужды объяснять. Понимаешь – принимай целиком. Целиком, но по-своему. Натуры,- они ведь все разные.
Муж приходит. Сколько ему можно рассказать. Спасибо ему за всё. Ничего постороннего не вклинивалось, не перебивало текущей мысли. Чудно, чужой человек становится самым родным. То ты была самой одинокой, самой несчастной, и вдруг,- привязалась.
А куда уходит муж после посещения больницы? К кому?
Невольно возник вопрос: «А любил ли её по-настоящему Виктор?» Не раз об этом думала. Она да, она привязалась, полюбила. А ведь сколько раз, было такое, лежала ночью и смотрела на лежавшего рядом с ней человека. Почему он, другой раз, казался жалким, тихим? Почему возникало желание уехать, чтобы не испортить ему жизнь? Почему холодное сожаление посещало? Почему мир становился убогим и ущербным, всё казалось глупостью?
Но ведь она благодарна Виктору. Благодарна. Не зависимо оттого, как всё сложилось.
Саму себя трудно обмануть. За, казалось бы, мужественной весёлостью, наблюдая, как Евгения подшучивала над собой, угадывалась тоска. Никто не знает предела своих сил. Их запас не беспределен. Нельзя силы тратить без оглядки.
Теперь, оказалось, что сил совсем не осталось. Закравшаяся в сердце тревога поселилась чуть ли не навсегда. Нет больше бездумного ночного покоя. Сморит сон на час, родятся какие-то грёзы, и опять мгновения тревогу приносят.
На рубеже человек чужеет. Каким бы он ни был прежде, он не воспринимается уже тем, кем был. Будто зажали уши ладонями, сама зажмурила глаза и боязнь пропала. Появилась сухость и горечь во рту. Первый признак опаски.
Ждёшь толчка в спину, который или сблизит, или отшатнёт. Ни ты сама понятной не становишься в глазах других, ни другие, «чужея», роднее не делаются.
И это «чужее» поражает своей громадностью и важностью. Тут-то хорошо не смотреть в глаза. По глазам читается, у кого исчерпались силы. Кому, как бы и всё равно. Можно и прочитать по глазам отношение к себе.
Любовь заключается не в том, что кто-то должен всё время находиться рядом, не в том, что кто-то ублажать должен. Любовь, скорее всего, в том, чтобы не возненавидела того, кто с тобой, чтобы не открылась нехорошая сторона. Но ведь если что-то случилось, значит, так должно быть. Ведь парадокс в этом и заключается.
Вернуться бы на тридцать лет назад, в тот же вагон, в тот же поселок из бараков. Пускай бы в сто раз тяжелее жилось. Но и тогда, как и теперь, ни о чём бы не пожалела. По крайней мере, что и тогда, и теперь рядом с ней был бы Виктор. Не опустила бы глаза, не остановилась, если бы остановиться кто-то посоветовал, и не исчезло бы желание прикоснуться к руке мужа. Иногда, это желание делалось мучительным.
И вместе с тем рождалась какая-то злость, может, даже не злость, скорее, опустошение, равнодушие.
Обессиливающая, неистовая ярость, если это слово можно применить по отношению к женщине, иногда заставляла искать слова, которыми побольнее хотелось ударить.
Находилось такое слово, она про себя, его повторяла, вроде как отмякала. Она чувствовала, как становится злой, нетерпимой, ниоткуда раздражение находило.
Когда на горизонте находила туча, а чем ощущение нетерпимости не та же туча, Евгения брала в руки пяльцы и вышивала. Крестик за крестиком. Она хваталась за вышивание, как верующий за чётки, когда сомнение делалось нестерпимым.
Полчаса, час безмолвного занятия,- вроде бы становилось легче.
А всё одно полностью беспокойство не проходило. Стоило крепко зажмуриться, как вместе с темнотой приходила тупая мысль, нужно что-то решать, что-то делать.
- Мы, кажется, ошиблись. Ты какой-то чужой. Прости. Я так и не сумела пробиться к тебе. То ли ты такой сильный, то ли я совсем слабой оказалась. Но я старалась.
Она боялась себя, боялась наговорить лишнего, боялась неизбежности. Боялась, что находящийся рядом с ней человек каким-то образом запретит ей думать, перебрать всю жизнь.
На переборы были свои причины. Молодость причины множит.
Теперь, поднимая глаза на мужа, она перехватывала его взгляд, и читала в его глазах мучительное желание понять, что же будет дальше. Жалость она читала.
- Что толку жалеть,- говорила Евгения сидевшему возле неё на кровати Виктору, при этом улыбалась улыбкой изболевшегося человека. Незнакомой улыбкой, улыбкой, стоившей ей огромных усилий воли. - Что случится, то и случится.

                35

Евгении нестерпимо хотелось увидеть сына. О чём бы ни думала, планы на будущее не строила. Будущего не было. Но снова и снова мысленно возвращалась к Сашке. Она и ругала сына за бесхарактерность, что, как телок, идёт на поводу женщин, и оправдывала. Человек сам имеет право определять для себя, что ему хорошо, что плохо.
Прописные истины вдалбливать нужно, когда ребёнок поперёк кровати лежит.  А если парень переспал с женщиной, девчонка познала мужчину,- все нотации оставь. Что бы ни говорила, на тебя уставится ищущий взгляд слепого, вроде бы, прямо, а на самом деле сквозь тебя, мимо. Будто вопрос не понятен, будто не ему говорится. Ну, не находит человек, что ответить. Дар речи потерял.
Любая мысль оставляет в душе смутное беспокойство, хочется перебрать произнесённую фразу по отдельным словам. Вычленить слово, которое заронило сомнение. Не хотелось, чтобы Сашка чем-то упрекнул.
Бывало, говоришь, говоришь, а тот человек, которому пыталась внушить, в нетерпении повернёт голову, глазами вопрошающе-внимательно остановится на тебе: говори, мол, послушать интересно, но делать всё равно по-своему буду.
Вот тихо и безнадёжно нетерпение и погаснет на лице. Незнакомым лицо делается.
Как бы хотела она прикоснуться к руке Сашки. Да не Сашки, Александра Викторовича. Прикоснуться, попросить прощение за то, что, может быть, когда-то и обидела. Уж, пускай, простит мать. Слова при встрече нужные всегда найдутся.
Теряясь и сознавая, что во многом была несправедлива к сыну, Евгения, тем не менее, гордилась им. Не курит, не пьёт. При теперешней распущенности, вседозволенности, наплевательстве на всё и всех, разве этого мало? А почему тогда щемит? Почему? Выходит, для неё, мало!
Растила, думала в старости отрада будет, будет кому поплакаться и выговориться. Нет, слава Богу, не нищенка она, в помощи не нуждается. Вот и выходит… А то выходит… Уймись, дурёха. Не хватало, чтобы сын сполна отчитывался, бежал на первый твой зов.
Не от гонора он не едет. Не понимает, дурень, что мать теряет, мать. Вот и выходит, что переборщила со своей любовью.
Евгения, часто теперь бывало, молча беседовала с сыном. Когда-то говорила, что делить его ни с кем не будет, что всецело посвятит себя ему. Увы, всё не так.
«Так не так,- говорила когда-то бабушка,- перетакивать не будем!»
Разные мысли возникают. И желание тихонько отойти в сторону, и высказать наболевшее фотографии, и поплакать молча.
У молодых выбор есть. У них возможностей поболи. Они могут поехать куда угодно, даже за границу. Эта мысль породила вызывающе-беспомощную улыбку.
«У нас-то, что было,- одна жизнь, с бесконечной чередой трудностей. Радости порциями получали».
Даже в мыслях она недоговаривала. Она не льстила себе, что сын приедет, чтобы посидеть рядом, подержаться за руку, поговорить. Было бы приятно, но при теперешней суетности жизни, не всё приятное обязательно.
Он если и приедет, то, как гость. Гость не вникает и не примеривает на себя чьи-то проблемы, не станет сильно переживать. Что не так, соберётся, и уедет. Оставит всё, как было, да ещё сверху обиду выложит.
Если бы человек мог считывать то, что о нём в тот или иной момент думают окружающие, каким бы он сам себе показался? Скорее всего, не тем, каким он в глазах других представляется, каждый о себе в первую очередь думает.
Мысли о себе – открытая, кровоточащая рана. А в неё, со стороны, иной норовит сольцей посыпать. Для интереса, чтобы реакцию посмотреть. И уверяет, что совершенно ничего не требует. Ничего не хочет знать. Никаких объяснений. И что с этого?
А ничего! Закрыла глаза в попытке собраться, провалиться в забытьи,- и плевать, какое производишь впечатление. Лишь бы перемена произошла. Спохватишься, начнёшь вспоминать, было произнесено то единственное слово, которое кошмаром отозвалось, или с другого боку думка вывернула новое переживание.
Думке без разницы, какая она в голову придёт через час, завтра, через месяц. Может, через минуту вообще голова перестанет варить. Мысли пробиваются издалека, они требуют усилий. Почему? Да потому что находящийся рядом человек не может тебя понять. Или не хочет. Вот и лежишь, непостижимо и противоестественно перебираешь бесконечные бусины чёток жизни.
Мужчина, разве он помнит момент зачатия ребёнка, минуту страсти, мгновение опустошения,- конечно же, он не помнит. Ему это не надо. А женщина безошибочно знает, кто отец ребёнка.
Конечно, мы, женщины, не настолько сильны, чтобы сохранить свою целостность, чтобы не искать опору. Мы изо всех сил стараемся понравиться любимому человеку.
А изо всех ли сил? Неужели ничего в загашнике не оставляем для того, случись что, чтобы было с чем начать новую жизнь? Любая перестанет себя уважать, если перестанет нравиться.
Бывает, что не в состоянии остановить чувственный порыв. Бывает, к тому, кто воспользовался минутой слабости, рождается чувство маленькой-маленькой ненависти. За такое чувство бывает стыдно. Себя не обманешь. Обманываешь,- вешаешь себе на шею камень. И в омут головой.
Хорошо бы взять и заснуть как сурок, только не на зиму, а на несколько лет. Лет на пять! Лучше, на десять! Проснуться совершенно здоровой. К тому времени научились бы лечить все болезни. Не только физические, но и духовные.
Интересно, как бы всё выглядело? Конечно, счастье не только в сытом желудке. Духовная свобода должна быть, да плюс к ней свобода в физической жизни. Больше выбора нужно.
Поменялось бы отношение сына ко всему? На земле сначала рай должен воцариться, а потом речь о духовности вести можно. Нет, лучше, когда дети маленькие. Стало скучно, зябко,- посади ребёнка к себе на колени, перебирай волосики у него на голове… Самое лучшее занятие…
Закружилась голова. Евгения явно почувствовала внутри движение тени, будто душа, обёрнутая эмоциями, перетекла в глаза, набухла слезами. Представила лицо сына. От этого перехватило дух. Лицо сделалось неподвижным. Язык не поворачивался упрекать.
Евгения лежала и думала, что с болезнью сразу получила все испытания, какими Бог наделяет человека. В чём-то она, наверное, сбилась с пути. Болезнь – это возвращение к Истине.
Кто-то или что-то, или всё вместе мстит ей. Мстит за то, что сумела вывернуться из «законной» жены в неверную. С точки зрения верховного небесного наблюдателя это была измена. Не уделалась тогда, сумела оправдаться, теперь пожинает плоды. Спрос за прошлое особый.
Ощущение близкой смерти налагает свой отпечаток на поведение человека. Многое зависит, как свой страх сумеешь скрыть от других, особенно от себя.
Можно какое-то время выиграть, можно отплату отодвинуть, но судьба возьмёт своё. Каждая женщина живёт во искупление и своих грехов, и грехов, взваленных кем-то. И при этом думает о том главном, для чего родилась. Женщине понятно, для неё главное – родить ребёнка, не одного. Сколько удастся.
Долгие годы она приготовляется к встрече с тем единственным, предназначенным только ей. Всё должно совпасть. Нельзя обмануться.
Можно поддаться соблазну, можно уступить напору. Но всё время идёт поиск. Она узнает своего единственного в толпе, узнает по непередаваемой улыбке, по толчку, каким отзывается сердце, по знакомому, никогда и никуда не исчезающему из памяти образу. У каждой он пропечатан.
Она не остановится ни перед чем и будет добиваться своего. Раздаривая, растрачивая себя, ненавидя себя. Всё в это время катится привычным колесом, всё расписано, всё взвешено кем-то, всё предопределено.
Пробивается слабый отзвук томительной ненужности, он мимолётен, он как тень от пролетевшей птицы. Тень легла на траву. Нет, чтобы ей забиться в корни, зацепиться, оставить какой-то след, вместо этого скользит тень равнодушно по поверхности. И поверхность никак не отзывается. А вот женское тело льнёт к пальцам любимого мужчины.
Бесконечно долго может тянуться время, когда ждёшь. И любовь кажется долгой. К мужчине, потом его ребёнку. И после мучительно долгого ожидания, в это трудно, невозможно поверить, может раскрыться обман.
Словно опять вернулась на изначальный круг, что-то потеряв. Вроде и любовь никуда не исчезла, вроде и привязанность сохранилась, но болезненное осознание, что меркнущий горизонт придвинулся настолько близко, что невольно хочется вытянуть руку, чтобы удержать его, полнит тревогой. Выставишь вперёд руку, а она вязнет в тумане. От страха, от ожидания страха рукой не загородишься.
Мучительное успокоение. Что-то дошло, наконец-то стала всё понимать, но откровенность не может заменить неуверенность. Исчезло ощущение радости от присутствия любви.
Вот и перестаёшь чувствовать себя настоящей матерью. А к Сашке она чувствовала жалость за его неустроенность и беззащитность. Годы идут, жизнь бесследно утекает, а он всё в неприкаянных. Как-то так выходило, что женщины, оказывавшиеся возле него, знали, что им нужно, могли заполучить своё, и только Сашка оказывался, в конце концов, в дураках. Даже если он, другой раз и пожалуется, не знаешь, что сказать. Жгучей благодарности к его пассиям не возникало. И ему хотелось сказать: «До каких пор перебирать будешь баб?»
Нутро чувствовало протест сына. Он отодвигался, обрастал колючками. А в ней, наряду с жалостью, порой возникало ощущение торжества злорадства: я же говорила, я же предупреждала. Слушать надо было, слушать. Мать дурного не посоветует. Мать отталкивается от собственного опыта.
Непонимание рожает чёрствость отношений. А это тупик. Это сплошная мука. Никогда, вроде бы, зубы не болели, а тут сама услышала, как начала скрипеть зубами, будто кочерыжку капустную ночами грызёт.
Хотя, как можно напропалую жаловаться, сын университет кончил, несколько работ сменил. Всё ищет более денежную, а деньги сквозь пальцы утекают. Ничего не накопил. Случись что, по миру с голой задницей пойдёт.
Нет, она, конечно, не осуждает, она по-своему жалеет, предостерегает. Если поворчит, то необидно. Но когда же, наконец, можно будет перестать переживать? Когда жизнь сына нормальной станет? Когда дом построит, машину заимеет, когда штаны спадать с задницы перестанут?
Жизнь будто что-то обещала и тотчас отняла. Так и чувствуется её пренебрежение. Вот и остановишься, как неживая, опустив руки. Ждёшь, ждёшь. Чего?
Что-то важное тревожит. Нет, не пустяк. Нет прошлого умиления. Повзрослев, чужеют близкие. Даже дружба не сохраняется.
Говорить пустые слова, значит, оскорблять прошлое, свою память. А настоящие слова, попробуй, найди их. Поневоле потеряешься, когда надо выразить свои подлинные чувства.
«Вот же состояние,- думала Евгения. - Ни тени упрёка, лишь грусть, и ещё что-то, чему нет названия. Когда улитка прячется в свою раковину, разве можно знать, какая она? А какая я?»
- Гордая и сильная!
- Своенравная и упрямая!
- Честная!
- Я умею терпеть…
Бесхарактерность Сашки – это от дедушки. Отец Евгении вечно уступал в споре, поднимал кверху ладони, моргал веками. «Сдаюсь». А равнодушие? Есть Сашки в кого быть равнодушным, Семён таким был. Вот и нашлось объяснение. Легче от этого стало?
Да и чего, особенно в последнее время, ломать голову по поводу равнодушия,- проблемы всех заели. Зарплату не платят, работы нет, отношение, как к быдлу. Новоявленные хозяйчики только свой карман набивают. Пропала нужда в соседях. Нарушилась связь.
Был огромный муравейник под названием Советский Союз. Не поделила что-то партийная верхушка, разворошила, разгребли холм до основания, табличек непонятных поразвесили с надписями «Гласность», «Демократия», «Плюрализм».  Ваучеры все получили. Вроде как кусок государства каждый заимел. А как тем куском пользоваться, как во благо использовать – не научили. Кто на килограмм сахара ваучер обменял, кто разменял его на бутылку водки, кто за образа положил, навроде святой бумажки.
Муравьи-людишки. Муравьям жить нужно. Вот и забегали они, начали строиться заново. Под одним небом, на одной земле, но всяк уединения стал искать. И не того уединения, к которому монахи-отшельники стремились, чтобы быть ближе к природе, к самому себе, наконец, к Богу, их уединение для людей было. Теперешние, с их уединением, – это дом-замок, высокий забор, охрана.
Они, теперешние, обволочиться коростой норовят, чтобы не видеть ничего вокруг. Расчленился народ на куски, каждый стал сам по себе, каждый оказался забытым, каждый стал проживать свою жизнь, как что-то ненужное ни ему самому, ни родному государству.
Кто просто проживает жизнь, того жажда мучает. Вот и пьют. Кто водку, лишь бы забыться, кто, как в сильный зной, как путник на бесконечной дороге через пустыню к новому дому-муравейнику, мучительно начинает вспоминать, где источник протекает, к которому приложиться можно. Кому суждено пасть, тот падёт. Кому судьба позволит выжить, тот одолеет дорогу к муравейнику. Снова хвоинку за хвоинкой потащит в общую кучу. А потом «хозяйчик» найдётся, купит землю вместе с муравейником.
Непонятная жизнь, лишённая всяких правил.
Господи, при чём здесь правила! Ты же ничему плохому сына не учила, только хорошее старалась привить. Но почему же тогда так больно и нехорошо?
Какого-то особого внимания к себе она не просит. Это же элементарно - позвонить раз в неделю, спросить про здоровье, есть чем – похвастайся, никаких изменений – это же и хорошо. Деньги, что ли, на переговорах экономит?
Нет, по-другому жизнь пошла. Равнодушия больше стало, безразличия, все во всём выгоду хотят получить.
Евгения думала об этом, но что-то далёкое, забытое, отодвинутое болезнью на обочину прорезалось, отчего мучительно перехватывало горло.
Сашка рос ни хуже и ни лучше остальных пацанов по вагон-городку. И в школе в отличниках не ходил – середнячок. Не хамил, не дрался. На лето старалась отправить его в Колюжино к своим родителям, или к родителям Виктора. Как выходило.
Наверное, в классе девятом первый звоночек прозвенел. Сашка две недели был в гостях у двоюродной сестры. Та старше. Поводила его по дискотекам, несколько раз «балдел» на молодёжных тусовках. Это-то после Кутоганской обыденности. Нахватался верхушек. Приехал весь дёрганный, какой-то сам не свой. Целый год после того, как вернулся, война шла: огрызался, магнитофон сутками орал, съехал на тройки-двойки.
Насчёт музыки, магнитофона. Оно, конечно, все через это проходят. Пластинки, записи, барабаны, литавры. На полную мощность, так, чтобы стёкла в рамах дрожали. Уши, по выражению Виктора, от такой какофонии вянут. Чтобы прекратить эту вакханалию, Виктор додумался. Рассказывал: «Как на обед ни прихожу, орёт магнитофон на весь подъезд. Раз сказал, второй. Ага, да ага! Что, думаю, сделать такое, чтобы сломать, но так, чтобы сломанного, не было видно. Снял крышку. Что, куда, чёрт разберётся на плате. Вот и подпилил что-то там напильником, пропил замазал карандашом. Приходит Сашка из школы. Первым делом, не глядя, пальцем на кнопку давит, а из динамика лягушечье кваканье. «Вя, ква». Весь вечер возился Сашка, перебрал всё – ничего не получается. Одни кваканья. А я, рассказывал Виктор, ещё сочувствую, через плечо заглядываю, поражаюсь, как в том хитросплетении можно разобраться. Месяц жизнь спокойной была. Потом отнёс кому-то технику – починили. Только после этого на полную мощность не включал. Понял».
Поступил Сашка на рабфак, год проучился, потом в университет на первый курс перешёл. Опять музыка. Через музыку познакомился с девочкой.
Видели они с Виктором эту девочку. Ириной прозывалась. Большие, болезненно красивые губы, жаркие, чувственные. Настойчивые глаза. Требовательная какая-то. Цепкой показалась. Джинсы выбеленные, футболка в надписях. Как повисла на руке сына, так и не отходила ни на шаг, будто упустить боялась. Так и чувствовалось: «Моё!»
Чего с Ирины взять, как воспитали, так и пользуется отпущенным от природы обаянием. Для развлечения пригодна. Для жизни важна сама жизнь, плоть её, хотенье.
 Мать у девочки продвинутой оказалась. В молодости, по вербовке, на рыбопереработке на Дальнем Востоке работала. Кто такие вербованные – понятно. Они рыбу там разделывали, их – мужики. Дочку с заработков привезла. Денег шальных вкусила. Вот и подложила нашему дураку, так думала Евгения, дочку в постель. Как же, единственный сынок, родители на Севере. Будущая жизнь обеспечена. Подороже продать дочку решила.
Евгению, как она выразилась, страх прошиб. И говорить очевидное было больно, и промолчать совесть не позволяла. Только представила, что уготовлено сыну. Вечный должник, вечно ему придётся выслушивать стоноту про нехватку денег. Эти двое, мать и дочь, загонят сына в гроб раньше времени.
Зло, конечно, Евгения судила. А куда денешься? Собственную голову сыну не приставишь, нравоучения – как от стенки горох отскакивают, множа боль. Чем-то же человек должен держаться.
Дурак, рохля.  Думалось, в лучшем случае – запьёт, найдёт на стороне бабёнку, которая жалеть его станет, в худшем…Про худшее лучше помолчать. Жизнь Егора перед глазами. Егор не смирился. А Сашка успокоится. «Я ничего не хочу знать». У него, понятно, инстинкт судьбой правит, он не поднимет глаза к небу. Так и будет по земле шарить, в попытке клад найти.
Это настоящий человек объяснений потребует, себя терзать станет.
Значит, сына ты не настоящим человеком воспитала? Твой грех. А почему же, когда он уходит, как будто уносит с собой твои глаза? Какое-то время ничего не видишь?
Думая о прошлом, переворачивая раз за разом, пласты пережитого, поневоле закрывала глаза, пытаясь собраться с духом. Всё бы отдала, чтобы того прошлого не было, чтобы вычеркнуть, ужать жизнь можно было, как меха растянутой гармошки. Пускай при этом хрипы, сипы,- разными звуками на это жизнь отзовётся, но главное будет в том, что те, прожитые зря куски, ни о чём напоминать не будут.
А Сашка телком оказался, слишком порядочным. Подставила ему сама молодица лакомое место без всяких с его стороны усилий, значит, продуманная оказалась, значит, знала, как себя подать, что хочет получить, значит, не раз и не два примеривалась, на ком-то опыт наработала. Попробовал Сашка Ирининого сладкого – узаконить отношения решил. Никакие уговоры не действовали.
Хорошо всё-таки дворянам было, им, для ознакомления, для снятия напряга, для набора опыта, горничных, дворовых девок невзначай подсовывали, без каких-то ни было последствий. Перебесится юнец, глядишь, мужем добропорядочным стал.
На свадьбу ни она, ни Виктор не поехали.
Женился Сашка – семью кормить нужно. Тёща новоявленная носом крутить стала, что это родители не шлют денег на проживание. Бросил Сашка учёбу, пошёл работать. Повестка пришла, в армию забрали Сашку. Его жена, как оторва, и раскрылась. То место, каким Сашку приманила, снова воспалилось. Пошла в разнос. Схлестнулась с кем-то, жить в открытую стали. Забеременела. Сашка подал на развод. Та на суд: ребёнок от Сашки. Хорошо соседи этой авантюристки подтвердили, что пока Сашка в армии локти протирал, ползая по плацу, она больше года с чужим мужиком барахталась на кровати.
Сколько это нервов отняло.
Снова после армии Сашка поступил учиться, не дурак ведь. Теперь уже на третьем курсе влюбился. Снова свадьба. Он будет менять девок, а мать старайся приноровиться. Слова не скажи. А попробуй, удержись, чтобы не высказать наболевшее.
Это когда приняла судьбу, тогда, вроде бы, ни слов не надо, ни переступать через себя. Как есть, так и есть. Судьбу не обмануть и не изменить. Дурак только думает, что выиграть у жизни что-то можно. Жизнь если и попустит, то потом за всё отыграется.
Человек должен хотеть изменить свою жизнь. Который не видел лучшего, не в состоянии хотеть. Ему подай всё равно что, он примет.
Безысходность какая-то от таких мыслей, а всё ж верить хочется.
Верить нужно, что всё хорошо будет. Как без веры жить? Но ведь прежде чем поверишь, нужно попробовать, нужно пожить и так, и иначе. Нужно перешагнуть через прошлые убеждения. Перестать жаловаться, перестать подсматривать. Перестать сравнивать. А попросту,- перестать воровать чужие крошки. Не нужно сметать их тайком, даже если и позволили проделывать такое, открыто.
Ворованное - оно тяжёлое и горькое, насытить и утешить может на короткое время.
Схватила, вроде бы, рука ещё и ещё готова цеплять, ноги несут на сторону, радостно, но спросить, отчего так, нельзя. Нет ответа. Силы, ворованное, не прибавит. Жизнь спасти – да, но удержать ту же жизнь долго – нет.
Солон, ворованный хлеб, солон и притягательно вкусен, за уши не оттащишь. Но вера не кусок хлеба, чтобы отщипнуть от неё кус, покатать крошку во рту.
Вера от высокомерия, умничанья, от гордыни. Верой снимает с себя всякую ответственность человек, передоверяя Богу, оставляя ему право распоряжаться несвободой. А может, несвобода и есть самое совершенство?               
Неужели бывает такое наказание, которое невозможно вынести? Болеешь, а мысли угодливо то одно подставят то другое.
Из всего передуманного Евгения поняла, что самое страшное – это отлучить человека от дома. Без своего дома нельзя. Не может человек быть бездомным. Бездомность и порождает страх, тот последний страх, который приводит к краю.
Виктору хорошо, он Сашке в глаза не говорит ничего, он смотрит, да головой крутит. Своё мнение высказывал ей, Евгении. С усмешкой, какая ещё больше бесила. По неволе примешься писать письмо или, если Сашка был рядом, выскажешь ему всё. Сашка в ответ: «Ты – злая!»
Что-то произошло, что-то стало критической массой. Сашка, вроде бы шутя, высказался, что, может быть, он сын другой женщины, подменили его в роддоме? Евгения как-то рассказала случай, что ей в роддоме принесли кормить чужого ребёнка. Перепутали. Тот был мордатый, и дырочки на ушке не было.
Евгения ощущала некий барьер в отношениях с сыном. Винила себя. Винила за что, что сначала слепо предавалась материнской любви, сын ведь один у неё, он одно заповедное место, может быть, святое место. Как всякой женщине ей хотелось, чтобы он, то заповедное место, принадлежал только ей. Но этого не случилось.
Ей было больно, когда Виктор как бы не замечал Сашку. Две рельсины железнодорожной колеи были её мужчины. Параллельно жили, а она, как та шпала, связывала их, на каждом метре, на каждом километре. И костыли, какими крепятся рельсы к шпалам, порой, болюче вколачивали в неё. Она терпела. Она следила за тем, чтобы расстояние между её мужчинами ни на миллиметр не расширялось.
Но ведь, сколько же надо сил, каждую минутку дрожать, отстаивать своё право, даже в мыслях не держать, что это когда-нибудь кончится.

                36

Кричать можно там или тому, где не хотят слышать. Хотя бы для того, чтобы обратить на себя внимание.  В этот момент тяжело оттого, что не знаешь, на что годна и годна ли вообще на что-нибудь. А смелость проявлять можно, если считаешь себя неприкасаемой, или находишься под защитой кого-то сильного. Или, когда на всё наплевать.
Крикун сердит людей своей позицией. Он привереда, он без тормозов, он непредсказуем.
Крик отвергает мораль. Он - порожек к догме, и, одновременно, освобождает от догм. Крик высоко возносит, но и тут же сбрасывает с заоблачных высот. Кто сегодня вверху, может очутиться в глубокой яме.
Кричи, не кричи, если слова не пробивают толстокожесть, последствия не будет. Наверное, лучше прикинуться блаженной. Что-что, а на блаженной зло срывать не станут.
А зачем тогда исходить на крик? Выкричишься и начнёшь говорить холодным тоном безразличия. Тоном зачатка равнодушия. Если человек ни в голову, ни в сердце, если тебе ни больно и ни холодно рядом с ним, какая необходимость, что ли, в нём? Вымазаться грязью? Успокойся.
Кому переадресовать это «успокойся»? Сама испытующе глянешь, на тебя посмотрят внимательно. Лукавство и искусственность, казуистика и увёртливость на языке будут вертеться, дотошно ответа ждать можно до бесконечности. Ну, покраснеешь, слегка усмехнёшься, вздохнёшь. Счастлива в эту минуту? Так счастье таится в хотенье, хочешь,- значит, живёшь!
Маетно стало, появилась потребность исповедоваться самой себе,- отвернись в угол, говори, говори. Изойди на слова.
Но помни, что гордость, независимость, чувственность не должны быть завалены словесным хламом. Им дорога должна быть всегда расчищена.
Улыбнись, по-братски обними за плечи собеседника. Отбрось настороженность, боязнь быть непонятой.
Все люди созданы из одних и тех же элементов, из атомов и молекул. Все люди делятся на тех, у кого чувства внутрь обращены, и кто открыт, распахнут, весь на виду. Половинки они одного шара. По - разному окрашенные. Но склеенные. Что удивительно, тянет таких друг к другу.
Но почему же ловишь на себе взгляд, смотрят со страхом, ждут неосторожного движения. Будто бежать готовы от тебя, как от чумной. Нет, не одни кругом благие намерения, из благих побуждений тоже нехорошие дела творятся.
Хорошо бы уйти в себя. Сделать попытку стать независимой. Тогда на всех, как бы, и наплевать.
Ну, поругаешь существующий порядок. Поругаешь потому, что он не по вкусу. Возникло желание его поменять.
В такие минуты жесткость и рассудочность появляется, трезво всё взвешиваешь. Тогда видно становится настолько всё далеко, покажется, горизонта нет, день безразмерен. Безразмерен, потому что ничего не замечается.
Взгляд насквозь всё протыкает. Всё цепляет, и всё, не оставив следов, уплывает в сторону. Взглядом, вроде, напитаешься, а прибытка внутри, как и нет.
Отвела взгляд на сторону, и всё забылось. Забылось до того раза, когда потянет снова вспомнить, на свет божий вытащить правду, погреться ею, полечиться. Хотя, честно сказать, правда никого ещё не вылечила. Да и успокоить душу правдой нельзя.
Что-то делаешь, руки заняты работой, казалось, поглощена делом, голова многоходовую задачу решает… И вдруг, блуждающий взгляд выхватит пятно на стене, мазок на картине. И в ту же секунду начинаешь бродить по пространству. Куда только не занесёт! Из прошлого в будущее… Снова назад.
Казалось бы, постоянное утомление с чувством изнеможения, которое, вот же прицепилось, вселилось намертво, вдруг сменится небольшой радостью. Счастью ничто помешать не может. А откуда непонятное томление, печаль, глухое беспокойство? Всё это ерунда, конечно. Преходяще.
Евгения давно заметила, что о болезни любит поговорить тот, кому страдания чужды, кто корыстен. Что за сила начинает владеть человеком, если от страха он теряется, наливается желчью?
Часто заболевает тот, кто заболеть боится. Болезнь – это тот же страх. Говорят, больное животное к стаду жмётся, норовит в середину забиться. И больному человеку отрада, если кто возле, хотя бы минутку, посидит. Прекрасно понимаешь, что никто правды не скажет. Из жалости, от желания как-то оградить.
Дважды, трижды, сто раз бывает обманут человек за жизнь, его вообще могут лишить правды. А расплата – вот она - болезнь. Ни обманутым нельзя жить, и не верить, ни тем, кто обманывает.
Евгения чувствовала себя непривычно скованной. Отговорка у неё на всё – её болезнь. Впрок не надышишься, впрок не накопишь силы для рывка вперёд. Мысли – они всегда досадная помеха, они раздражают. Пустяк вроде бы жужжащая муха, но мельтешение её выводит из себя.
Сидела ли, предаваясь мечтам над раскрытой книгой, когда боль отступала, лежала ли в дрёме, фиксируя мельтешение мушек перед глазами, всё из-за проклятой анемии, но всегда неожиданное врывалось ослаблением сознания. Страхом конца.
Хотя, хотя не о мухе речь. Подсознательно Евгения была готова к любому разговору. Просто не пришло ещё время откровенничать.
А что бы спросить хотела? Чем ей нужно поделиться, что стыдное поведала бы, какую такую тайну тягостно с собой уносить?
Не может быть, чтобы не было тайн. Лежишь, смотришь в окно. Решётки, переплёты рам, какой бы конфигурации они ни были бы, они красивыми не бывают. Решётки, переплёты свет загораживают. Больному человеку света много нужно. Наглядеться бы, надышаться воздухом, объять необъятное...
Необъятное… Ничего ворошить не надо. Не хочу! Не хочу, чтобы зло пошло. От правды тоже зло может пойти. Может, правда и есть самое-рассамое зло? Вообще ничего говорить не надо.
Евгения неспешно улыбнулась, вернее, улыбка не тронула губы, она тенью набежала.
«С чего это возникло решение перестать жить? - подумала она равнодушно. – От этих мыслей ни боли не возникло, ни желания выговориться. Обречённость какая-то. Обречённость успокаивает совесть. Есть повод подумать. Есть успокоение. Скрутила судорога горя, невыносимо жить, мучаешься сама, мучаешь и других. Лучше не будет. Для кого лучше? Для тебя самой? Устала от боли».
Слова пронеслись вереницей, кажется, разумная мысль опередила, голоса зазвучали в голове. Если бы кто-то начал отговаривать, наверняка горечь возникла бы, захотелось бы поспорить, слова разные – язвительные, обидные на свет выползли бы. А так – подумала, словно кусок хлеба проглотила. Кусок рта не раздерёт.
Хотя, какой кусок и кем подан. Самый чёрствый сухарь можно размочить в воде и до крошки подобрать из ладони. Чего уж, не зазорно поднять краюху с земли, если голод невмоготу. А почему ж тогда от протянутой руки с брезгливо поданным куском пирога, как от чего-то чумного, отшатнёшься? Нет, к руке правителя с протянутым куском пирога, с тем же ваучером, губами не прижмёшься. Стошнит.
Мысли, угодные и не угодные, без спросу лезли в голову. Нужно было постоянно быть настороже, иначе ловушка могла захлопнуться. А чем не ловушка мысль, перестать жить?
Странно вообще-то всё. Молодой была, не боялась лезть сквозь обдирающие кусты того же шиповника. Подумаешь, царапину получишь. Почему же теперь и дорогу спрямить хочется, и поровнее путь выбирать, а любви горячей, вроде как, и не надо?
В молодости готова была страдать, лишь бы любовь пришла. А теперь понимаешь, что за веру, большую веру страдать ни к чему. Жить надо, радоваться. Быть в гармонии со всем. Прочь уныние. Свободе радуйся. Свободе без боли.
Желания – это своего рода искушение. Искушения – патока, мёд, тонуть в нём одно удовольствие. Глотай, пока организм в состоянии принять. Не хочешь,- так одну ложку чего-то горького проглоти, вторую ложку, перебори себя, морщись, но пей. Вот смущение и пройдёт.
Смущение тоже своего рода соблазн. Ещё поведи речь о справедливости. Ещё обвини мир в несправедливости. В мире все путаники. А человек таков, какой он есть. Что предопределено ему вынести, не сомневайся, сегодня, завтра ношу эту он получит.
Так что? Тяжко? Душа или тело изболелись? Может, сердце устало напоминать? Стучит оно, стучит, что-то в нём старается пробиться наружу. Память, что ли, это?
Отклик какой-то нужен. Дятел постучит-постучит по стволу дерева, да и прислушается, склонит голову набок.
К дереву сейчас бы прижаться, к берёзе ранней весной, когда она сок гнать начинает. Может, поток сока невзначай слизнул бы, захватил болезнь, и унёс наверх к проснувшимся почкам, а почки преобразовались бы в листочки, а с листочков первый дождик смыл бы хворобу.
Почему-то снова в который раз представила берёзу перед домом в Колюжино. Осень, посохлые жёлтые листья на земле. «Унылая пора, очей очарованье…»
Осень втягивает в разговор:
- Когда пришло решение, перестать жить? Ты понимаешь, что это против устоев, против установленного порядка, против тебя самой? Это вызов обществу.
- Я ничего не решила… Это само пришло. Мне плевать на устои. Я никого не задеваю. Не понимаю, что такое устои общества…
- Устои – это традиции.
- Две жизни прожить надо, чтобы традиции чтить. Мнение умирает вместе с человеком...
- Ты вызов Богу делаешь. Такое не прощается. Накаркаешь! Сразу – сразу, или в отдалённом будущем?
- Что, сразу? Не всё ли равно! Для меня время остановилось. Нет его у меня, кончилось.
- А как же тогда… Ты уверяла себя, что у всех свой путь, что его нужно пройти до конца,- задумчиво произнёс фантом собеседника. Евгения почувствовала, как он напрягся. - Ты же копила в себе добро, ты же должна им пользоваться со смыслом, до донышка вычерпать. Хорошо, но надо чтобы ещё лучше было. В этом смысл жизни.
- Смысл! - фыркнула Евгения. – Не болеющему лучше всего об этом знать! Я устала в смысле жить… Сейчас бы в баню. Эх, и попарилась бы! А ты, озаботившийся о смысле, наверное, в бане, ни разу не парился? Какой смысл?
Теперь мне нужнее всего добро, его нет. От утешения боли не убавится. Горше всего оставаться одной ночью. С добром ли накопленным лежишь, без добра – ты беспомощна.
Страшно ночами. Темно. А как лежать одной в темноте «Там»: земля давит, и лица проходят чередой, наплывами. Сами, без усилий, без принуждения. Лица живых, лица умерших. Какие-то голоса. Любой шорох, потрескивание обоев, скрип кровати – всё это становится намёком.
- «Там»! Там не здесь. В своё время узнаешь, как «Там». А вдруг придётся начать всё с нуля? Может, нужно составить список, два списка? В одном показать, от чего ты хотела бы избавиться, от болезни, например, а другой список,- что хотела бы заполучить. Здоровье, например. Терпеть не могу в вас, людях, самоуверенность при очевидной ограниченности ума.
Удивительно, тот, с кем мысленно разговаривала Евгения, обретал плоть человека. Он не стал человеком, но и не пушинкой мотался по воздуху. Он памятью волновал.
- Сам-то не больно велик умом… Больному человеку и уступить можно. Что хочет левая нога, не всегда совпадает с желанием правой ноги. Не суетись и не оправдывайся,- съязвила Евгения. Ей захотелось покорно поклониться, губы сложились в усмешке. Хотя причины отмахиваться от сказанного не видела. Да и какой смысл в причинах? Положено сомневаться – сомневайся. Кровь скорее течь начнёт.
- Это о чём?
- А о том, что делить людей на категории бессмысленно. Сегодня я одна, завтра – совершенно другая. По приклеенному ярлыку только и узнаешь, какой была вчера. Ты меня жалеешь и презираешь, а кто-то – вознесёт на небеса. А кому-то -  как бы и наплевать на всё. Вот и верь. Кому верить, тому, кто обсасывает и прилизанную правду порциями выдаёт, или тому, кто молчит и молчит? Молчание тоже, правда.
- Жизнь – она всё больше мордой об лавку. Ну? Кем приклеен ярлык?
- Баранку гну! Нечестно у больной женщины правду выпытывать. Если б ты встал перед глазами, тогда за жизнь можно было бы говорить… Затаился, разговариваешь из какого-то угла. Как следователь на допросе.
- Условности всё. Уважение к условностям.
- А разве не страх заставляет остановиться на пол пути? Разве не шестое-десятое необъяснимое чувство останавливает перед тем, как натворить зло? Оправдание всегда найти можно.
- Распознать – пол беды, нужно ещё и умудриться пережить, нужно сомнения отринуть, нужно опору обрести. Заговоренной стать. Терпеть нужно научиться.
- Ничего никому не нужно! Глупо уповать на слово «нужно». «Нужно» - тормошить и помнить, когда жизнь начинаешь. Всё тогда в строку, так говорят. Не об этом переживать стоит, когда дни, недели. часы отмерены... Пора перестать стесняться, пора приучить себя смотреть мимо встречных. Что и остаётся, так смотреть только вперёд. Хотя, и смотреть вперёд поздно.
- Толдычишь,- вперёд, вперёд! Как попка. Вперёд – это куда? В бесконечный сон? В небытие? Там, где кем-то становилась? А я хочу быть!
- Будь! Никто не запрещает. Не изводи себя придумками. Для всего прежде условия создать нужно. Всё намного проще. Человек есть и будет, пока он нужен, пока он будит совесть. Пока всё не переросло в привычку. Привычка не счастье, не отдушина, куда поплакаться можно. Привычка – замена смирения. Смирение - оно претит человеческому обхождению. Память и совесть – вот всему основа.
- Пшёл-ка ты со своими совестью и памятью! Мне, может, неделя отпущена, мне бы Сашку дождаться, в глаза ему посмотреть, за руку подержать. Понимаешь, я соскучилась по нему. А ты научись сначала шмыгливые глаза в сторону не отводить. Тоже мне, курица. Умные мысли от себя гребёшь и оборачиваешься. Я ни о чём не прошу.
Знаешь, мне часто снится город. Незнакомый город, я там никогда не была.  Улицы, дома. Дома какие-то одинаковые. Иду по улице. Солнце палит немилосердно. Останавливаюсь перед домом. Захожу в подъезд. Поднимаюсь по лестнице. Ряды закрытых дверей. Не знаю к кому иду. В какую дверь торкнуться. И вот передо мной дверь. На ней номер. Что удивительно, рассмотреть его не могу. Но что-то знакомое, те цифры, уверена, видела. Жму на кнопку звонка. Жму. Жму. Дверь приоткрывается на длину цепочки. Значит, впускать не хотят. Я тяну её на себя.
- Что надо?
- Я к вам.
- Уходи. Ты не ко времени. Рано ещё.
Голос знакомый. Кажется, голос брата Егора. Тяну ручку. За дверью ещё смутные, замирающие голоса. И мужские, и женские. Спорят. Зыбко всё. Так обидно стало. Гонят ведь меня.
- Уходи. Скоро.
Дверь захлопнулась. Во мне недоумение. Так долго шла, так долго поднималась. Теперь опять предстоит спускаться по тёмной лестнице, опять будут преследовать запахи. Опять окажусь на улице, в пекле солнечного зноя.
Колючей искрой пробежало сомнение. Мучительно захотелось вспомнить, сколько пролётов было на лестнице, крайняя ли дверь приоткрывалась, чей голос слышала? Что за правда ждала за дверью.
Силилась и никак не могла вспомнить, какой свет лестницу освещал. Точно, не тусклый свет от электрической лампочки, и не лучи солнечные пробивались, окон не было.
Вроде как огонёк свечи трепетал. Вроде как вело понимание, что за закрытой дверью переделывают природу человека. Душу оставляют наедине с правдой. Остуживают гнев, приготовляют к забвению.
Может быть, та дверь – конец пути, и я без позволения не ко времени пришла?
…А за окном на отливе топчется голубь, воркует. И не ночь, вроде, это была, а какое-то марево забытья.
Отчего такой сон? Не оттого ли, что ощущения каждой минуточки без боли стали гораздо сильнее, что сама боль? Ощущение переживается в иной форме, отгадки и догадки уже мало волнуют.
Смотрела бы и смотрела на родное лицо, держалась бы за руку, не отпускала бы…
Вина!? Что ж, вина у всякого есть. Без греха, да без вины, жизнь не изжить.  Не за свою вину я виновачусь.

                37

Не ожидание и не обманчивая надежда заставляли прислушиваться и приглядываться к тому, что происходило вокруг. Не обида сторожила. Нет, что-то большее. Мелочи цепляли. Нет радости.
Какие-то заботы, какие-то переживания, всё торопиться куда-то надо, чего-то достигать, добиваться. Один перед одним, одна перед другой. И не только незнакомые, или мало-мальски знакомые этим грешат, но и свои, родные выпендриваются. Большего, вселенского, необъятного счастья хочется. А чего – толком не знаешь.
Не раз уже было сказано, что и солнце, и земля, и воздух – всё-всё для всех одни. Бесплатно, без ограничений, не дозировано.
И для животных, и для птиц, и для людей. А почему счастье тогда разное?
У дерева своё счастье: вдруг не срубят, не заденет машина колесом, не прольётся дождь из химикатов. Цветок – тот радуется, что равнодушная нога не наступила. Это ведь счастье. Птица щебечет – никто гнездо не разорил. И все миру об этом в полный голос ведают. Поют, щебечут, шелестят листьями, аромат распространяют.
Вода журчит по камешкам, облака бороздят небесные дали. Брюхастые тучи сонно на одном месте виснут. Просёлки, желтея, делят луговины, поля, пересекают ручьи и речушки.
Взгляд двигается от полоски горизонта к одинокому дереву на склоне холма, проваливается в неглубокую балку, возносится в небо. И снова срывается под ноги.
В природе не по злому умыслу всё делается. Там движения предопределены. А судьба - только она человека касается.  Что удивительно, её не пощупаешь. Палитра красок у судьбы безгранична.
Вот что странно - то, чего страшишься, всегда притягивает. И ещё - боишься чего, это не значит, что этого не хочешь. Пустое это, когда говорят, что стремиться нужно, не делать ошибок. Как это? Любая ошибка – опыт.
Судьба и память как-то друг с дружкой связаны. Одно из другого вытекает, стоит лишь пройтись по цепочке, перебрать пальчиками звенья. Хоть с начала начни, хоть с конца, если пожелаешь к истоку вернуться.
Вчерашнее волнение переходит в сегодняшнее равнодушие, сегодняшнее благоденствие пройдёт и кончится прошлым неустроем. Всё идёт по кольцу. Однако всех судьба по-разному метит, даже в одной семье.
Вот же жизнь: стоит проявить признак слабости, как тут же стал чьей-то доступной добычей. Неужели, жизнь – это беспрестанная охота, которая никогда, никогда не кончается? Разница в том: иногда ты - охотник, большей частью – дичь.
Идёшь навстречу тому, чего боишься, чего не хочешь, и чувствуешь, как неуклонно к нему влечёт.
Ошибка превращается в ошибку, когда кто-то укажет пальцем, кто-то пожурит. Покрутит пальцем у виска.
Тогда, испытывая чувство неловкости, стараешься скрыться под маской иронии.
Почему? Инкубаторские цыплята одинаковы. Человеческие детёныши – разные.
Судьба может отпустить, да так, что и сам, перекривившись, с удивлением будешь думать: «За что держался?»
Удивительно, но попусту ничего не хочется жертвовать, так бы тащил и тащил за собой воз своих представлений.
И не замечается, как забота серым пологом затягивает, нужда чернотой заливает да сушит. На все случаи цвет есть. 
Запить бы, так от вина весёлость короткая, пока голова чумная. Потом вывернет стыдом. Но ведь должен же где-то прозвенеть колокольчик, позвать. Знак, знак нужен.
Трагедия, может, не это слово, в полной мере определяет то, что судьбой уготовлено. Судьба знает, что кому назначено, какой срок кому отпущен, кто как им распорядится.
Но она же - подлая, знает, что в последний момент пожить захочется. А последними минутами не судьба распоряжается. Последние минуты счастью безумия принадлежат.
В безумии перенести потери, да и любые страдания, легче. Мир единства – это род безумия. Бог бережёт пьяных и влюблённых.
И сильные люди, и умные люди пытались вымолить у судьбы прощение. На минутку, на часок продлить жизнь хотели. Краешком глаза молили взглянуть на близких…
Что, кажется, проще,- забудь обиды, перечеркни неурядицы. Это возвысит.
С обидой в душе нечего судить время, тем более, людей, обстоятельства.
Обида вкус неполноценности вырабатывает. Не судишь, а судилище устраиваешь, мстишь. Всё тогда – возмездие. А возмездие – это раскрутка спирали жизни в другую сторону. Не резон, что всё как по маслу произойдёт: вдруг не захлестнёт петлю, вдруг сознание не прояснится.
Густая, холодная тоска знобит. Ничего не осталось от мольбы людей из прошлого. Всё растворилось в густеющем мраке ночи. Ночью легче просить утешения, при беззвёздном небе. Непонятные силы тогда высасывают из неизвестности людскую мольбу. Это она, мольба, громоздит и выпирает высочайшие вершины.
Чего-чего, а просьб, стонов, проклятий, заклинаний произнесено немерено. Но сколько бы ни говорилось, сколько бы судьбу ни молили, всякий раз оставалось что-то недосказанным, невыясненным до конца. И слова казались холодными, и подозрение усиливалось, и мотив отчуждения или, наоборот, приязни, казался неискренним.
…Нет, но когда удаляешься, путы прошлого ослабевают. Из глаз исчезает мутная поволока, гримаса казавшейся непереносимой боли разглаживается. На первый план выходит удивление.
Человек человека только в смерти простить может. Да и то не всегда. Винись и кайся.
Любая вспышка, любой проблеск, чего угодно – факела, зажжённого от костра первобытным человеком в пещере, лучины под образком при крепостном праве, горящего фонаря, электрической лампочки – это всего лишь вспышка. Она для того, чтобы отогнать темень ночи. Она - способ выйти из сумеречного состояния. Темень всегда будит вину.
Смотришься в зеркало, и видишь отражённую улыбку. И вдруг поймаешь себя на мысли, что видишь себя глазами человека, который впервые обратил на тебя внимание. Отражение простодушно рассматривает, говорит приятности, оставляет в сердце кусочек радости. Но оно же может заронить осколок вины. Ты не такая. Не такая, без объяснений.
Не такая, какой хотела бы быть, или такой, какая нужна всем?
О серьёзных вещах нужно говорить серьёзно. Но серьёзность может превратить жизнь в рутину, отчего станет жить невмоготу. Согнёт вина.
Мера вины, ощущения знобящего страха и растерянности,- от чего всё это зависит? Чем страх изжить можно?
Скорее всего, прощением. Но ведь и прощение – это, в первую очередь, умение что-то забывать. Ты забыла, а другой человек помнит. И напомнит в подходящий момент, будьте уверены! Зачем такое прощение? Однобокое оно. Вот если бы все вместе, разом простили.
О! Какая бы поднялась буря, если бы, разом, все люди выдохнули. Только представить: выкорчеванные деревья, сметённые стога сена, сброшенные крыши домов, задранные порывом ветра юбки женщин. Какой гул пошёл бы, если бы люди сказали разом одно слово. Всего лишь одно!
А какое слово надо сказать? Какое слово способно мир вздыбить? Молчать не хочется. Говорить бы и говорить. Говорить до тех пор, пока не дрогнет потаённая жилочка внутри, не сместится душа, не качнётся в сторону земля.
Со стороны, глядя на происходящее, особенно если рядом человек сидит в задумчивости, или в растерянности, то всё кажется скудным. Никто не ведает про отпущенный час. Жизнь кажется бесконечной, будущее скрыто.
И то, что, может быть, кто-то в это время замер в восхищении, это не имеет никакого значения. Вокруг любого кругами ходит вина. Любой кругом виноват.
Хочет, не хочет, но его будут тревожить разговорами. Не хочет, чтобы его трогали, но будут трогать.
Чужим человек становится в задумчивости. Поэтому к нему влечёт, необъяснимая тяга заставляет замереть душу.
От таких мыслей по плечу неминуемо потечёт знобящая волна.
И благие дела, и стыдные делаются во имя чего-то, делаются чьими-то руками. Чистые при этом были руки, по локоть в крови, или равнодушно-холодные щупальцы-присоски, подрагивающие от нетерпения – не важно. В отстоящем будущем результат важен, цель, мотив, а не то, кто и чем, действие производил.
Люди портят друг другу жизнь. Люди. Ведь никому не хочется оказаться в шкуре убиваемого ягнёнка.
Есть такие, кто подсчётами ошибок и просчётов занимается. Время таких создаёт,- бухгалтеров-всезнаек, оценщиков с холодными руками, которые на чужом горе диссертации стряпают.
Женщине тёплые руки, особенно мужские руки нужны. Они инструмент для манипуляций телом. Прикосновения любящих рук долго помнятся, они жадность до утех рождают.
Что касается осмыслений, ненужных воспоминаний, проблесков памяти – всё это от уезженности жизнью, от изношенности, от вымолоченности ощущений. Хочется и колется...
Это только на сберкнижке проценты растут, особенно, если вклад срочный – там прибавление каждый месяц.
Года, может, и грузят тяжесть, и болячки всякие, и ощущение ненужности, и видимость потерь, и просчёты тогда на глаза лезут. Но года и привязывают. Чем, да хотя бы тем, что, покопавшись в них, отыскать можно всё.
И не понять, откуда кто-то смотрит и читает мысли, и не просто так, а обжигающе-мимолётно смотрит, и нечаянно, закинув голову, как бы с высоты, всё внутрь, внутрь заглянуть норовит.
Несколькими фразами можно описать то, что с каждым случилось. Про жизнь вообще легко судить. Жизнь,- это не с места на место ящик переставить. Ящик. А что в ящике – неизвестно. Словесно высказанная боль, своё внутреннее состояние не меняет. Так что тогда имеет значение?
Непонимание вызывает раздражение сопротивления. Потому что, когда всё не в радость, не в удовольствие, селится тоска, а она не жизнь. Войдёт в сердце острое, холодное, войдёт жмущей болью, да так требовательно, что, сколько ни уклоняйся, а отвечать придётся.
…Виктор чувствовал вину перед Евгенией. Не осознавая, в чём конкретно проявляется эта вина, он расписывался сразу за всё. Он как будто бы ждал суда. Ходил в больницу, возвращался домой. Позвонил Сашке, сказал, что мать очень плоха. Выслушал жалобы на безденежье, на то, что самолёты летают через день.
Жалобы сына не проняли, они родили вопросы, они, в общем-то, отдавали равнодушием: вы пожили, а нам, детям и внукам, ничего не оставили. Вашу созданную жизнь, не то что латать приходится, а как бы заново разгребать. Чёрствостью и равнодушием это попахивало.
Какими вырастили, такими и пошли по свету отпрыски. Жизнь поменялась. Чёрное стало белым. Белое,- с белого пятна пережитого, не стереть.
Ненормальная жизнь. Резкое деление на богатых и бедных, на успешных и так себе, могла привести только к разочарованию. Производимое насилие власти над человеком отзывалось возмущением, люди отдалялись друг от друга. Одни начали пить, другие, потеряв веру, в разряд стяжателей перешли. Кругом словоблудие и равнодушие. И это притом, что никого не хочется видеть.
Кого в этом винить?
Кого винить в заблуждении, вызванном непонятным безумием, помутнением сознания? В чём оно выражается, что на что наложилось?
Сдвиг ли в равновесии ума и чувства, или что-то другое? Или просто не успел привыкнуть, а тут отодвинулся допустимый предел?
Предел тоже, не что-то один раз и навсегда, установленное. Он меняется. Приспособился – предел отодвигается.
Меру возможности до конца никто не испытал. Потому что становится темно, темнота сковывает разум, потому что начинает холодить спину, потому что мир первым мертвеет и уровень разумного падает.
Человечность – это не бесконечные уступки. Уступки, в конце концов, низведут до животного состояния. Побывав внизу, никогда не станешь жить как прежде. Что-то не даст подняться, распрямиться, не отпустит.
Уступки – это кружение над прошлым. Спуститься не можешь, высоко взлететь - нет сил. Желания,- а толку к желаниям прислушиваться, когда рядом сотни примеров, как надо жить.
Что и остаётся, так ждать. А в минуты ожидания никто не волен, в это время отходишь в сумеречное состояние отпущенного времени.
Всё служит напоминанием. Взглянул, и уже не в силах отвести глаза. Какое-то неуправляемое и неуместное любопытство. Не однажды такое мысленно переживёшь.
Однообразные движения излишни, а в неудобной позе сидеть неловко.
Одна за другой перелистнулись страницы, что-то ярко осветилось, что-то так в тени и осталось. Виниться и каяться? Кому? Первому встречному?
Почему же тогда неприязнь в душе возникла, разжигая отрицание? Почему затушевалось понятие «хорошо», данное свыше. Нет покоя, нет ощущения жизни.
Несёт жизнь, а куда несёт, зачем, что откроет, что переиначит – поди, разберись! Да и деление на «здесь» и «там», перескоки из «отсюда в туда» - ни от чего, не уводят, ни к чему, не приближают. Не делают сильнее, но и не топят в пучине остылости.
Лезть к другим со своими вопросами бесполезно. Жизнь –борьба на выживаемость, правила этой борьбы неизвестны. Встревать в непонятное – себе дороже.
Что остаётся бедному человеку? Закрыть глаза и гнать, гнать все мысли. Плыть по течению. Плыть и блаженствовать.
И начхать на суд совести. Тот суд - это своего рода отговорка, способ оправдать бездеятельность, излишнее нахальство. Сделал что-то, пережил те минуты, так нечего рыться в хламье прошлого. Всё когда-никогда станет прошлым.
Раз дал себе послабление, завёл себя, уступил в малом, тут обвинители–обличители найдутся, и судья перст кверху поднимет, и свидетели из углов повылезают. И процесс начнётся.
Виктор перебирал пережитое. Получалось, его судит время. Может, суд был человеческим? С привлечением присяжных. Как врага судили. Или всё же суд был для того, чтобы потешиться? Какая выгода и кому от такого суда? Чтобы стравить? Кого с кем?
Всё-таки есть, наверное, на небесах такие статьи, которые карают за невнимательность, за нелюбовь, за то, что жил с тобой рядом человек и терпел? Может, то терпение -  благо?
Могут ли судить за интерес к жизни вообще, и безразличие к тому, кто живёт с тобой рядом? Можно ли судить за ощущение сиротства?
Разбудили в рабе чувство свободы. Да и то как-то не по-настоящему: разрешили думать об этом, но не допустили, придерживают у дверки, за которой свобода начиналась. Это полу свобода прилепляла своим ожиданием к жизни. Хотелось отправиться.  Мысли бродили, не давая покоя.
Виктор часто задумывался, нисколько не заботясь о том, как в это время выглядит. Он стоял у окна в кухне, смотрел невидяще на улицу. Прислушивался к тому, что происходило там. Он смотрел и не видел. Но постепенно из глухоты и мрака выступали контуры чего-то до боли знакомого. Виктор как бы пробуждался.
Человеку перебеситься нужно, перемолоть обиду, наконец, понять свою породу. Порода, как ни сопротивляйся, всё одно потянет к тому, что важно для тебя. После любой размолвки теснее жмутся люди друг к другу.
Всё время он ощущал на себе пытливые, прикрытые лёгкой поволокой чьи-то глаза, они будто говорили: ну-ка, ну-ка, что ты из себя представляешь? И это «ну-ка, ну-ка» безмолвно сопровождало всюду.
Что странно, возразить не предоставлялось возможным. Только слушал, только внимал. Потерял ориентацию в пространстве.
Между близкими людьми всегда напоминанием тень чего-то, (кого-то?) третьего маячит. Она как стрелка на весах, то в сторону перегруза качнётся, то замрёт на нуле, то недовес покажет.
Тень не молчаливая, она то, у чего прощения попросить можно. Тень всегда знает больше. Она слышит. Стоит только всмотреться в неё. Спереди она, сзади, сбоку,- не важно. Пока светит солнце, кто-то должен быть в заложниках. Почему так, да, скорее всего, иначе полный жизненный круг не совершить.
Кто у кого в заложниках,- он у тени, тень у него, для Виктора значения не имело. Не всё ли равно: тебя любят, или ты любишь. Лишь бы жизнь не впустую прошла. Так, может, смысл жизни зависит от того, как проживёшь её, впустую или нет? Что значит впустую? Ничего после себя не оставить? А что оставлять нужно? Перечень, перечень покажите!
Муки, в которых человек живёт, их к какой категории отнести, на чашку весов с табличкой «впустую» бросить или занести в графу «достижения»?
Без оглядки на мифического третьего, без того, чтобы не поверить на нём себя, смысл, суть жизни не откроется. Суть не что-то целое, как, допустим, ядро пушечное. Суть делится на внешнюю, понятную всем, и внутреннюю, которую не всякий воспринимает. Глаза для этого неравнодушные иметь нужно. Внутреннюю суть доходчиво кто-то растолковать должен. Из неё, как из болота, светлый ручеёк вытечь должен. Должен, должен, а если не вытечет?
Та суть – умение прощать. Не забывать обидчика, но и не хулить его, не посыпать голову пеплом, не предавать анафеме память о нём.
Вины непонятно чего нет, твоей вины нет – тем более. Человек человеку нужен, как отдушина, куда он спрятать норовит свои переживания. Неосознанно, перекладывая своё, он ищет прощение.
Тогда ради чего прощение? Простить должен, чтобы не строить злокозни?
Зло, как колючки чертополоха, цепляет всякого, кто проходит мимо, и семя своё щедро разбрасывает, чтобы оно укоренилось. Готово зло рядиться в любые одежды.
Всё свой срок имеет. Всё проживает круги жизни: начало, зрелость, увядание, старость, исход конца. Одним словом, тот мир, казалось бы, исхоженный от края и до края, казалось бы, без него нет смысла существования, который находился рядом, может исчезнуть, раствориться во времени, начать отвоёвывать для себя новое пространство небытия.
Целую жизнь проживёшь, пока поймёшь. К этому времени изгложет сердце изнутри сумятица. Прав ли, виноват?! Тут не важно, как каждый вымолит прощение.
Сколько в земле лежит и виноватых, и праведников. Не начни перебирать бумаги в архивах, хорошо хоть кто-то додумался сохранять прошлое, так и, ни во имя светлого будущего, ни во имя прекрасного мотива прощения, не будет возможности что-то исправить. Но ведь, знать больше, не значит что-то исправить в прошлом.
Нет ничего вечного в вечности жизни.
Сквозь толщу лет прохватывает ощущение, касаешься плеча давно ушедшего человека. Сквозь толщу увёрток, нагороженных препятствий, пробивается знакомое лицо, даже не совсем лицо, ощущение касания. Руки в руке, губ. Сумерки лет скрадывают годы, ярче и загадочнее проступают пятна. Волнуешься, ждёшь.
Внезапно доходит,- был бы тот человек рядом дольше, жизнь пошла бы по-другому. И не стал бы принимать всё всерьёз.
Что поделаешь, таков есть. Слишком тесные и долгие общения приводят к одному – перестаёт хватать воздуху. Понимаешь, сам не был счастлив, и измучил того, кто рядом.
Чем? А, наверное, ощущением привязанности. Тем, что друг друга высасывали.
Подлаживанием. Желанием выведать всю подноготную, выпытать что-то особенное. А оно не отпускает теперь. Желание заставило уважать себя. Бунт.
Есть ли у судьбы свой особый знак? Мелочинки-перхотинки памяти, осыпавшись, обнажают нерв боли. Подобен ли он паутинке, скручен в жгут, отдельным проводом провисает над пропастью ощущений?
Разный он. Под толстым слоем жира, зачастую, прячется. А ведь, правда, ощущения – это всегда пропасть. А у судьбы счастье всегда приходится покупать дорогой ценой, ценой уступок. От этого оно только слаще. Счастье должно быть чистым и честным. А иначе, зачем оно?
Штурмуя гору жизненной памяти – лучше всего зигзагами идти. Прямо, обдирая коленки, лезть, часто передыхать приходится. Количеству дней в году отрезки равняешь, через 365 шагов перекур устраиваешь. Но и это относительно, всё зависит от настроения. Гудит неспокойное сердце.
Кипит сердце, будто и не прошли годы, будто в юности снова, будто палит то, полузабытое ощущение своей значимости. Кипяток непонятной ревности, а чем иначе объяснить отчуждение к нему, теперь уже далёкому человеку, снова ошпарил.
Мучаешься, ворочаешь пласты пережитого, сомневаешься, сотни придирок и, чтобы как-то облегчить свою участь, возникает потребность мучить других. Страдаешь сам, почему другие не должны страдать?
Никто смолоду не знает, что и как сложится. Никто не объяснит, по крайней мере, вразумительно, те или иные поступки. Пужай не пужай, а те полторы субботы, которые осталось прожить, так думается, или, наоборот, прожил,- это всего лишь шалость времени, они месть.
«И хочется, и колется, и мама не велит»,- так, или примерно порой думается. В глубине сердца червячок ворочается: как бы ни противился, как бы ни уверял, что особого счастья не нужно, не жаждешь его, но хочется, кто-то должен открыть дверку счастью.
Грехи за собой человек уносит. Он не думает, что кто-то страдать будет. Ему не до того. Он всё в землю прячет. Наверное, где ни ткни лопатой, везде грех откопаешь. Грех не будет забытым и безымянным будет. Грех может быть освобождённым от носителя.

                38

С болезнью жены Виктор замкнулся. Воли лишился. Стал,- будто выброшенная на берег рыба, судорога хвост треплет, а толком ничего не делается: дышать нечем. И рассуждения потяжелели. Да и какие это были рассуждения, так, перескоки с одного на другое. С далёкого прошлого на вчерашнее событие.
Но что удивительно, приезд Егора в Кутоган стал видеться совсем по-иному. Нет уже Егора, но отчего-то потребность исповедоваться именно Егору переполняла. Часто стал мысленно с Егором разговаривать.
И снова и снова лезло в голову, что был Егору нужен. И прокралось ощущение, и Егор был не меньше нужен. Теперь Виктор наделял Егора воображаемыми достоинствами, которых у того не было. А может, были. Мысли возникали на уровне инстинкта.
Во всём приходилось винить ощущение одиночества. Оно вверх тормашками всё переворачивало. Те, которые раньше сторонились друг друга по каким-то причинам, вдруг необходимость начинают чувствовать. Никакого недоверия, никаких сомнений. Открывались сердца.
Выходило, не досказали они друг другу что-то, не поделились своими тревогами. Каждый остался при своём, каждый сберёг свою тайну.
Толща лет, сумерки былого скрадывают годы. Сквозь толщу впечатлений, прикосновений, не обязательно физических, блеск глаз может сказать намного больше, оттуда пробьётся загадочность произошедшего.
Бессмысленная жизнь, что и зачем происходило, вдруг делается ясной и понятный, смысл, невзирая на серость изнанки, приобретает вес.
«Хорошо,- рассуждал он,- сейчас кажется, что жизнь плоха, но не всегда она такой была, будет и просветление. Выздоровеет Евгения, и всё наладится. Ну, да. Отстранённость чувствуется. Это заметно по тому, что называет жену не Женей или Женечкой, а официально – Евгения.
Тишина ожидания холодила нутро. Когда взгляд падал на фотографию жены, Виктор читал укор в её глазах.
То вокруг было светло и просторно, то всё сжалось в точку зрачка на фотографии. Упиралось в тишину. Справедливость в несправедливость перешла. Расчёт за всем виделся.
О каком расчёте речь? За непонятную веру страдать,- это всё одно, что унынию предаваться. Вообще-то, искушаться приятно.
В дебри предположений, рассуждений забраться намного проще, чем выпутаться из паутины или перехлёста ветвей. Сомнениям и тревогам, коими мучается душа, не ведом страх.
В голову приходила неожиданная, по сути, извращённая мысль, что женщина живёт, пока, или, когда любит. А не изжила ли в какой-то миг Евгения свою любовь?
Может, её любовь огрузла под горечью грузом утрат? Из, казалось бы, непотопляемой, вдруг, выдохнув последний остаток живительного воздуха, она утратила способность бороться? И за любовь, и за саму жизнь.
Жизнь перенасытилась. Всё сделалось слишком тяжёлым. И пустомельством, и безответными вопросами, и попытками объяснить необъяснимое. Всё это убило естественное желание тела, души, сознания – убило желание жить.
Это смущает? Но это не поколебало великодушия. Невнимательность, молчаливость Евгения дополняла созданным ею в воображении образом идеала-мужчины. Она пыталась дотянуть его, Виктора, до идеала. Она приспосабливалась, она готова была менять свой идеал в угоду тебе. Ты этим пользовался.
Отказывалось верить в это сознание. Раздвоение. В какой-то момент ножницы перестали смыкаться, тело отказалось хотеть любви. Душа огрузла, просто вдохновением её не расшевелить. Сознание не горит трепетом радости. Пропал прок от жизни.
Прок! Прок не нуждается в объяснении словами. Прок – поступок это или набор слов? Слово, в зависимости от места произнесения, от времени, от настроения, может быть ложным. И так, и так трактовать его можно.
А поступок – это действие. Действие либо есть, либо его нет. Понять что-то нужно, вовсе не обязательно говорить об этом словами – посмотри внимательно, пощупай, прикоснись пальчиком, понюхай, вслушайся, наконец. И чтобы быть счастливым, не обязательно на каждом углу говорить об этом. Надо просто окунуться в это состояние. Состояние – это то, что сейчас, это время понимания.
Судить время нельзя. Чему-чему, а времени никто не судья. Время приходит из глубин Вселенной. Звезда где-то взорвалась, находясь за миллионы и миллионы световых лет от Земли, свет от неё носился по космосу. Носился и достиг Земли. Со смыслом ли жизни, с ответами на извечные человеческие вопросы вторгается свет звезды в тишину земной безмятежной жизни? Твоё время, чужое время,- кто знает, но время начинает диктовать поступки.
Время ничьё, оно - общее. Каждый как-то вычленяется из суеты общего, каждый находит островок уединения.
Отголоски размышлений возвращали к прежней жизни, будили в Викторе прежнего человека. Он уважал жену, он жалел её. Жалость рождала чувство симпатии. Ему было отрадно сознавать, что он нужен, что делает доброе дело.
Но он понимал, прежнего не вернуть. Не вернуть молодость, вкус жизни. Не вернуть безмятежность. Время прилепляет человека к человеку, а оно стало другим. Хотя в сердце сохранилась привязанность.
Наступила полоса перелома, прощания. Изжить ту полосу, чтобы последствий не осталось, не получится. Изжил одну полосу, следом начинается другая. Радуешься переменам, а тут же горечь начинает давить.
Пронзит дрожь, страх выплеснется на лицо. Страх,- его редкий человек заметит.
Обычно глаза скользят по лицам равнодушно, походя отмечая возникшие сомнения. Без сомнений любой - замшелый пень.
Но ведь излишний интерес морщь вызывает. Стоит засомневаться, как тут же тревога оживает. И что? Хочешь кричать – кричи. Без крика душа изболится. Без крика сердце не выдержит. Крик – выплеск неверия.
Какою ни была жизнь, какой ни была Евгения, какой ни был сам, в прошлом было всё. Была любовь, совместно прожитые годы, было влечение друг к другу, симпатия, тысяча, миллион мелочей, они скрепляли их союз.
Нелепость в том, что менять ничего не хочется. Конечно, жизнь прежней не будет. Ушло тепло и ласка. Дом начал тяготить.
Тяжёлые чувства мучили. Не по чьей-то прихоти, не по злому умыслу приближается конец. Виноват не виноват, тот, кто естественный закон живых создал, с того и спрос. Что-то он не учёл. Постичь самому это «что-то», как ни пытайся, не выйдет.
Чёрная маслянистая влага стекла с заоблачных высот в душу и копилась, копилась, разъедая нутро. Мысли о смерти приходили часто. Они не то чтобы страшили. Не побывав в чёрном запределе, мысли рождали тихое возбуждение, предчувствие нечто.
Они были неживыми, они загораживали что-то впереди, отчего жизнь казалась ненужной. Сидел ли Виктор в зале на диване, стоял ли на балконе перед стеклом, пытался читать книгу, но в какой-то момент сердце замлевало, внутреннее видение осеняло, и вся жизнь в одном мгновении переворачивалась. «Зачем так? Зачем, подлая, когда, вроде, всё наладилось, подставила ножку. Жить бы и жить».
Испытания надвигались неотвратимо, мерно, даже торжественно, демонстрируя чудовищную выдержку. Мысль билась в одном направлении: как же? когда? что будет «потом»? Что будет потом, волновало постольку поскольку. Дух немел перед сегодняшним, перед невозможностью что-то изменить.
Все страхи, сомнения и скорби, которыми мучились живые души, сделались понятными. Виктор не заморачивался,- переходят ли они от человека к человеку сами, череда ли установлена,- его это не волновало. Не волновало, где, в каком сосуде хранится снадобье от человеческих недугов, и есть ли оно. Не волновало пока, как изживается чуждый, сугубый лишь смерти дух потери.
Время стало ускользчивым, стало мимолётным. Всё чаще и чаще мелькало что-то чужое, скрываемое прежде. Червяк выедал сердцевину. И много мыслей, разных, занимали.
Как их ни отгоняй, а они рождали образы, мало имеющие общего с тем, что окружало. Он гнал эти образы, но они назойливо возвращались. Напоминали. Множили ощущения забытости.
В такие минуты было трудно выразить свои чувства. Поневоле создавалось предвзятое, неверное представления обо всём. Как тут было поверить в искренность, если на лицо одна за другой лепились маски.
И казалось, не было прожитых годов сзади, ничего впереди хорошего не ждало. И думалось сомнамбулически: «Ничего и не надо!»
Если бы кому-то можно было выговориться, рассказать обо всём, скорее всего, это родило слезливость. Не получалось выговориться. Хотелось одного - быть наедине с собой, чтобы никто не мешал нести тяжесть. Взвалила жизнь тяжесть, надо было перебрать мысленно пережитое.
Не писалось совсем. Пропали слова. Вымученное не только сидело внутри, оно не давало продыху. Комок ни сглотнуть не получалось, ни выплюнуть не выходило.
Плохому настроению способствовала и погода. Осень, что с неё возьмёшь!
Тучи висели низко. И были они какими-то рваными, тяжёлыми и сырыми, готовыми каждую минуту пролиться холодным осенним дождём. Несколько раз сыпал снег.
Когда стоял на балконе, слышал неясный шум, шорох, за окном тяжесть была разлита. Незаметно заголубеет небо. Растопырки сучьев начинают ловить светлые полосы. Сразу бросается в глаза, как побурели прибитые дождём листья клёна.
Смотрел на небо, на облака, на почерневший сад за забором напротив,- казалось, когда-то всё это видел,- а когда, напрочь выпало из памяти. Почему-то то далёкое всегда чудесным представляется, рождая томную печаль.
Что это,- описать слов не хватит. Никакими красками это не выразить. Жуть и радость вмиг проплывут. Всё сошлось, разошлось, покружилось на одном месте.
На реке, бывало, наблюдал воронку буруна: листочки, мелкие щепки покрутит, покрутит поток, да и провалит добро, бог знает куда. Всплывёт оно через несколько метров, может через километры и километры течение вынесет всё…
Скачут мысли… Непонятный перескок мыслей. Как можно быть просто счастливым оттого, что хорошая погода, что дурных вестей ни по радио, ни по телевизору не сказали? И ты ничего не успел навоображать.
Откуда тогда зависть к тем, с кем ничего не происходит? Кто склеивает и склеивает листочки жизни? Почему кто-то не нуждается ни в наградах, ни в утешении? Почему у тебя любая мыслишка выходит скверной, поедает совесть?
…Снова видение. Снова возврат.
- Фу! Ну… ты, брат, даёшь… - добродушно произнёс, просовывая в дверной проём голову Егор. От волнения, не то от быстрой ходьбы, хотя пересечь комнату труда не составит и трёхлетнему ребёнку, он запыхался. - Исчез, словно растворился. Покурить у тебя здесь можно?
Достал из кармана пачку сигарет.
- Чёрт, спички забыл. Ты – молодец, не куришь. Даже в этом с тобой жить – выгода. Ладно, не за этим шёл. Оставил ты меня в кухне одного, а мне показалось, что на необитаемом острове очутился. Тошно стало. Пошёл искать живую душу. Плюнь, Витёк, чего в стекло пялиться? Пошли, посидим. Помолчим, что не договорили, оставим на будущее.
Образ того Егора снова уплыл. А о чём он хотел договорить?
- Завтра!
Слово принесло откуда-то издалека. Не сдвинуться с места. В ушах шум. Почему всегда приходится уповать на завтра?
Виктор какое-то время продолжил стоять на балконе, упершись лбом в стекло. Что было вчера, позавчера, десять лет назад, что будет завтра, пройдёт десять лет, пятьдесят – не волновало. Завтра его уже не будет. Никого не будет из тех, кто его знал.
Он смерть ощутил, когда умерла бабушка. Его успокаивали, утешали. Он напугался. Он ходил с закрытыми глазами мимо стола, на котором она лежала. Он не пошёл со всеми на кладбище. Он не видел её могилу. Он никогда её не видел.
То потрясение, та скорбь осталась незабываемым мгновением. Из множества множеств событий то событие помнилось. Крупицу, одну десятую, сотую часть человек помнит, и проносит с собой через всю жизнь. Помнит, чтобы умереть спокойно. Есть нечто своё, неповторимое. И это неповторимое оправдывает любую нескладную жизнь.
Всего лишь оправдывает. Но не даёт твёрдой уверенности. Так, скорее всего, и бывает, ошибаешься, но разум велел так поступать. Разум считает это правильным. Это хорошо, что хотел, то и сделал. Как вышло – пусть судят другие.
И нечего оправдываться. Хочешь что-то понять, вглядись в глаза напротив, прижмись щекой к щеке. Этого хватит, чтобы познать свою жизнь, принять её или… Или что?
Упорство в человеке ценится, целостность, приверженность взращенной им идеи, готовность отдаться призванию.
А вдруг всё время заблуждался? Вдруг мир, те люди, которые окружали, которые не понимали устремлений, которые отвергали, тот мир людей был прав? Они проникли в сущность намного раньше, до того, как ты задумался о себе.

                39

Внезапно откуда-то из далёкого далека пришло понимание, что как когда-то давно, его ждёт на кухне Егор. Зачем? Присутствие постороннего начало смущать. Мирок Виктора совсем не хотел чьего-то вторжения. Подумалось, предаваться воспоминаниям, строить совместные планы, обсуждать бог знает, что, совсем ни к чему.
И словно в подтверждении этим мыслям послышался непонятно чей и откуда истошный тонкий не то стон, не то крик: А-а-а! Стекло, из прохладного, вмиг как бы раскалилось, как будто к лицу поднесли нагретый утюг.
Виктор отшатнулся, охватила тоска, тоска делалась глуше, затеплилась надежда, что, как и тогда, с приходом из бани Евгении все сомнения улетучатся. Не к нему, к сестре прилетел Егор.
«Не к тебе! Не к тебе. Не ко мне».
Дикий страх пронзил. Каково это остаться совсем одному? Лишиться человеческих радостей. Что за игру он ведёт с жизнью? Малейший толчок со стороны, и он упадёт на колени. Подняться с них никогда не сумеет. Если и поднимется, то другим. Места веры в лучшее не осталось. Какая вера? В кого? В себя? Вера в то непостижимое, что впереди?
«Я буду жить!»
Да бог с тобой, живи, никто не собирается отнимать жизнь. У жизни нет захватнических стремлений покорить кого бы то ни было. Можешь обороняться – обороняйся. Не надо видеть в жизни врага.
Руку помощи протягивают, суметь увидеть надо эту руку. Рука, естественно, на минуту, но сделала бы другим. Опора нужна, как соломинка для утопающего.
Воробей прыг-скок, прыг-скок,- никакой веры, никаких сомнений, ни благословления ему не надо, ничто для него   чужое мнение. Прилично, неприлично… Живёт ли в Африке, летает в Америке, клюёт рис в Китае,- он везде бомж и… воробей.
А человек,- без привычного?
Вера, а что такое вера? Виктор хорошо помнил, как бабушка истово молилась. Помнил икону, которая висела за печкой. Помнил, как, греясь на тёплых кирпичах после возвращения с зимней улицы, грызя сухарь, он рассматривал лик. Его всегда завораживали глаза на иконе.
Вера – это не бормотание молитв перед иконой. А там,- кто его знает. Молитва – молитвой, но вера – наверное, состояние души, разговор с совестью, самобичевание. Это инстинкт самопознания.
Вера – торжество слабости.
О чём только не подумается в моменты растерянности. Вроде бы, сам себя стыдишься. Живёшь мужиком, тебя сильным считают. А почему тогда за эту силу хочется просить прощение? Пасть на колени, вжать голову в чьи-то колени, и молчать, молчать.
Улететь хочется… К кому? С кем бы встретиться, с кем бы посидеть, ничего не думая? Сидеть, и пить водку. Напиться, чтоб лёжа качало, вусмерть.
Две женщины по-настоящему любили. Мать и… Евгения. Мать – она и есть мать. С матерью всё понятно. Но вот Евгения… Возникала какая-то трещинка между ними…
Они разные люди, но ужились, постарались понять друг друга, проявили терпимость. Разные по темпераменту, по характеру. И никто, ни он, ни Евгения, не старались очернить, не старались проявить неискренность, не увиливали от поставленного прямо вопроса.
Конечно, кто-то уступал. Если и были недоразумения, а у кого их нет, они не выливались в поток взаимных упрёков. Своё счастье они не бросали на ветер. Они благотворно влияли друг на друга. Они искали поддержку друг в друге. Они, наконец, уверовали, что друг без друга им будет плохо. Любовь перешла в уважение, а это значительно выше. На порядок выше.
Плохо, когда жалость, нежность и отвращение одновременно заполняют сердце. Всё вместе это зачаток осуждения. Начни осуждать – оно заведёт в такие дебри, что ни о какой гордости, ни о каком сочувствии речь не пойдёт. Упрёки, - это поиск уязвимых мест.
Попробуй столкнуть вагон с места,- запаришься, а стоит ему покатиться, успевай только ногами перебирать да плечико отсовывать, чтобы под колёса не попасть.
Любовью Евгении Виктор сознательно или бессознательно пользовался, проверял свою власть над ней. Нет, не из-за малодушия, не согласно чьего-то мнения, не утишая голос совести. Было что-то другое. Заставь кто объяснить происходящее, он не сумел бы и двух слов вразумительно сказать. Всё было на уровне подсознания. И что удивительно, Евгения всё больше и больше уступала. Вот и выходило, чем меньше он дорожит отношениями, тем больше жена привязывалась.
Всё менялось. В лучшую сторону, в худшую, только не было мерила всему, не было и эталона. Понятие «лучшее и худшее» относительное, одно плавно перетекает в другое, знаки меняются в зависимости от запроса. Но любая перемена -  шажок куда-то. Не зря говорят, движение – жизнь.
Тут нечему возразить. И не надо делать вид, не надо показывать, что отчаянно боролся за любовь или дружбу. Борьба увязнет в тенётах привязанности. Обида, сожаление и неудовлетворённость,- они душевный спор ведут между собой.
В молодости Виктор стремился отдать себя, но, то ли тот порыв был не очевидным, то ли окружающие улавливали тень непонятного, туманное «нечто» настораживало. Наивен и неопытен был, охватывающую жажду, не способен был утолить.
Не искушён был в любви. Девственник в чувствах.  Чтобы скрыть это, не дать поводу насмешкам, всё больше отмалчивался. «Холодное, брат, у тебя сердце»,- думал Виктор про себя.
Не только отдавать, но и брать, нужно учиться. Как тут не сжаться, как не замереть, ожидая удар.
Короткое мгновение ожидания рождает разочарование и отвращение. В глазах отражается сомнение. Хорошо, если дежурная улыбка поселится на лице. Зачастую, улыбку никакими силами не выжать. А без улыбки, что, праведником стоять в стороне?
Теперь Виктор был весь в прошлом, только в прошлом. Неприятно было осознавать, что кто-то может заглядывать в будущее. В прошлом был низкий грудной голос Евгении, её испытующий взгляд, её удивительная манера двигать губами и высовывать кончик языка. В прошлом было и прикосновение её рук.
Из прошлого шла волна радости. Пускай, с горчинкой. И эта радость была не что-то отвлечённое, не свалившаяся с неба, не подобранная в канаве, а вполне конкретная. Она была их, его и Евгении.
Всё было в прошлом. Тем острее чувствовалось приближение потери.
Евгения говорила, что ему, одному из немногих, до всего нужно дойти самому.
- Я всегда была уверена, ты своего добьёшься. Ты открыл такое, чего сама я никогда бы не поняла.
- Например?
- Да я тысячу примеров приведу! Одного понять не могу: зачем учился на строителя? Ты никакой не строитель.
От таких слов Виктор наполнялся ощущением необыкновенной полноты жизни. Неужели, чтобы понять полной мерой счастье, нужно пройти испытания, перенести глубокие душевные муки для того, чтобы оттенить. Чтобы стало больней. Чтобы почувствовать разницу.
Перескок мыслей мгновенен. Переступил ногами,- захрустело что-то под ногами. Песок. Нет никакого песка. То хрустнуло время. Оно заставило всматриваться в проглядывающие сквозь дымку крыши домов. Начало подташнивать.
Громадина дома, как мрачное инопланетное, непонятно чем зловещее, существо, скорее, не существо, а некий механизм, стал давить. Словно взрыв всколыхнул грудь. Предупреждение это, напоминание? Ноги сделались ватными.
Почувствовал движение воздуха. Что-то быстро проплыло мимо.
Видения вызвали томительную нежность, захотелось пальчиком прикоснуться. К чему? К времени, так его невозможно остановить. Прикосновение не вернёт ощущение события, оно умиротворение не принесёт.
Срок прошёл? Всё имеет свой срок.
Размышления - они отголоски прежней жизни. Но ведь что-то предстоит испытать новое. Зачем? Не те уже силы, не те уже возможности, нет былой упёртости. Главное, нет желания.
С таким мироощущением, с паническим чувством близкого конца, лет триста назад, ушёл бы в монастырь.
Ушёл бы, да не ушёл. Как уйти от себя, когда нет незыблемых верований, когда не определился, кому служить, кому отдать себя.
Сделаешь попытку уйти от себя, а как захочется вернуться? А как тщетными усилия окажутся? Условия не теми окажутся. Разочаруешься…
На кого опереться? Одиночество в странном городе Боровске не закалило, оно множило вопросы.
Виктор понимал одно, что раз взялся писать, то должен преодолеть сопротивление и не поддаваться отчаянию. Ради кого это желание возникло? Ну, не для того же, чтобы доказать Евгении свою особенность.
Порой, опомнившись, Виктор ловил себя на том, что странно, жив человек, а он о нём как о неодушевлённом пне думал. Жалел, плакался в душе, перебирал. Расчувствуется, чуть ли не со слезой прошлое начинало лезть.
Зло не рождает добро. Всё – игра. В любой игре есть доля риска. В чём состоит выигрыш? В деньгах, в положении, в некоем моральном удовлетворении?
Казалось бы, ничего не осталось кроме привязанности. Может быть, это и есть то самое главное, что купить нельзя ни за какие деньги? Привязанность купить трудно. Можно купить тело, можно купить видимость любви, покорность. Можно купить возможность жить с человеком. Спать с ним. Можно всё обрисовать, как теперь делается, все положения, но занять подобающее место в сердце за деньги нельзя.
Чудно, жизнь пытается выстроить всех по ранжиру. Так и слышится, на первый-второй рассчитайсь. Первые, те, кто из окопов поднимаются, на свою пулю наверняка наткнутся. А вторые, кто сзади, кто в обозе?
На мгновение на лице появится замешательство. Рассуждения без последствий не бывают. Конечно, потом замешательство исчезнет, потом презрение к себе возникнет. Потом захочется махнуть на всё рукой. Винить некого, если сам привязался. Никто об этом не просил.
Ну, как тут совладать с жизнью? Она сначала завлекает, потом ставит перед фактом, потом наказывает. Длинный прейскурант этих наказаний. Кому, за что, сколько.
Намного проще было бы, если бы сила такая в человеке была, в любой момент он мог бы повернуться и уйти. И дело с концом. Ушёл и забыл. И никаких переживаний.
Но стоит лишь ответить, как тут же становится поздно что-то менять.
Не год и не два тянутся попытки нащупать настоящую цель жизни. Понять смысл, не растерять дух, наполниться содержанием. И вот, кажется, нашёл себя. Хочется поведать о годах и годах поиска, кем был, кем стал, что потерял, что приобрёл, какие люди проживали в это время рядом…
Странный город Боровск, через потерю близкого человека, отвёл место для этого?
Безразлично. Не он, не они, не некто – огромное Оно вынырнуло, и льётся, льётся, заполняя пустоту. Проклятая минута, в такую минуту ничего не знаешь, ни о чём не думаешь. И в то же время сладко и светло, хочется плакать. Долбит висок мысль, что ты никому не нужен, но и другое обволакивает: никому не нужное, оно нужно тебе.
Странно! Получается, свою маету, свою нерешительность, своё неумение распоряжаться отпущенной природой способностью, он спихнул некому Оно. Спихнул, приказав, как, бывало, приказывали на работе: «Делай».
Из чего делать, как, ни материалов, ни чертежа. Объяснили на пальцах. А «Оно» не шибко умное, оно не будет бежать впереди паровоза, оно отойдёт в сторону, присядет, и будет ждать. Кто кого обманет.
Вот и ждёшь ночи, ждёшь завтрашнего утра. Ночь всегда пуста. Отчего? Упорная сила из тьмы тащит на свет. Она же безостановочно ведёт вперёд.
Из темноты к свету, потом обратно в темноту. И никак не освободиться от навязчивых мыслей. Приторность какая-то есть в мыслях, лицемерие.
Вот бы побывать в хранилище, где неиссякаемый запас мыслей, откуда черпает человек живительную влагу. Только кто допустит.  Общий источник тот для всех, что-то вроде озера он, или у каждого своя мочажина, своё окно в болоте? Своя кружка нужна, чтобы своё черпануть. Толку пить из привязанной на цепи, захватанной разными губами… Это в советское время кружки были привязаны цепочкой к питьевому бачку на железнодорожных вокзалах… Что удивительно, никакой заразы не передавалось…
Потёр лоб, вгляделся в пустоту, отвернулся, потому что сделалось невыносимо. Померещилось, что теперь, что угодно можно сделать. Если всё равно, так без разницы, сейчас ли, или ещё, когда – всё равно.
«Как я устал».
И что с того? Кого это волнует? Кого волнуют тихие слова в мглистом воздухе?

                40


Свету не хватало. Тот свет, какой зажгла Евгения, померк. Было ни сладко, ни горько, ни плохо – никак. Пытался оправдать себя, что не попусту потратил жизнь, но настолько мелко это выходило, впору плеваться.
И, тем не менее, он ощущал присутствие Евгении. Во всём. Ощущал, что она отдалялась. Получалось, он уже не связывал Евгению со своим будущим. Вернее, не так, в том будущем Евгения занимала место побудительницы.
Жестоко это – скорее всего, так! Получалось, он один из многих, которые по трупам идут к своей цели, не осознавая это, но и не делая попытки хоть как-то прикрыть видимое.
Не ведая отпущенного времени, вроде как загадывал наперёд жизнь. Собирался воевать, рукава засучил, а не понимал, что с беспощадной жизнью воевать бессмысленно. Она кого угодно сомнёт.
Странное чувство, вдруг беспричинно приходило понимание, что Евгении не выкарабкаться. Он видел со стороны похороны. Хлопанье и шорох крыльев взлетающих голубей. Причём тут голуби, кроме голубей других птиц в городе полно.
Всё это создавало неловкость,- это чувство бывало у него в моменты невозможности определиться. Что-то тонкое обрывалось в груди.
Оборвалось, и щемящая нотка глохла, без возврата.
Нет, не возникало желания пасть на колени и молиться. До помрачения, исступлённо, казня себя. Он знал, изъян был в нём самом.
Способствовал ли он переносу боли, укреплял ли веру в провидение судьбы,- но Виктор чувствовал, что от этого изъяна должен избавиться. Отстранённость появилась. Обособленность. О ней хотелось говорить от третьего лица.
Это была пытка. Евгения была рядом, и она была недосягаема. Словно картина, висящая на стене: говори о ней всё, что пожелаешь, ответить она не может, разве поманить открывшимся взгляду непонятным видением. Чем поманить? Напомнить прошлое?
Прошлое и так ежесекундно напоминало о себе, в какой угол ни ткнись, всюду следы Евгении: на кухне её фартук висит, раскрытая книга на тумбочке, пяльцы с натянутой на них канвой. Три ряда крестиков. Шлепанцы сиротливо стояли возле кровати. Прихватки на крючке. Всё она.
В каждый свой приход в больницу Виктор отмечал, как Евгения слабеет. Ничего не ест. Каждый день варил для неё бульон, приносил, назавтра забирал нетронутый. Начнёт уговаривать поесть, в ответ: «Отстань. Не хочу». А сама всё смотрит и смотрит, смотрит не отрываясь, каким-то долгим взглядом.
Виктор подмечал, как тухнет взгляд, как сумеречный свет, пробиваясь из глубины зрачка, словно туманом растекался, замазывал до боли знакомое выражение лица. И морщинка, идущая от уголка рта к скуле делалась всё глубже и отчётливее.
Когда Евгения просила приподнять её на подушке повыше, Виктор поражался тому безволию тела, каким оно отзывалось на прикосновение. Какая-то особенная сухость тела, терявшего с каждым приходом в весе. Тело будто было отделено от болезни. Куда подевалась упругость, исходившее от прикосновений желание, трепет? Высохло не только тело, даже не столько, как, видимо, пропадало, истекало желание жить.
Он ничего не мог поделать. Женщины, лежавшие в восьмиместной палате, когда он приходил, одна за другой уходили в коридор. Смотрели на него с долей горечи, но безо всякого любопытства. Его присутствие тяготило их. Вообще, больные не пытались скрыть свою враждебность по отношению к нему, здоровому человеку. Не подавляли враждебность. Его винили. Это, конечно, от нездоровья.
Посещение больницы оставляло тягостное воспоминание. Рождало досаду, что он ничего не может изменить. Потом всё это будило воспоминания.
Тон, каким другой раз разговаривали с ним женщины, говорил о желании задеть. Он приходил в больницу, вроде бы, как в никуда, и уходил, унося подавленное настроение.
Никак не удавалось побороть чувства одиночества и заброшенности, они укоренялись глубоко внутри. Где друзья, где близкий человек, с которым можно было бы переброситься словом? Нет никого, кто бы действительно был нужен.
Предложить какой-то обмен, себя, допустим, Виктор не мог, хотя и понимал, что так убивает в себе жажду жить. Ладно, сейчас есть к кому ходить, а как не будет Евгении? Почему-то такая мысль заставляла пристальнее вглядываться в то, что окружало. Не в пустоте он жил. Она же, эта мысль, не давала и уходить в мечты. Этим он не мучил себя.
Спешил ли он в жизни? И да, и нет. Если бы была настоящая независимость, если бы не был он в тягость ни себе ни другим... Если бы он мог медленно, зная, что ему отпущена уйма времени, медленно нащупать путь.
Чувство справедливости было достаточно развито. Но справедливость не панацея, прямота суждений не подарок. Есть ещё глупое общественное мнение, с клеветой, с осуждением, с порицанием порыва, с желанием поставить на место.
Как ни называй, как ни относись, но всегда предстоит пройти узаконенный, предопределённый путь. Обычная ли будет дорога, сплошь из ухабов и рытвин, но её преодолеть нужно. Иначе ничего не добьёшься.
Таковы правила жизни. При определённых обстоятельствах зло может обернуться добром, добро может всплыть среди зла. Никому не дано знать причины удач и несчастий.
Глупо пытаться остановить жизнь только из-за того, что она оказалась не такой. Ну, распустил нюни, что, лучше из-за этого стало?
Выразилась же, глядя на него, на третий или четвёртый приход его в палату Татьяна, женщина, чем-то внешне схожая с Евгенией. У неё заболевание серьёзное было, непроходимость чего-то там, готовили отправить в область. Она говорила не для Виктора, а как бы в пустоту, сама с собой:
- Вы, Виктор, одиноки. Друзей, по всему нет. Небось тоска заедает?
- Пожалей, пожалей его,- фыркнула язвительно её соседка. - С чего ты взяла, что мужика тоска разъедает? Все они толстокожие.
- Он у меня хороший,- возразила на это Евгения.
- Хороший, когда спит носом к стенке… Все они хорошие… Обложит матом так, что не унесёшь, карманов не хватит.
Когда на тебя обращает внимание больная, которую, вроде бы, жалеть надо, то и не прислушиваешься, но произнесённые ею слова где-то откладываются. Не ты, а она утешает.
Татьяна что-то углядела. Чем «не таким» в её глазах Виктор показался? При этом, что бросилось в глаза, почему-то запомнилось, Татьяна говоря, как делают многие женщины, провела языком по верхней губе, потом по нижней, поднесла руку к горлу.
Не судила, просто высказала впечатление. Гипнотически заставила задуматься.
Опять и опять в ушах застряло это слово «толстокожие». Почему так, почему слово может впечатать в себя всё, особенно, если оно сказано вовремя, но как бы не к месту? Почему сразу меняется отношение? Меняется всё внешне: глаза распахиваются, голос делается уверенней, вроде бы, всё давить начинает сильнее...
Оброненное мимоходом суждение, полностью оголяло. Не любил, но привязался. Боится потерять любимую игрушку, но постепенно мирится с потерей.
Сколько раз слышал, что любить важно самому. Не быть любимым, любимым эгоисту приятно чувствовать.
«Ты и есть эгоист». Сидишь у кровати больной женщины, с которой прожил не один десяток лет, а думаешь, бог знает о чём. Это не случайность. Это проявление сущности. Такие минуты, такой момент перевёртывает мысли. В чём истинное одиночество?
Двадцать лет назад можно было бы ещё на что-то надеяться. А теперь? Кому будешь нужен? С твоим-то характером, с претензиями на особенность, с закрытой душой... Не только женщина, но и мужик должен… Женщина сначала должна лечь на душу, только потом в постель, а мужчина должен дать отклик, почувствовать силу...
Нет отклика, то в постели ничего не выйдет.
Выходит, слишком поглощён собой. Задрал планку слишком высоко. Больше смотрел на то, что внутри, как устроен свой мир. По сторонам не озирался. А надо было бы. Из-за этого и сил не хватило ни на любовь, ни на то, чтобы соответствовать людям, которые рядом. Всё откладывал «на потом».
А «потом» не бывает. Ценить надо то, что происходит сейчас. «Потом» - это некто нашёптывает на ухо странные слова, это галлюцинации, помрачение, это, наконец, запоздалое озарение, что глупо и нелепо мечтать. «Потом» слишком дорого обходится, слишком затратно, болезненно.
«Потом» в любом случае ничего не приносит взамен. Жизнь с «потом» – жизнь сумасшедшего. Может, в этом и есть радость, жить сумасшедшей жизнью.
Странно, но Виктор никогда не задумывался, сколько проживёт, что будет потом. Болезнь Евгении показала бренность всего.
Умирали люди, рождались, болели, приезжали, уезжали – это суета мира. Мира, где жили те люди. Параллельным был тот мир, перпендикулярным, но тот мир был не его миром.
Его мир не очерчивался четырьмя стенами. Никто не заставлял Виктора сидеть в замкнутом пространстве четырёх стен. Поездил по стране. Построил город. Почему же теперь тянет сидеть на стуле и смотреть тупо перед собой? Ждать, что-то должно произойти…
Голос, казалось, спросил:
- Откуда ты знаешь, что сначала должно произойти, что потом?
- Я ничего не знаю… Я никому не бросаю вызов. Я просто хочу освободиться, что-то сковывает. Пугает неопределённость. Если конец впереди,- так, пускай, он скорее настанет.
- Сам на себя набил обручи, а теперь ноешь, что они сковывают. Что сковывает?
- Пустота пространства. Никак не сделать свободно шаг, чтобы лёгкость появилась… Не могу понять жизнь. Жизнь без продвижения - непостижима. Глупо жить, если не позволяют жить, как ты хочешь.
- За собственную дурость жизнь винить нужно? Зажмурь глаза, заткни уши, надень маску, чтобы не улавливать запахи… Перестань обращать внимание на то, что и кто говорит. Никого не вини… Этим оправдаешься.
- Как же… Все заставляют оправдываться…
- А ты не оправдывайся. Живи нормально. Нормальные люди ничего не объясняют, они живут! Они едят, спят, занимаются любовью, умирают. А ты метишь в толкователи. Как экстрасенс. Не говоришь, но подразумеваешь,- я – маленький человек. От меня ничего не зависит. Я - тот, кто ослеплён любовью. Я могу утешиться словами. Не понимаешь, что человека озлобленного, слова только ещё больше распаляют. Ты на чувства давишь. Чувства,- штука губительная.
- Кто, я? Чувства? Все чувства - крах. Всемирный потоп – крах, пожар – крах. Любовь имеет конец. Человеческие отношения - с шипами они. 
- Всё зависит от случая. От пустяка, от недоразумения. 
- Смешно слушать, что пустяк правит миром… А куда деть правду? Правду ту, которую совсем необязательно называть вслух? Опять зациклился на «кто-то»! Не кто-то, а ты сам поехал в Кутоган, не кто-то, а ты явился причиной разрыва Евгении с прежним мужем. Причина всему виной. Причина привела и в Боровск. Пройдёт время, всё станет ясно.
- Что за причина, по которой люди, которые здесь живут, не приняли меня? Может, я другой? Никому не мешаю, никого не обидел… А они бросают любопытные взгляды и всё.
- Никого не осуждай. Никого не упрекай. У каждого своё место в мире. Здесь такие понятия. Убеждения разные.
Тебе раскаяться нужно за какой-то поступок, вот и всё. Утешение ждёшь – радуйся, ты жив. Плевать на мнение.
Солнце светит. Впечатление рождает мимолётный взгляд. В сущность никто не стремится проникнуть. Радуйся.
Огород, рыбалка, машина. Водочки дёрнуть, закрутить интрижку. Раз ничего из этого у тебя нет, ты не интересен. Твои переживания – тьфу, и разотри!
- Выходит, больше судьба мне ничего не пошлёт? Ничего. Лай собаки. Почему на улице лает собака, лает и лает? И ведь лает не впустую. Кто-то отдалённо разговаривает, кто-то прошёл, потревожил шерсть в собачьем ухе. А может, собака чувствует приближающуюся катастрофу, люде трясение, трещину отношений, которая ширится и ширится?
- Ну и представления! На хрена это тебе нужно?  Сознательный. Ты своё духовное дыхание измеряешь непонятным откровением. Прицепиться хочешь к откровениям поколений. Влезть в историю. По наитию живёшь. Слишком узко горлышко, в которое ты протиснуться норовишь. Да пойми, чудило, нет у тебя такого права судить…
Тот, неведомый, высказывался грубо и непримиримо, напрямик. Тот не ссылался на разные хотения, не сетовал на непреодолимые препятствия. Тот не уповал ни на какую гордость, не думал над своими словами: смеяться над ними будут, или плакать. Он как бы говорил,- ищи возможность жить.
- Уйдёт Евгения, помрёшь ты, вымрет всё теперешнее, народится на смену вашему - новое. В том новом места тебе не будет. Тебе сейчас, и в перестройке, и в «развитой» демократии, места нет. Всё другим будет. И что? И зачем попу гармонь? Зачем все рассуждения? Цель твоих усилий недостижима. Будь добр, трезвую способность ума направь в нужное русло.

                41

Ночь. Собака всё лает и лает. Где-то у дома, напротив, через дорогу. Словно её палкой дразнят. Срывается на визг. Как поверить после этого, что темнота пустая?
Татьяна обмолвилась об одиночестве. На что намекала?
Женщина судит строже, больнее. «Ты довёл свою жену до такого, ты. Это вы, мужики, нас мордуете»,- так говорил взгляд. Удавом на тебя глядела.
А в первое своё посещение палаты вызвал интерес. Посматривали с любопытством. Евгения видимо рассказала, что муж у неё «пишет». А потом почему-то выходить стали, стоило прийти. Видимо, им было что-то известно, за чем подсматривать было нехорошо. Видимо, они хотели оставить его с глазу на глаз с женой, чтобы главные слова были произнесены наедине.
Виктору хотелось бросить всё к чёрту и уйти, куда глаза глядят. Если бы кто-то намекнул, что у него в душе и теле невероятная до пустоты лёгкость, Виктор посмотрел бы на него с недоумением. Он забыл такое состояние. Он не ощущал себя ни в чём. Ни лёгкости, ни безмолвия, нет и всепонимания. Нет ни смысла жизни, ничего нет.
Посмотреть со стороны – равнодушие, безучастность. Ковырни глубже – горит и холодеет, и дурацкая боязнь встретиться глазами,- не знаешь, что делать, как сидеть, как стоять. Воображение ведёт себя причудливо. Выносит на поверхность повествование отношений. Выстраиваются они не в ряд, а путаются, сплошные перескоки.
«Что мне делать со своей любовью,- так и говорят глаза Евгении. - Кому я могу её передать? Я не хочу свою любовь уносить с собой».
Духовное бессилие, малодушие, о котором Виктор не мог признаться, опустошало. Он будто путался в сетях, которые, неизвестно, когда и кто поставил. Лишь смутно угадывал истинные причины своего малодушия.
В который раз вспоминался заснеженный Кутоган, морозная вьюжная ночь, едва различимые бараки и вагончики. И кружащаяся на узкой тропинке Евгения… Он был рядом... Они всё время вместе, всё время рядом.
Виктор смотрел и смотрел в ту темноту и с растущим смятением понимал, что никто оттуда не произнесёт ни одного оценивающего слова.
Звёздное небо. Небо, закрытое тучами. Тучи елозят своим брюхам по крышам бараков. Вал песка, который подобно бархану опоясывал домишки, засыпанные снегом по окна… Домишки ужались от мороза. Растопырки-сучья лиственницы напротив окон, крестообразное перекрестье окна – всё это далеко-далеко, но оно было.
Выбросить бы что-то, но выбросить не выходит. А ведь уверял себя, что делает только то, что считает нужным… Нужным для кого?  Когда из прошлого выплывает нечто незнакомое, малопонятное, которое касается не только, и не столько тебя самого – пугаешься. Непонятное будит тоску.
Евгения, казалось, сама погружалась в его замешательство и растерянность. Если она смотрела спокойно и как-то отстранённо, то казалось, она наперёд знала все мысли, Виктора охватывал страх.
Нет, Евгения не лежала молча, она расспрашивала, что Виктор варит для себя, когда Сашка думает приехать, просила, чтобы Виктор поговорил с лечащим врачом, чтобы её выписали, дома она наверняка поднимется на ноги скорее.
Рассказывала, как в ноздрю заталкивали километровый бинт. И всё время прикрывала его ладонь своей ладонью. Искривлённые болезнью пальцы, тонкие, словно вытащенные из доски гвоздики, мелко подрагивали.
Возле подушки, так чтобы легко было достать рукой, лежала комком простынь вся в пятнах крови. «Мой носовой платок».
На соседней кровати рядом с Евгенией лежала молодая женщина, видимо, на обследовании.  При появлении Виктора, она отворачивалась. Сразу в глаза бросилось, что больно она цветущая и ухоженная. И отворачивалась она недовольно. Ей мешали отдыхать.
Она не прислушивалась к разговору, ей в этом не было надобности. Но по тому, как начинала ворочаться, по слышавшемуся из-под одеяла бурчанию, что не дают поспать, больница не дом для свиданий, было видно, насколько ей было наплевать на всё вокруг, исключая себя. Она с ворчанием и выходила последней. Демонстративно фыркала.
- Жёнушка крутого,- говорила Евгения, провожая её взглядом. - Ни с кем не разговаривает, ни разу воды не подала. Считает ниже своего достоинства.
- Так чего в общей палате лежит – ну, и лежала бы в отдельной.
- Денег жалко. Да и здесь, случись что, позвать сестру, есть кому. Ты не гляди, что ухоженная – гнилая насквозь.
- Гнилая, как гнилая жизнь теперь,- добавил Виктор.
Визиты в больницу, отчуждённость, попытки настроить себя на неизбежную потерю, такое поведение приводило к странным вещам, он начал чувствовать страдания других. Он стал наблюдателен. Но появилась нетерпимость ко всему тому, что вызывало фальшь.
Хотелось услышать определяющие слова, слова, которые заставили бы перестать обманывать себя. Не тайно чего-то хотеть, а открыто, установить день, с которого он бы, Виктор, перестал бы прикидываться, перестал бы выдавать себя за другого. Всех бы простил.
Чтобы можно было, если такое возможно в его положении, отдаться искреннему порыву хоть горечи, хоть радости. Чтобы искренне не заблуждаться, не оправдываться бы ни перед кем. Нёс до сих пор он своё горе, переживал молча в одиночестве, так пускай все узнают меру его переживаниям.
Зачем? Что это изменит? Никого не касается, что переживаешь внутри. Сожаления захотел? По головке некому погладить? По головке погладят, но потребуют что-то взамен.
Смешным кажется человек, который пыжится.
Жизнь – обман, смерть – обман. Всё обман. Обманывают,-  манят неизвестностью. Видишь это и понимаешь. Стоит дать себе волю, как переполнит злоба. Злоба неминуемо приводит к разладу.
Шире чем есть, глаза не распахнутся. Не стоит рисковать. Правда, на то и, правда, чтобы не бояться её. Ни тогда, когда говоришь её самому себе, ни тогда, когда, без разницы в какой форме, говорят её тебе другие. Глядя в упор, хихикая из-за угла, в письменной ли форме, устно… Если настолько уверен, что в состоянии перенести всё, то и простить простишь.
Правда делает глаза проницательными, они видели всё, что странно, глаза никого не осуждали слишком сурово.
Подбирать слова, когда надо было что-то сказать, стало невыносимо трудно. Виктор тяготился своей привычки разговаривать с людьми, не глядя им в глаза. Ему казалось. чужие глаза протыкают насквозь. Всё время хотелось отстраниться. И не пропадало ощущение, что что кто-то стоит сзади, что-то висит. Из-за этого вскидывался, оглядывался – никого.
В обмане ощущений жить сладостно. Проскочил, избежал, перехитрил. И нет дела до того, что щель ширится, в неё мусор проваливается, копится он в загашнике.
В начале мусор - чистое любопытства, потом окатыши злости появляются, потом камни мести. Потом плевок в твою сторону, ты ответишь. А потом и интерес проявляется - прутиком шевелить в щели, бередить раны.
В который раз приходили в голову слова: «Жизнь специально ставит перед человеком трудности, чтобы испытать его волю». По поводу чего были произнесены те слова, кем, но они родили смурь.
Настораживало, что не кто-то мешал жить, не кто-то трудности ставил, а неопределённое тяготило – жизнь. Выходило, вали на неё всё, она не человек, к суду её не привлечёшь.
Жизнь на ком-то отыграется. Не на тебе, так на соседях, на ближайших родственниках, на потомках… Этого знать, никому не дано.
Чтобы достичь чего-то большого, нужно и голодать, и перенести унижение, и горечь потери ощутить. В этом заключалась дурацкая правда.
Нет сил, вынести несправедливость, – иди в сторожа. Ружьё, заряженное солью, тулуп, топчан с набитым соломой тюфяком. Кури, мечтай. Пролёживай бока.
И нечего мечтать. То, что каждый несёт в себе, характеризует только его. Этим нельзя торговать ни под каким видом.
Достойное с первого раза взгляду не откроется. Оно находится в связке с чем-то. А что от чего отделять – непонятно. Достойное человек с собой в могилу уносит. Дрянь, заведомую дрянь, выставляет на показ.
Дрянь, как пограничный столб, она предупреждает, заходить за линию опасно. Но кого остановит предупреждающий знак? Хочется заглянуть, хочется отпечатать свой след на полосе, поглядеть, как он будет выглядеть на фоне других следов.
В жизни свой след должен быть дальше протоптан, твоя отметина должна быть выше всех.
Кощунственно было так думать в те дни, когда родной человек уходил. Но так думалось. Ничего поделать с этим Виктор не мог.
В эти дни дошло, он понял, что судьба благоволила к нему. Она подсунула Евгению, она как бы за руку провела. Жизнь с Евгенией – это подарок судьбы.
Если до Евгении он был погружён в себя, то жена по-новому заставила взглянуть на мир. Жадно начал жить, вкус жизни почувствовал. Чувством проверял, как откликается жизнь на всё.
- Вить, я хочу, чтобы ты знал, я любила тебя. Любила, как ни одна женщина на свете. Я боялась тебя и любила.
- Почему?
- Потому что устала, устала бороться. Мне плохо. Я цепляюсь за жизнь изо всех сил, а теперь поняла, что я одна хочу жить, все устали от моей болезни. Никто не верит, что выкарабкаюсь. И ты не веришь.  Я так чувствую. Я всех измучила. Жизнь кончена. Мне нечем оправдаться.
Слова Евгении поразили, Виктор отказывался их понять.
Евгения говорила шепотом. Виктор с ужасом увидел, что глаза жены пусты, нет в них блика. В них стояли слёзы, но исчезло выражение, исчезло желание жить.
- Жалею, что так говорю, огорчаю этими словами, но пойми, всему есть предел. Я устала. Я сама осудила свою болезнь, а этого ни в коем случае делать нельзя. Могла бы смолчать, чтобы избавить тебя от лишних терзаний. Но зачем? Мою боль никто на себя не примерил ни разу. Ты – сильный. Только не оставляй Сашку. Ему поддержка нужна. Он весь в дедушку.
Виктору показалось, что Евгения отодвинулась далеко-далеко. Голос слышался из туманного далека.
- Перестань. Сашка завтра приедет.
Евгения взглянула ему в лицо. Подобие улыбки тронуло губы. На щеках заиграл слабый румянец.
- Я была счастливая. Ты понимаешь, я с тобой была счастливая!
- И я с тобой,- сказал Виктор. В горле запершило, он, пересиливая спазм, сделал неловкое движение. Ни с чего начал давить воротник рубашки.
Что-то незримое стоит между людьми. Это может быть недовольство, обида. Не к месту сказанное слово.
 Получается, сначала изводим близких людей своим недоверием, своим равнодушием, упрёками. Потом, пройдясь по кладбищу, оцениваем могилы, вынюхиваем, любопытствуем, сверяем фотографии на памятниках. Потом строим храмы спасения из желания обезопасить себя.
И словами, словами сопровождаем каждый свой шаг. Оправдываемся словами. Боимся быть причастными, боимся стать соучастниками. Скорее бы забыть. Забыть для того, чтобы перекрыть к сердцу приток ручейка сострадания.

                42

В какой-то момент в голову Виктора пришла крамольная мысль, если бы ему сейчас пришлось выбирать из двух любовей, к Евгении или возможность писать, вторая, так казалось, по крайней мере, сейчас, заняла бы большее место.
«Сейчас» - оно понятно! Полная прострация. Полное неприятие действительности. Нужно куда-то уйти, но куда,- любая дорога приведёт к концу. Жизнь кончится. Стать другим, не допустят. 
Это вытекало из только что пришедшей в голову мысли, перешёл самую высокую точку страданий, макушку горы перевалил, предстоит трудный спуск в ущелье. Страдание становится в этом случае как бы другим, не таким тяжёлым. Переживания теряли остроту. При спуске главное - уметь тормозить. В том числе и чувства.
Бред, но это так. Выходит, он жалеет себя больше, чем кого бы то ни было. Но ведь и по отношению к другим горечь жалости есть. Горечь,- это только неумный скажет, что горечь – капля. Какая капля? Озеро отравы, океан отравы, и ни плота, ни лодки, ни спасательного круга, чтобы этот океан переплыть.
Забредёшь по колено в воду, протянешь руки к тому, далёкому-далёкому, едва-едва смутно видневшемуся берегу, да хоть сто лет простой, тот берег не приблизится.
И что? Никто не даст возможность простоять, даже на одной ноге, сто лет, ничего не делая.  Стоять без дела,- нет такого права. Привычные обязанности потребуют настоятельнее вернуться в обычную жизнь. Сама жизнь подаст какой-то особый знак.
Голодным не прожить. Значит, варить нужно. Ходить по магазинам, ходить в баню. Разглядывать лица прохожих, невзирая ни на какое душевное состояние. Не наденешь же маску, не отгородишься занавеской. Не поймут.
Плевать! Что-то сверхъестественное не делается. Твоё мучение не перерастёт в приступ отчаяния. Ну, случится срыв, ну, станешь неуправляемым, ну, сорвёшься – запьёшь, начнёшь бомжевать, свяжешься с человеческими отбросами, станешь одним из… Мир перешагнёт всё это, не поморщится… Да люди в сто раз переживали большее горе. Был же ведь счастлив?
Был счастлив, дай побыть счастливым другим. Может, ты своим счастьем кому-то загораживал дорогу к его счастью? Освободишь проход, кто-то урвёт кусок жирнее. За счёт одного из вас.
В этом состоит трагедия жизни. Жить, доживать, изживать зло, проклятье, наведённую порчу… Счастье одного – несчастье кого-то.
Чтобы ни пытался нашептать жизни в горестном бреду, слова ли утешения, слова ли покаяния, слова ли осуждения – они не проникнут сквозь стену отчаяния. Толстую стену, высокую стену. Холодную стену.
Непонятно. Что, хочешь больше или хочешь как-то иначе? Иначе быть не может. Иначе – это что-то ужасное.
Последний срок, последняя возможность. Раз всё последнее, чего надсаживаться? Есть же что-то важное. Главным оно зовётся. Всё остальное – чепуха. Суть, суть надо отыскать.
Чтобы растопить ледяную корку в сердце, не хватит всех дров, какие запасают жители своих домов города Боровска. Трубы десятков домов дымят.
Вот же состояние, кажется, кто-то со стороны смотрит. А вот же, нет ни возмущения, ни желания пройти мимо этого взгляда. Вообще-то странно, не разглядывать того, кто на тебя пялится. Это надо умудриться задавить в себе любопытство.
Виктор полу хмыкнул. Ерунда какая-то. Всё вроде бы понятно. Конец определён. Кучу вещей переделать нужно. Позарез нужно.
Чего, собственно, нужно? Должен что-то делать – делай.
Раз что-то понял, ну и тяни мысль в том направление. А иначе можно развеять и потерять всё самое лучшее. Вот же, всё течёт вскользь: мысли, воспоминания, какие-то картинки из далёкого прошлого, вчерашнее. И никакого возбуждения.
Кажется, что засело глубоко внутри, чувство вины, оно должно распластать на полу. Под протыкающие лучи солнца должно выставить, чтобы извивался и ползал на солнцепёке, как червяк на горячем асфальте. И при этом никакой укоризны, никакого упрёка.
Почему тогда, как о спасительном нечто, думается о каком-то «раньше»? «Раньше», скорее, безумно давно, точно не вчера, совершал какие-то деяния. Умирал и воскрешался. Невидимкой проскальзывал куда угодно. И никаких сомнений, никакого разочарования. А теперь любая мечта кажется глупой и пустой. Времяпровождением, и ничем иным.
Откуда тогда ощущение тайны и потери? Одинок и независим. Почему ж хочется с кем-то пересечься взглядами? 
Как же достало это ощущение неприкаянности, отщепенства, суеты. Кажется, вечность оно будет преследовать. Вот было бы хорошо, завтра встал, и следа нет от мороки. Следа чего? Что томит? Не такой, как все? Дудки! Давно вычеркнут из длинного списка особо отмеченных.
«Лучше пять минут побыть королевой, чем пять лет копать траншею».
Для кого лучше? Можно есть по одному яблоку в день, можно ведро яблок сразу умять. И что? Какая польза?
Вот же прицепилась мысль о пользе и королеве. Ущипни сам себя, не во сне всё происходит. Никто не гонится за тобой, и ты никого не догоняешь.
Сердишься, возражаешь, доказываешь свою правоту,- так это от бессилия. Ни ты сам ничего не понимаешь, ни тебя понять не хотят. 
Королеву за пять минут не задурить. Она всёжки женщина. Пяти минут не хватит для женского удовольствия. Глупые мысли. Они оттого что непорядок внутри, расстройство.
А почему же тогда вдруг становится тепло, совсем хорошо, вроде, как и в сон кидать стало?
Сон – спасение. Из сна выносишь картинку. Только вот бы суметь её рассмотреть. Перетерпел – одни тени начинают мелькать. Проснуться бы на минуту раньше.
Проснуться, чтобы насытиться… Для того, чтобы расстаться.
Полубредовые мысли. Вереница за вереницей. Вспыхивают на стене, считываешь их оттуда. Пришли, ушли. Вспомнил, забыл.
Почему кто-то о ком-то помнить должен? Не потому ли, что веришь? Ну, вспомнят, вспомнят и тут же забудут. Не ко времени вспомнили.
Дурное состояние при котором не можешь женщину приласкать. Это отторжением попахивает. Ну и притихни. Задави в себе мужика.
Противно всё время чувствовать себя виноватым. Виноватым, потому что сам так решил… Наплюй!
Что за глупые мысли? Откуда они? Почему именно в эту минуту они пришли?
День прожил в полубредовом состоянии, два дня, неделю. Привычным такое состояние стало.
Давно не замирает сердце оттого, что Евгения рядом. Ни разу не сдавила сердце ревность. Может, когда-то её и обидел? Может…Но ведь было счастливое предчувствие, завтра будет лучше, чем сегодня. Или чем вчера.
Предчувствие? Глупость.
Родители всю жизнь в ожидании прожили. В ожидании снижения налогов, в ожидании коммунизма, в надежде получить отдельную квартиру. Хотя бы раз искупаться в собственной ванне. За границу съездить, посмотреть, как там живут...
Нет, наверное, за границу их не тянуло. Чего про заграницу говорить, если радовались, Виктор помнил, пружинному матрацу. Сколько радости было, когда купили стиральную машину. А сколько радости было, когда газ в дом провели.
Глупо, преступно рассматривать варианты, делать выбор между больной женщиной, когда-то желанной, и никому не нужным времяпровождением. Выбор недоступен большинству. В дождь всё одно предпочтёшь зонтик листу лопуха.
Откуда тогда самоуверенность, что всё сумеешь пережить? От постоянной неуверенности она?
Если и есть что-то собственное за душой, то оно мало интересно для других. Жизнь прожил, а цель жизни всё ещё не нащупал. Всё сомневаешься, городишь бытовые проблемы. Невозможно до бесконечности улучшать прожитый день. Невозможно поправить прошлое.
Предчувствие перемен тревожит. Новая неоткрытая жизнь, созерцание её, потеря себя – несёт грусть.
Грусть оттого, что уже ничего не изменить. Молоденькие девушки не смотрят. Замшелый пень. Под корой мураши поселились, в трещины песка нанесло, сучки омертвели. Холоден, стар. Ягель на бороде растёт. К такому и прикоснуться западло.
Время прошло. Искать же утешение у ровесниц, пытаться ласкать их отвисшие груди, вминать свой живот в их отяжелевшие животы,- какой в этом прок? Это ещё больше погрузит в свою неполноценность. Нет, одной задницей на пять базаров сесть невозможно.
Задница, задница! Раньше не поражало, что чувствуют другие, а тут прожиг сознания произошёл. Не сознания, а распущенность разыгралась. Седина в бороду, бес в ребро.
Хочется задавать безответные вопросы. Чего мучиться смыслом жизни, искать то, чего и найти нельзя. Постепенно отмирают естественные желания тела. Скоро придёт старость и одиночество. Сознанию уже не нужен поток информации. Плевать на мнимые премудрости. Сколько той жизни осталось! Живи в радость.
В радость для тела, для души, чтобы получать удовольствия?
Небо прочерчивают кометы, в толщах океанских вод рыбы сбиваются в косяки. Из темноты вырываются плотные, похожие на отдалённые стоны, звуки. Всё глухо и неведомо. Не у кого спросить. Ни до кого не докричаться. Равнодушен тот, кто крутит заводную ручку мироздания. Нет у него памяти.
Память! А что такое память? Она, наверное, тяжёлый вздох прошлого. Животная интуиция, ночной жуткий благовест, предзнаменование ещё чего-то…
Отчего тогда тёплый и беззлобный порыв нахлынул?
Мысль сжала. Конечно, не стал тем, кем мог бы стать, скорее всего, не состоялся, не набрёл на дорогу, шарахался по окраинам. Шагать бы и шагать, да заплутался в просёлках. Слишком много их другие напротоптали. Ладно бы в одном направлении. Хотя, хотя выбор направления за каждым человеком.
Нечаянность много значит. Нечаянно ступаешь в слякоть подсохшей лужи. Ступил, тут бы не поскользнуться, не сгромыхнуть костями. Не пустить бы на ветер бранное слово.
За всё расплата. За искушение, за соблазн, за деяния, за помыслы.
А кто-то требует смотреть преданно и восхищённо. Любовно смотреть на окружающее. Загораживает расплату.
Расплата! Она раздирает человека на две половинки. Хочется, чтобы на перепутье кто-то от бед заслонил. Должен быть у каждого какой-то оберег. Взял ладанку в руку, согрел своим теплом, прижал к груди,- глядишь, открылся путь к истинной жизни.
Жизнь – мизерна. Кто хочет соблазняться, тот и соблазняется. Нечего раскорячиваться перед неизвестностью. Мелкими шажками скользкие места преодолевать нужно. Широко шагать – штаны порвёшь.
Контролировать половинки надо, смотреть, какая из половинок, видимая или невидимая, главенствовать примется. Если та, что для других невидима, то беды не миновать. Заведёт, закружит. Если та, какой сам себе кажешься, то сгоришь от стыда. Неловкость ходу не даст. Куда ни кинься,- везде клин.
Слишком много груза на плечи взвалили. Настроился терпеть, да туман скрывает дорогу. Нащупывать приходится. А это отнимает силы и время. И дураку понятно, что одна дорога, среди множеств, настоящим путём может быть.
Дорога-то одна, да мыслей разных – куча. И пошленькие в каждом сидят, подзуживают. С виду только все правильные, а ковырни,- замучаешься отплёвываться.
Что важнее – миг красоты, выхватить из серости повседневности или видение, подслушать диалог, передать изумление? Нравится бесцельно сидеть, думать о чём-то хорошем, потом куда-то идти. Как ты сам говоришь, «нарезать круги». Это нагрузка. Но от этого удовлетворения, нет. Нет праздника. Праздник,- когда приступаешь к чему-то, и дрожь подирает, аж слюнки текут.
Прекрасно. Высуни лицо в форточку. Воздух, воздух какой! Подавиться им можно. Вдохни в себя со свистом. Чисто отмытое стекло.
Сколько раз уверял себя, что пустого человека видишь сразу. Что, лучше от этого стал? Деньги лопатой грести научился?
Страх прошёл. Не было его. Просто набегали волны, какая-то краем зацепила. И не вымочила, но и ощущение сухости пропало. Ощущение сухости - давно забытое чувство, ничему и ничем уже нельзя помочь.
Обворовала жизнь. И жена больной досталась. Приходилось её жалеть. Старался сделать так, чтобы она не раскисала, не сосредоточивалась на своей болезни. Делал вид, что порядок в доме это её рук дело.
Конечно, её. Любила же она убираться, с тряпкой ходить, пыль вытирала. Чистюля.
Может, она так глушила в себе растерянность, свою нелюбовь?
Что в ответ? Лихорадочный взгляд… Что-то хочется услышать.
Равнодушие растёт. Дом – уют не кажется чем-то особенным. Прикосновение к жене – никакого отклика. Писать вовсе не хочется. Накатывало, так и пяти слов не собрать было в предложение. Выдохся, иссяк.
Во всём ощущение чего-то плохого. Жалости, например, к себе. От этого порывы и движения казались непонятными, незавершёнными, смазанными. Да и невозможность выговориться, неспособность кому-то передать свои ощущения, готового слушателя рядом не было, это превращало Виктора в маленького, задрипанного, придавленного жизнью человечка. Червячка внутри огромного яблока.
Кто-то осуждал, находились и такие, кто жалел.  Большинству было как бы и наплевать.
Годы болезни Евгении перечеркнули прошлое. Есть что вспомнить, а не вспоминается. Вернее, не хочется вспоминать, теперешнее напрочь убило всё.
Человек в больнице, а не глохнет похотливый трепет неисцелённого желания. Сколько за жизнь в среднем мужик имеет сношений с женщиной? Пять тысяч, шесть, десять тысяч раз?  Что, не добрал? Стало плохо и жалостливо. Ну, и где самоотверженность? Она тоже своего рода жажда острых ощущений. Женщина ведь символизирует соблазн обмана.
Нарисованная картина должна увлекать. В мечтах и в жизни по-разному мерится красота и ощущения.
Всё минутная вспышка. Всё игра времени. За столько лет всё переболело, выгорело внутри. С кочки на кочку жизнь перепрыгивал, шатучую доску над провалами мостил. Сколько раз было, нужно вперёд шагать, а ноги не идут. Кто тебя поддерживал, кто опорой был? Правильно, Евгения!
Потерял на какое-то время уверенность, поддался. Почувствовал, как зашатались опоры, как начало кружить, как начал тонуть в мелких страстях.
Что, давно не летал во сне, перестал быть невидимкой? В обрядовой религии, в способности подчиняться инстинкту, в восторженной минутке, когда крепнет мечта, хочешь отыскать утешение?
Смирение, только смирение из-под ударов судьбы выведет. Перебери жизнь, может, как когда-то, когда работал в школе, сделал шажок навстречу смерти? Согласился, что всё зря в жизни? Тогда судьба отвела руку. Судьба неподвластна жизни. Утешает она и куда-то подталкивает. Куда?
Сколько бы мысленно ни прижимался к женщине, ощущение холодности не пропадало. Хочется любить, а всё легковесным выходило, пустым, всё обрывалось на полуслове. Согласие какое-то требовалось. Смотрел, и думал о разных вещах. Не то чтобы отпускало, не то чтобы освобождался от чего-то. Обжигало, лихорадка пробуждала тело.
Яблоню потрясти нужно, чтобы яблочком полакомиться. Грустно оттого бывает, что всё наполненным кажется: тепло, светит солнце, зеленеют кусты, небо синее-синее… И вдруг поймёшь, что жизнь пролетела. Ужас как скоро. И ни один день, как масло с краюхи хлеба, не соскрести, и не спрятать в сундук для заначки.
Со всей горечью угрызения, глумления над собственной беспомощностью откроется правда, которую таил, не трогал, держал как бы на чёрный день. Что уж точно, не бередил, скрывал её от самого себя. 
Выходит, не любил Евгению? Уважал, ценил, считался с её мнением, в некотором роде боготворил, но это отчаяние эгоиста. Беспросветье свело, только не любовь. Лёгкой жизни хотел.
Нетерпение жжёт. Заставляет суетиться. Мысль, душа, природный талант, преодолев барьер, воли требуют.
Воли, воли!
А что же и куда гонит мысль? Что не даёт время понежиться в постели, остановиться, поразмышлять? Подспудно ждёшь толчок. В радость жить хочется. В радость, в радость.
И любить в радость, и писать книги, и воспоминания должны только радостью наполняться.

                43

Несколько миров у жизни. Какой же силой, убеждённостью нужно обладать, чтобы торить свой путь.
Конечно, без колебаний не обойтись. Вот и приходится нарочито поразглядывать вблизи, как меняется выражение лица. Всё согласно предназначению. Любовь к женщине не предназначение, а лишь способ заполучить единомышленника. Многие утверждают, что от любви хорошеют.
Чёртик поселился в душе. Маленький, проскочить в щелку для него труда не составляет. Юркий он. Только никак не понять, почему тот чёртик раскисать начал. Гадство в нём зародилось, проверить всё ему понадобилось. Начал нашёптывать:
- Проверь, проверь…
И смеётся при этом гаденько, и учёт вести начинает, и заначки какие-то откладывает. Неотвязность какая-то во всём этом.
Из-за неотвязности перестал в себе себя находить. Не понять, от кого стал зависеть, что сковывает, что не даёт шагу шагнуть без того, чтобы не оглянуться. Не властен стал над своими поступками. Ни над шагами, которыми дорогу мерил, ни над словами. Над словами особенно.
А ведь начиналось всё так хорошо. Вот бы вернуться назад, и отыскать ту закорючку, с которой перекор пошёл. Пережить бы всё заново. Заглянуть в глаза.
Перекор – он сродни плевку в душу. Это - без сомнения. Но ведь нет желания высмотреть в глазах сидящего напротив человека отклик. В купе вагона, в салоне автобуса редко кто друг на друга смотрит. Больше по полу взглядом шарят, по обуви, по одежде. А перехватишь взгляд - да таким взглядом только манекены рассматривать.
За первой мыслью обязательно выплывет вторая. Вот если бы внезапно исчезла привязанность, он расстался с Евгенией, что дальше? Конечно, он помнил бы жену, может, как хорошую знакомую. Не было бы теперешних мучительных переживаний, длинной череды болезней, обострений. То улучшения состояния, то снова рецидивы. И так бесконечно. Груз, наверное, с плеч спал бы. Больше сил начал тратить во благо себе.
Так что?
Не переживал бы о чём-то невозвратном. Ежедневная, иной раз два раза в день, ходьба в больницу, перешла бы на редкие визиты. Чисто дружественные, как к хорошо знакомому человеку. И не сидел бы молча возле постели больной, не вымучивал, что бы такое сказать, как обнадёжить, а сыпал бы словами, как все посетители.
Само собой, убедительные слова чужому человеку нашлись бы. И готовые предложения, и интонация продолжения была бы соответствующей. И не пятился бы от кровати к двери, не ловил бы на себе укоризненный взгляд, не щемило бы нутро. Ушёл, ну, и ушёл!
Всё можно свалить на болезнь. Она всему виной.  Нашёл причину. Уколы, мази, врачи, врачи. Хорошо ненцам, они в прошлом не утруждали себя вознёй с больным человеком. Оставляли его на месте последней стоянки. Выживет, так догонит. Не выживет – судьба такая. Плакать не принято. Трухлявому дереву в лесу тоже подпорку никто ставить не будет. Больной зверь уходит из стаи.
Жестоко. Но это так. Это – жизнь.
За зимой следует весна, весну сменяет лето, лето – осень. И никаких трагедий. Выпадет снег – растает. Главное, ни к чему не следует привязываться душой. Отключить сознание надо.
Отключил бы…Теперь вот…самое худшее. Не муж должен хоронить жену. Ничем иным как чёрствостью не объяснить такие мысли.
Виктор устыдился своей чёрствости. Уничижающе подумал про себя, что он – настоящая сволочь! Впрочем, на эту мысль не рассердился. В мысли было что-то хамское. Она не была вызовом всему.
И не возникла потребность что-то схватить, куда-то бежать, ломать, или забить дополнительный гвоздь, для крепости, в им воздвигнутое сооружение опустошения. Как раз наоборот. Опустошение обездвиживало.
Может быть, впервые он понял, как это хорошо быть в стороне от разговоров, от распрей, от перекрёстных взглядов. Только так можно почувствовать, что что-то значишь.
Следовательно, боролся он вовсе не с собой, боролся с болезнью близкого человека, а это сродни борьбы с болезнью мира. Всем боролся, манерой поведения, способностью терпеть, даже, нелюдимостью. Боролся своею самобытностью.
Он - единственный. Не один из многих, кто наносит визиты вежливости, говорит заученные фразы, чтобы только отстали, он имел цену.
Но отчего-то становилось не по себе. Всё совершенно непонятно. Почему он сидит, почему ничего не делает? Словно в неотвязном сне находится. Зачем? Как из него выйти? От кого выход зависит?
Тяжеловатые мысли грудились одна на другую, с трудом пропихивались, напрягали мозг. Тяжесть в голове напоминала об их существовании, сомневаться не приходилось. Было чему стыдиться, было, от чего отказаться.
До болезни Евгении он знал, что можно всю жизнь тешить себя иллюзиями, проходить в безнадёжных дураках, быть жалким подобием многих и многих. И в то же время мечтать о величии.
Величие… Оно не лестница, приставленная к стене дома. Это к лестнице тянет подойти, подержаться за ступеньку, постоять возле, глядя вверх. Вверху грёзы. Нет никого вблизи, на ступеньку-другую вскарабкаешься.
А если лестница на сеновал ведет, или на чердак дома, так вообще отлично. На сеновале может ждать женщина.
Ощущение странное, законы вверху отличаются от законов внизу. Наверху всё лучше. Другие запахи, другой вид, воздуху больше. Мечтать сладостнее.
Болезнь взрастила червя сомнения. Червь удерживающую нитку перегрызть может. В один момент всё может рухнуть. И не от тебя такое зависит.
Остался один, держи в памяти прошлое. Общее прошлое. Не отогнать тоску унижения и неизбежности. Вот и возникает жгучее желание всё бросить, уехать жить на отшибе, в тишине.
Чрезмерность навалившихся забот настораживала. Ценности, как жил, чего достиг, что создал – всё это обнулилось. Впереди ничего нет. Всё в прошлом.
В прошлом осталось желание заглянуть в глаза. В прошлом ожидание, что вот-вот проскочит искра. Охватит припадок нервного возбуждения, что-то должно случиться…
Неуютно в сегодняшнем дне. Расстояния, что ли, поменялись? Всё время не поспеть к условленному часу. Ты, который никогда не опаздывал…
Излишнее тщание, какое-то необыкновенное, заставляло на одно закрывать глаза, зато другое, совсем не главное, не определяющее, выпячивалось. Пол подмести лень, зато тарелку мыл до скрипа под пальцами.
Виктор старался быстрее проскочить день. Понимал, что доверять ничего сегодняшнему нельзя. Сегодняшнее цены не имеет. Уповал на завтра, а завтра – это всё иное.
Чем завтра отличаться от теперешнего будет? Жизнь станет тихой и уверенной, ломиться он перестанет в неизвестное? Почему теперешнее не вызывает состояния приятной истомы, какую давным-давно порождало слушание самых обыкновенных сказок? Мать читала, бабушка… Почему тогда казалось, что всё знаешь, а теперь - ты нуль без палочки?
Делалось неловко. Приходилось следить и прислушиваться к тому, о чём думалось, почему-то неглавное казалось очень важным.
Никакой последовательности ни в том, о чём думал, ни в каких-то действиях не было. Всё само вытекало одно из другого. Надо было идти в магазин – шёл, надо было варить бульон – варил.
Непоследовательность тормозила последовательность предстоящего события. Всё выходило сложным, никак невыразимым.
Вот и выходило, что снова придётся искать место, построить «Новый Кутоган», чтобы обрести зрелость, не годов, но выводов.
За всем человеческим стоит тайный промысел человека. Тайна, оно у всех есть, и во что тайна выльется,- одному Богу известно.
Виктор был переполнен ненавистью к уходящему времени. Время ускорилось.
Странно такое чувствовать. Для всех время нормальное, а для него, такое не может быть, оно ускорилось.
Ненависть, что ли, придавало ускорение? Ненависть тоже куда-то движет, она тёмное проявление любви, она не просто так, а обостряет чувство долга.
Внешние причины перемены, внутренние,- сам чёрт не разберётся. Любая причина вызывает страх неожиданностью появления. То ничего нет, то ниоткуда позыв, крик души. Какой-то результат…
Поди, разберись! Строй догадки. Об этом хорошо поломать голову в теплой комнате за накрытым столом: приятные собеседники, наполненные горячительным рюмки, полумрак. Никаких мыслей. Одно лишь уверение, что сидящие за столом разделяют твои убеждения. Спор идёт по мелочам.
А о чём спор? Что «там» хорошо? Никто оттуда не пришёл и не рассказал. «Там» только в человеческом сознании существует, вернее, присутствует.
Нелепо представлять то, чего нет, может быть, и не будет никогда. Нелепо раз за разом вытаскивать картинку прошлого. Что удивительно, и то, что будет, и то, что было, по-настоящему не трогает. В этом спокойствии противоестественность какая-то. Хорошо и спокойно, неподвижно и бессмысленно. Чисто механически скользят мысли.
В одно мгновение: светит солнце, бац, мрачным всё затянуло. Спокойно, неторопливо. Сумерки наступили. Шум леса послышался.
Время начало вес набирать. Медлительно, неповоротливо. Потом, для ускорения, громыхнёт вдали. Обязательно при громыхании на небо посмотришь. Тоже чисто механически. Говорят, Илья на колеснице весть повёз.
Посмотришь на небо, спрячешь взгляд. А если кто-то окликнет в это время, то обязательно тень какая-то мелькнёт. Хотя, какая тень может мелькнуть в грозу?
Если бы не эта мелькнувшая тень, не это внезапное потемнение, то ничего особенного вокруг и не произошло бы. Удивление, что не заметил изменения раньше, даёт почувствовать: как был погружён в себя, не в себя, а куда-то далеко-далеко, так и не встряхнулся. О чём думал – не вспомнить, что мелькало не ясно. Был в это время кто-то рядом, не был, какими мыслями нагрузился, не только не вспомнить, а ничего как бы и не было.
Но ведь что-то же было! Повзрослеть можно за секунду.
Тут может и страх просквозить. Ниоткуда найти. Тут надо приложить палец к губам. Страх только твой. Для других он не существует. Он тобою придуман. Он неслышен. Звук страха - лязг зубами. Странно. Нелепо.
Набор слов в это время не успокоит. Время выпадет в осадок, ничего не помнишь из того, что случилось когда-то. Раз не помнишь, то ничего и не было. Раз ничего не было, то и нечего ждать сочувствия.
Думаешь об одном, тут же сквозняком в голову задует самую настоящую нелепицу, вспомнилось, как передёргивало, когда Евгения произносила на людях: «Сладенький». Брезгливость неприятия примешивалась. Будто по стеклу гвоздём кто-то проводил.
Отчего так? Слово из мужика в маленького мальчика превращало. Нет, вовсе не так. Скорее, предметом для удовлетворения выставляли. «Сладенький»! Кусок сахара в стакане с чаем. Когда один на один такое говорится,- приятно, а на людях - передёрнет.
Непонятная чувствительность чуть ли не дрожью колотить начинала. Настолько остро чувствовалась утрата. Без разницы чего. Что-то должно случиться. Ничего пока не произошло, но уже чувствуешь.
Вот же, протяни руку, но как трудно прикоснуться. Всё мимо, мимо. Текучая жизнь. Текучее время. И ничего нельзя понять в чужой жизни.
С возрастом живая жизнь часто заменяется пониманием жизни. Понимание – особая сущность, новая ступенька взросления. Был свободен, вдруг наполнялся новым и новым. Не было гадко и стыдно, когда был юн и неопытен. В этом заключается возрастная невинность. Хотел праздника. Готов был к празднику жизни.
Праздник - особая жизнь. Сколь ни старайся казаться бодреньким, но что-то всё одно выдаст неуверенность. Мимика, поволока в глазах, изгиб кончиков губ. Особенно руки. В них появляется осторожность. На кончиках пальцев, если приглядеться, иголочки отчуждения первыми образуются.
Тут уж не до счастья. Мысленно, может, и пожелаешь счастья для себя, но стараться выглядеть в глазах сидящего напротив человека приличным – как-то нехорошо. Никак не забыть о своём. Своё последствия множит.

                44

О последствиях хорошо в тишине думать. Звуков вокруг предостаточно: бегают в подъезде дети, кричат, открываемая дверь скрипит, капает вода из-под крана. Это звуки особой тишины. В ней сам растворяешься. Она все «или» множит. Теряешь в эти моменты, что-то приобретаешь, мгновенно перескок происходит, легко к незнакомому прикоснуться.
А какое это «незнакомое» на самом деле? Так уж оно незнакомо? Как всё видятся? Целым, по частям? Из отдельных кусков, как мозаика, картина составляется…
Во рту появилось кисло-сладкое вяжущее терпкое ощущение. Дольку лимона съел, крыжовника ли объелся, но то ощущение соответствовало чувствованию времени. Времени, когда нужно что-то доказывать, а лёгкости и убедительности нет. Нет вообще ничего. Доказывать нечего.
То, что мы гоним от себя, любовь, страсть, плохое настроение, они без боя свои позиции не сдадут. Сотни искусных маневров придумано для обмана. Распорядитель жизни любит дурачить: то поманит, то попустит. Оберегая себя, перетягивая одеяло, как-то не замечается, что щель оставлена. В щель что угодно пролезет.
Доказывать нужно, если в чём-то подозревают. Если основания думать плохо неубедительны, то нечего себя накручивать. По пустякам приходится на себя злиться. При этом, теряешь ли что-то или засунутую куда-то вещь никак не найти, чашка ли из рук выпала, веник, проклятый, поставил, а он норовит сползти на пол – это мелочи.
Два раза лампочки перегорали. Хотя до этого год, или больше, висели нормально. Карандаш куда-то завалился. Был записан номер телефона на листке бумаги, листок пропал, а позвонить нужно срочно. Ищешь, клянёшь себя. Пока раскачаешься, пора идти в больницу.
День из раза в раз начинался заряженным с мелочей, а как ему быть другим, если сон был каким-то безвольным. Полудрёмой. Вроде, выспался, вроде, и мысль существовала неотступно. Мысль преследовала во сне, мысль,- сегодня «это» произойдёт.
Непонятно, как с «этим», с чудовищным наплывом, можно одному справиться? Никого никогда не хоронил. Где-то всё оформлять нужно, как-то устраивать, бегать. А кто поможет? Соседи? Так с ними отношения поверхностные. Вызывать родню? Так не по мгновению волшебной палочки они перенесутся в Боровск. Время нужно, чтобы приехать. Время и деньги. Сашка, и тот, где-то застрял. Не едет.
И заранее ничего не сделаешь. Есть условности, освободиться от пут просто так не выйдет.
Усталость не столько от обилия начинаний, неотвязных дел, желаний, а от отсутствия возможности на всё махнуть рукой.
Что такое на самом деле – жизнь? Скопление каких-то обязательств, обстоятельств, причин. Они могли быть другими. Следовательно, провернись что-то вхолостую, другой человек на твоём месте был бы. Не другой человек, а сам в или иной момент другим сделался бы. Под воздействием обстоятельств.
Обстоятельства – их можно сравнить с холодной, расчётливой женщиной. Чувственной и, одновременно, чёрствой. Лучше сравнить с упругой веткой, когда продираешься сквозь кусты. Отвёл ветку рукой в сторону, прошёл, а она тебя вдогонку и хлестнёт. Да с оттяжкой.
Непонятно, с чего начинают вспоминаться недоделанные дела. Отложенные листы с началом новой повести… Может, то, недоделанное, и есть самое значительное? Отложил в сторону, покоя не прибавилось. И свободу безделье не принесло.
Всё пустяки. Чтобы вернуть спокойствие, нужно просто не упустить из виду ни одну из мелочей. Записать их на бумагу и последовательно, одну за другой, вычёркивать. Сделал – вычеркни. Иначе никогда кучу не разгрести.
Кучу! Отчебучу! Вспомнишь одно, тут же на смену ему выплывет другое. Другое перебьётся третьим. Никому не нужная суета.
Если суету в слова перевести, то укоры посыплются, как из мешка горох, с шуршанием, с облачком пыли. Справедливо, не справедливо, но и в обвинении, и в укоре свои слова признать можно. Слово за слово, вдогонку, наперекор, обоснованно, несправедливо, как результат – раздражение.
Ну, и чего требовать какой-то последовательности в поступках, ответственности в поведении, чистоты мыслей? Мало ли кому чего захочется!
А взгляд?
Но всё же, почему мысли вызывают удивление? Тон, каким разговариваешь сам с собой, почему покажется странным?
Делаешь какие-то открытия, но они ничем иным, кроме как бредом, не являются. И бред заставляет прислушиваться.
Изливавшийся поток слов никому не принадлежит. Людей корёжит друг от друга, между людьми есть отношения.
Со щенячьей преданностью смотришь на понравившегося человека, искренне веришь каждому его слову, беспредельно готов на любой шаг.
А в окне жизнь. Солнце скатывается за горизонт. На стенах домов тени. Обочь сизых туч, больше похожих на замоченные в озёрной воде тряпки, тянутся красные разводья. Картина сна на небе.
Сон – жизнь в зазеркалье. А есть ли в той жизни место душе, хватит ли для неё света? В начале своего пути находишься, когда на небо смотришь, ближе к концу, или нет места вверху?
Куда ни кинь взгляд, всюду – пустота. Нет жизни на вечернем небе. Ни птиц, ни принявших форму зверюшек… Днём часто можно видеть причудливые облака. А ночью - перемежка из нескольких полос.
Делать нечего, что ли, раз на небо часами смотришь?
Что, захотелось отстраниться от прошлого, ослабить путы? Может, боишься пережить? После того, что было, невозможно начать всё заново. Нужно будет идти против своих убеждений. А есть они, убеждения?
Чего-то вспомнилось о лестнице на небо… К чему? А из-за того, что души летают. Ткнёт кто, бывало в детстве, булавкой, ойкнешь, и будто невесомым делаешься, взлетаешь. То ли унижение поднимает, то ли обида. Миг всего такое длится, но миг получается растянутым, помнится. Потом догоняешь обидчика.
Что-то есть такое, что заставляет задуматься. Восход солнца – это Бог. Раскрывшийся бутон цветка – тоже Бог. Травинка, пробившаяся сквозь асфальт – чьё провидение ею повелевает. Она - само совершенство. Ею можно долго восхищаться. Способностью, тягой к жизни, независимостью. Смотришь на неё, не смотришь – она своё дело делает, растёт.
А гриб, он, говорят, от людского глаза прячется, перестаёт расти.
«А ты поплачь, поплачь! Слёзы в жизни недорого стоят. А у тех, кто что-то играет, они подобны воде. Приторные».
Рассеянность нашла. Спроси – ответил бы не сразу, с задержкой, как никак, выбираться на зов пришлось бы издалека. И при этом виноватая улыбка. Не улыбался напрямую, а лицо кривило подобие улыбки. Оскал какой-то.
Виктор задумывался: «Зачем живёт?» Какого-то успеха не жаждал, в лучшую сторону поворот не произошёл. Тянул лямку. Что-то делал по дому.
Язвительно хотелось пожалеть себя – страдалец! Уж до того исстрадался, похудел совсем!
А если попытаться вспомнить, о чём думал минуту назад? Да ни о чём не думал. Сидел, погрузился чёрт те во что. Чем-то был поглощён. Дремал? Так чего теперь головой вертеть? Поковырялся бы кто в мыслях, на краску бы изошёл, чего только в голове ни понамешано. Всё больше об отношениях между мужчиной и женщиной. О сексе.
«Секс, пекс, мекс». Хорошо бы покувыркаться на постели. А так, мучит многообразие образов. Как к ним подступиться? Что чему предпочесть, за что взяться?
Межвременье виновато, оно. Глубок провал. Вонюча яма неопределённости. Стенки отвесные, зацепиться не за что, сыплется под пальцами песок. Ползёт и ползёт. Только успевай отгребать.
«Отгребать, брать». Что только в голову не взбредёт. Какая рифма ни привяжется.
Требовалось усилие, чтобы остановиться на чём-то одном. Телесная любовь, прикормленная… Столько оттенков в сочетании этих двух слов. Она взнимает кипящую волну беспокойства. Отчаяние, удушье, томление. Вроде бы, пора успокоиться, но, говорят, сексуально озабоченные люди всё творческие люди. Нет желания обладать женщиной – всё!
Женщина. Ставишь себя на её место, стараешься понять её заботу, угадать её боль, угадать её чаяния, тревогу. Сам себя постигаешь. Предел своей свободы. В естественном состоянии. Без клеток, без принуждения, без торопливого неистовства.
А было ли это торопливое неистовство? Уже и не упомнить. Хотелось бы его, но переступить через себя никак не выходит.
Переступить через себя – переступить через тех, кто стоит на дороге. И пускай, кому не нравится, отойдут на обочину, в сторонку. Как бы это ни было противоестественно, но сильно привязываться нельзя. Не может каждую минуту человек думать о другом человеке. Не дано это ему. В каждой извилине мозга свой потай.
Усилие – это опять же попытка забыться.
Не встряхни головой в этот миг, так бы и выпал этот отрезок времени из памяти. Прожил бы его и не заметил. Нелепо всё.
Честно сказать, не лежала душа к квартире, которую получил. Как дёрнулась внутри жилка, когда в первый раз открыл дверь, так покоя и не наступило. Тогда мелькнула мысль: «Что-то будет?» Вот и случилось.
Ещё хорошо, что квартира в новом доме досталась, ни чьих-то следов, ни проказ от домовушки. Но ведь и не просматривается отдалённое будущее. Поменять бы, к чёрту, эту квартиру!
Иметь отдельную квартиру – благо. Радуйся, что тебе её дали. Не купил. Купить,- денег не хватит. Работал, работал, а кукиш лишь заработал. И то без масла.
Боровск не хуже других мест. Лучше – хуже, дали бесплатно,- живи! Что тебе до людей, какие живут рядом, что тебе до красот местности,- не для рассматривания красот природы родился. Миссию выполняй.
Сатана красотой голову морочит. Людям её подставляет для того, чтобы с пути сбить. Чтобы предназначение затуманить. Чтобы в клетку загнать. Любование – клетка. Человек человеком становится только на свободе.
Сатана поманит. Протянет ладонь с крошкой, «счастье» вроде как,- слизни. И слизнёшь. За одну крошку счастья душу приходится продавать.
Начал о квартире, сбился на красоту, сатану приплёл…  Кто кого морочит?
Хорошо, что правительство приняло программу о переселении «лишнего» народа с Севера. Подсчитал кто-то, невыгодно люд, не приносящий пользы, в высоких широтах держать. В мерзлоте могилы трудно копать. Не держит долго мерзлота в себе посторонние тела – выталкивает. Да и души, несогретые, могут собраться где-нибудь вместе, не хуже оголтелого воронья, галдеть и тревожить начнут. Напоминать.
Странная страна: пока что-то взять можно, давить будут так, что не хуже отжимка жмыха скрючит. Стал неугоден – все сразу отвернутся. Чего, спрашивается, пенсионера до смерти кормить там, куда Макар телят не гонял? Это затратно. Продукты привези, жильём обеспечь. Надбавки к пенсии плати, а вывез на «Большую Землю» - с плеч долой. Там о тебе другие заботиться должны. А «другим» ты – обуза, свалившийся с неба «подарок». Как говорится: «Где заработал пенсию, там и получай её».
Обижаться самому на себя глупо, и нечего волосы на голове рвать. Сам виноват. Вопросы, какие задаёшь с недоумением, они только в тупик ставят: обманут, растерян, тебя досада гложет. И всё из-за непонятливости. Готовить заранее себя должен был, что в осадок выпадешь.
Было суеверное предчувствие, всю жизнь с ним жил. Страх остаться одному, страх ненужности. Чем это не предчувствие – это своего рода замаскированное предрасположение к происходящему теперь. Боялся – получи!
Переступил порог квартиры, вздрогнул – волна пошла. Кто-то считал твою волну, ответно сигнал послал, твердь под ногами нарушилась. Пополз вниз.
Неужели не понял, что годы приценки к жизни развили чутьё дикаря? Неужели ещё не понял, что отступи на шаг, всего на шаг, от общества, как общество стену выстроит перед всяким. Не хватит усилий через эту стену перевалить.
Сам ли миру должен говорить «прости», мир ли тебе? Чьё презрение заставило стать отверженным, кто вселил веру, что рано или поздно выразишь себя? Любить отвергнутых – своего рода дар. Вопросы, вопросы, вопросы. Чтобы ответить на них, жизни не хватит. Да и не дано никому такого.
 На Руси испокон веку было, прежде чем дом построить, хозяин выбирал место. Сто примет существовало. И соседей опрашивал, и с лозой ходил, и ухо к земле прикладывал, и землю жевал. Всё для того, чтобы место приняло. Чтобы сосед был угоден. Построил дом, так сотню лет он стоять должен. Связь возникала. Без отчуждения.
Виктор, бывало, посмеивался, когда бабушка, чтобы унять слишком сильный дождь, бросала через порог сковородку, если град хлестал – кочергу. Иногда помогало. 
Связь с природой, хоть так, но сохранялась, а между людьми, выходило, особой нужды не существует, чтобы сказать слово, чтобы подать руку. Всё окончательно не умерло – просто потребности стали другими. Отгорели люди друг от друга.
Мир стал таким, в котором выживать одному легче. Трепет исчез. Остался холодный и равнодушный рассудок. Что это,- начало конца?
А если пристально вглядеться в окружающее, приложить ко лбу ладонь козырьком, оградить для глаз свет солнца,- много разглядишь?
Неужели тридцати лет кипучей жизни на Севере хватило, чтобы остальное оказалось, как бы просто времяпровождением? Слабость, озноб, трезвое чувство благодарности, подсчёт побед и прегрешений – это переброс костяшек на счётах, странные вспышки самосознания. Эти вспышки только сильнее оттеняли застой последних месяцев.
Вот чем аукнулось, вот чем кольнуло. То, «вздрогнул», пророческим оказалось. Предчувствие тогда кольнуло.
- Я должен, нет, я призван делать своё дело,- пробормотал Виктор. - Не для того пришёл на Землю, чтобы хоронить.
Иногда грезилась улица Горького, по которой пацаном бегал босиком. Проулок Школьный, сквер, где проходили уроки физкультуры. Деревянные тротуары вдоль канав. Липа во дворе. Высокий берег реки. В воспоминаниях не было никакой последовательности. Выхваченные куски. Куски в вязком времени.
Такие видения Виктор истолковывал: его тянуло вернуться в детство. Оттолкнуться оттого, что породило бы жажду жить. Там стоило сделать шаг, так первый встречный кинется ублажать.
Жизнь. Привязанность к человеку. Ничего особого не надо, когда знаешь, тобою восторгаются, ну, если и не восторгаются, то и не оговаривают по пустякам.
Жизнь нервная стала. Заговорил - открытие сделал. Прорвало. Ну, и окинут странным удивлением, ну, пальцем у виска покрутят, а ты живи дальше, иди, куда наметил.
И запишут в виноватые, клеймо поставят. А виноват ты лишь в том, что рассуждать принялся. Про себя, молча. Рассуждать не запрещено, но и не приветствуется. Лучше сглотнуть лишний разочек.
Вот если бы подал кто перечень своих рассуждений на бумаге в инстанцию, да там карандашиком кто-то пробежался по строчкам, поправил, глядишь, если за рамки дозволенного и повода выйти бы не стало. Вот и пристегнули б тогда в свою обойму.
Начал с болезни, перешёл на дом, потом оказался втянутым в политику. А ведь это ненормально. Важна суть рассуждений. Половине людей, которые находятся рядом, место в психбольнице. И твоё место там.

                45

Жена в больнице. Сашка работает за тысячу километров отсюда. Друзей нет. Выходит, что все беды из-за этого. Вырван из привычного. Вот и приходится кричать, что нет общества. А какое общество нужно? Общество слушателей, общество любителей смотреть в чужой рот, общество единомышленников? Опять же, каких? Единомышленников много не бывает. Один-два!
Голова переполнилась сумерками. Это, с одной стороны. С другой выходило, что можно обходиться без любви, было бы здоровье. Тогда не было бы приступов меланхолии, и не уповал бы на надежду.
Что удивительно, есть не хотелось. Вот и выходила примитивная простая жизнь амёбы. Крошку там подобрал, крошку здесь перехватил... Докатился...
Но ведь связь между мирами не пропала. Она не рвалась. Чувствуется натянутая нить. Да и плевать, ну не делают окружающие никаких усилий для сближения, но ведь они и не сделали ни одной попытки, чтобы порвать эту нить. Значит, и им наплевать на твое, казалось бы, возбуждение, на твои проблемы, и тебе пора успокоиться. Считай себя одним из… Заполняешь собой объём.
Правильно, объём должен быть заполнен. Подушка – пухом, расстояния между людьми – отношениями, связями. Не допускай, чтобы всё взорвалось,- разбрызг получится, разлившаяся муть зальёт.
Все ждут какой-то лёгкости и благодарности, не желают ковыряться ни в каких последствиях. То-то и оно,- чувствуешь неловкость, ну, и сопи в две дырочки.
Взгляд зацепился за пушинку. Подобно парашютику одуванчика незаметные колебания воздуха несли её по комнате. Возник интерес. Куда сядет? Если на колено или плечо – на счастье.
«А если дунуть? Выпустить из себя вместе с воздухом всё, что волнует, осядет это «что волнует» на пушинку, и отнесёт в сторону… Интересно, куда пушинка тогда сядет?»
Пушинка была добрым знаком. Не стоило, глядя на неё, ловить ход собственных мыслей. До абсурда доходит перескок с одного на другое: смешное видится там, где плакать хочется, ещё хуже в горе разглядывать зачатки новизны жизни.
Наблюдение за пушинкой освободило от неловкости.  Родило одновременно свободу и смущение, показало присутствие некоего третьего лица.
«Сашка приедет»,- подумал Виктор.
Приедет, Виктор в этом не сомневался. Не раз, наблюдая за людьми, казалось бы, находящимися порознь, в подчёркнутой официальности, он вдруг обнаруживал общую тайну, молчаливый сговор. Переброс взглядами, происходили накаты тепловых волн. Он не только перехватывал невозможное, но и способен был фиксировать их тайны.
За всё приходилось расплачиваться. За подглядывание, за излишнюю наблюдательность. За мнительность. За неумение дружить. За неготовность видеть жизнь такой, какая она есть.
Это было не что иное, как прострация. Всё начинало двигаться обратным ходом, всё как бы летело назад. В кино иногда такое происходит: дым из трубы втекает обратно в трубу, или человек семенит назад. Смешно. Но ведь человеку утечь назад нельзя, содержание не пустит, оно привязывает к настоящему.
Если считать себя за центр, то мысленно проведённые оси к предметам, к людям, так, просто в пространство, и всё это закруглить горизонтом, то выйдет огромное колесо. Спицы-связи, если это колесо провернуть, сначала замельтешат, потом сольются в круг, потом исчезнут. Чем вращение быстрее, тем видимость связей уменьшается.
В скорой жизни нет видимых связей. Есть центр, есть ограничивающий пространство обод. Всё! Ты – ось всего. И за ободом, где кончаются спицы-связи, кончается мир.
«Что, подумал Виктор, я – пуп земли? Больницы забиты пупами-пациентами. Всех жизнь наказала… Но ведь живу! Зачем? Живу – мучаюсь, киплю страстями, чего-то добиваюсь. Стоит уйти,- сразу всех перестанут волновать твои проблемы. Их, как и не бывало. Значит, главная проблема – человек. Исчезни он, красивая жизнь на Земле была».
Природа справилась бы быстро с настроенными городами, всё в прах перетёрла бы. На что монументальны пирамиды, и те время не щадит. И реки потекли так, как им и положено течь, и леса выросли бы, и зверью жилось бы привольно.
Говорят, что любовь охватывает все отношения между людьми. Опять же, «говорят». Не сам придумал, не сам сказал, а кто-то. Сам-то что вынес, что такое особенное в тебе родилось, чтобы быть безоговорочно принятым другими?  Чем бременён?
Не потерял потребность верить. Верить в то, к чему стремишься. Верить в людей. Они разные, так это и хорошо. В разности всё, что угодно найти можно.
Жизнь – это коромысло: на одном конце вера в жизнь, на другом – уважение людей. И всё время коромысло шатается, равновесие обрести не может, то один край перевешивает, то другой. Нет, наверное, тот край, где вера в жизнь, всегда должен быть выше. Потому что на том конце стремление к счастью.
И квартира есть, и пенсия, и… А умирать-то одному придётся…
Почему, когда всё хорошо, ни на каких «других» не оглядываешься, живёшь и живёшь… А чуть что не так, вот и норовишь прицепиться к чьему-то мнению. Тогда и непонимание беспокоит. Хотя, по большому счёту, непонимание - чушь собачья. Не интересуйся, что о тебе думают другие, ни с кем не разговаривай, – вот и обретёшь спокойствие.
Почему же, первая мысль, когда просыпаешься, то ждёшь, что вот сегодня произойдёт что-то такое, что-то откроется… Та мысль поддерживает, подбрасывает в топку дровишки: только не опускай руки, жди, надейся. А перемен не предвидится.
Что это, как не бред?! А может, глупость? Выгоднее глупым быть в начале жизни или в конце? Что во что переходит, мудрость переходит в глупость, или глупость раздвигает границы?
Было бы лет двадцать, любую из теперешних трудностей, любое теперешнее сомнение отбросил бы в сторону и пошагал дальше, не задумываясь. Накопленный опыт не позволяет проделать такое.
Трус. Никогда не сможешь бросить нажитое, и начать жить с нуля. И жалко, и смелости не хватает. Подтолкнул бы, кто, схватил за шиворот и потащил за собой. А сзади поволоклись бы мешки, ящики, свёртки. Упаковка кое-где порвалась, что-то просыпалось бы. Сзади - стая воронья, свора шакалов. В спину клюют, в затылок дышат.
Ну, как тут не отдаться безучастию. Вот уж бы в безучастии наслаждался бы жизнью...
С Виктором мало кто в последнее время разговаривал. Разве что в бане. Там голые мужики изливали душу, обсуждали скачки цен, ругали политиков, жаловались на жизнь вообще. И он участвовал в таких разговорах. Замечал, что прислушиваются, одобряют резкость суждений.
В бане этикет, в бане вежливость и доброе отношение друг к другу. Спинку потрут, если попросишь. Этикет – это своего рода щит.
Единомышленник помогает пережить одну из трудностей. Виктор чувствовал, что он теперь не тот, каким был. Пропал всякий интерес, он не мог заставить себя писать. Сомнения мешали.  Он перестал видеть, что происходило вокруг. Оцепенение нахлынуло. То всегда был настоящим, то теперь думалось, что настоящим казался. Выделывался, старался казаться лучше. Искал, а что – не знал.
Чья вина в том, что не нашёл? Никак не удаётся утвердительно сказать: «Я нашёл». Может, после смерти наступит воскресение?
Не так уж хороша была жизнь. Вообразить можно что угодно. Но чтобы обрисовать мечту,- для этого особые слова нужны. Слово вслух сказал – иллюзии нарушились.
Для природы всё равно, что будет после смерти. У природы цели нет. Цель добавляет мучения. Кто хочет мучений? Наслаждений бы больше.
Плевать! Слова, всё – слова. Разными словами показываются картинки жизни. Поза, красивость, надуманность. Духовные ценности – надуманность. Словами хотим устои сотрясти. Сытые, довольные.
Желание гонит вперёд, а нежелание увлекает вниз. Разговоры о муке сознания, о силе характера, о силе воли – всё это до поры до времени. Это пока погружён в себя, а вынырни на поверхность, оглядись, как тут же покажешься сам себе уставшим. Равнодушие потащит на дно, туда, где нет понятия, везет или не везёт.
Картина счастья из обрывков пишется: где-то подсмотрел, что-то услышал, прочитал в книге, создал в своём воображении. Видишь, и как бы всё ускользает. Счастье, которое запечатлела память, ничуть не помогает жить. Всё вроде бы близко, всё вроде бы достижимо, и всё нигде не существует. Всё в воображении.
Плевать, что будет потом! Отношения не умирают, связи, пока жив, сохраняются. Потом – это, всего-навсего, темнота. Ночью, в темноте, усиливается чувство одинокости и несчастья.
Бредёшь, и, наконец, утыкаешься в стену. Долбишь её, ковыряешь… Потом вырвется крик торжества,- проделал дырку. Вот и стараешься одним глазком заглянуть в запредел, краем уха услышать разговор. Хоть и непонятно, о чём говорят, кто говорит, но легче становится.
И тут же всплыли мимоходом оброненные Евгенией слова:
- Если бы я была уверена, что ты меня такую любишь, больную, полудохлую, любишь так, как я тебя, я, до последнего, изо всех сил, цеплялась бы за жизнь… Но теперь я для тебя ничего не значу… Моя жизнь – сплошной клубок боли. Врагу не пожелаешь такого.
Что она хотела этим сказать? Какую такую он должен её любить? Что она хотела донести?
О том, что разуверилась, что их союз был ошибкой, что её болезнь – расплата?  Отдавала, отдавала,- иссякли силы? Взамен – ничего! Слизь, мрак, омерзение от прикосновений. Но ведь была надежда, была вера. Куда всё пропало?
Пять лет должны длиться отношения! Всего лишь пять лет. Кто-то вывел такое через формулу жизни. Какая она такая эта формула жизни?
Жизнью начинаешь дорожить, когда она ускользать начинает. Тогда пытливо всматриваешься во всё. Тогда, со свойственной зануде чертой характера, всё детализируешь, открываешь новый мир. А потом начинается: подсчёты, нанизывание на спицу обид, всевозможные уловки, отлынивание от супружеских обязанностей. И никаких обязательств друг перед другом.
Всё как бы и ни к чему. Жить нужно просто. Попал в круг, в водоворот: взял своё, попользовался, отдал, тут же забыл. Не нужен обременяющий груз. Дальше, дальше.
Сзади кто-то подпирает, ты в свою очередь своим дыханием в спину переднего волнуешь. Получается поток. Задача удержаться на стрежне.
Вытолкнуло, постарайся снова прилепиться. Толкайся, норови в середину забраться. С краю уцелеть трудно.

                46

А кто заботиться о тех будет, кого на дно потащило? Государство!? Оно налоги собирает. Оно сирых и падших на плаву должно держать. Оно хоронит.
Хорошо пройтись изредка по посыпанным песком дорожкам, почитать надписи на крестах или памятниках. Вспомнить, если есть, что вспомнить, посидеть на приглянувшейся скамейке. Произвести пересчёт, представить картину былого. Сто, двести человек внутри каждого. Пять-десять след настоящий оставили. Одна-две души легли на душу.
Почему-то представляется запрокинутая голова, обрамлённое растрёпанными волосами лицо со смеженными веками, зовущие губы, явственно слышится частое прерывистое дыхание, стон.
А животные помнят своих партнёров? Дальше они видят, по сравнению с человеком? Наверняка бывают моменты удивительной серьёзности. Ненадолго, но бывают. Тогда малейший трепет улавливается.
Не понять, в какой поток услужливое сознание подталкивает прыгнуть. Не понятно, где придётся вынырнуть из безнадёжности. Всё было, всё будет. А что есть в настоящем? Побег от трусливой действительности?
Может, потом кто-то и отблагодарит. Пройдутся мимо могилы, считав эпитафию.
Разум совсем не нужен, чтобы плодить детей. И чтобы прокормиться, семь пядей в голове иметь не обязательно. Много чего не обязательно. Главное, необязательному человеку не надо задумываться.
Евгении горько. Вокруг неё тень разрослась, она загораживает свет. Муж остаётся один, не сумела она с ним пройти до конца, не открыла всю правду взаимоотношений. Болезнь ослабила внутреннее зрение. Нет силы. Вот и скачут её мысли с одного на другое. Вот и отдаётся она покорно их течению.
Нет, любые переживания – это проявление эгоизма. Пошатнулась, потеряла устои. Выплывать надо одной. В какую сторону? Чего об этом думать, если конец уже виден. Чего переживать о муже? Найдёт спутницу… Вот именно, спутницу, с которой доживать будет… В его возрасте друзей не заводят.
Отвлечённое размышление. Неправильно в жизни устроено. На исходе, в конце пути вовсе не за чем объяснять физиологическое состояние организма. Правда или неправда, мука наблюдать угасание. Отключить сознание нужно. Где та линия, которая жизненным током питает, где рубильник, который связь живых и неживых прервать может?
Можно ли окончательно рассердиться на жизнь так, чтобы ей все претензии выложить? Заносчивым попытаться стать. Ты жизни самые жестокие истины, она в ответ выложит все упущения. Кто, ты или жизнь, первым не выдержит, кто поднимется первым, заткнёт уши и уйдёт?
Конечно, жизнь любого сотрёт в порошок.
Зло так рассуждать. От одного к другому переход плавный должен быть. В переходе обманываться легче.
Сначала обман не замечается, потом он становится видимым. Начнутся переживания, бросит то в жар, то в холод. Но ведь если и заметил обман, мудрее ведь не становишься. Мир меняется независимо от тебя, слова, так словами и остаются.
Ну. как не обозвать жизнь сволочной, если домысливать и нести груз придётся одному. Может, кто-то и будет рядом... Кто? Слепая жадность загадочного чувства жизни, возбуждала и множила отвращения. Отвращение имело острый привкус.
До какой черты считаешь себя искренним в своих размышлениях? Это, скорее всего, зависит от чувств. Чувства тысячелетиями формировались. В далёком прошлом, прошлом-прошлом, они были искренними, а теперь – чувства только для самозащиты. Гнев, радость, восторг, печаль – всё показное. Выражая их, особенно словами, отгораживаешься от напора правды.
…Женщина подгоняет мужа под себя. Переделывает, учит, наполняет содержанием… Не думает, что он может достаться готовенький кому-то. Знать бы кому. Это любую расстроит.
Вот и срыв. Все теперь ушлые пошли, знают, где легко заполучить, и как заполучить. Но разве это должно волновать у последней черты.
Нелепо, страшно, случайно, глупо. Парализованы все желания. Ощущение невыносимое. Неподчинение всего: рук, ног. Всё замедлилось. А ведь приговор ещё не зачитан. Может, приговор и не написан вовсе. Может, он плод воспалённого мозга?
Плевать, что будет потом. В сто раз хуже, в сто раз лучше – тебя-то не будет. Так стоит ли переживать? Но всё волновало, что-то не отпускало, что-то заставляло сжиматься сердце.
… Можно заставить себя выработать режим, манеру поведения, можно заставить полюбить, можно, приложив усилия, вычеркнуть человека из своей жизни. Не упоминать о нём. Забыть.
Но от мысленных фантазий никакого прибытка, внешне ничего не поменяется. Ну, разве, оттенки, окраска предметов поблекнет, шепот перерастёт в крик. Но ни одно дерево не упадёт, ни один листик не шелохнётся. Хоть посиней от натуги, хоть лопни.
Можно в гневе топать, ямку выдавить в земле. И что с того? Жар сердечный, любовь, жалость, ненависть,- всё это кому-то оставлять придётся. Но нужно оставить так, чтобы от условий Земля содрогнулась бы. Нет, хорошо бы с собой всё унести…
Кучу потратишь усилий. Одних усилий недостаточно.
Ну, выстроишь цепочку суждений, вроде бы, одно вытекает из другого, дополняет: кто любит, тот живёт, кто живёт, тот приносит пользу. А кто не любит, кто не приносит пользу? Его что, головой в прорубь?
И обнаруживался в рассуждениях тупик. Ошибка думать, что в мире легко ориентироваться.
Собственное бессилие приводит в ярость. Толку от послушания, от строгого соблюдения приличий… Кто-то всё одно подставит подножку. Палок на дороге набросано немерено. И они почему-то норовят под ноги попасть. А полезешь в глубь рассуждений,- всюду бурелом. Там царапнет, здесь в сучок упрёшься. Своё тело перестаёшь ощущать в пространстве. Ладно бы тело, а и себя не тем выдаёшь, кто есть на самом деле. Никакого толку от порывов человеческой души.
Евгения уходит из жизни. Уходит, оставляя печаль. Он ли, она, кто-то оказался недостойным, а как иначе понимать. Невыносимая, безысходная боль давит горло. Ничем не можешь помочь.
Когда-то Евгения заявила, что ему, Виктору, недостаёт страсти. Страсти, перешагнуть через условности, забыться. Это вот и пронзило пониманием, что если того человека, который сказал это, не будет, то и всё исчезнет.
Не совсем, но поменяется мировосприятие. Мир станет другим. Из теперешнего реального, перейдёт в нереальный.  С неприятным осознанием. Там инстинкт будет возобладать, там в разум спасительную дозу субстанции впрыснут.
Там, там… А почему здесь глаза отводишь в сторону?
Наяву слышится чья-то речь, голос. Казалось бы, занят собой, но сквозь волнение, которое невыносимо, слышатся голоса. Это пугало.
- Туманно мыслишь, туманно относишься к предмету обожания. Проще сказать, всё усложняешь. Меньше думай. Я как-то вычитала, таких, как ты, анахоретами, отшельниками величают.
- Анахорет, почти что – анархист. Отрицатель всего. Но я по заказу не могу кипеть. Страстями не киплю. Узелки на силках не научен распутывать. Может, узлы не развязывать надо, а рубить? Как гордиевы?
- Всё бы тебе рубить… Эх, мужики, мужики… Рубить и выкидывать требуется, когда места новому нет. Уметь поторговаться надо
- Покупать не надо, красть грешно, подобрать с дороги,- так никто ничего не потерял… Если во мне есть что-то ещё не задействованное, ну, и указал бы кто на это? За какой край трясти надо…
После такого и замкнуться бы в гордом молчании. Склонному к преувеличениям и мелодраматизму, нужно оставаться спокойным.
Что с того, что зол на самого себя? Другие видят, другие завидуют. Не надо стараться обмануть самого себя, вынырнуть из отчаяния, надеть маску ничего не понимающего шута… Что, презираешь всё и всех?
- Страдаешь, значит, с судьбой разговариваешь. А судьба может открыть дверцу с подлинным богатством.
- Слова это – подлинное богатство. Душевное богатство, происки судьбы, предназначение… Нагородили слов. Что толку от какого-то богатства, когда оно уже не нужно? 
Имел одни штаны, обходился ими, так на кой дюжину новых порток приобретать? Что толку от справедливости человеку, одной ногой стоящему в могиле?
Обрушится результат, сомнёт, раздавит… Невыносимо понимать, что всё слишком поздно. Ты ничего не почувствуешь. Ну, разочарование родится. И всё! Все мытарства, все прошлые переживания, обиды – всё исчезнет. Злорадство ни одному на пользу не пошло.
- А нечего полниться злобой. Имей смелость высказаться. Не в трансе слепоты, а с открытыми глазами. Вот и будет освобождение. И восторг свободного полёта. Решил прыгнуть, надо прыгать!
- Прыгнул, и угодил в лужу. А то, что хуже, ещё в навозную кучу. Прыгаешь-то с закрытыми глазами. За богатством с факелом спускаться нужно в хранилище, осторожно.
- Сам себе противоречишь.
- Подлинное богатство на букву «с»? Сокровище? Что-то много слов на букву «с» - счастье, судьба, слава, свобода. Страсть. Всё это одним словом перечёркивается – страданием. Тоже на букву «с». Между страданием и чем-то - промежуточное состояние.
Шёпот в ухо:
- Если страдание так уж невыносимо, то ты слабый человек. Пока ты не сделаешь то, что предназначено сделать, судьба будет укрывать счастье. Не хочешь же ты коровье счастье,- пережёвывать жвачку и доиться, доиться и есть. Это не для тебя.
- Другие едят, живут, доятся… Почему мне в этом отказывают? Предлагают сохранять вызов? Вызовом сыт не будешь. Его на хлеб не намажешь. Вызов не кусок колбасы.
- Не будешь есть, не с чего и молоку быть. Голодным ноги скорее протянешь.
- У меня есть способность выжить. И своё выносить и на божий свет выдать. Как женщина ребёнка. Талант есть. Торопиться нельзя. Отмерено девять месяцев проходить беременной – ходи.
- И в это время не надо размышлять над тем, что делаешь.
- Вот именно. Вот именно! Переживать нужно сущность чего-то. Не чего-то конкретного. И до тебя беременные ходили, и после тебя ходить будут. И книги, хорошие и плохие, плохих больше, написаны будут. Кто умеет передавать ощущения, тот…
- Что тот? Под лавкой, за печкой тот живёт. Домовым его называют.
- Тот порядочный человек. Хорошо бы не курил, не пил, не ругался бы.
- Вот я и говорю, я не ангел! У каждого порок должен быть. Без этого нельзя. Мой порок – желание писать. А такие, ежели не пьяницы, то обязательно с чудинкой.
- Это не порок. Твой порок, что ты - мужчина! А мужчине нужна женщина. Нужно уединение и самосозерцание. Водка компании любит. И срок должен наступить, когда будешь волен поступать, как заблагорассудится. Твой порок в том, что красоту писать не умеешь, не хочешь видеть рядом с собой никого.  Любить не научился. Не проник в сферу отношений. Как только я в твою сферу попала? (Оказывается, Виктор разговаривал с женщиной!) Для тебя сказать: «Я тебя люблю» - язык не повернётся. Ты всё время что-то хочешь доказать. Женщины не такие, какими ты их выдумываешь. Ты боишься растратить себя, боишься выплеснуть чувства. Бережёшь для чего-то. Ни разу ты не вывернул себя, как выворачивают пустой мешок, чтобы проверить, не завалялось ли где в уголках зерно.
- Был бы я армянским радио, на все вопросы ответил бы. Ясно, коротко, весомо.
- Вот, все вы, мужики, отговорками обходитесь. Для тебя, что женщина, что земля,- никакой разницы. И то, и то интересно. Рассказывал же, как картошку в колхозе копали, старался всех обогнать. Так и когда пишешь женщин, так же торопишься выложить всё, что о них знаешь. Ты ничего в нас не понимаешь, идеализируешь. Мы все разные.
- Ты это о чём?
- Ты трус. Ты неприкаянный. Ты – чужак. Ты не умеешь по-настоящему ненавидеть то, о чём пишешь. И любить тоже,- добавила женщина.
- Сто лет надо проработать на земле, и то до конца не познаешь, что ей нужно. Можно с женщиной всего раз переспать, и поймёшь её до конца, а можно всю жизнь прожить рядом, она так загадкой и останется.
- И что?
- Я правду хочу найти. Я верю, что придёт день, когда-то Динара предсказала, все захотят со мной говорить. А мне это будет уже ни к чему. Если бы раньше… Я должен быть уверен…
- В чём? У тебя ни проницательности нет, ни характера, ни неистовости. Чем ты пустоту заполнять станешь? Дурачок, для пустоты отношения нужны. Живые отношения. Сбрось маску наигранного презрения.

                47

Видимо, для Виктора настало единственное время, в котором он вроде бы он не жил, а само время жило в нём. Не бывают в природе исключения. Если что-то взялось ниоткуда, оно без следа не должно исчезнуть. На худой конец, кучка пепла должна остаться. И ветер на пустыре будет это гонять.
А пустырь, откуда возьмётся? Природа всё заполняет, всё.
Вроде бы нет ничего, а откуда-то доносится едва уловимая музыка, звука или голоса шума ветра, шелеста листвы, звона ручейка, перескакивающего с камня на камень. То музыка шёпота слов любви. Даже солнечный свет, проникнув через щель, в своём луче тысячи пылинок заставляет танцевать и переговариваться. Надо уметь слушать.
Музыка звучит в ушах. Сидишь, задумавшись, она не смолкает. Пытаешься занять себя, а она обволакивает, она согревает, вводит в прострацию. Виснет звук, ни люди, ни окружающие предметы не различимы.
Стоит громкости звучания усилиться, сами собой начинают течь слёзы.
Слушать настоящую музыку,- Виктор давно не включал проигрыватель. Честно сказать, он и телевизор смотрел от случая к случаю, новости или документальное кино. Изредка ставил кассету с записями песен кутоганского поэта-барда Эрика Ахметова. Чуть хрипловатый голос пел о тундре, оленях, Северном сиянии. О покорителях необозримых просторов, о ночном костре. Долго слушать, Виктор не выдерживал. Начинало щемить сердце.
Там, о чём пел Эрик, осталась молодость. Живя в Кутогане, казалось, жить невмоготу, а теперь этой невмоготы не хватало.
Не бывает бывших северян. Не отпускают просторы. Жжёт напоминанием душу.
Время жизни вспять не поворотить. Время жизни не бесконечная лента конвейера. Оно не по кругу идёт. Жизнь слеплена из кусочков и разлетается на кусочки. Большие, маленькие… Иногда теряются эти кусочки, забываются, пылятся, грязью обрастают, но, однажды, такое всегда однажды случается, наткнувшись на такой обломок, носком ботинка подковырнёшь его. В траве он блеснёт. Что-то заставит нагнуться и подобрать. Машинально потрёшь его,- память откроет добро и зло. Без объяснений.
На небе мириады звёзд, гроздья созвездий. Живое небо. Из глубин космоса кометы прилетают, в августе и сентябре звездопад бывает. В чёрной мгле кто-то с кем-то перемигивается.
Всё приготовляется из чего-то, и для чего-то. Во благо. Кто бы что ни говорил, а нет глубже чувства, чем страдание. Оно выворачивает нутро. Спасает отчасти надежда, что отлетит чёрный день, неделя, и всё наладится. Вот и прячешься за такими мыслями.
Меркнет перед страданием любовь. Нет такого места, где мир чётко был бы поделён в долях на добро и зло. Ни зла нет, как такого, ни добра. Всё существует в единстве ритма, всё - придумка человеческого ума.
И умудрённость уже кажется надуманной. Как жухлый лист мысли проскрежещут, будто пронеслись порывы холодного ветра. Слабое утешение, что когда никогда стихнет ветер. Выглянет солнце, разойдутся тучи.
Солнце-то выглянет, но без тебя. Тучи разойдутся, но интереса смотреть на небо уже не будет. Нет интереса, нет и желания вернуться назад, чтобы проделать некий отрезок жизни снова. Не в повторе, а как бы заново.
Заново! С кем? Подсказать некому. Отнесло в стороны тех людей, которые учили первым шагам. Даже если попытаться собрать их в одном месте, ничего они уже не подскажут. Так что, самому решаться надо шагать вперёд. Заносить ногу, выбирать место, куда её поставить, постараться не провалиться в яму.
И думать, думать, думать!
Поворотные мысли, минутные, те, что сквозняком пронеслись, приходят в голову при размышлении о бренности жизни. А коль такие мысли пришли в голову, ты этим приближаешь то, о чём думаешь. Оно произойдёт. Но не так, как мнится, не в том месте, не с тем человеком, не сию секунду. Опять нужно ждать.
Ожидание убивает. Вначале зреет убеждение, что наконец-то обрёл спокойствие и веру в себя. Потянет к людям. А потом…
Ощущение сливается, поражает непонятная общность. И что странно, ты вчерашний, как-то более соответствовал представлениям. Утихает желание разобраться. Что и откуда взялось, общность или что-то другое, может, наоборот, отчуждение – это начало волновать. И тогда любой звук, даже тот же скрип ветки по стеклу, который час назад вызывал раздражение, будит восторг. Жизнь не так и плоха!
Соревнование, что ли, возникнет, кто более плывуч, не потопляем, кто в состоянии первым прошагать пустыню отношений, перемучиться жаждой. Тут и надо не показать своей слабости. И не общение это, а предъявление счёта. Торг. И им хочется выгадать, и тебе предварительные условия узнать нужно.
Эта примерка – человеческая слабость. Не может быть особенных обид, счётов, стыда, если жизнь самая обычнейшая.
Происходит воскрешение событий. Что удивительно, не дату того, что случилось когда-то помнишь, не само событие, а зыбкую грань ощущения. И не понимаешь смысла. Было, но ведь прошло.
Всё сзади исхожено, всё высмотрено. Перегорел страстями, и надо же,- возврат. Неужели он из-за того, что на каком-то отрезке жизни кончилась любовь и началась обыкновенная жалость или что-то в этом роде?
Сашка позвонил через день. Ему хватило дня, чтобы прочувствовать ситуацию. Он рассказал, что приснилась мать. Зашла в калитку, направилась, было, по дорожке к нему, но повернулась и ушла не оглядываясь. Не подняла приветственно руку, не крикнула. Молча показалась и ушла. «Такого никогда не было. Чтобы мать, да не улыбнулась, не крикнула что-то. Не с палочкой шла, не на костылях».
- Неужели так плохо?
- Плохо, сын. Очень плохо.
- Я еду. Скажи ей, я еду.
Горько, конечно, осознавать, что всё теперь делается с задержкой, после череды размышлений, прикидок, как бы не прогадать, как бы малыми усилиями, не надсаживаясь, получить искомое.
Если и уступил, то взамен что-то получить должен. Всё списывается на трудности жизни. А ведь жизнь не детсадовская игрушка в руках другого мальчика. Это там игрушка в чужих руках заставляет надуть губы, «не буду, дайте», наполняет глаза слезами. Чужая игрушка кажется краше, желанней.
В жизни нет бега на время, нет финиша, соревнования не в том, как жить, где жить, чем обладать, в жизни нужно просто жить, раз позволили жить. Без оглядок.
Вон и Сашка, чтобы приехать к больной матери должен был испросить разрешение у начальника, посоветоваться с женой, денег у неё занять. С отдачей или без отдачи, не важно. Деньги, деньги. Это вечная проблема. Наконец, для окончательного решения вещий сон потребовался.
Детям кажется, что родители будут жить вечно. Осознание придёт потом. Осознание окажется успокоением, символом новой установки отношений на отношения.
Равнодушие это? Да нет. Жизнь больно расчётливой стала. Все норовят выспросить, все норовят подсмотреть, поворошить грязное бельё, чтобы потом высказаться с гневной презрительностью, по поводу и без повода.
Время должно наступить, срок прийти. Томительное чувство весеннего обновления нахлынуть. Только тогда будешь волен на поступок.
Это указывает на то, что мир постоял, потоптался у последней черты, и медленно начал катиться в пропасть. Животные инстинкты начинают главенствовать. Написать письмо – некогда, позвонить – дорого. Идиотизм какой-то. Рожать – не рожают. Всё превращено в гонку за достатком. Выхваляются один перед другим.
Когда плохо, мелочи хоть и цепляют, но обида не на себя. И бес толку тогда кричать. Чем громче кричишь, тем спокойнее воспринимается крик. Все правы, один ты виноват.
«Почему?» Последний вопрос «Почему?» трудно произнести вслух. И ответ должен быть не многословный. В ответе должен быть заключён смысл утраты. Путано, как и прямолинейно, из лабиринта словесных значений без потерь не выбраться.
Кто бережёт человека по жизни? Домовушка, ангел, Бог? Бог, говорят, бережёт пьяных и влюблённых. Может, на Руси и пьют из-за этого? Почему же тогда Егора никто из триединого сонма не уберёг? Почему Евгению? Она достойна лучшей участи, почему ангел её не спасает?
Срастается человек за долгую жизнь с тем, кто находится рядом. Не единое целое делается, но что-то подобное. Боль одного накладывается на боль другого. А вот если бы каждый потянул в стороны, если бы ножом каждый полоснул одновременно, то смогли бы сросшиеся перенести боль, чтобы освободились связи?
Думы, которые тревожили, лезли из всех щелей. Хотелось обличать, а выходило, себя полосовать вдоль и поперёк требовалось. Вроде, и времени, чтобы разобраться в своих мыслях и чувствах было предостаточно, но в голове полная каша. И выходило, во всём сам виноват.
Как бы цинично ни звучало, но должен мочь человек рвать прежние связи, для того, чтобы продолжить жить. Нельзя дать загнать себя в тупик. Выхлесту эмоций нужно дать выход.
Начни объяснять жизнь, сразу почувствуешь себя виноватым. Жалость появится. Как быть с совестью? Наконец, что делать с комом, который набухает в горле: ни продохнуть, ни проглотить, давишься, сипишь. А все требуют объяснений.
При такой жизни, чтобы прочувствовать ситуацию, жене одного мужика не хватит, мужику – одной жены. Перекрёстный обмен получается. Всё в сравнении познаётся.
А вообще-то, после любого заданного вопроса молчание наступает. Высказались, обсудили, теперь решение принять нужно. Руку поднять «за» или «против». Молчание может затянуться, как бы себе дороже не оказался пас поднятой руки.
Думаешь об одном, и тут же происходит перескок мысли на другое.    

                48

Откуда всё пошло? А не всё ли равно? Почему хочется докопаться до истока, какую-то истину для себя уяснить?
Должна, должна быть изначальная отправная причина, которая сломала прежние представления. Пока она не откроется, душа будет маяться. Инстинкт,- он сильнее разума.
Не понять, отчего безжалостью полнюсь. Насмешливость появилась. Нет и грамма от былого великодушия. Ною, сетую на слабость людей, находящихся рядом. Кажется, что жертвую самым дорогим, иду на уступки, ради исцеления.
Страх плеснулся на лицо. Сомнение поселилось, чернит оно душу, изболелась душа, сделалась уязвимой. Сомнения замучили. Исстрадалось сердце. Память начала искушать.
Искушаться приятно, в искушении человек падок к соблазнам, им руководит страх что-то потерять. Животный страх – чувство подлое. Только ли животный страх потерять жизнь, ставит человека на тропу ответвления, ведущую в сторону? Заставляет пересмотреть всё. Копаться в прошлом больно.
А ревность, она ведь тоже осложняет жизнь. А враньё? А глупое утверждение, что ни у кого нет прав друг на друга? А когда не понимают, не понимают – и всё!? Ведь понять нельзя, почему не понимают. Это злит.
А разве не злит от чувства, что жизнь наносит укол, что жизнь становится одноцветной, что последний мазок кисточкой был имитацией? Ещё нужно дождаться последнего мазка, той минуты, когда краска высохнет.
И если бы только это. Сто и ещё одна отговорка найдутся, прежде чем что-то станет непогрешимым. Сто шатров с куполами засверкают, а убери хотя бы одну подпорку-стойку, как всё обрушится. Не всё, пускай, два-три шатра упадут, но единого целого уже не будет. И отношение ко всему станет не то. Вот и подумаешь, что одно возле другого и держится.
Как тут не поморщиться от своих соображений. Растёт беспокойство, озабоченность. Чем? Не тем же, что происходило двадцать лет назад, ну, не двадцать, хотя бы пять. Отчуждение зреет. Неприятно, чего-то жаль.
В прошлых годах он что-то потерял. Не туда свернул? Странно, рассуждения не конкретны. Чрезвычайно интересно было бы вернуться назад. А зачем?
Тишину, чтобы она не давила, надо разбавить. Где-то раздавались голоса, возбуждённые. «Бу-бу-бу, бу-бу-бу!» Сердце до этого билось размеренно, но тут почему-то замерло. Напугался? Прислушиваешься?
Посмотрел в окно – оно посветлело, может, так только казалось. Состояние - ждущее. Объяснить всю правду по правде невозможно. Врать? Какой прок врать самому себе?
Бросил взгляд в зеркало. «Зеркала все нужно убрать»,- почему-то подумалось. Вместо глаз в отражении блеснул огонёк, последняя искра потухающего костра. Погасла.
Можно рассуждать о божественном, о вечном, но те рассуждения будут всё равно как вышивание по канве, согласно рисунку, согласно принятым правилам, согласно привитым навыкам. Согласно слышанным когда-то суждениям. Рисуя и размышляя по… - главное не сбиться со счёта. В тех рассуждениях конец предсказуем. И конец, и начало.
Так с чего всё пошло? Откуда неуют?
Блеснул печальный огонёк усталого ожидания, блеснул, позвал в глубину. Полегчало на время.
На мир посмотришь, радостно стало: причина открылась. Раз причина установлена, с души камень свалился. Всё неудачным жизненным приключением кажется, в заслугу себе ставишь провидческий талант. От того, что всё стало ясно, приятная свобода почувствовалась. Пускай другие сомневаются, пускай других напрягает незнание. Талант, он и есть талант! А есть ли он? Есть, есть.
Никаким боком не причастен к болезни жены. Не причастен, не виноват. Всё делал, чтобы облегчить страдания. Но в чередовании «не» заключается безнадёжность, нет попытки разбавить густоту киселя предопределённости. Чем разбавлять? Слезами?
Слёзы наполнили глаза, и тут же высохли. Даже всхлипнуть не получилось. На ресничке повисло горе. Сладкая слеза. Одна, большая. Сморгнул.
Евгению сломала смерть Егора. Слишком она была неожиданной. Исчез человек – привычное устройство мира нарушилось, мир погрузился во мрак. Камешек всего выпал, песчинка пустоту образовала. И тут же камнепад пошёл, откос бархана сползать начал. Небытие начало засасывать в себя. Ничто всплыло наверх.
Как Евгения вернулась с похорон, Виктор отметил для себя перемену в лице. Взгляд жены, до той поры цепкий, внимательный, любящий, стал рассеянным, скользящим. Проходил, даже если она и смотрела прямо в глаза Виктора, рядом со щекой, не касаясь скулы. Куда-то за плечо. Будто там внезапно появлялось что-то отвлекающее, тень, силуэт кого-то.  Что-то или кто-то?
За спиной ничего не было, не могло быть. Оборачиваться не хотелось, но тянуло посмотреть, на что так пристально смотрела жена.
Подчас казалось, окликни он в этот, длившийся секунду-другую момент Евгению, она не отреагирует. Её как бы не было рядом.
Естественные желания, то же стремление к любви, затухли. Холод исходил. Почему так, он не понимал. То ли жалко было будить в жене чувственность, то ли её горе возвело непробиваемую стену, но всё напрочь убило влечение.
Горе соки из неё высосало. И спросить не спросишь. Спросить не у кого. И вместе с тем зрело жёсткое нахальство, ему хотелось женщину. Не Евгению, чужую женщину. Ту, которая однажды подошла на улице и просто сказала: «Пошли ко мне!»
Он тогда «нарезал круг» по улицам города, в попытке освободить голову от дурных предчувствий. Женщина, попавшаяся навстречу, приключений искала. Немного навеселе. Симпатичная. Почему среди других прохожих выбрала его? А он лишь скользнул по её лицу взглядом. Обидел, наверное, своим равнодушием. Так почему она теперь вспомнилась?
Постоянно идёт поединок жизни и того, что находится возле жизни,- прилепившегося утяжеления. Утяжеление – это выгода. Каждый старается извлечь выгоду для себя.
Понятно, что выгода жизни – просто жить, а прилепившееся утяжеление, своим коварством подначивает, сеет тревогу, возбуждает ревность. Тут –то здравый смысл и отступает. Растёт аппетит. Уважение и к своей жизни, и к жизням других людей падает.
Вот бы кто встряхнул тогда за плечи, сказал: «Иди, дурак. Женщина сама зовёт!»
Хоть и мельком глянул, а заметил, как женщина замерла, словно на пороге. Взгляд женщины, как теперь вспоминалось, был печален и внимателен. Отчаяние в голосе. Она решилась, переступила грань, предложила себя.
А вдруг это была одна из мстительниц? Всем мужикам мстит за унижение? Может, СПИДом болеет?
Но всё ж, то с удовольствием вспоминается. Почему-то захотелось спросить, вот бы вернуть то мгновение: «Что во мне увидела особенного?»
Странно, будто та минута перекрестного взгляда годом протянулась. Значит, он чем-то отличается. Значит, одиноко возвышается, если притягивает к себе взгляды.
Лестно это знать? Понятно…
А что понятно? Как можно быть понятным? Раз понятно, то ты пуст. Пустого не любят. Могут пожалеть. Не откликнулся на предложение,- и нечего теперь рассусоливать.
Та женщина свободна была от всего, от чего сам не свободен. Сам-то никогда бы так не подошёл. Вот бы ей рассказать обо всём, какие сомнения сейчас мучают, наверняка, пожалела бы.
О чём рассказать, что жизнь не получилась? Как не получилась, если жили вполне счастливо до недавнего времени, как говорится, до того, как… Прицепилось это «до того, как». Где надо и не надо вставляется.
Почему-то стало тошно, скучно. Бытиё накрыло тенью. Всё было, было, было. Такие мысли, такие слова говорились. Ну, не слово в слово. А вот ни обиды нет, ни надежды на лучшее. А та женщина моложе была, намного моложе. Сластолюбивый старик!
Конечно, про себя знаешь всё. Только в слова это «всё» перевести трудно. «Всё» - не зеркало. Зеркало в любую оправу вставить можно.  Стекло бездушное. Но ведь от «всё» тепло исходит, словно у костерка греешься, того и гляди разморит,- потянись, зевни.
Помнишь, как женщина звонко и отчаянно повторила: «Пошли!»
Не пошёл. Уходя, ни разу не обернулся. А сейчас, позови кто, не просто пошёл, побежал бы. За праздником. Как молодой побежал бы! Как молодой! Вот именно. Значит, уважение к жизни ещё совсем не пропало.
Давно не испытывал чувство праздника. Давно. Что-то ворохнулось в груди, вспорхнуло, вылетело. Вроде, как и шелест крыльев послышался. Не иначе ангел облёт начал. А может, то мысль, смутная, запоздалая, недодуманная, непойманная, разочарованно прошелестела, зовя оглянуться.
А как бы посмотрел после всего в глаза больной жены? Как? Хотя, придумать оправдание нетрудно.
Божье провидение тогда помешало совершить дурное?  Какое же это «дурное»? Это жертвенность, ради жертвенности можно нагрешить.
Стыдно. Доля возмущения волной прилила, тут же схлынула. Сменилась презрительной жалостью.
Доля правды в жалости есть. Безнадёжность шансов выдала испуг. Внутри запрыгало, ухнуло вниз. В детстве тоже иногда так было. Только зря боишься, зря. Не всё ли равно, за один проступок отвечать, за несколько сразу,- меч голову сечёт один раз. Во второй раз не больно.
Беспечность в этом. Что толку раз за разом проигрывать ситуацию. Внимателен будь, первое впечатление не обманывает. Прав у живого, по сути, ни на что нет. Ни сам не виноват, ни жизнь. Ни та женщина.
Странно разговаривать с самим собой, как бы с неким третьим человеком. Будто себя напрямую укоряешь. Мистика в этом какая-то. Отчаяние любви, или нелюбви.
Евгения никогда не была набожной. Скорее всего, она и крещёная не была. Но при возможности заходила в церковь, как она говорила «глаза открыть, посмотреть на богов». 
Может, так она обретала себя? Но уж что точно, смерть Егора убила в ней веру. Вернее, веру убила жизнь. А без веры возникла пустыня внутри. Спеклось нутро.
Конечно, это всё предположение, желание оправдать. Непонятное, сделать понятным. Бог, вера – это всё для оправдания растерянности перед своей слабостью.
Виктора поразило внезапное открытие: в последнее время он слишком часто стал упоминать Бога, как бы сваливая на него всю ответственность за происходящее.
Ни с чего поселилось нехорошее предчувствие. Все превратилось в ожидание. Евгению в очередной раз положили в больницу. Сто болячек обострились. Она похудела. Часто плакала. Почему-то тогда начала вертеться в голове цифра «пять». Срок, что ли, кто установил, относилась ли эта цифра к чему-то иному, но пять, пять лет, пять чего-то непонятного, начали преследовать. Болезненным закрыванием глаз эти цифры отогнать не удавалось.
Понимание непонимания, в общем-то, ни к чему не подталкивало. Тогда, читая дневники великого Толстого, натолкнулся на толстовскую молитву.
«Боже, избави меня от зла, то есть избави меня от искушения творить зло, и даруй мне добро, то есть возможность творить добро. Буду ли я испытывать зло или добро? – да будет воля твоя».
Бормоча про себя обычнейшие нехитрые слова молитвы, ближе к Богу Виктор не становился. Ведь и Толстого попы за ересь отлучили от церкви.
Нужна была мучительная цепь поступков, а он не мог выстроить смысл каждого своего шага. В этом была его слабость.
Какие поступки можно совершить на излёте жизни? Покаяться? Раздарить всё, и отправиться замаливать грехи в один из монастырей, коих смутное время открыло предостаточно? Записаться в секту, хорошо бы, в сатанинскую.
Ритуалы там всякие, обряды, которые от действительности отторгают. У сектантов имущество особой роли не играет.
Может, стоит наполниться хамством, что является даже более сложным предметом, чем самое благолепие? Хамство насущно.
Повод задуматься созрел. В душе он, конечно, посмеивался над своими предположениями, что уж точно, скинуть со счёту не мог. Чем абстрактнее рисовал он себе картины, тем смелее становился. Понимал, жизнь на вшивость решила проверить.
Просить можно что-то конкретное. Не просто добро. И отрекаться не просто от зла надо. Мету, мету после себя человек на земле должен оставить.
Виктор был поглощён бесшумным действом внутри себя. Там был неведомый мир для большинства людей. Возврат в прошлое. В прежний, далёкий, невозвратный мир юности, в котором не было дележа на «хорошо и плохо».
Там провинциальная первозданность искрила чистотой. Было ожидание. Не продолжения жизни, не нового начала. Там исчезающего обмана жизни было предчувствие.
Взгляд внутрь себя смущал. Он не содержал ни недовольства, ни вызова, он был чужим взгляд на самого себя. Вроде бы, насквозь виден, и, вроде бы, никакого почтения к самому себе.
Последовательность размышления удручала. Он никак не мог предположить, что начнёт метаться между тем, что было и что будет, понимая, что возможность выбора закрыта. Возможность, каждая, среди многих возможностей, должна стать единственной.
В очередной раз наступила пора выбора, что-то нужно было предпочесть, что-то отбросить. Одно допускало другое. Не произнося ни одного слова в процессе выбора, Виктор удивился логике предположения, ну, не было никакой последовательности в размышлениях. Какова цель? Жизнь бесцельна. Цель всегда искажена выбором, а выбор зависит от многих и многих составляющих. В его случае цель – скорее бы выздоровела жена.
Мгновениями он словно бы просыпался, думы казались невероятными. И тут же ожидания остывали. Неизвестность, то, что могло бы случиться, но не случится, вызывало смесь любопытства и злобы. Не у кого спросить. Мир не подозревает о его мучениях.
Смысл жизни был в том, и только в том, чтобы допущения не затолкали представления о самой жизни. Между человеком и жизнью всегда стоит кто-то третий, в его случае этим третьим был смысл жизни. Чтобы отбиться от этого третьего, нужно было пускать весь арсенал средств: скепсис и самодовольство, упорство и ханжество.
Кто-то умнее, кто-то счастливее, кто-то умеет прикидываться. А кого-то просто любят. И тот, кого просто любят, никогда не чувствует себя ущемлённым.
Так отчего напряг?
И квартира есть, и бабу снять можно, и не последний кусок хлеба доедаешь… А дальше что? Дальше – ничего! Дальше покатилось-поехало.
Открылась бы дверь… Бухнуло сердце, сильнее прихлынула кровь в голову, замерла душа, стронулась. Вот же, как тогда, вот же его Евгения на пороге барака. Нисколько не похудела. Тёмные, ждущие глаза в поволоке. Сквозь толщу лет пробилось знакомое ощущение. Сумрак, не то годов, не то природного увядания, скрадывает черты, блеск глаз делается загадочным.
Нет, это только так говорится, что люди мучают друг друга, что сидят друг возле дружки на цепи, что время бесцельно утекает. На зависть другим жизнь идёт. И что? Ставь условия, не ставь, мало что изменится…
У жизни ясный и понятный смысл, невзирая на все издержки. Живи. Мгла, светлая мгла всё унесёт в прошлое.
Пускай.
Пока шла его жизнь, рядом прошла или проходит жизнь Евгении. Чудовищно, его жизнь шла, а жизнь жены прошла… Почему её несложная жизнь, вылилась в нетребовательное отчаяние. «Я стал чёрствым,- подумал Виктор. - Очнись. Я ни разу не говорил никому, что люблю».
Из-за этого и находят приступы молчания. Из-за этого и стремление к одиночеству?
- Неужели, правда, не говорил о любви,- вслух сам себя спросил Виктор,- а если припомнить? Хотя бы раз должен был сказать эти слова.
Как-то слишком умело обходил те места, где следовало их употребить.
- Чёрт! - выражение злой беспомощности прорезало на щеке складку.
Вот-вот всё должно было стать ясно. Что ясно было вчера, сегодня стало не существенным. Но снова и снова переживал одно и то же. Причём, всё сильнее и сильнее.
А потом вдруг отпустило. Что будет, то и будет. Он как бы перестал замечать несуразности. Не видеть стало приятно. В это время как раз та повесть, которую читал Егор, находясь в Кутогане, была напечатана в журнале.
Вот тут и зашевелилось опасение,- предчувствие расплаты. Раз что-то получил, что-то должны отнять. Жизнь потребует объяснений. Никак не успокоить совесть. Никак совестливые веяния не прогнать. Соврать,- так никто не поверит.
Дни плавно перетекали из утреннего начала в вечер, были повтором вчерашнего. Сегодняшнее могло быть позавчерашним, вчерашнее… Да бог с ним, что было вчера. Сочетание вчера и сегодня будили страх и любопытство. Испуг и желание. Мелочь больно задевала, самолюбие готово было встать на дыбы.
Но вот же, клин ожидания худшего, выбился клином успеха. Повесть напечатали. Если раньше твердил себе, что всё плохо, то теперь неверие, неведение было разогнано ясностью – нужно писать.
Лист, ручка…
Появилась определённость. В стену не упёрся, свернул. Стёр тряпкой всё, что мешало жить.
Но всё одно скверная мыслишка тревожила. Возопит и успокоится. Евгения в тот раз скоро из больницы выписалась.
В тот раз, были и ещё разы, и не один, и не два. И мысль снова и снова посещала о близком конце. И как-то причудились похороны. Он их со стороны наблюдал. Чужая репетиция его трагедии. Мысль тогда остановилась на том, что такое будет, уже скоро, не сейчас, но без музыки, без звона тарелок.
Он не обольщался. Один день – всего лишь один день, но в нём двадцать четыре часа, в нём тысяча четыреста сорок минут, секунд – бессчётно. Если дорожить каждой секундой, каждой, то тысяча надежд, одна из этой тысячи, позволит надеяться.
Глухая беспросветная ночь наступила бы, умолкни эта надежда. Ей, надежде, наплевать, какой ты из себя: неловок, нелюдим, завистник,- ей лишь бы чувствовать невозможность не любить. Должен преодолеть стыд, должен сказать жизни «люблю!»
Есть понимание того, что не нуждается в объяснениях. Стоит нагнуться, как почувствуешь запах цветка, стоит вглядеться, как совершенство обыкновенного листика орешника поразит. Хвоинки, парами упавшие с сосны, покажутся верхом сплочённости.
Слепая улыбка тронула губы. Что же это за состояние, когда чувствуешь, что никого не любишь. Как просто так заявлять об этом? Следует ужаснуться, а тебе всё равно.
Конечно, не всё равно. Конечно, когда-то любил. Когда учился в школе, любил Наташу Уткину, потом, кажется, влюбился в Евгению. Не кажется, а точно. Любил по-своему. Часа не мог один пробыть.
От наплыва прежних чувств Виктор зажмурился. Будто и не стояла чернота перед глазами. Ярко из глуби сознания подступило вчерашнее.
Всё происходило вчера. Вчера вобрало в себя и его сегодняшнего, и, наверное, его завтрашнего. Если завтра будет.
Как тут не позавидовать толстокожим людям! У него ревность любования возникала. А им всё пофигу. Но ведь такая зависть, скорее, походит на ненависть. Зачем она?
От мыслей никуда не деться. Из-за них не сожгут на ритуальном костре, не возьмут с него обет безбрачия. Всем как бы и наплевать.
В эту минуту Виктор достучался до себя, каким был тридцать лет назад. Открылось то, что он не заметил, что прошло мимо, что он тогда не мог понять, не мог или не хотел,- это всё равно.
Зачем-то жизнь подставляла ему Ольгу Воротникову. Своеобычливую девушку. Горячую, по словам мужиков, в постели. Она уверяла, что ей ничего не надо.
А взгляд Ольги говорил об обратном. Ого-го! Держалась она с показным достоинством, привычным, выработанным. Но тот взгляд, уместный для неё, чуть-чуть ехидный, чуть-чуть проницательный, чуть-чуть наглый, зовущий, обещающий взгляд таил превосходство. Ольга знала, на что шла, Ольга его хотела. А Евгения его не хотела. Глазами не хотела.
Вот, и Ольга вспомнилась. Напряги память, ещё откопаешь много-много интересного, ещё что-то приблизишь. Ещё проникнешь сквозь толщу лет своей памятью.
Ольга подозрительно много объясняла, говорила про свою жизнь. Она, кажется, назвала его «думающим мужчиной». Виктора нисколько не занимали её объяснения. Или только так теперь казалось?
«Я хочу быть вместе с тобой. Я хочу остаться здесь».
Влюблённые слепы. Слепы к себе довольно ловко. Что только захотят, то и видят. Слепота предохраняет от позорного падения.
Ольга ещё, кажется, сказала: «Если что-то можешь получить, почему отказываться? Прождать всю жизнь можно. Ты сначала получи, примерь к себе, попользуйся, а только потом избавляйся».

                49

Странно! Весь этот возврат к прошлому оттого, что мог что-то сделать, но не сделал. Был слепым орудием. Много чего было нужно, но, главное, так и не понял, зачем тебе рядом нужна была женщина. Ненароком касаться её в постели, слышать посапывание, видеть торчащий завиток, кончик носа из подушки. Ощущать тепло. Ради этого огород городил?
Вот и мучают желание и любопытство. С небес как бы спускали соблазны, вои и впадал в бесчувствие. Настоящая жизнь прошла мимо.
Хоть день, хоть неделя в разлуке – это выпавшая целая жизнь, прожитая врозь, она - зря. Начни вспоминать – одна суета, накручивание, провалы в памяти. Всё равно, что спохватившись, принялся по карманам хлопать, пропажу искать.
Больше половины жизни прошло. Именно жизни, а не какого-то отрезка времени. Выбросил псу под хвост. Вот и будит разлука мысль, будит ревность. И нет опыта. У каждого свой опыт жить в разлуке, преодолевать нагромождения ревности, уметь делиться и не делиться пережитым. Уметь терпеть.
А что вкладывается в слово «терпеть»?  Нельзя терпеть, можно терпеть… Притерпеться ко всему можно. Это если любишь или ненавидишь.
А если сам не знаешь, чего хочешь? Если сам взрастил в себе острое ощущение пропасти впереди? Возвёл свою бездарность на пьедестал, и щиплешь, щиплешь, побуждая разродиться очередным шедевром. Отсюда и злость на жизнь. Не жизнь сделала тебя таким, а, согласись, ты просто-напросто – эгоист!
Живущие вместе желают одного, чтобы границы между ними не было. Ждут признания ждут друг от друга. Откровения. Чтобы поменьше было невысказанного, чтобы злорадство не посещало. И чтобы разлук меньше было.
Разлука разлуке рознь. Бывает и такая разлука, после которой общая жизнь делится на составляющие. Делится не столько имущество, как чувство. Опыта, преодолевать расхождения, нет ни у кого.
Тянет знать больше. Мелочи перебрать, заглянуть в запредел, подглядеть в щёлку, записку перехватить.
Хочется появиться в самый неожиданный момент. Поймать на слове и не только на слове. Хочется и колется. Что хочешь знать, может ошарашить так, что мало не покажется. Сильнее, чем весть о смерти близкого человека.
Ноет, ноет. Больной зуб успокоить можно, приложив кусочек сала к десне, или там мумиё, или давить прикусом на больной зуб. А накрутка, рождённая разлукой, сколько ни дави,- толку никакого. Все объяснения – невразумительны. Всё равно как разговаривают два иностранца, об одном и том же, но разными словами, на разных языках. И мимика выразительна, и взгляды говорящие, и посыл какой-то идёт, а что, почему – не понятно.
Никак ведь не почувствует запах дома человек, заглядывая через стекло? Он ладонь приложит снаружи, ты изнутри стекла коснёшься, а ток между вами не проскочит. Через стекло ток не идёт.
Маленькое расстояние, но это расстояние. А если к расстоянию время добавить, а если чувство времени разбавить, да настроение соответствующие приплюсовать…  Вот тебе и посыл в никуда.
Посыл не может быть в никуда. Посыл всегда от тебя к нему или к ней. Считаться надо с тем, что больше чем ты знаешь о другом человеке, не узнаешь. Не дано это. Больше чем о себе, самому не позволено знать.
Хочешь что-то узнать,- отступи, сдай позицию, признайся в грехе. Определи меру своего признания. Не требуй большего.
Сдай позицию! А если ту позицию потом и кровью отвоёвывал? Есть правда в завоёванном. Кто не хочет знать всей правды? Ясное дело, все хотят. Только правда включает и состояние природы, и место, где всё происходило, и людей, которые крутились возле. Были они причастны к событию, не были, но они в оборот «правды» попадают.
Только начни рассказывать, как одно потянет другое. Про то, про то, как мечтал о женщине, как Ольгу вспоминал, про первую ночь с женой. Мужикам интересно будет послушать. В подробностях. Всеми греховными мыслями поделись.
Про непонятную смесь ненависти и восхищения, когда на одно и то же смотришь с противоположных сторон. Как будто через стекло. То с той стороны, то с этой стороны.
А рассказываешь отчего, да из-за идиотских представлений, что знаешь больше кого-то.
Мысли крутятся то в прошлом, то заносит их в заоблачные выси. Ну, нет ощущения настоящего. Внушение виновато, самовнушение, это чувство трудно описать, не с чем сравнить его.
Бросишь камень в стоячую воду – круги начинают расходиться. А ведь, брошенная мысль, тот же камень, только не в воду.
Земля крутится, жизнь крутится. Высчитали орбиту Земли, наклон оси определили, период вращения – всё ясно.
А с человеком - полная неясность. Круги, какие он выделывает, они сужаются, потом и не кругами становятся – петлями. Выделиться хочется. Вот и сносит крышу. Вот и болтает неизвестно где и как. То замрёшь в нерешительности, то кто-то позволит или даст право выбора.
После всех манипуляций, после бега по кругу, поддавшись инерции, свалишься, закатишься в уголок, и ждёшь результат. Тихо посапываешь. Уютно и хорошо. И дела нет, что кто-то не любит, кто-то живёт «не так». Мелкая душа, она мелко и жалеет.
Виктору вдруг почудилось, что из груди вырвался вздох облегчения. Всё стало необратимостью. Никогда больше, он это прекрасно понимал, тишина в душе не наступит, он останется должником. Долг этот не возвратить.
Дурное ощущение, осознал, что ни для кого не существовал. Вроде бы, жил для Евгении, она же часто укоряла, что он живёт сам для себя. Сегодня открылось, что каждый прожитый день был непроизвольным шажком в тьму непознанного, к концу.
«Заладил одно, конец, конец! От таких мыслей не только ссохнешься, но и сожмётся всё, что окружает. Плохо, конечно, что не с кем мыслями делиться».
Виктор потёр лоб, почудилось, он снова в бараке. Показалось, что распахнулась дверь, и на пороге снова она, Евгения. Оптический обман? Сквозь узкие оконные перекрестья, солнечный свет, пройдя дверной проём, лёг у самых ног Евгении светлым пятном. На ней блузка в горошек, рукава фонариком, расклешённая юбка.
Как это, из одного времени произошёл переход в другое время. Особой переводной картинкой жизнь, что ли, пользуется? Потер лоб, будто потёр переводную картинку. Плёночку отклеил.
Только почему-то юбка и кофта видны, пуговицы различимы, а лицо сквозь дымку едва-едва просматривается? И ещё, глаза,- они не говорят, в них читается знание жизни.
Конечно, не отнимешь, есть наблюдательность. Всё время изучаешь лица людей, хочешь считать с лица только присущее тому человеку. Но почему страдания людей, находящихся рядом, почему-то перестали волновать? Не волнуют, а любопытство рождают?
Дурное состояние. Сидишь, переводишь машинально взгляд с одного на другое, нет, вроде, уставился в одну точку, а, кажется, смотришь на себя сверху. Никакой защиты нет, открыт со всех сторон. Недодуманное, что обрисовывает сознание, постепенно стирается. Грань за гранью.
И встряхнуться не то чтобы лень, а ничего не хочется, никаких движений. Впрячься в лямку жизни совсем не тянет. Нет бы, встать, пройтись по комнате, подёргаться туловищем, этим движением расшатать пелену занавеси, - где там, стадию ступора проскочить сумел, а инерцию не набрал. Назад скользишь.
Почему так? Внимание рассеялось, впереди густота. Может, и скользишь назад, потому что взгляду не за что уцепиться. Рассеялся впереди свет. Пятнышка светлого нет. Да нет, что-то мерцает. Может, отсвет?
Отсвет чего? Прежней жизни?
Вот бы начать прокрутку назад. Отмотать бы годы болезни Евгении…Отмотать или забыть? В эти годы тоже происходило что-то хорошее.
Помнишь, как первый раз поехали на море, в пансионат в Туапсе? Зашёл в воду, и первым делом попробовал её на вкус. «Правда, солёная!» Такими были первые слова. А первый семинар литераторов в Тюмени! Обсуждение рассказов и повести. На тебя смотрели с удивлением, тебя отметили, поставили в негласном ряду первым. А потом в Новосибирске. Там тоже много слов сказали. Была и Москва. Всесоюзное совещание.
Ты ездил, а Евгения сидела, ждала. Как Пенелопа Одиссея. Ни разу не укорила, что ездишь.
Можно тянуть нитку рассуждений, вглубь, дальше. Можно представить лица на тех встречах. Вспомнить отдельные слова. Даже погоду, был ли дождь или небо незамутнённым было, светило солнце, можно вспомнить. Можно добраться до таких глубин, когда никого вовсе не было. Только одного, пятясь назад, не понять,- как мир поменял ощущения с того времени, когда тебя не было, и до сегодняшнего времени, до теперешней прострации.
Всё чёрно-белое. А ведь всё должно иметь окраску. Зависть окрашена в разные цвета. От чёрного до белого. Горе,- оно что-то серое, чёрное. Радость,- голубой цвет, розовый. Колокольчики – дзинь-дзинь-дзинь.
Голова пуста, так и колокольчики звенят. Никому ни до кого нет дела. Пересидеть бы, перетомить время как-то. Тогда открывать глаза на правду не надо будет. Время свой ход продолжит.
Ага, часы бьют! Странно, движением пальца стрелку можно перевести на любую цифру. Сразу перескочить вперёд ли, назад.
Ничего не хочется вспоминать, ничего не хочется помнить. Не нужно никаких телефонных звонков. Пускай всё замрёт. Пускай.
Всё ж хорошо, если б кто-нибудь позвонил. Разогнал бы тишину. К чёрту эту возможность думать ни о чём.
Мир рушится враз. В пропасть. Змеится полоса провала, ширится. Стать бы на колени на краю обрыва. Крикнуть вниз, в зияющую пустоту: «Сколько мне осталось?». Чего осталось, жить, маяться, катать строчки на бумаге? Что, что я должен успеть?
Всё равно, как бы ни стонал, ни жаловался теперь, но по-настоящему своё положение не понять. Не осознать, насколько оно ужасно. Эгоист. Мир рушится.
Вот бы с кем-нибудь поменяться. Может, кому-то в сто раз хуже. Может, он стоит у черты за которой… У всех это «за которой» со своим связано…
Странно, у Евгении всегда своё знание. Беспощадно точное. В прищуре глаз оно таится, в сдвинутых бровях, в уголках губ, в словесные изыски оно не переводится.
Как она говорила, когда звала обедать, или, когда чем-то недовольна была: «Тебе что, особое приглашение надо!»
Будто вчера познакомились. Будто вчера она сказала «заходи». Думалось, не всерьёз, а оказалось, надолго. И ведь без суеты всё было. Случай!
До понятия случайного кратчайшим путём дошёл или это взбрык фантазии? Не вижу, а чувствую. Щурюсь, в попытке разглядеть счастье.
А что в поле зрения? А то, что было и вчера, и значительно-значительно раньше. Всё это коротко зовётся счастьем.
Нет его, счастья. Если про счастье говорят, так самыми обычными, примитивнейшими слова. И при этом подразумевают жертвенность собой. Ради минутной привязанности. Ещё и самоотречения требуют.
В горе окунуться – не проблема, а от счастья, упаси бог, не уйти. Вот, сыт своим «счастьем» по горло. Жирных кусков наглотался, аж распирает.
Не о том думаешь, не о том! Беда ведь… Но из-за беды мир не умылся слезами… Это ты, точно, стал хуже.
Не туда смотришь. Нужно не сквозь трещину в своей скорлупке на мир по-воровски выглядывать, а полноценно жить. Боишься, как бы не пришлось жизнь по-новому начинать. Снова заводить её в оглобли, как заводят норовистую лошадь, понукая, покрикивая. Хомут уже надет, кто-то супонь затянет. Кто-то и кнут припас. Вожжи в руках…
Жертвовать должен. Жертвовать.
Пусто вокруг, на все шесть сторон пусто. Хотя, хотя, если не смотреть под ноги, точно бездонный колодец угодить можно. Откроется провал, а в нём, по ярусам, на каждом кольце - срез чьей-то жизни. Жизнь приходит из земли. Туда же и исчезает. На время.
Торопит жизнь, торопит время. Куда?
Виктора из забывчивости вывел звук перфоратора. Сосед сверху занимался ремонтом квартиры. Случайно обнаружившийся кусок одновременности другой жизни, без переживаний, разве гвоздь согнётся, или по пальцам молотком себе сосед заедет, заставил криво усмехнуться.
Спрашивается, человек убивается с ремонтом, мебель покупает, линолеум какой-то чешский купил, говорят, ванная, чуть ли не из золота. А, может так случиться, на улицу выйдет, кирпич сверху упадёт, и что?
Вот именно, и что? Все представления – это когда-то виденное, за кем-то подсмотренное, навеянное разговорами. Раз за разом в душе что-то рвётся: то ли за себя, то ли распинает за близких. Что-то обязательно не так. Это приводит к новому молчанию.
Кто пытался объяснить, почему молчит человек, что он в молчании переживает? Ни слов в молчании нет, ни красками молчание не нарисуешь. Один фон – или серо или дымка из синевы. И бог его знает, что или кто из молчаливой тишины родится.
В тишине всё остановилось. Там всё другого цвета, другие запахи, другие ощущения. А если тишина больничная? Если остановленной жизнь становится? Если мгновение пробуксовало, замерло: то ли качнуться ему назад, то ли пойти, как шло?
Густую тишину петушиный крик только и разбудит. От петушиного крика ночь вздрагивает.
Виктор снова как бы выплыл из состояния полусна. Сам ли он находился в дрёме, или там было его представление. Никто не может заглянуть в запредел, не потому, что страшно, а потому, что нет оттуда выхода.
Прежде чем что-то начать, нужно договориться с ведуном, пускай он порасспрашивает тех, кто уже ушёл. За облаком ли их души ютятся, на облаке, но согласие их нужно. Чтобы память отпустила, не сравнивала. Вспоминать всегда тяжело.
Гнетёт потребность отдавать себя. Отдавать – это жертвовать собой, своими убеждениями. Всё ради привязанности, возможности быть рядом, быть сопричастным. А зачем? От чего-то отказаться жизнь понуждает. Будто смысл жизни в самоотречении.
Всё выходит сбивчивым. Вроде, и не хочешь никому подражать, а подражаешь. И не муками своими делишься, а обвиняешь. Правды требуешь. Требуешь, значит, угрожаешь.
Вот бы Егора спросить, как оттуда видится суета, успокоился ли он? Как там вообще?

                50
 
Схватить одно и то же разом разные люди не могут. Время смутное, ни одну мысль не удаётся додумать до конца. Мечешься, мечешься. Что-то просится наружу, что-то возникает, всё как бы в тумане, а потом откуда-то со стороны, от другого слышишь мучившие представления. И ведь как слышишь, та реплика все чувства переворачивает. Вот и получается, что своё как бы вдогонку. Чужие события опережают.
Собака лает, дождь, если идёт, то сейчас, машина проехала – всё сейчас. И делать что-то сейчас нужно. Не из пресловутого вчера тянуть нитку, не уповать на завтра, что завтра будет лучше.
Завтра, может. и будет лучше, но сегодня как будто захватил сон-отставание. Он подстерегает, гонит. Навалился, будто возникла необходимость как-то пометить жизнь.
Существует, наверное, некая норма. В ней вся суть.
Два дня назад звонил Сашка, сказал, что едет. Два дня прошли – нет Сашки. О чём думает? Мать ждёт его, ждёт. Ожиданием только и держится. Как ни придёшь, первый вопрос: «От Сашки ничего нет? - Смотрит выболевшими глазами. Помолчит, перекатит голову набок. - Ну, ладно, приедет».
Два дня назад Виктор заметил, что в глазах Евгении пропал блеск. Мутнинка из тоски и ряби появилась. Хотелось ладонью провести по лицу, смахнуть паутинку. И лицо вытянулось, скулы заострились. Всё казалось, что голова веса не имеет. На подушке ни вмятинки.
Евгения мало что спрашивала, больше пристально смотрела. Говорила, если необходимость в этом была.
- Ничего, может, билетов не было,- подбадривал каждый раз жену Виктор. - Ты не падай духом, всё нормально…
- Где ж нормально… Мне уже капельницу не могут поставить… Нет вен, мимо всё льётся. Жалко сестёр, мучаются со мной.
- Они за это деньги получают.
- Деньги – деньгами…
Виктор сидел на кровати, иногда вскидывал глаза на жену. Стократ прав тот, кто сказал, что жизнь специально ставит перед человеком трудности. Нет, жизнь не волю испытывает, а помогает изжить слюнтяйство. Привычки наперёд запрограммированных жалких людишек.
И Виктор был одним из запрограммированных людишек. Оттого и сердце ноет, оттого и отвлечься нельзя. Оттого и мысль о приобщённости к некоему процессу заставляла страдальчески морщить лицо.
Своей ноющей болью легко отгородиться от боли другого человека.
Всё серо. Это оттого, что потоки вчера и завтра слились. Вал образовался, отгородил сегодня. Сегодня переполнилось настоящим. Прожил длинную жизнь, а толком плавать по ней не научился. Захлёбывает волна. Несёт.
То становишься внутренне на дыбы, то отпустит, отойдёшь. Вся нелепица становится видимой. Ну, сразу разве разглядишь, что впереди? Не дано это. Вот и не стоит наизнанку выворачиваться. Жить надо тихо.
Тихо жить можно, если умертвить все чувства. Чувства в какую сторону направлены? Да всё больше они об пустоту бьются, про смерть переживают, про конечность жизни. Чувства заключены в объём. Пошевелишь во рту языком, вроде, как наполнен рот остатками вкусовых ощущений, и слюны полно. Но ведь ничего там нет. То-то, ничего нет, а ощущения есть.
В голове всё спуталось: времена, лица, представления о жизни. Там лишь кольцевая гонка прошлого и будущего. Что за чем гонится – не понятно.
В детстве было: сожмёшь кулак, и такое ощущение, что схватил и время, и все радости… Это ощущалось богатством. И разжимать не хотелось. Носил бы и носил. Не важно, что в горсти было зажато, осколок от чашки, пуговица, позеленевшая гильза. Казалось, расстайся, потеряй, и всё -  конец.
Шорохи, трески, мольба, бормотанье, слышен сухой щелчок ножниц. Кто-то, скорее всего жизнь, обстригает розовые мечты. Оболванивает. Кромсает без всякой жалости.
И вдруг причудилось, что под ногами топь. Болото. Просто так, не выдирая ноги из трясины, не откупаясь чем-то, не сдвинуться.
А вокруг, по косогору – шиповник! Встречается и орешник, ольха, мелкий березняк. Всё смято, ссечено. Всё растёт куда-то вбок.
Чего уж говорить про человеческие жизни, если деревья неуверенно растут. Кривит их. Но ведь растут! И лучшие деревья как-то уцелевают. Тот же березняк,- он не принесёт себя в жертву какой-то ольхе.
Посмотришь вокруг, сплюнешь в сторону жаркую слюну. Конечно, несладко жить, конечно, всё плохо. Тоска ест поедом. Но ничего лучше не придумано, чем жизнь.
С чем никак не смириться? Не привыкнуть к перемене, какая ждёт? Уймись, давно уценили. На сколько процентов? Проценты сединой в голове отмечены.
Что, ждёшь, кто-то должен сказать, так ли жил? Вперёд жил или пятился назад, или, может, мимо чего проскочил? В таком случае, хорошо бы знать, когда дверь перед тобой захлопнется. Перед тобой или за тобой?
Не важное самоощущение. Во-первых, всё плохо с женой. Тут не в состоянии что-то изменить. Разве что начать клянчить у судьбоносца, постоять перед закрытой дверью, потешить томящуюся скуку того, кто привык судьбами распоряжаться. И начать ходить, ходить вокруг проходной в ад или рай, маяться, скрестись в дверь, жалобно выспрашивать разрешение узнать будущее.
А что, может, приоткроется окошко, может, пропитая физиономия выглянет? А что, на небесах так же, как и везде, там всяких и всякое видали. Может, многозначительно хмыкнет физиономия… Нет, скорее всего, отмахнутся от тебя, как от назойливого жука.
Ну и нечего разумности от всего ждать. Мотивировки захотел. Что, почему, откуда?
Из непонятного «откуда», ничего не получится вытянуть. Вали всё на Север. Он здоровье выморозил. Только ли Север?
Перед решительным шагом, который предстояло сделать, хотелось опереться на чьё-то плечо. На чьё? Никого нет рядом. На сомнение не обопрёшься, сомнение ни к чему не привяжет.
Нужен был человек рядом со страдальческим, и одновременно, не сломленным выражением лица. Чтобы сразу было понятно, он хлебнул жизни под завязку, до горла. Не сопливый, слюнявый человечек рядом нужен, вечно чем-то недовольный, а тот, кто огонь и воды прошёл.
Порой казалось, что, действительно, за спиной кто-то есть. Оборачиваться не было сил. Слух сам собой обострялся. Кровь приливала к вискам. Сердцебиение, долгая слабость были спутниками того состояния.
А потом происходил возврат в прежнее состояние. Стороной возникали отдалённые шумы, волнение само собой проходило, сознательно себе внушал, что никого нигде нет, никому никто не нужен. Надо научиться жить в новых условиях.
Вот и выходило, что с совестью неполадки. Досадное что-то на совести. Нет, никто об этом не заикался, всем не до того, чтобы копаться в чужой совести. Выходило, сам себя заводил. Внутри болит, а такую боль никто сторонний не чувствует.
Бессобытийное время страшно своей бессмысленностью, оно подразумевает мучительное безделье. Всё валится из рук. У кого-то обретение нового, кто-то доволен своей судьбой, нашёл самого себя, продвинулся в своих мечтах, а себя чувствуешь отставшим от времени. Что и осталось, так сострадать самому себе.
Однажды невыносимо потянуло сходить на кладбище. Шагнул пару шагов по окраинной улице, как перешёл некую линию, оказался выгороженным от звуков города. Шумы сделались глухими.
Шорох ветерка в городском тихом переулке не такой, не так слышен, как на кладбище, где касание травинки к травинке, шелест, подрагивание листочков,-  всё отображает необъяснимую тишину.
Клетки оград только подчёркивают заданность всего, конечность, обособленность душ. Кружение ворон, их горластое карканье, вроде бы уместное, совсем не режущее тишину, звуками, приматывало связующие нити из неба к земле, к каждой могиле.
Август, что ли, тогда был. Заросль Иван-чая, метёлки седеть начали. Султанчики желтеющей пижмы. Россыпь искусственных цветов, будто оспины. Да и могилы, обложенные камнем, памятники,- всё это создавало некое представление о нашествии. На границе были и небыли, Виктор не углублялся в ряды могил, начинался или кончался, обмен, а, может, делёж жизни на Нежизнь. На границе кладбища прекращались обычные отношения. Там, похоже, судьбы расплетались.
Вопросы, вопросы. С той скоростью, с какой они возникали, с такой скоростью, наверное, амёбы делятся. За каждым вопросом кусок жизни. И не сам по себе тот вопрос, как ручеёк, который течёт себе и течёт, а вопрос требует ответ.
Жизнь наново придётся начинать! Вот и нечего, как шелудивая собачонка с поджатым хвостом, забиваться в угол. Миллионы людей пережили подобное, может, в сто раз хуже. Кладбища перенаселены. Некуда хоронить.
Своё болит больнее. Опять за своё! Опять сон, ощущение от него хочется на божий свет вытащить. Вина, что ли, корёжит?
Как в банке с краской палкой в своей голове крутишь мысли. Всё перебрал. Нет ни одной, какая в голову не пришла бы. Всё вдруг.
Вдруг и испуг.
Полгода? Год? А что было за этот год? Изо дня в день наблюдал, как мучается жена. Честно сказать, сердце обрывалось. Насколько же она терпелива. Насколько же приспособлены женщины, переносить боль. Сидит, трёт ногу. Пальцы артрит повыкручивал, вены все наружи. Из ворота блузки торчат ключицы. В глазах – боль. Но ни стона, ни упрёка, ни жалоб.
Уходишь, а она молча проводит глазами. С какой бы радостью она пошла за тобой! Сколько пешком улиц исходили!
Понятно, переживаешь, тоже устал. Устал быть возле больной женщины, устал идти на уступки. Больной человек легко срывается, он обидчив.
Неприятно прикасаться к измождённому телу. Нет, это не отторжение и не брезгливость. Но ведь ничто не возбуждает. Всё в глубину желания загнано.
Всё противоестественно. Женщина должна ухаживать за больным мужиком. Только где это правило записано? Должен, должна! Что, принимать как благо, как должное надо? А любовь куда-то уходит. Любовь вытесняется болью. Ревностью больного к здоровому человеку.
Но нет же ни ссор, ни драматических откровений. Гладь на поверхности, а внутри у каждого – сумерки. Она понимает, что уходит. Не умирает, а уходит. В этом разница.
А почему, почему ни с чего порой возникает на лице жены тихая и счастливая улыбка? Вспоминает хорошее? Ждёт избавление от боли впереди? Безмятежность и покой ту улыбку выдавили?
Нет у больной никакого отставания и забегания вперёд, во всём равномерность.
А сны снятся страшные, тревожные какие-то. Как-то похороны увидел. Это когда ещё Евгения в больнице не лежала. А потом ночи две ничего не снилось. Переварить увиденное, возможность представилась.
Как ко всему отнестись? Проснулся в холодном поту после страшного сна. Минуту-другую лежал неподвижно, прислушиваясь к дыханию жены. Потом долго разглядывал её. Под взглядом, она попыталась лечь на бок, застонала от боли.
С чем был связан тот сон? Какие события предшествовали?
В своих ощущениях как бы всё время обманываешься. На что надеяться… А на что может надеяться человек, не умеющий любить? Не умеющий, значит, бессердечный.
Легко оправдаться отсутствием сердца. Не чувствует оно. Нет, не сердце отсутствует, а, видимо, греховности много. Переполнен прижизненным адом. Черти сковородку калят, сковородка – людское мнение.
Евгения любила Егора больше всего на свете. Это её уверения. А ты, ты любил кого сильнее всего в жизни? Если такая любовь возникает, то, выходит, это как бы и не любовь. А что?
Ничего вокруг не видишь, это раз. Начнёшь вспоминать – всё мелочи, вспомнить нечего. Наощупь, одни уверения, ах-ах-ах! Расстаться – нет сил. Мир рушится. Нет никакого счастья находиться рядом. Всё миновало. Ни боли не помнится, ни трагедии. Из прошлых переживаний путёвого ничего не слепить.
Всё!
Евгения рассказывала, как они добирались в посёлок, в котором последние дни жил Егор. Летели до Красноярска на самолёте, потом на пригородном поезде до станции, потом в кузове попутной машины по пыльной дороге до лесопункта. Потом, потом…
Она рассказывала, как сидя в кузове на каких-то пыльных тюках, пели любимые песни Егора. Что это была за блажь петь песни, когда в горле ком? Петь и плакать?
- Молодец младший братик,- говорила Евгения,- если бы не он, не знаю, что и было бы!
Забрался Егор в такую глушь, где, так показалось Евгении, жизни не было. Была работа, была суета повседневности, была повальная пьянка. В посёлке ни одного посаженного дерева возле домов. Рассадник культуры – магазин. Ни цветников, ни палисадников.
Дом, двор, открытый всем ветрам. Стометровый огород. Навозные кучи возле хлева. Баня на задворках. Глушь.
Но ощущение такое возникло, и эта глушь Егора не устраивала. Будь у Егора возможностей больше, отыскал бы на краю света такое местечко, которое и у бога в списках не значилось бы. А ради чего?
На край света забрался, а от себя так и не убежал.
Ведь не от вражеской пули пал, не каннибалы его съели – сам наложил на себя руку. Вот и получалось, уединение не на краю света искать нужно, а в толпе людей. Там всё одно кто-то сделает попытку прочистить мозги.
Ту проклятую баньку, в которой Егор свёл счёты с жизнью, Евгения, будь её воля, спалила бы.
Никак понять не могла, почему Егор связал в том посёлке свою жизнь с женщиной, у которой двое ребятишек, стометровый огород, корова, поросята. Ему нужно было просто вкалывать. От зари и до зари. Поначалу он так и делал, а потом «стал задумываться».
Так, по крайней мере, состояние Егора характеризовала та женщина. Она Егора уважала.
Рассказывала Евгения, отрешённо глядя пустыми глазами. И не раз, и не два она возвращалась к тому месту, в тот угол, становилась под вбитый крюк в стене, где брат корчился в агонии. Проклятый крюк, она попыталась расшатать его, но он был забит крепко. На чисто вымытых досках пола под крюком были протёрты чёрные полосы от каблуков.
- Зачем он это сделал? Зачем?
Слушая, впервые тогда Виктору показалось, что в глазах Евгении виделось осуждение: вот ты жив, а брата нет. Почему? Это несправедливо.
Мысли отогнать,- стоит лишь головой встряхнуть, но… Ни двигаться не хотелось, ни говорить, ни успокаивать.
Глядя в одну точку, представил, что - умер. Вспомнилось, что взгляд Евгении оторвал тогда от земли. Он как бы растёкся длинной, длинной полосой, похожей на тень. Тень, может быть, была следом от непросохшей лужи.
А может быть, и не следом лужи, а всего-навсего так выглядят прошлые ощущения в небытии новой жизни. Полосой, длинной полосой тумана. Ни пощупать нельзя, рука пустоту хватает, ни разогнать.
Что уж точно, боли не чувствовал. Повторял: «Да, да, да! Надо же!» Ещё какие-то слова выдавливал из себя. Утешал так,- маловероятно. Пытался заполнить пустоту.

                51

Почему-то вспомнилась весна того года, когда пропал Егор. Почему-то завладела тягостная привязанность к тем дням, нелёгкому бремени ощущения утраты. Пошла сверка ощущений. Теперешних и тогдашних. В сверке сердце всегда обманывается, сердце слепо. Стучит себе, стучит. Будоражит чувство своей неодинаковостью.
Нет же! Человек остаётся тем, что он есть. Он существует привязанностью.
Начало мая в Кутогане того года задалось неприветливо-переменчивым. Весь конец апреля ядрёным утренним морозцем отмечался. Днём, конечно, таяло, лужи на дорогах стояли. Отвалы снега на обочинах глыбились чёрным барьером, через который не во всяком месте и перелезешь.
Вроде бы, всё, как и всегда. Но висела в воздухе неопределённость. То ли возраст стал чувствоваться, то ли усталости накопилось больше. Может, всё вместе, да плюс ещё сотня, а то и две непредвиденных разностей подставились. Апатия ко всему, в том числе и к работе, одолевала.
Пустоту внутри работой не заполнить. Работа ради работы душу не согреет. Хоть весь смысл жизни положи на самоотречение, пшик получишь. Жертва собой до добра не доведёт. Ради кого?
Светит солнце, глянцево блестит наст на озере, ни одного чёрного пятнышка. Про забереги и говорить не стоит. Кусты в дымке, марево колышется. Собачьи свадьбы облюбовали озёрный простор. Лай, визг, грозное рычанье.
Весна всё ж скоро. Люди повеселели, в одежде яркого стало больше. Да и не стало в воздухе вымороженности, от которой звуки глохнут и хукалки выбеливают бороды и усы инеем.
А вот нутро восставало против чего-то. Нутро не хотело, чтобы Виктор приносил себя в жертву.
Можно сотню раз повторить «да», «да», «да», можно не соглашаться. Упоительно с придыхом произносить «нет», пытаясь к окончанию прицепить для равновесия букву «с».
Что странно, представить будущее не выходило. Казалось бы, отлюбил, казалось бы, никаких терзаний не должно быть. Казалось бы, мог внушить себе, что когда-нибудь жизнь закончится совсем. Придёт конец.
Но, как ни крути, жил по велению долга. Ну, может, жил не так, как хотелось жить. Не так и, как хотелось, выходило, нисколько не связаны между собой.
Ради долга грудь под пули не подставлял. Правда, на рожон лез, но зачем, хоть убей, не сумел бы ответить. С несправедливостью воевал.
Жизнь научила отрекаться от себя. А в нужную сторону жизнь подвинула?
Но ведь не ложился на пол и не подвывал, как собака. Тем более, в форточку лицо не высовывал.
Вот и думай: беспутно жизнь прожил или с толком? Почему весной все эти вопросы, все сомнения, неудовлетворённость, желание как-то изменить жизнь, всё это вылезает наверх? Почка маеты пробуждается? Росток желания пробивается? Налево задули ветры?
Ничто не разъяснилось. Скрывал туман будущее. Не пропадало ощущение, что глубоко, непоправимо виноват перед всеми.
Немного бодрило, что впереди отпуск.
Дни перед отпуском делают осторожным, вроде премудрым пескарём становишься, на простую удочку не поймаешь. Чтобы, не дай бог, на чём-нибудь не сорваться. Ждёшь отпускных, ждёшь приказ. Мысленно торопишь время.
В момент ожидания становишься лжив и неискренен. Спокойная привязанность, нетребовательная доброта, снисходительность, терпимость,- а сам торопишь время.
Виктор накануне отпуска поцапался с главным инженером управления, тот предложил перенести отпуск на осень, так как срочно нужно было причальную стенку достроить. Вот-вот должна была начаться навигация.
По заключению инженера, без настырности передового бригадира, работы пойдут через пень-колоду. А Виктору плевать было, как они пойдут! Не он начинал причал строить. Чужой брак исправлять,- ни заработка, ни удовольствия от той работы.
Ещё проблема с билетами. Начало июня – сумасшедшее время, школьников увозят. В кассах аэровокзала столпотворение, дежурят сутками. Попробуй, улети. Хоть главный инженер и сказал, что с билетами проблемы не будет, но опыт прошлого говорит об обратном. Да и хватит быть затычкой. Не муравей, который спешит, хлопочет, хлопочет, занят накоплением, отрабатывает программу.
К чёрту великодушие, надоела эта щепетильность – как бы чего не вышло.
«Я хочу, и буду жить, и думать в первую очередь о себе».
И не надо на совесть давить, как на мозоль. И не надо жалость навязывать.
Главный инженер любитель затылком вперёд построить.
Ну, отказался, грех не велик. Одним грехом меньше, одним больше. За жизнь вагон и маленькая тележка грехов копится. У него не какие-то там вычурные грехи, типа предательства, измены, подковёрной подлости, или типа, обещал, но не сделал, обманул кого-то. Ни один грех не выпирал особо. Его грехи укладывались в характеризующие строчки объяснительных записок.
Не за что, считал Виктор, выволочку делать. А то, что главный теперь коситься будет, любит – не любит, так это взаимообразно. Любое взаимодействие пару составляет, одно дополняет другое.
Сидишь, рассуждаешь. В окно смотришь. Куда-то несёт. Несчастный человек… Пожалеть нужно.
…Разговор оставил неприятный осадок. Память подсовывала сознанию опасение. Хвост этого опасения мог тащиться и тащиться
Накануне вылета внутри у Виктора что-то тихо щёлкнуло. Что-то, что казалось незыблемым, исчезло. Оно было и прошло. Утратилось необратимо. До полного непонимания. Это было чутьё дикаря. В ноздри ударил запах. Поселилось чувство тоски. Какое-то суеверное предчувствие. Сбудется? Предчувствие – это предупреждение, то, что ждёт впереди, чего боишься, но оно неотвратимо.
В один из дней заболело с той стороны в груди, где полагалось болеть сердцу. Раньше такого за собой он не замечал.
Это породило маету. Виктор даже подумал, что зря не согласился с предложением главного инженера. Но билеты куплены, чемоданы собраны, как говорится, перо взад – лети. Тем более, Евгения не очень хорошо себя чувствовала.
Клин выбивается клином. Знал, настроение переменится, стоит сесть в самолёт. Всё отлетит в далёкую даль, в забвение.
Интересно бы проследить, как отлетают мысли, по прямой линии улетают эти мысли-забвения, сворачивают сразу в сторону, покидая голову, или по спирали уносятся вверх?
Ясно, любая смена места,- это в первую очередь перемена состояния души. Тут важно не задержаться долго в промежутке, когда одно ещё не ушло, а второе только-только проклюнулось. Почему-то чувство близкой потери тупо мучило.
Вроде бы присыпал землицей суждения, слой за слоем уложил ряд камней, сам пытался взгромоздиться на сооружённый барьер, уверяя себя, что на простую удочку жизнь не поймает, но ощущение не менялось, раз за разом жизнь подставляла.
Оно всегда легче всё переносится, когда самодовольно причислишь себя к некоему сообществу. В межсобойчике все притираются, там надо идти в ногу со всеми, держи шаг, не отставай. Поступаешь как все, то и результат будет как у всех.
А если не хочется шагать в ногу со всеми? Если поперечный? Хочется чего-то другого… Чего – не понятно, но оно где-то рядом. В тень оно отошло, прикрылось листком, как эхо в дупло спряталось, - оно волнующее, за плечом, оно близко.
В ножки, кажется, поклонился бы тому, кто подсказал бы, откуда ждать опаски, откуда, наоборот, привалит неожиданная радость.
Отпуск для того и отпуск, чтобы навести порядок в себе. Чтобы всё, что накопилось за год дурного, отмщением, конечно, не задаром, перевести из ночных разговоров с самим собой, в некое понимание сути жизни. Из одной обезволенности перейти в другую. Несладко растворяться в одиночестве. В одиночестве отстаёшь от самого себя.
Одиночество может скрутить по рукам, по ногам. Станешь колодой. Недвижимо пролежишь оставшееся время. Нет, сам не захочешь, никто не поставит на новую тропу, никто не наполнит новым содержанием.
Новое содержание, старое... Внешняя оболочка та же. Ни на грамм в весе не прибавил, новую дырку в ремне не прокрутил, голова не распухла от мыслей.
Отпускной вояж начался с поездки в Колюжино. Вовсю цвела черёмуха. А черёмуха, её цветение, как известно, совпадает с майскими холодами. Евгения по такому случаю говорила привычную фразу: «Всю черёмуху стоит вырубить, и холодов тогда не будет».
Желтели одуванчики, вишня, росшая напротив окна, в огороде, словно облитая парным молоком, стояла. Яблони зацветали. А огород был ещё не копан. Баба Поля, жива ещё была, так всё сокрушалась по такому поводу. Как это, май, а картошку сажать не начинали! Всё ворчала на дочь. Всё ей некогда.
В Колюжине усилилось ощущение потери. Часто думалось о «настоящности» человека.
Чудно в Колюжино было смотреть на закат. За железной дорогой, если идти по тропке мимо пруда, высился островок реликтовых сосен. Засилье ворон да галок. С раннего утра и до наступления майской полутемноты карканье.
Когда солнце садилось, луч его шарил по макушкам этих сосен. Вороньи гнёзда тогда казались заброшенными наверх шапками разбойников.
Сидишь на пеньке, и зримо видишь, как наползает тьма. Потом зажигаются звёзды. Потом приходит ощущение причастности к вечности. Хочется заорать, вслушиваясь в себя.
Но вязнет в наступившей тишине не только каждый шорох, но и голос. Непонятная тревога усиливается, непонятная, потому что тревога соотносилась с завтрашним днём.
Но ведь до того, как уселся на пенёк, никакой тревоги не было. И почему завтрашний день обязательно должен нести тревогу?
Начинало саднить в глазах, то ли слёзы выкатились, то ли саднит оттого, что отзвука дневным мыслям нет.
Такого воздуха, как в майском сосновом бору, нигде больше нет. И тишина. Ветерок не шарит по макушкам, ветерок тишина к земле жмёт. Если спросонок ворохнётся птица, сдавленно каркнет, то это ещё больше усугубляет отторжение дня от ночи.
В вечерне-ночные часы время старится быстрее, так как большинство слышимых звуков шипящие, словно временные волны перекатываются. Ти-ш-ш-шш-ина! И вслед за шипением кто-то шепчет: «Миленький, ты как дальше собираешься жить?»
Как собираешься жить?! Как позволит жизнь! Будто выбор какой-то особый есть: играть за основной состав с жизнью, или числиться в дубле. И то, хоть за основной состав, хоть за дубль, а играть всё одно надо. Дубль жизнь тоже не освистывает, с поля не прогоняет.
Оглянешься, никого за спиной. А шорох-шипение вроде как наверх пошёл. Может, на сосновых стволах из-за того так мало сучков, все они где-то вверху, потому что слишком часто шорох-шипение вверх скачет, оскальзываясь, повисая на сучках, обламывая их. Сколько народу пересидело на пеньке, и каждый сидел со своими мыслями. И все они разной тяжести.
Два ли, три дня, чтобы привыкнуть, ведь из Зауралья, снежного ещё Кутогана прилетели, ушли на хождение по окрестностям. Бродили по лесным дорогам. Умилялись подснежникам, растирали между ладоней сосновые почки. Сковыривали смолку. Ни есть не хотелось, ни телевизор смотреть. Как по этому поводу высказалась баба Поля: «Питались голимым воздухом».
Баба Поля ворчала про одно,- надо сажать картошку. Вдолбилось поколениями понятие, что коль огород запущен, то и в долгую зиму зубы на полку положить придётся.  Как потопал, то и полопал. Никак не поймёт, что теперь в магазине всё купить можно.
- Вам бы всё дёшево, ничего не делая, карман набить,- ворчала баба Поля. - Своё, оно и есть, своё. Разве свою картошку сравнить с магазинной? А молоко? Да возьми хлеб, бывало мать испечёт, запах-то, дух от каравая какой! Неделю лежит не черствеет. А из теперешней магазинной хлебной буханки игрушки лепить можно. То не пропечён, то корка, как кольчуга на рыцаре, не отрезать.
- Все же такой хлеб едят, молоко магазинное пьют…
- Вот и едят, вот и пьют, и жалуются друг дружке. А болезни, думаешь, откуда? Да от химии вашей. Мы, раньше, кроме навоза ничего в землю не клали, а теперь вёдрами, горстями удобрения сыплют. Бывало, своей картошки натрескаешься, кусок хлеба солью посыпал, стакан молока выпил,- живот полон. Пол дня ходишь, только, извините, попёрдываешь…
- Фу, бабушка,- морщила нос Евгения,- что такое говоришь…
- А чего, так и было. Что естественно, то не безобразно.
Баба Поля приготовила заранее ящик с золой, всю зиму старательно выгребала из подтопка плиты, в ведёрке у неё была собрана яичная скорлупа. На сто раз была пересмотрена картошка для посадки.
Виктор как-то посмеялся, что вычитал: самое лучшее время для посадки картошки, когда сядешь голым задом на землю, и холод совсем не будет чувствоваться.
- Правильно,- поддержала баба Поля,- так время посева ржи определяли. Чтоб и не сильно влажная почва была, и не пересушена.
- Ну, вы, агрономы-теоретики, так договориться бог знает до чего можно,- смеялась Евгения.
- Бога не трогай, а всё остальное так,- не соглашалась баба Поля.

                52

Откладывали посадку картошки со дня на день. Так и неделя прошла. Ждали тепла. А тут тот злосчастный звонок.
Сообщение ошеломило своей простотой. «Егора больше нет». Короткая фраза. Она начала тяжелеть, ещё звук последнего слова в воздухе дрожал, а уже ядовитые испарения от неё пошли. Заколодило враз. Немота родилась.
Егор. Вновь сбежал? Про мужика в бегах не так говорят, не таким голосом. Евгению, как она потом говорила, внезапно охватил чудовищный, ни с чем не сравнимый страх. Ей показалось, что страх стёр всю её прошлую жизнь. Осталась только та минута, минута сообщения. Да и какая там минута,- миг. Всё стало противно. Задавило бессмыслие всего. Звонок, несколько слов,- и бессмыслие.
А ведь вначале бесшабашно переспросила:
- Как это! А куда он делся? Не на Луну же улетел. Что, снова бросился в бега?
Ей ответили, что пока хотят в известность поставить только Александру Павловну, что желательно её позвать, в случае, если её нет, то тогда…
- Тебя, мам, спрашивают. Егора, говорят, нет…
И когда Евгения произнесла те слова вслух, на долю секунды установилась тишина, словно каждый отмотал назад услышанное, по буквам, по слогам перебрал.
- Что такое несёшь? Да! Здравствуйте. Да, это я! А в чём дело? Не может быть! Как? Когда?
По выражению лица, по тому, как лицо Александры Павловны стало белым, стало стекать, превращаясь в какую-то маску, она, пошарив по стене, осела на табуретку, все поняли, случилось что-то страшное.
- Что, мам?
- А вить, это он прощаться приезжал,- тихо сказала, ни к кому не обращаясь, баба Поля. Захватила губы щепоткой. - Я тогда сразу это поняла. Смурным больно показался. Не лицо, а маска была. Про худое тогда не думалось. Соседка Василиса в церковь ездила, так я ей свечку заказывала поставить.
- Да помолчите, мама…
Лицо Евгении перекосилось. Она попыталась выхватить телефонную трубку из рук Александры Павловны, но та сама протянула её, сказав: «Уже положили. Через полчаса перезвонят. Егорушки больше нет».
Виктора больше всего тогда поразило это «Егорушки больше нет». Никогда Александра Павловна так никого не называла. И ещё сухость, если можно так сказать, сухость угнездилась в кончиках губ, вдавила глаза, обтянула кожу на носу и щёках. Лицо отстраняло событие. Виктора всегда поражала способность человека на мгновение уйти в себя. Со стороны это замечалось.
Не понять, из-за чего это происходит. Может, из-за нежелания отдавать себя? Всегда ведь важное, требующее всего, подпирает горло. Когда только берёшь, когда идёшь по жизни вприпрыжку, то и жизнь тогда по сердцу.
Отлюбил – ушёл, выслушал кого-то – отвернулся, из головы выбросил. Спокойно, без терзаний.
А потом взгляд прицепится к чему-то: за окном синеет яркий день, огород, липа, зелень её листочков, запах почувствуешь. Пахнет дымком растопок от топящейся печи, неуловимо в форточку свежестью тянет...
Виктор чувствовал, что ему становится жарко. Кровь бухала в висках с какой-то тупой силой. Вроде, он млел, млел от бессилия приобщиться к общему горю. Внутри сплошная пустота, нет причастности. Даже, что удивительно, на какой-то миг ушло из памяти лицо Егора – его черты, мимика, выражение. Только голос, оттенок голоса, часть разговора, когда сидели на кухне, вспомнился. Как Егор тогда сказал: «Последнее дело мужику греться у чужого очага». Ещё что-то необычайно важное, как теперь показалось, сказал или хотел сказать Егор. Нет, он полностью не открылся, а хотел, наверное. За этим и приезжал.
Пришедшее на память напоминание, родило вопрос: «А в том, что случилось, нет твоей вины?»
Глупое предположение. Настолько глупое, что оно тут же забылось. В здравом уме причастным себя ко всему происходящему на Земле не сделаешь. Ещё чего не хватало,- овиноватить себя во всём.
И выражение вспомнилось: каким на свет пришёл, таким и в могилу сойдёшь. Выплыло оно откуда-то издалека.
Не интересно примыкать к сонму радостных людей, не радостно быть среди нелюбимых. А вот находиться среди отвергнутых, в беде, а беда – это отторжение, – почему-то манило.
Почему-то приобщение к тем, у кого беда, убаюкивало тоской. Начинаешь крутить, мысленно бродить вокруг того, что было. Тут-то и приходит понимание причастности. Всё время отставал, и отставание пытался оправдать отчаянной попыткой проникнуть в чувства тех, кого боль коснулась сильнее.
Да только попытка приобщить свою растерянность к куче невысказанных слов,- не может быть! – она лишь на мгновение обезболит. Общая боль менее болюча, не так остра.
Были слёзы, были крики. Был порыв, вот сейчас всё бросить и ехать, ехать немедленно.
- Хватит, Женя! - прикрикнула Александра Павловна. - Хватит истерик. Ждём звонка. Звони Светлане, звони Серёжке, Гальке с Надеждой нужно сообщить. Может, кто из них и поедет. Чем головой об стол биться, лучше собери сумку.
И эти слова заставили прислушаться. Всё вдруг из состояния оцепенения вышло. Теперь, именно теперь, спешить вовсе не обязательно. Время замерло. Для них остановилось. Началось кружение всего на одном месте, кружение в забвении.
Про Виктора как-то и забыли. И мать Евгении, и сама Евгения, и вскоре прибежавшая Светлана стали деловито обсуждать, что брать с собой. Виктора как бы не замечали. Будто он пустое место.
И баба Поля, горестно поджавшая губы, молча подвинулась вместе с табуреткой в угол кухни, предоставляя право распоряжаться всем остальным.
Была заторможенность. Стоит на стуле сумка, положили в неё что-то, тут же вынули, подержали в руках, отложили. И так не по одному разу.
Время праздного отдыха кончилось. Оно не ушло, оно просто обменялось на другое время. Всё поменялось местами: стоял на месте – время шло, время остановилось,- делаешь попытку догнать ушедшую вперёд тень.
Тень… А что с этого?
Виктор вместе со всеми не полетел на похороны Егора. Его и не уговаривали. Он был отодвинут в сторону. Не забыли, он просто выпал в осадок.
Плавал-плавал, перестал кто-то раскручивать карусель жизней, среди других взвесей жизни, его жизнь первой и провалилась вниз. Без стука и грохота.
Кому-то остаться с бабой Полей нужно было. Человек старый, человек больной.
Поехали вчетвером: Александра Павловна, Евгения, Светлана с Серёжкой. За сторожа дома был оставлен Виктор, и уместно.
На второй день, когда Виктор сидел в комнате и читал книгу, хлопнула калитка. Баба Поля во дворе не то половик выколачивала, не то курам пшено сыпала, слышно было, как она шаркала галошами по доскам, как хлопала палкой по чему-то, как ворчала на полоумных кур, как разговаривала с привязанной возле будки собакой. Суеты много, а сделанного,- сварила десяток яиц, вскипятила самовар, пригоршню-другую бросила курам пшена...
Хлопнула калитка. Хлопнула, ну и хлопнула. Особо Виктор не прислушивался. Может, Василиса пришла. Подруга бабы Поли. Оплывшая, медлительная, окривевшая на левый глаз. Это, впрочем, не мешало ей всё замечать, быть в курсе всех поселковых событий.
Слух быстро распространился, что с Егором беда. Телефонистка поделилась с подругой, та со своей подругой, обрастая слухами, снежный ком покатился. Беда случилась. Толком никто не знал, какая, но шушукали разное.
Окно в зале было приоткрыто. Ветер колыхал занавеску. Что там происходило во дворе, Виктор не видел. Только прозвучавший вопрос, заданный грубым мужским голосом, заставил прислушаться.
- Тебе, старая, плащ нужен? Недорого возьму.
- Так, милок, на что мне плащ? В гроб в плаще не кладут.
- Это у вас, что ль, кто-то умер?
- У нас, у нас. Внучок умер. Молодой ещё, вот все поехали хоронить.
- Так, старая, давай в дом зайдём, там плащ посмотришь, да и пить охота, кружку воды подай.
- А чего ты меня в дом толкаешь,- внезапно услышал Виктор. - Ты чего?
Виктор подхватился, что-то нехорошее происходило. Выскочил в коридор. Верзила в плаще, то ли с похмелюги, то ли из тех, кто не один год вшей на нарах кормил, толкал бабу Полю в дом. Та отбивалась, но сил не хватало.
- Тебе чего, мужик? Ясно сказано, ничего покупать не будут. Вали, откуда пришёл. В торец, что ли, хочешь получить?
Мужик, явно не ожидавший ещё кого-нибудь увидеть, замер, быстро повернулся и кинулся бегом к калитке.
- Он меня чуть не задавил,- пожаловалась баба Поля. - Бандюга. Не иначе кто-то навёл. Подумали, одна бабка осталась, по голове стукнули б, и тащи всё, что под руку подвернулось. Хорошо, что остался.
Через час приползла Василиса, старухи принялись раскладывать случившееся. Василиса и рассказала, что слух по посёлку идёт, что из колонии сбежал зэк. Может, он и наведывался. Одежонку какую-никакую поискать, пропитанием запастись, да на день-другой спрятаться.
- Виктор вышел,- похвасталась баба Поля,- так того как метлой вымело. Хороший у меня зять.
- Хороший,- поддержала Василиса,- не пьёт. Иные в отпуск приезжают, так не просыхают. А этот у вас – золото… А мы вчера картошку посадили. Умаялась, поясница как не моя.
- А у нас ещё огород не копан. А тут ещё и эта беда.
- Не говори, не говори, Полюшка, такая беда. Молодой ишшо. Жить бы, да жить. Это нас, старых перечниц, в землю укладывать надо. Топчемся, место занимаем, молодые и рожать из-за этого не хотят.
Василиса повернулась, здоровым глазом нацелилась на подругу. Что-то ещё хотела добавить, но только пожевала губами. Захочет Полина, так расскажет, не захочет,- так всё одно людская молва донесёт правду.
- А куда рожать? Мужики поспились, у девок одна забота,- как бы больше тряпья заиметь. Работать не хотят. Молодым – спать бы, да спать...
- А Егор-то, ведь не болел… Что там случилось? - попыталась выспросить Василиса.
- Не болел… От маеты умер. По детям скучал. Не ужился со своей. Теперешних лад не берёт. Всё выгадывают, выгадывают. Сердечко надорвал Егор. Забрался в глушь, а там ни врачей, никакой другой помощи. О-хо-хо!
- Бывшая поехала туда?
- Какое там. В путёвое время от маминого подола оторваться не могла, а тут… Ей Егор и нужен был, как кошелёк… Чего она поедет? Детей Егоровых жалко, уж больно он их любил.
Виктор слушал старух, сидя в зале на диване. Он словно наяву увидел жалостливую слезу в глазах бабы Поли. У старух, он про себя это отметил давно, слёзы как бы и не бывают слезами в общеизвестном понимании, они схожи с ошмётком тумана, так же размыты, так же белёсо-голубы своей мутью. Нет злых слёз у стариков. Одна уставшая боль.

                53

Назавтра Виктор поднялся с первыми лучами солнца. Сам себе дал задание, во что бы то ни стало перекопать огород. Что удивительно, в это утро баба Поля заспалась.
Когда Виктор зашёл в сарай за лопатой. Петух, собравшийся прокукарекать, от удивления поперхнулся.  Недовольно пробормотал: «Ко-ко-ко», шаркнул когтистой лапой по земляному полу, склонив набок голову, проследил, как Виктор берёт лопату. Всхлипом-стоном петуху с насеста ответила курица. Словно одобряла. Наконец-то червяков в копанине можно будет отыскать.
Земля, не знавшая навоза уже несколько лет, не обогащённая торфом, баба Поля жаловалась, чтобы привезти машину торфа, нужно заплатить бешеные деньги, была слежавшейся, тяжёлой. Да ещё копать на штык лопаты в некоторых местах было невозможно – переворачивал пласт жёлтой глины. И не только глины, но и стекло, черепки, будто когда-то на месте огорода была свалка.
Сладко пахло весной. На небе лежала узкая золотая полоска. Вечером попрыскал дождь, так отставшее от тучи одинокое облако бороздило горизонт, всё больше и больше растворяясь в сини.
Утренняя прохлада. Взвесь капель на путине. Щебет птахи. Сквозь распустившуюся липу далёкая синь завораживала. Стояла удивительная вязкая утренняя полу тишина.
Цокали по асфальту женские каблуки. Куда-то в такую рань спешила женщина, может, откуда-то возвращалась, звук шагов нарастал из неоткуда, пропадал в никуда.
Цок-цок-цок каблучки. Дьявольская походка, сатанинские звуки. Сама независимость. Хоть весь мир рухни, а каблучки по асфальту стучать будут.
От череды монотонных движений забылся. Неясно, где находился. То ли спешил вслед за женщиной, убегая от прошлого, то ли намеревался где-нибудь на развилке подождать отставшее будущее. Может, и судьба в канаву столкнула…
Удивительное состояние. Нечего и пробовать думать – не получится. Лёг бы и лежал,- да огород копать нужно. А ходить за женщиной – бес толку. Ходьба не поможет.
И сердиться нечего. Сердиться – уступить капризу. Это чувство одиночества, заброшенности томит – оно, без сомнения.
Странные мысли. Как будто чего-то боишься.
Сам по себе, и мысли живут отдельно. Никогда не был лакомым кусочком для жизни, и никогда не будешь. Не с чего ей тратиться на тебя.
Утренние минуты никогда не повторяются. Онемение. Время течёт, незаметно убыстряясь, потом замедляет бег, останавливается. Все ощущения куда-то проваливаются.
Стало пригревать солнце. Виктор сбросил рубашку. Послышался стук в стекло.
- Виктор, Виктор, бросай копать. Айда, попьём чайку, я ватрушек напекла. В окно посмотрела, а мужик пол огорода отмахал, а я лежу себе, лежу. Вот трутень старый. И как там наши-то! Хоть бы телеграмму отбили, позвонили б, что ли. Когда вернутся?
Виктору почему-то стало совестно. За всё утро он ни разу не вспомнил об уехавших. И где пресловутая сентиментальность, где сочувствие?
Мысль, от которой делается совестно, вовсе не мысль, даже если посчитал её особенной. Такая мысль не переменит жизнь. Суетой она обернётся. Нервишки начнут пошаливать.
До поры до времени что-то натягивается, до какого-то предела, потом – раз, лопнула связь. Тут вот жалкость и раскроется. Тут вот и выяснится, что не от себя ждёшь перемен, а чтобы кто-то подсунул готовое решение. На случай вся надежда.
Хорошо, когда кто-то обезопасить может, плечо, там, подставит, утешит, часть боли на себя возьмёт. Руку, над тобой занесённую, удержит. Ещё скажи, что подставит ногу под катящуюся на тебя бочку. Где такого найти бессребреника, чтобы ничего взамен не попросил?
Что из этого выходит? А что выходит, когда ступишь за порог, а на улице дождь? Правильно, зонт раскрываешь. Вот так и в случае со случаем.
Раз перестал ждать от себя перемен, значит, в стену упёрся. До точки своей дошёл. Значит, ломиться вперёд без толку. Значит, зонт нечего держать раскрытым там, где с неба ничего не упадёт. Ну, пролетит птица, так капля от неё совсем не кирпич.
Что, лапки сложить на груди, закатить глаза, лечь и ждать конца? От любого конца ниточка тянется к началу. Вот бы её прощупать, узелки развязать, задоринки пригладить.
Ведёшь, ведёшь пальчиками по ниточке, всё ничего, ничего, потом, бац, щипнуло, будто языком к клеммам батарейки коснулся. Кисло и подёргивает.
Раз ощущение возникло – жди перемены. Правда, в ожидании сначала никакого толку. Нужно сначала привыкнуть к смыслу, к слову. Нет постоянства, так и суть не схватить.
Толк всё тебе какой-то нужен! Толк в одном – сверху потолок, сбоку – стены, внизу – пол.  А сам где-то посередине. Выше не влезешь, стену не пробить, разве, сквозь землю провалиться? Да хотя бы, в ту же Америку.
А чем женщина не Америка? Сравнил: женщину с Америкой. Золотую лихорадку с предвкушением близости. Освоение Дикого Запада, с попыткой привязать бабу к себе.
Рассуждаешь, как будто два сердца в запасниках, да душа в придачу. Ничего подобного.
Не тебе помогать женщинам континенты страсти открывать.
Ну и что! Каждый предчувствует своё счастье. Стоит только осмотреться. Закат ли солнца, восход, трава некошеная, тропинка петляет. Кусты впереди. Место пустынное. Такое место и зазывает,- а что там, в кустах, что дальше? Из марева шопот…
Тишина. Минуты тишины объёмны. В них жизнь. Шаг вперёд, тень продвинулась, время перескочило одно деление. Сдвинулось прошлое, сжалось настоящее. Настороженно замерло будущее. А есть ли оно? Или оно длинная-длинная черта?
Какое дело, с кем и когда та женщина, что прошла, вступала в связь? Не ты её открыл, не ты приручил, не ты какое-то время пользовался. А что потом, да всё изменится, нет постоянства.
Постоянство в чём? В желании остаться одному. И нечего ходить на короткой цепи, мечтать о совершенстве. Зачем? Чтобы разложить себя, чтобы обдумать жизнь, чтобы понять и найти своё место?
Готов пройти испытания? Добровольно. Пускай, пытают, загоняют иголки под ногти, рвут кусочками тело. Готов всё вытерпеть. Герой! В рамку и на стену! Бюст ваять!
Желания не постоянны. Они приходят и уходят. Они где-то оседают. Копятся, как копится пыль на придорожных кустах.
Проедет машина, колыхнётся ветка, просыплется пыль. Будет уже собираться у подножия. Кусты заляпанными, до первого дождика будут стоять без чего-то.
А внутри что-то грызёт, точит. Какие-то переживания. Это зовётся жизнью. В этом надо разобраться. Можно, если захотеть сильно. Только нет дара, приукрашивать убожество жизни. Нет такого дара, значит, и обязанностей нет.
Нежизнь скапливается под кустами, там, где всё предопределено. И не надо прислушиваться. Совесть молчит. Тихо-тихо. До странности тихо. От этого холодок вдоль спины.
Ну, собрал ощущения, полнишься ими, а что изменилось? Ощущения не грибы или ягоды, ими корзину не наполнишь, впрок не запасёшь. Переживания минутны.
В голове каша. И в этом ты весь! Мечтать, строить планы, думать, перебирать пережитое – это ты можешь. Горяч в мыслях, непоседлив.
Сам себе не принадлежишь. А сдвинуться, сделать первый шаг, переступить через себя – кишка тонка. Комплекс тихони. Тугодум. Ошибок наделать боишься. Давно разделил жизнь на две части - в одной разглагольствуешь, в другой тихой сапой всем пользуешься.
Ну, совершил ошибку. Ошибка не препятствие – мелочь. Сотворить ошибку, всё равно, что под поезд угодить. Сомнёт, расплющит, изуродует, может, отрежет что-то, калекой сделает. Но живым если останешься, опыт получишь. Нечего лезть, куда ни попало.
Теоретик хренов! Про женщин берёшься рассуждать. Много про них знаешь? То-то! Настоящая женщина всегда под уздцы своего мужчину норовит взять. Слышал, как мужики высказываются: не увидеть женщину в её доме на кухне, значит, никогда её не познать.
Женщина научит прощать. Она нечуткость быстро переведёт в чуткость. Заставит клясться. По доброте своего сердца, настоящая женщина, будет жалеть и сочувствовать. И всё простит. И в борьбе с несправедливостью поддержит.
Хорошо думать, когда вот так копаешь себе и копаешь. Минутное состояние,- оно сливается в минутно-горько-радостное восприятие действительности. Передвиг вперёд происходит. Живи, как хочется жить.
Но ведь какие-то общие слова были. Те слова, что связывали на расстоянии без слов. Намёк посыла, намёк позывных.
Наверное, для передачи мыслей, стоит взять в руки ком земли, пошептать над ним слова-молитвы, слова-призывы и положить его на старое место. Тут же токи земли унесут нашепченное. С твоей интонацией. А тому, за кого просил, кому молился, его наитие посетит, ему достаточно лишь руку приложить к земле, лучше ухо. Лучше заглянуть в почтовый ящик. А вдруг там письмо!
Злябовка! Ты - злябовка! Такое лишь человеку, приобщившемуся к культуре неведомой Злябовки, могло прийти в голову. Где та Злябовка находится, Виктор так и не определил. Но ведь где-то была, может, есть, раз про неё мать говорила.
«Как ты, воспитанного на традициях злябовцев, к чистоте и порядку приучила?» Слова матери о нём! Евгении она такое говорила.
Злябовка, как узелок в памяти. Так и будешь подыгрывать сам себе. Говорить слышанными где-то словами, растворяться в собственной растерянности. Не всё понимать.
Нет, надо откреститься от того, о чём бы не хотел знать. В этом есть резон. Не хочется знать ни про смерть, ни про душевные утраты.
Говорят, как утро тебя полюбит, так и день пройдёт. В смысле везения. Не всегда же утро непоправимо?
Не с той ноги встал? Такое почувствуешь сразу, гримасой боли, гримасой страдания вселяется чужая печаль. А чужая печаль кажется невыносимее своей. Кажется,- так перекрестись. Тут главное, не просчитаться, не совершить ошибку, не дать маху. Не так обидно, когда сам, сам совершишь глупость, а если подставят?
Большое везенье,- тоже плохо. Смутное ожидание беды начинает тревожить. С подачи кого-то, от собственной мнительности.
Заткнул бы кто дырку, откуда сомнения прут. Пальчиками пошевели, перебери, прощупай. Легонько, без нажима, чтобы ничто, не дай бог, не лопнуло, не растеклось, определи то место. Наверняка, хрястнет что-то, когда надавишь. Тепло почувствуешь или холодком повеет?
Напряги память,- с чего всё началось? Заботы других переросли в твои?
Раз – надавил ногой на лопату. Два – перевернул пласт земли. Три – пару раз ударил торцом. Расколотил комок. Четыре-пять – подобрал в ведро стекляшки.
Больно земле, когда в неё втыкают лопату? Скорее всего, нет. На сто раз она исхожена, истоптана, перевёрнута.
Раз – надавил ногой на лопату…
Уважать надо таких, кто пользуется возможностью начать жизнь сначала. Может, с середины. Одним словом, кто может.
Да здравствует тот, кто может! Ура! Ура!
Конечно, по сути, создателю не за чем тратить силы и нервы? Живёшь – живи, раз никому не мешаешь. Правильно, если бы крутился у всех на виду, встревал бы во всё, поучал, советовал, одним словом, мельтешил, то давно притчей во языцах стал бы. Сковырнули бы, как сковыривают подсохшую корочку с болячки.
Идёшь своим путём, ну и иди. Не останавливайся возле тех, кто говорит вслух.
Виктор усмехнулся своей мысли. Ни одно мгновение не повторяется. Часто ведь бывает, что сегодняшний разговор тянется как бы из вчерашнего. Обрывок вчерашней фразы, повисший в воздухе, колебался, колебался, да и прицепился к строю новых размышлений.
Все мысли секундные. Как просверк в небе. Метеор пролетел, небо заискрилось падучими звёздами, начало сыпать ими. Огненный хвост врезался в память.
Об одном и том же долго не думается. Это не столько утомляет, как заставляет вытаскивать из загашников всё новые и новые подробности.
Мир тесен. Начни руками размахивать, обязательно кого-нибудь заденешь.
То ли ветерок вдоль спины пробежал, то ли холодок зябко тронул кожу: кто его знает, глаз людской во все дыры проникает. Изображение отпечатывается не только на сетчатке глаза, но и возникает какая-то застывшая минута, из тех минут, какие на всю жизнь запоминаются.
Что, ослабло натяжение вожжей? Лошадь сразу уросить начнёт: ход сбавит, может свернуть не на ту дорогу, потянется щипать травку вдоль обочины, начнёт усиленно отмахиваться хвостом, головой вверх-вниз тупо закивает. Нельзя вожжи бросать.
Кто-то должен вовремя одёрнуть… Не нужно много ума и много времени, чтобы сообразить: начал задумываться, ни к чему хорошему это не приведёт.
Все ждут каких-то обязательных и простых слов. Без таких слов нельзя. С оттенками любви. Чтобы улыбка сопровождала. Чтобы никакого нажима со стороны.
Как хорошо встретить понимающего, чуткого человека, который и горе чувствовал бы, и который обнял бы в горе за плечи, голову на грудь положил бы. Тот человек обязан знать, что жизнь есть жизнь. Такая, какая она есть, она только твоя.
Мысль существует как бы вне. Как воздушный шарик, привязанный на ниточку. Вроде бы не мешает, а начни отмахиваться, можно запутаться в ниточке. Ещё и оборвёшь, ещё проводишь тоскливым взглядом шарик-мысль, когда он ввысь взметнётся.
Виктор спохватился, что думал отвлечённо, нужное проскочило мимо. Нехорошо получилось.
Не обо всём спросить можно, да и нужды в этом особой нет. Приспичит, так человек сам постарается всё прояснить. Жест, взгляд, подёргивание бровью, добавление необычного слова в разговоре, запах одеколона, безделушка в пальцах – всё это в определённый момент заиграет своеобразно.
Да и секундой перехваченный взгляд скажет намного больше, чем часовые уверения.
Как женщина прильнёт, спрячет лицо и губы, напряжена или безвольна – это скажет о многом. Силой никого не удержишь. О многом скажет то, как женщина тебя отпускает. Минуту или полминуты стоит в растерянности, со слабодушием на лице. В такую минуту женщина, скорее всего, та маленькая девочка, какой она была давно-давно. Когда бегала в коротком платьице, прыгала через скакалку, когда умела слушаться маму. Не водилась с нехорошими мальчишками.
Куда всё это уходит?
Виктор размышлял, механически давил ногой на лопату. Десяток движений, зафиксированная последовательность.
Спроси, что произошло или происходит, отчего иронизировал по поводу себя, переживал – в ответ только замотал бы головой. Неправота, во всём неправота!
Никто никому не нужен со своей свободой. Во всякой свободе есть чередование белых и чёрных полос. Чёрная полоса – это когда намекают на подлость.

                54

Баба Поля – добрейший души человек. В меру говорлива, в меру ласкова. Хлебосольна. Это она рассказывала, как в военную голодную пору, с котомкой за плечами, ходила обменивать вещи на продукты. За семьдесят километров пешком ходила.
Как-то, в один из вечеров, Виктор читал книгу, баба Поля дремала в продавленном кресле у работающего телевизора. На ногах тапки, сквозь дырку палец проглядывает.
Посмотрел, голова опущена, спит, натурально спит, посапывает, всхрапывает невзначай. Сжалась, согнулась в три погибели. До того невесомой показалась, что думалось, кресло ей нужно, чтобы не взлететь и не унестись во сне в запредел.
И раз и два раза сказал: «Баба Поля да иди ты спать, всё равно нечего смотреть. Болтовня никчемная на экране». «Нет-нет, Витюш, мне интересно. Кино замечательное». «Так ты не смотришь, баба Поля». «Как это не смотрю. Я всё смотрю, не смотрю, да вижу. Спроси, что минуту назад показывали - отвечу».
Виктор посмотрел удивлённо, может, и правда, какое-то особое видение у стариков. И глаза им не нужны. Может, кончиками пальцев, которые подёргиваются у дремлющей старушки, она считывает происходящее на экране? Кто знает.
Вот в такой вечер баба Поля и обмолвилась про некий Знак. Зевнула, перекрестила рот. «Знак видела». И придыхом, с каким произнесла это слово, и невольно поднятым плечом, и попыткой как-то спрятаться-ужаться, слово «Знак» выделила. Знак – непонятно откуда поступивший сигнал.
- Хороший или плохой знак? - переспросил Виктор.
- Знак, он и есть знак. Ни хороший, ни плохой. Он подан, а моё дело распознать, что уготовлено.
- Так… - Виктор начал было фразу, но запнулся. Пошутить, неуместной шуткой можно обидеть, спросить серьёзно про знак-сон, а что это даст? Увязанный в два или одно предложение ответ смущение вызовет. Для расшифровки сонник потребуется. Где его взять? Любой свой сон баба Поля истолковывала по-своему.
- Лошадь белая ломилась в нашу ограду. Чуть прясло не вынесла. Жердину одну сломала.
- И что?
- Жердину, говорю, сломала!
- Так накануне смотрели «В мире животных», про лошадей там было.
- Там было одно, а я видело другое. И расшифровала сразу.
- И что?
- А вот послушай-ка, послушай-то про Знак. Я маленькой девчонкой была. До революции это случилось. Хорошо помню. Умирала, жившая в нашем доме, старуха. Надежды, что она протянет – никакой. В конце лета это происходило, может, в конце июля. Сено заготовляли, рожь косили. Рабочие руки всякие нужны, а тут эта смерть. Лежит бабка, хотя, есть-пить, не просит, но кто-то возле неё дежурить должен. Я с соседской девчонкой за сторожей приставлены к ней были. Если что, бежать, звать. Старуха уж ни на что не реагирует. И глаза закатила, и дыхание – сип со свистом. Руки, как лёд. Хоть плач, хоть смейся. Отходит.
Мы – дети, поиграем-поиграем, две девчонки-соплюшки, куклёнок из тряпочки свёрнутый, черепок от плошки, подбежим к лежанке за печью, там старуха лежала, уставимся на неё. Нам страшно. Держимся за руки. А тут возьми, заклокочи что-то в горле у старухи. Мы во двор, да как наказывали нам, к соседке побежали. Та скоренько пришла. А наша бабка, возьми, да и подай голос: «Топите печку». С чего это, посреди лета, топить печку! Не иначе, спятила бабка. А та снова: «Топите печку, мыться буду». Закрыла глаза. Руки сложила на груди.
В нашей деревне большинство в печках мылись. И печи делали из-за этого большущие, ёмкие. Не принято было бани строить. В эту печку, пока влезешь, пока вылезешь, да неудобно мыться в три погибели согнувшись, сажей всё одно обмажешься…
Вот бабка и захотела вымыться напоследок. Что будешь делать, человек при смерти попросил! Затопили. Прогрелась печка, выгребли угли, золу. Принесли ржаной соломы. Настелили по горячим камням. Знаешь, бабка встала и полезла в печку. Ушат с водой ей туда задвинули. Что уж она в печке делала, мылась ли или просто лежала на соломе, не знаю, не видела, только ожила после этого старуха, почти десять лет ещё протянула.
Так вот, старуха рассказывала потом, что сила потащила её в темноту.
«Ни ногой, ни рукой пошевелить нельзя, а тут женщина рядом появилась, стоит в белой сорочке. С длинной косой на голове. Значит, не только косу смерть использует, какой траву косят, но и через женскую косу намёк даёт. У меня никакой боязни. Пожила и хватит.
Бабка не так складно говорила, как я тебе рассказываю, но внятно, понятно. Она говорила, что картинки жизни проявляться стали: ребёнком, мол, за гусями хожу, большенькая, целуюсь, дитё у меня… Потом уносить совсем стало. Тут старик ниоткуда взялся. Седой, как лунь. Подмигнул. Подошёл к печке и начал руки греть. А печь наша месяц не топлена. Я это хорошо помню.
Поняла, что это сигнал. Кричать стала, откуда, что и взялось».
Баба Поля помолчала. Пожевала сухими губами. Обтёрла ладонью рот.
- Вот и говори, что никакого сигнала не бывает. Нет, милок, всё в жизни на извороте. А тебе, Виктор, никакого сигнала-знака не блазнило?
- Я к избранным не отношусь. Может, что и было, упомнишь разве, если никогда не сталкивался с таким,- ответил Виктор. - Я думаю, знак отгадывать сразу надо, в то же мгновение. Чего хочешь, или чего не хочешь. Нет, баба Поля, ничего такого не было.
- Ну и хорошо. Ты у нас – свет в окошке. Я богу на тебя молюсь. Может, на том свете уже была б, кабы не ты…
Виктор почувствовал, что сказанное им вовсе не уверило бабу Полю. Слова нагие, без должной убедительности он произнёс. Может, суть в них и была, но та суть удивление не вызвала. Поэтому баба Поля посмотрела без удовольствия, посмотрела на Виктора изучающе.
Непонятная торопливая проговорчивость Виктора, которую баба Поля увидела, которой сам Виктор боялся, она была своего рода отблагодариванием, ставила в зависимость, была отдарком. На лице бабы Поли не читалась обида, глубоко запрятанные глаза смотрели равнодушно.
- Нет, был сигнал, был… Плохо смотрел. Сохнет ведь твоя баба. Изболелась вся. И про что к ней всякая зараза цепляется? В санаторий её, куда бы, свозить… Нет, санаторий не поможет… Не иначе сглазили. У, глазливые есть, завистники. Вот бы знахарку найти…
«Дождался,- начал тогда рассуждать Виктор, не всерьёз рассуждать, а так, как рассуждают о посторонних. - Старуха заметила невнимание к жене, она сожалеет.  Эгоист, чёртов! Жена носится с тобой, про свою болезнь забывает. Кормит, обстирывает, ублажает. Вспомни, раньше дня без неё прожить не мог! Знаток женщин! Сколько лет Евгения болеет? Болезнь неизлечима. Всё хуже и хуже. Она терпит. Не стонет. Не наваливает свои переживания. За это ценить её надо».
Виктор ловил на себе взгляд жены, особенно, когда она возвращалась из больницы. Евгения разглядывала его, как разглядывают человека, долго-долго отсутствовавшего. Вернулся, но вернулся чуть-чуть не таким. Это чуть-чуть, «не такой» - её волновало.
- Я тебе надоела со своей болезнью?
Жене, наверное, хотелось было слышать горячие уверения, что всё образумится, болезнь отпустит. Но Виктор обычно говорил: «Да, ладно. Не парься!»
Словами можно отблагодарить на короткое время. Они раз от разу значение успокоения теряют. Не отдарок они, не гребёнка, какой разлохмаченные волосы причесать можно. Слова затянуть в зависимость могут. Слова обиду копят. Сначала - запрятанную. Запрятанная обида заставляет глядеть по-новому.
«Угадан, всеми угадан».
Это задевало. Это сожаление рождало. Отношения истолклись. Из когда-то большого, бесконечного чувства, отжимок остался. Отжимок плавно перешёл в средненькое, устоявшееся чувство, потом в обыкновенное, потом чувство осталось только сгустком желания близости, той частицей, которая двоих привязывает.
Сгусток желания привязывает до тех пор, пока кто-то на горизонте не появится.
Если совсем отказаться от желания, то прожитую жизнь можно считать сплошной ошибкой. И в таком случае уметь прощать себя совсем не нужно.
В отношения ничто постороннее не должно вклиниваться. Если начинают втягиваться вещи, предметы, люди, скорее всего, тогда пресыщение обладанием начинает проявляться. Устанавливается какой-то черёд взаимодействия. На некоторые вещи начинаешь смотреть свысока, посмеиваешься. Что-то начинаешь жалеть. Лёгкость пропадает.
Привычно роешься в шкафу, перебираешь книги, ходишь в магазин за продуктами, но уже начинает свербить,- дом, быт, женщина, уже не свои. Цинизм в этом. А циник – это либо оптимист, либо самоуверенный тип, которому никто не нужен.
Виктор не считал себя таким уж рациональным и осторожным. Часто срывался. Порой поступал необдуманно. Но в позу не становился. Словами, через губу, не плевался. Азартных игр избегал, за острыми ощущениями не гнался.
Пай мальчик. Надёжный мужчина. Золото!
Если честно, в минуты самокопания Виктор был сам себе противен. Не понять было, что им двигало. Нечто большее, нежели жажда славы, денег, успех у женщин. Цель была. Но такая, которую сформулировать не мог. Исписать себя – это не цель.
Тысячи людей ежедневно садятся к столу, кладут перед собой лист бумаги и пишут, пишут. Печатаются книги. Журналы открывают всё новых и новых авторов. Многие на слуху. Вероятность того, что он напишет нетленку, мала. Никакой. Самокопание нового не создаст. Повтор ничто не изменит.
…Виктор стоял, опёршись на лопату, положив голову на скрещённые руки. Вроде как задремал. Молчал. Молчал не в том смысле, что прекратил говорить, он и до этого всё проговаривал про себя, а замолчал – всё перемешалось в голове.
Обрывки мыслей, ужасные образы, навеянные старухой страхи, отчаянье, печаль, всё толпилось в голове, терзая, разрывая связи.
Кто оберегает нехитрые души, кто наваливает груз, кто в слово «вдруг» вкладывает нужный на этот момент смысл, подталкивает к переменам?
- Ты думаешь только о себе.
- А о ком ещё думать? Я же свою жизнь проживаю. Я люблю так, представляю, что так надо любить тех, кто рядом. Так им надо.
- Откуда ты знаешь, «как им надо?»
- Я не знаю… изнутри оно идёт. Мне сказано, по сторонам меньше смотри, внутрь себя заглядывай…
- Кем?  Нельзя думать о тех, кто рядом, кто дорог, кто несёт радость,- отвлечённо? Их много тех, кто рядом…
- Когда вокруг много людей, обязательно отыщется тот, кто прячет вероломный замысел. Он - противник.
- Какой противник, если он не сделал ничего дурного?
- А мысли его? Мысли? Не сделал, но думает сделать. Это в сто раз хуже игры открытой.
Гордость сменяется унижением. Тогда неправота особенно чувствуется. Спохватился, не прав ведь, жалеть ближних надо. Тут вот гордость и становится своеобразной компенсацией: как же, уступил, переломил себя. Не плачу. Несу крест молча. В этом достоинство.
Со стороны кажется, что молчун ты и дебил. А что, по бабам не ходишь, запоями не страдаешь, говоришь только правильные слова. Сам правильный, от такой правильности – тошнит. Надо же когда-никогда отдохнуть от всего этого. Пойти в разнос. И этого сделать не можешь. Не можешь или не хочешь? А может, не позволяет кто?
Значит, свой мотив имеешь. Но какие бы цели ни двигали, жизненный план невыполним. Обязательно сорвёшься. Не по силам ноша.
Запершило в горле. Виктор откашлялся, словно пришлёпывал слова в вереницу расхожих мыслей.
Надо распрямиться, выкинуть из головы суждение, что выше головы не прыгнуть. Попытаться прыгнуть надо. Готовить себя к переменам надо. Жизнь не кончается. Впереди - секунда радости, час удовольствия, день наслаждения. Это не обман, не игра в кошки-мышки.
Подстать мыслям меняется восприятие природы, истончается слой черноты. Небо весёленьким делается, и облака подкраску меняют, мазки розового, синь прорех, тени жучат пятном траву.
Собственник ты, Виктор Донев. Без усилий Евгения досталась, воевать за неё не пришлось.
Кто-то скажет,- поздно всё переиначивать! Поздно? От суеты, от тщеты, от привязчивости судьбы, чтобы не переживать и мучиться, нужно развести пожиже свои устремления.
Запутался. Кто-то умный сказал, что удачные мысли в голову человека, который запутался, не приходят. Конкретно ни о чём не думается, всё - вокруг да около. И глаза пустоту рассматривают. Придай глазам выражение спокойное и невинное. Тогда они не черноту, не ложь ловить будут, а источать начнут поток искренности и верности.
Но ведь отпечаталось в подсознании какая-то информация, какая-то бестелесная пуповина сохранилась. Через неё приходится связываться с эхом прошлого, которое сообщает, как всё было на самом деле.
Когда сам себе говоришь: «Надо что-то решать», это решительное, «надо что-то решать», начинает нравиться.
А потом снова испуг. Снова представишь, что жена больная, руки тарелку не держат… Но она варит, накрывает на стол, подсовывает вилку или ложку. И всё без упрёка.
Нет, она, конечно, не та, какой была. Стала тихой. Лишь временами упрекнёт. Так это болезнь. И мнительность из-за болезни. Моет-моет тарелку, водит губкой. Потом замрёт. Вода стекает.
- Я скоро умру. Не женись. Всё равно я за твоей спиной всегда буду.
В такие минуты она отчуждена. Она рядом и где-то далеко. Издалека она наверняка высматривает что-то недоступное никому.
Кто знает, чем она полнится? Настоящим страхом, или угнездившимся ощущением конца, тех трёх дней после рождения, когда её собирались хоронить? Не ела три дня, не кричала. Может, ощущение тех трёх дней и дают подпитку для того, чтобы всё вынести?
Внезапно почувствовал, что оказался многим обделён.  Промелькнули моменты переосмысления, которые приближают к вечному. Чтобы молиться,- слова молитв знать нужно. Те же слова, которые крутятся на языке, они – обыденные. Произнося их, не замрёшь в ожидании великого. Обыденные слова в транс не введут.
Неужели подошёл к границе? Неужели, чтобы шагнуть через неё, душе не хватает любви?

                55

Вроде, как и проснулся. Солнечные лучи пронзали крону липы. Огляделся, что-то вспомнил. Поёжился. Копать осталось совсем немного.
Обычность. Она почему-то вспомнилось. Тогдашнее отношение к услышанному, реакция. Кривая ухмылка. Подумалось невольно, что вялость мысли оттого, что думается обо всех, но вдогонку, а о главном, о себе родимом, о себе,- думать не гоже. На «потом», что ли, себя оставлял. А будет ли это «потом»?
Казалось, если прислушаться, в радиусе метра, стоит звенящая тишина. В этой тишине можно различить, как стукаются, сходятся и расходятся мысли в голове.
Бродят мысли, перетекают из одного состояния в другое, от одного исходного рубежа в промежуточное состояние, с одного каскада на уступ ожидания. Мысли сами по себе. Одна мысль может глубоко капнуть, схватить суть, другая – проигнорирует. Зазор интереса по отношению к неинтересу велик. Тишина не просто беззвучье, а она красноречивое молчание.
Не из-за слабости человек отступает, от трусости. Он пытается слабость в силу переделать. Тут нет речи ни о каком отречении. Что не так,- можно махнуть обречённо рукой. Будь, что будет.
В разные дни недели время течёт по-разному. Утром с одной скоростью, вечером – замедляется. В воскресенье – спешит. Когда торопишься, оно вдвойне убыстряется.
И взгляд на всё меняется. Не говоришь ни слова, даже в упор не смотришь, но глаза шарят и шарят по лицу собеседника, выискивая тёмные пятнышки непонимания. В одиночку, глотки вина, которое пьёшь, мысли, которые перебираешь, кажутся безвкусными.
Никакого толка нет в укоре или упрёке. Нельзя назначать час переменам, всё в своё время придёт. Помнить нужно, что многое зависит от места. На этом месте всё устраивает, чуть сдвинулся – всё вверх тормашками. Начни ошмурыгивать мысль, пропускать её через плотно сжатую пясть, как бывало, когда полынь на ходу одёргивал,- сразу всё в комок собьётся.
Поэтому и надо зафиксировать всё произошедшее, чтобы оно не растеклось безобразной лужицей, которую без тряпки не вытрешь. Зафиксировать – это обозначить что-то новое, что будет противовесом. А иначе выбросит за круг, который в метровый радиус укладывается. Этот круг без названия.
В каком кругу женщина влюбляется, не зная почему? Почему мужчине трудно привязанность рвать? Не из-за того ведь, что много сил потратил для завоевания женщины? Тут что-то другое.
Вот и плохо, раз что-то другое смущает. Без названия ничего различить нельзя. К тому, что без названия, приспособиться нельзя. Что оно, или кто он, или зачем? Что от него ждать?
Будет ли повтор, будут ли нагнетаться страхи, отпустит ли? Вопросы, вопросы.
Луна где-то вверху висит. Бог знает сколько лет, висит она на небосклоне. То круглая, то истончается в серп. Всё про неё высчитано, и про затмения, и про приливы, и как на организм влияет. А собаки как выли на неё, так и продолжают выть. И сам голову задираешь, в ожидании чуда.
Ожидание! Хорошо, когда предупреждают, что ждать. Вывеска притягивает взгляд. В любом объявлении мелкими буковками последовательность действия прописана. Конец или финал. Черта. Результат.
Всех ждёт конечная станция. Лезешь ли вверх, спускаешься ли вниз. Хорошо бы кто-то предупреждал, последняя или первая ступенька, на которую ногу задираешь, перед тобой?
Интуиция может подсказать. Совесть, если она спокойная. Широко открытые глаза, если пылью не запорошены. Чутьё.
Когда всё это в кучу соберётся, своего можно добиться. Для этого надо быть бесстрашным. И не строить воздушных замков.
Так вот и влачим своё бремя по жизни. Стоит лишь пристальнее вглядеться в глаза напротив, как сразу решение приходит. Оно может быть бесповоротным. Решение принял, так особо и торопиться не надо. Жди своего времени. В своём времени тайна перестанет быть тайной, прояснится горизонт. Всяк всякому пригодится.
Всяк всякому, да вот не выходит. В глубине мозга нет покою смутным воспоминаниям. Где они, в какой связи – хоть убей, не сообразить. Как можно сообразить, если по жизни волк-одиночка.
Каким бы пупом земли себя ни посчитал, незаменимым век не прожить. Более-менее подходящая замена найдётся. Не стопроцентный же кусочек природы. В состоянии вычленить из себя человека, нутро вывернуть, перевоплотиться в цветок или травку,- радуйся. Дерево для тебя больно велико.
На человека могут и не бросить взгляд, а на красивый цветок сотни глаз, сами собой, устремятся.
Шестое чувство, двадцать шестое – все чувства работают неплохо. Есть талант, нет его,- пускай, со стороны определяют наличие этого самого таланта. С оглядкой на собственное чутьё прожить можно. Чутьё не подведёт.
Чутьё подскажет, где свернуть, где промолчать, где переть до конца буром. Чутьё подскажет, бежать ли по первому сигналу впереди паровоза, или лучше отсидеться в кустиках. Чутьё подскажет, стоит ли переходить границу, или, возникшая минутная симпатия, всего лишь потуга для знакомства, не больше.
Чутьё, умение схитрить, промолчать, умение высидеть до конца, ещё сто умений – всё это рождает странное чувство нахождения над чем-то. В этом чувстве сам себе не принадлежишь.
Виктор делал попытки сосредоточиться. Хотя бы на том, что приходится копать на сто раз до него перекопанную землю. Глина, чёрт её, побери! Куча стекляшек.
Когда начинал думать об этом, чувствовал, как начинало нести в сторону. Вроде как что-то перекручивало тело: верхнюю половину тела, где голова, уносил поток в запредельные дали, нижнюю половину, от поясницы и ниже, которая твёрдо стояла на земле, наливало свинцовой тяжестью.
Раздирало, аж звуки становились глухими. Всё - разное.
В детстве перетерпел состояние изгоя, когда был не таким, как все. Научился не реагировать. Кажется, во взрослом состоянии ничего не стоит что-то скрыть, отмолчаться. Цель тех, кто шпильки вставляет – заставить посмотреть на себя, как на букашку.
Кому охота себя букашкой чувствовать?
Вот же история!
Виктор вспомнил, как сдавал зачёт по теории вероятности. Чего греха таить, голова его всегда была не больно склонна дебри цифири понимать. Цифирь не ответит на самые важные вопросы.
Подсел к преподавателю. Тот посмотрел, усмешка покривила губы. Видно почувствовал весь ужас подопытного кролика.
- Так, записывайте! Вероятность, что вы получите неуд – семьдесят процентов, что получите тройку – пятнадцать процентов, четвёрку – пять процентов. Пятёрку – ноль. Рассчитайте. Давайте зачётку.
Чего тут рассчитывать! И без намёка ясно, что придётся пересдавать. С трудом, но вспомнил формулу. Перемножил, разделил. Вышло, кажется, два семьдесят пять.
- Надо же,- сказал коротко и как можно небрежно преподаватель, качнул головой. - Положено округлять в большую сторону. Ну, что, отстрелялся. Удачное попадание.
Конечно, ирония была намёком на тупость студента. Больше преподаватель не прибавил ни слова.
Молчишь! Молчание как итоговая черта, как не поставленная точка. Макнул перо в чернильницу, занёс ручку, и остановился, задумался. «Казнить нельзя помиловать».
Если слова, или что думаешь, не совсем ясно, то попросту попал в промежуток. Ни на исходный рубеж вернуться нельзя, ни вперёд шагнуть. Не состоявшийся и проигравший, или запутавшийся в собственных суждениях.
Суждения вялы, нежизненны, придумки от нечего делать. И где бы ни блуждала мысль, она, в конце концов, вернётся к тому, что жена в больнице. И никакой инициативы от тебя. Фразы, придуманные в одиночестве безлики, заурядны.
Чувство к жене, поначалу кипящее-бурлящее, выродилось в нечто средненькое, перестало быть носителем тепла. Уже забыл ту, прошлую, Женьку, которая могла танцевать в резиновых сапогах на снегу, которая вместе с тобой переносила все передряги. Мёрзла, давилась в очередях за билетами, в вагончике нажилась, тебя, дурака, выучила. По гроб обязан ей. По гроб!
Всё хорошее, что было и есть, это та святыня, это то, что наполняло душу, это то, что ни при каких обстоятельствах ты не имеешь право втаптывать в грязь.
- Всё-таки, Виктор Андреевич, странный ты человек...
- Ничего странного во мне нет.
- Странный, странный… Упёртый… Непоследовательный… Эгоист чистейшей воды.
- Ну, да… Не подарок. Вожжи ослаблять нельзя, иначе – в разнос пойду. Хвалиться особо нечем. Но не подлый!
- Может, и так! Расслабиться ты не можешь…
- Ладно, лишь бы радость не потерял. Не нести же до конца свою вину – «по гроб обязан».
Нет, конечно же, он не сухарь. Изменился. Кажется, в нужную сторону. И писать тянет. Это, скорей всего, новый источник-родничок вдохновения пробился из осыпи под названием – «Переживания». Не сказать, чтобы родничок полноводен, но течёт водичка, течёт. Холодна, прозрачна, ладонь подставишь, чувствуется, как слова-струйки тычутся.
Может, стоит перегородить? Камней наложить? Из суждений вал сделать, глядишь, вдохновенье появится. Под его напором и камни, брошенные, сдвинутся.
Перебираешь жизнь. Куски до чего-то, пробелы после случившегося, от тех мыслей жизнь не повторится. Разрывают воспоминания. И что?
Вид делаешь, что по жизни выбираешь. А на самом деле никакого выбора. Самого выбрали. Не сам идёшь,-  ведут. Сам – то давно заблудился бы в дебрях, давно размазали бы как блин по сковородке. С твоим-то характером. Глупо в жизни устроено, всё требует оценок, всё бездушно.
А сам-то, сам! На что обменял бы свою жизнь? Может, душу заложить? А кому она нужна, дырявая душа?
Ладно, был бы молод… Молодость можно заложить. Но ведь за плечами такой мешок висит, с таким грузом, ладно бы груз новёхонький был, только что с конвейера, в заводской смазке, груз-то твой весь в пыли, в ржавчине... Устарелый. Не найдётся дурака, какой кинется плечо подставить.
И бог с ним. Надежда ведь осталась. Что суждено, оно не проскользнёт мимо. Печёнки – селезёнки, ноги-руки, пускай, лихорадит, но голова должна холодной оставаться. Нельзя с катушек сорваться.
«Что, ждёшь судьбоносного решения? Потерпи. Всё пройдёт».
«Сколько ждать? В чём заключается главная опасность? Нет, свою жизнь из святых побуждений не выстроить. А разве могут быть побуждения святыми? Успокойся! Не уносись в мечтах на небеса. Крепче за землю цепляйся. Крепче».
«Ты из породы людей, которые нуждаются в собеседнике. Не осознаёшь это, но это так. Тебе не важно, о чём речь. Тебе отклик нужен. Вот из-за этого и замираешь, прислушиваешься, заглядываешь в глаза. Стремление улавливаешь того, кто тебе подходит. Норовишь преодолеть кажущееся отчуждение».
«А как же маска отрешённости на лицах большинства людей? Маска всякий намёк на иную жизнь удаляет. Ну, вспыхнет огонёк… Без того, чтобы кто-то подул, подсунул горсть суховья, он не разгорится. Сигнал уловить надо, когда и что делать».
Сигнал… В первый ли день, назавтра, ложь обязательно перехватывается в любом слове, во взгляде. Дневной разговор, вечерний, он обязательно в свару сходит в обоюдные выкрики. Сброшенная маска ничего не прояснит. Вот и нечего счёт предъявлять. Ни жизни, ни себе обиженному и обойдённому.
Суетливый ветерок приятно освежает спину. А Виктору почему-то хотелось, чтобы ветерок в порыв ураганной мощи перерос, чтобы враз выдуло все корёжащие нутро мысли, чтобы воздухом душило.
При этих мыслях глаза Виктора расширились, приняли странное, как бы отсутствующее выражение. Он вздохнул.
Да, он чувствовал нервную необходимость в жене. Необходимость не нуждалась ни в оправдании, ни в потворстве. Ни о каком долге не думалось. Не думалось, какой ценой добыто их счастье. Случайно они прикасались друг к другу, молча, не заводя бесконечных разговоров. И в то же время между ними было много недосказанного. Разговоры о том, кто как любит, и кто в чём виноват, давно не велись.
С болезнью жены возникла определённая эмоция. Растерянность – само собой, какая-то обессиленность, мучительное желание объясниться. Сознание своей вины, жалость, сочувствие. Странная любовь.
И это при растерянности: всё ведь рушилось. В тоскливые минуты ему казалось, что жизнь, которую за два десятка лет он научился уважать и признавать, и ценить, для него близка к краху. Несмотря на все случавшиеся разногласия, были они, он знал, что без Евгении жизнь его превратится ни во что.
Как можно считать свою жизнь целостной, как свою правду до последнего издыхания отстаивать, если всё рушится?
Из-за этого и возникало щемящее чувство, когда думалось: «Вернутся ли когда-нибудь минуты радости?»
Остаётся – доживать, тосковать. Душевно стремиться к чему-то.
Быть всё время добрым и простым у Виктора не выходило.
- Люди, которые всегда, во всём правы – невыносимы,- говорила Евгения.
- Ты бы хотела, чтобы в потоке лжи все захлёбывались?
Евгения умела отрешаться от себя, глубоко проникаться чувством Виктора, легко угадывала, когда ему становилось плохо.
Изумляло это отношение Евгении: когда находились рядом, больше молчали. Нервам легче. Это отчасти было хорошо. Он привык считать, что Евгения его и только его. А он сам, кому принадлежит? Отчего смущение?
Дом-гнездо? Нет, вроде… Но почему-то казалось, что его гнездо в другом месте. Глупость, конечно. А попробуй переубедить.
Виктор часто читал в глазах Евгении неудовольствие. Глаза как-то нервно блестели. Спроси, что его смущает, не ответил бы.
Быть белым и пушистым? Так белым всяк полюбит. Ты полюби чёрным. Ему казалось, что между ним и Евгенией вклинилось роковое, судьбой назначенное испытание.
- Я – легкомысленная,- часто говорила Евгения. - Удивляюсь, как мы живём вместе. Во всём, прожили вместе столько, я тебя не понимаю.
Что именно она не понимала – Виктор затруднялся додумать. По крайней мере, речь о бессмысленности существования не велась. Но ведь и о каком-то долге друг перед другом речь не шла. Мысли никто не допускал, что отношения должны быть другими.
Бывало, когда он приходил с работы хмурым, Евгения говорила: «Ляг поспи, и всё пройдёт. Ты хмур…»
Через минуту Виктор переспрашивал: «А сейчас я приличен для твоих глаз?»
- Сейчас ты придираешься.
Своим ответом Евгения как бы говорила, что она претензий не имеет, она - усталая женщина, хочет покоя. Какие бы они ни были разными, но она любит. В её сердце места хватит всем.
Ответы жены всегда были честными. Она секунду смотрела в упор и отвечала, не моргнув глазом. Без желания одурачить, без скрытого подтекста. Но о чём действительно думала жена, оставалось непонятным.
Что не так, чтобы убедиться, живой и не спишь, дёрни себя за мочку уха.
Вот и возникает на лице улыбка покорности и грусти. Как бы благодарности за возможность радоваться, за позволение находиться рядом.
С Евгенией можно было говорить обо всём, ничего не боясь. И женскими тайнами она делилась, и запретное, в разговоре, становилось само собой разумеющимся. Безграничная внутренняя свобода ощущалась. С кем ещё так будет? Ни с кем! Им, двоим, хватало общения. И жизнь не казалась скучной и никчемной. И что писать стал, это тоже заслуга Евгении.
В голове крутится дурацкое выражение – по гроб?
По гроб! Дурной оборот! До конца своих дней будешь помнить временами шумливую Женьку. Никто, никакая другая женщина не заменит её.
Её терпению учить не нужно. Вот уж кто молча сносит боль, корчится, но не издаёт ни звука. Вот у кого сила духа. Вот кто жизнь любит!
Отношение к жене заменило отношение к окружающей обстановке. Всё устраивает: дом, уют, тепло. Всё своё. Всё из категории устоявшихся связей. Новое мелькнёт, как-то враз исчезает. Загодя привыкать к грядущей перемене нужно. Учиться ограничивать себя. Искать отгадку в схожести чувства.

                56

В такое время – время безвременья и требуется человеку отдушина, куда он мог бы спрятаться, переждать, претерпеть. Набраться сил.
Мучит совесть. Не потому, что нуждаешься в оправдании или притворстве. Тут бы не потерять способность верить в хорошее. Чтобы не сошло желание жить. Чтобы промежуток между чем-то и чем-то был заполнен. Чтобы такие слова, как «некуда», «не за чем» остались только словами.
Отдушина нужна. Хорошо бы привязаться к женщине. Принять какие-то на себя обязательства. А дальше - моральные ограничения, намёки, недосказанности, условия.
Бабы, они такие, для них, при мимолётных встречах, утеха на первом месте. Душу отвести. Что с мужем не позволительно, с любовником – за милую душу. И мы, мужики, такие же. 
Как кобель замер в стойке, запах почуял, закаменел как статуя! Глаза остекленели.
Колокольчики динь-динь-динь. Копыта процокали. Тройка у калитки. Сейчас сорвётся тройка с места и понесёт. А тройка - лучшая упряжка тысячелетия. Лошади веками лелеялись.
«Шанс» - коренник, он вывезет. А пристяжные? Русский, к месту или не к месту, авось упоминает! Так одной пристяжной в упряжке – кобыла «Авось». А другая кобыла - «Надежда». С Шансом проблем нет, прёт, везёт. Авось же тянет на сторону, вожжой всё время приходится работать. Надежда – та, вроде как, и не отстаёт от Шанса. Но робка, робка.
Сколько раз в голову приходила мысль, вот бы переписать прошлое, тогда бы и настоящее другим было бы. А было бы тогда настоящее? Что-то сомнительно.
Следовательно, прожил жизнь и ничего не понял. Ни сам себя, ни сложности происходящего вокруг. А что, понимать-то, надо? От чего оттолкнуться? Да от настоящего, настоящего! Выходит, менять не прошлое надо, а настоящее.
Евгения, когда бывала в хорошем настроении, нередко ввёртывало: «От тебя ток теплоты, ток приветливости идёт. Ты, Виктор, тёплый как печка!»
От похвал голова кругом не шла. В своё время Облупин высказывался:
- Начала голова кружиться, надо выпить, основательно выпить, чтобы головокружение в обратную сторону пошло.
Облупин прав. Выпивать нужно. Отключаться.
Ничего в этом нет страшного. Ни в ком нет ничего необыкновенного, такого, из-за чего можно было бы игнорировать рекомендации других. Никто не отягчает горе. Никто не ковыряется в ране.
Рассуждая ни о чём, увиливаешь от признания. Предоставляешь другим право догадываться о происходящем. Мало подходишь к теперешнему времени. Но для чего-то же нужен.
Дурного, изначально, точно, не заложили. Жизнь длинна, время трудное. Времени предостаточно, чтобы посмотреть, что будет.
Время никогда лёгким не было. Что, не в силах представить время, когда тебя не будет? Заснул,- проснулся на своём диване. Когда умер,- нет пробуждения.
Где ты, кто ты? Мираж, вечная смена уходящих ощущений. Вечное только небо над головой. И, наверное, вечно то, что забирает нас к себе.
А тень? А если бы он вёз патроны? Нет тебя, нет и твоей тени. Зашёл в комнату, вышел,- запах после тебя останется.
На книжном развале как-то пролистал «Книгу мёртвых». Название привлекло. Несколько выражений сразу зацепили. Чуть ли не на колене записал выдержку.
«Не испытывай желаний и тоски об этой жизни. Не желай, не тоскуй. Иди вперёд, храня в сердце смысл. Всё возникающее сейчас, даже если оно пугает, есть твоё отражение».
А ещё про колесо Сансары прочитал, которое постоянно вращается, выставляя напоказ все чувства, так сказать, моральные ценности, отношение к происходящему.
Душа стремится к освобождению, освобождения от прошлых действий. Особенно зацепило выражение. «Невежество истинное «Я» временный мир принимает за реальность».
То-то, что невежество. И «Книга мёртвых», и колесо Сансары тень перемежают светом.
Вот и выходит, то, что мучает, давно обдумано другими людьми, записано. Что и остаётся, так найти те записи. Перечитать. Сравнить со своими ощущениями. Принять к сведению или тут же забыть.
Наверное, легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем человеку на чём-то одном остановиться. Множеств он не любит, середина не устраивает, но и посредственность отталкивает.
Надо включить логику, чтобы объяснить, чего хочешь по-настоящему. Многое забыть не удаётся, многое вспоминать не хочется. Но ведь часть пережитого мелькает перед глазами. Неужели, то, что мелькает, таким уж знаковым было?
По каким причинам многое не вспоминается: встречи, разговоры, уступки в чём-то? Предательство, выяснение отношений, оно, что, выключено? Кем? С какой целью? Оно, что, не вело борьбу, оно не наложило на теперешнее оттенок печали?
Как бы не так! Кто тогда позволяет одно забыть, другое оставляет напоминанием?
И в прошлом, да и сейчас нет реального представления, чего хочешь. В неведении существуешь. Вот-вот,- существуешь. И кто-то рядом существует. И ты от него зависишь.
Вообще-то, Виктор, мнение о человеке не с первого раза составлял. С первого взгляда возникало чувство приятия или неприятия. Возникал отклик. Только потом начинался процесс узнавания: делался ли тот человек внутренне симпатичным, можно ли этому человеку доверять, или стоит держаться от него подальше?
Ощущение нахождения внутренне симпатичного человека вблизи, помогает вы-жи-вать!
Не раз замечал, когда смотрелся в зеркало, взгляд казался остекленевшим, без признаков жизни. Хоть сбоку смотрел, хоть смотрел в упор, сам себя не видел, вернее, видел не того Виктора, каким был на самом деле. Глаз чего-то важного не цеплял.
Вопрос возникал,- кто кого ведёт по жизни? Тот Виктор без признаков жизни или ты, когда смотришь в зеркало, порывающийся всё поменять? Виктор без признаков жизни – сорняк огородный. Но он рос в одно с тобой время. Его теми же удобрениями поливали, окучивали. Как получилось, что он пустил корни на такую глубину, сколь ни выдёргивай, сколь ни выпалывай, всё одно он прорастает? Связан ты с ним. Как гриб с деревом. И не убежать от него. Сколь попыток ни делай, так и будешь тащить его за собой.
Гордишься тем, что беспощаден, часто говоришь правду в лицо, за похвалу не платишь любезной улыбкой. Циник. Чего хочешь?
Вот Егор. Он без сомнения хотел жить. И планов у него громадьё было. А вот пришла минута, сомнения ли, безысходности,- и нет человека.
Мимолётна жизнь, коротка, необъяснима, если мгновенное ошибочное решение её обрывает. Где-то всё решается за человека. Человек лишь исполняет чужую волю. Нравится, не нравится, живи, раз позволили жить.
Принять полностью прошлое разве что, дурак согласится. В прошлом всегда есть обида, она не позволяет жить обычной жизнью.
В какой момент посчитал, что ничего изменить нельзя? Есть причины так думать?
«Причин особых нет,- Виктор, как обычно, пожал плечами. Додумать до конца мысль не выходит. - Причин особых нет, кроме, пожалуй, той, что таким меня. не спрашивая, родили. Я же не просил об этом».
 Зачем?
Жил, старался вести себя так, чтобы не нагрузили лишними обязанностями. В пионерах отлынивал от поручений, комсомолец был никакой, вступил в партию – политучёба позывы тошноты вызывала.
А зачем тогда вообще грузил себя попытками быть, как все?
С комсомолом более-менее ясно, в институт без членства не приняли бы. Но партия, партия, за каким хреном туда нужно было лезть?
Карьеру делать не собирался. А, понятно! Тюк соломки в то время на плечах оказался, решил подстелить, а вдруг падать придётся? Партийного не враз уволишь. У партийного защита – партбилет.
Глаз страдальчески дёрнулся, в виске бухнул прилив крови.
Прав, не прав, в жизни, как и в любви, не может быть никаких прав.
Жалость? Жалость посылается для исправления. Никому знать не надо про чужие мысли. Есть они,- держи их глубоко. Сам не расскажешь, никто не выцарапает.
Проснуться никак не удаётся. Во сне есть что-то от другого мира. Что-то беззвучно сцепляется. Что-то промелькнёт, нелепое пятно затемняет образ. А с чего непонятная весёлость? Нет никакой весёлости. Состояние словами выразить. Все слова легковесные.
Бывают минуты – восторгом переполняешься. А потом вдруг тоска, и начинает мерещиться про обречённость.
И сил нет, даже рассердиться на себя. Начнёшь проговаривать фразу, тут же поперхнёшься. И слёзы на глаза наворачиваются. Неприятно, когда слёзы видит кто-то другой.
- Пустое,- кто-то скажет,- что за невидаль - слезы? Естественное не может быть безобразным.
Пустое, разумеется, тоже не зря. Неизвестно отчего… Может, зря… Да в сущности, я понимаю… Дело очень просто… Ну, одним словом…
Набор ничего не значащих бормотаний. Но ведь этот набор недоверчивость растапливает. Взгляд, от ничего не говорящего сумбура слов, теплеет.
Вот и наступает минута,- ты всё отлично знаешь, всё понимаешь. С искренностью возникает проблема, что-то накатило, потом чувство вины, ниоткуда возникшее изумление. И никак не вычленить-то основное, значимое.
Будто кто-то начал фразу, а ты пытаешься мысленно досказать. Конечно, твой вывод будет не таким.
А каково, нуждаться в чём-то, и при этом знать, что никогда не получишь то добровольно? Отнять? Нутро не позволит?
Ты-то таланты свои особо не показывал, личное мнение старался держать при себе, вперёд прочих не лез. Старался быть незаметным.
На собраниях садился всегда сзади. Старался рассчитывать на свои силы. Способность укрыться, ухватиться за что-то, переждать, чтобы не снесло, не столь у тебя развита.
Молчишь? Молчи. Молчи. Не сорвись. А то наговоришь кучу неприятностей. Сначала оценят, а потом? Потом – суп с котом! Потом дойдёт. что умничанье никому не нужно.
Нет, но всё-таки, если не самодостаточной, то, по крайней мере, близкой к идеалу до сих пор жизнь была. Даже скорлупа защитная уцелела. С чего эта скорлупа вдруг мешать стала? 

                57

Внезапно вспомнилась одноклассница Наташа Уткина. Седьмой класс. Урок. Перекличка. Ощущение обладания чем-то запредельным.
Теперь то, запредельное ощущение, можно сравнить с тем, как впервые прикоснулся к женскому телу: податливость груди, пчелиный рой волос лобка, скольжение пальца по удивительно бархатистой коже. С теплотой губ можно сравнить. Неповторимой шелковистостью завитка волос на виске. С прерывистым, едва- едва слышимым дыханием. Всё волнующее. Всё в первый раз, открытия следуют одно за другим.
Но тогда, сидя на уроке, участвуя в обыкновенной перекличке, посмеиваясь, посматривая в окно, вдруг наполнился новым содержанием. Ощущения прикосновения тогда не было. Было ощущение открытия, наитие. Вдруг! Слово, вмещающее сто тысяч переходов, каждый раз открывающее дверь в новое восприятие.
Непонятность, почему именно эта девочка заставила посмотреть на себя. Именно эта! Посмотреть не в упор, а сбоку. Возникло вслед за этим беспокойство. Как же, а вдруг другие заметили мгновенное перерождение. И тут же мимолётная попытка разом оценить реакцию класса: они, почему не рассмотрели то и так, как увидел я! Они – слепые.
Где теперь Наташа Уткина? Давно уже не Уткина, давно уже, скорее всего, бабушка. Какая она стала?
Ощущение солнечности. Лица не запомнил. Светленькая. Волосы льняного цвета. Нет, не худая. Не пышка. А глаза, кажется, голубые. Точно, голубые!
Встреться на улице, наверняка, не признал бы. Почему? Да не было прикосновения рукой. Она не выделяла. Это ты присматривался. Из-за этого тот день, тот урок в классе запомнился.
Может, ощущение первой влюблённости – это защитная реакция организма для дальнейшего выживания? Учишься таить от окружающих чувства. Не растрачивать их направо и налево. Способность появляется не давать повода для насмешек. Влюблённость – это первая попытка уйти в свой мир, ужаться, чтобы чувствовать себя в безопасности. Первая влюблённость – это первая надетая на себя невидимая для других оболочка.
Странно, никогда больше ничего подобного не возникало. Ни такого взгляда, ни минутного озарения, ни желания просто смотреть.
И когда она уехала, может, это только его, Виктора, расстроило.
Произошло мгновенное вычленение себя из окружающего мира. Споткнулся. Возникла невозможность оторвать взгляд от пустоты. Не было сил пошевелиться. Смотрел бы и смотрел перед собой.
Тот взгляд, без ощущения прикосновения, что удивительно, до сих пор память сохранила.
Спустя годы ясно увидел многолетнее прошлое, почувствовал себя снова наивным юнцом, который впервые осознал, что он любит.
Теперь, вспоминая Наташу Уткину, понимал, что и подойти, и заговорить, и взять за руку не составило бы труда. Но это теперь. А тогда не было предлога так поступить. Тогда не хватило духа.
А не выходит ли из всего сказанного, что первая влюблённость – знаковое событие? Как проявил себя, так потом и аукнется. Тогда закладывается, кто изначально предназначен тебе.
А потом Наташа Уткина надолго исчезла из воспоминаний, в основном потому, что другие девочки оказывались рядом, другие девочки отдалили её образ. Но теперь-то понимаешь, что возникшая дрожь сердца лишь на время затаилась. Неизгладимой след она оставила.
Взгляд, когда-то открывший дверь в новое ощущение, возродил полустёртые воспоминания. Для чего? Почему от них не избавиться?
Вдавил ногой лопату в землю, и застыл. Сколько ничегонеделание продолжалось? Минуту, пять минут, час? Ничегонеделание - сон наяву. Не понять, что послужило напоминанием. Что-то желало пробиться. Что?
Непонятно, кому задан вопрос. Себе? Так сам никогда на него не ответишь. Неведомого собеседника хочешь спросить, кого именно, докричаться до Наташи Уткиной? В какую дырку кричать? Повстречай её на улице, сколько времени прошло, и кого ты стал бы окликать? Как?
«Эй, женщина! Вы не Наташа Уткина будете?» Глупо. Вспомнил. Это из-за того, что струсил в своё время. Не подошёл, не протянул руку, не заговорил первым. Вот и жалеешь. О чём жалеешь? Время всех другими сделало.
А всё-таки интересно сейчас произносить: «На-та-ша Ут-ки-на!»
Словно и не зовёшь, словно вспоминаешь. Глаза закрыл, и будто бы, падаешь, падаешь. Проваливаешься в подземелье. Осознаёшь себя тем, тринадцатилетним.
Школу двухэтажную деревянную представил, двор, заросли сирени. Спортивную площадку. Городской парк. Он рядом со школой был.
Отчего-то пересохло горло. И воспоминания, и лица, какие забрезжили, всё слишком внезапно всплыло в памяти. Как с этим поступить, что и отчего,- понятия нет.
Да и не только лица припомнились, но и до слуха стал доноситься смех, крики. Всё оттуда.
Время замерло. Замёрзло. Отвердело. Занемели пальцы.
Состояние замирания заставило вспомнить давнюю-давнюю мысль, какая в голове мальчишки вертелась. «Вот вырасту, разберусь. Мне лишь запомнить всё-всё нужно. В эту минуту, на этом пятачке. Знаковый бы сигнал не забыть».
Какой сигнал? Поднятая рука? Слабое шевеление пальцами в воздухе? Отдышка, после которой шёпот-слово будет слышаться яснее?
Какая-то прострация. Рот сам собой приоткрылся. Губы мелкая рябь подёргивает. Слов нет. Взгляд куда-то вдаль нацелен. Ни забора нет, ни липы, ни дома.
Кто-то старательно прячет миг жизни в кулёк. Заворачивает дни в серую обёрточную бумагу.
Чулан. Скрипнула дверь. Свет выхватил ряды полок. Мохнашки паутины. Годами никто не прикасался.
Прострелы памяти довольно больно отзываются. Гордость от них страдает. Лучше всё забыть.
Не нужны эти хоралы вечности и человечности. Просыпайся, переходи к обыденному. Всё сбивчиво. Чужое стоит между прошлым и теперешним. Чужое, но оно и связывает. И чуть-чуть раздражает. Вот и недовольство, холодность.
Может, случись встретиться с Наташей, говорить не о чем было бы. Нечем было бы хвастать. Мысленным взором окинул свою реальность. Никаких изменений. Ни пренебрежения, ни благих устремлений. Полное разочарование.
Поменялись ощкщения, только та теплота, когда смотрел, сохранилась. Её не замылили никакие события.
Теплота теплотой, но долго длящиеся размышления ядовитый следок в воздухе оставляют. В голове полная неразбериха. События отодвигаются, мельчают, кажутся далёкими и нереальными.
Лучше быть в реальном месте в реальное время. С головой, приведённой в порядок. А вот порядок в голове некому навести. Разве это порядок, если меняешь местами предметы: что-то задвинул назад, что-то в сторону отодвинул, видимое пятнышко протёр. Движений много, но не устал, изменений – нуль, результата никакого.
Вскопанной земли впереди прибавилось, а в мыслях ни на шаг не продвинулся.
Приятны утренние звуки, вкусны запахи земли. Распускавшиеся деревья добавляют аромат. Ночная дымка пропала. Перед восходом солнца почему-то становится холодней.
Возникло глухое волнение, что-то тёмное начало овладевать. Восхищение ранним утром исчезло. 
Завязали глаза, подвели к означенному месту, кто-то задание дал вычерпать лужу сомнений. Вот усердно кружкой из одной лужи льёшь. Льёшь. И не видишь, что лужа канавкой с другой лужей соединяется. Упрел уже переливать из пустого в порожнее.
Но как бы и всё равно. Людей перестал замечать. Лечу куда-то. Переписывать прошлое - смысла нет. Перескок из прошлого в теперешнее состояние грузит непонятно чем. Сомнениями. Исправления походя добавляют ошибок. И упустил что-то, и запятую не там поставил. Уповаешь, что время вернёт всё на круги свои.
Почему о многом не хочется помнить? Из-за лёгкости? Хочется въехать в будущее только с положительными приобретениями. Чего там оглядываться на кого-то,-  окружают простаки. Может, простаки, может, сам простец… Волки, попав в овечье стадо, первым делом давят слабых животных.
Так постоянство создаётся. Постоянство чего? Абсолютного постоянства нет, нет вечного добра, зло когда-никогда проходит. Всё перетекает друг в друга. Задача твоя – поддерживать равновесие. Не даром, нет. Какое-то благо получил с рождением. Вот за него и плати свою цену. А за что?
Вытяни руку, положи на ладонь то, что можешь отдать, чем располагаешь…
По лицу пробежала слабая тень улыбки. Рябь утренний ветерок сотворил.
- Покорнейше благодарю,- послышалось в ответ.
Камень в людей бросил? А люди? Ну, и как жить дальше? Не возможно!
Не из-за гордости. Из-за того, что жизнь аванс не выдала. Аванс отрабатываешь всю жизнь. Отрабатываешь, стоя на перепутье. Вот и ломай голову, беспристрастно вглядываясь за окоём.
А что рассмотреть хочешь? Путеводное напутствие? Прописную истину? Ответ на вопрос?
Плевать на истину. Из-за неё ещё и голову ломать. Правда или абсолютная правда – истина, она всегда с болью связана. А нам душевный покой нужен. Так что, боль пусть забирает себе кто другой.
Виктор тряхнул головой, уставился на свои руки, которые опирались на держак лопаты. Повернул с тыльной стороны на запястье. Хоть и саднила кожа, но мозоль не натёр. Задрал одну бровь. Почему-то это всегда получалось, когда был собой недоволен. Знак такой выработался! Прошептал:
- Если не понял объяснений, значит, не созрел. Бесполезно объяснять.
Никаких объяснений и не было. Слова, слетевшие с губ, пустоте предназначались. Есть правило: когда требуется, говори коротко. Без загадок. Загадки рождают пустоту. Кто-то пустоту должен заполнить. Свою или чужую?
Снобом становишься. Скоро через губу не переплюнешь. Презрение переполняет. Это от усталости. Друзей нет, любить не научили, в писанине застой. Всё отчего,- да себя не любишь, где уж тут понять или полюбить других.
Других… Да бог с ними! Не дождёшься ни от кого доброго слова.
Некуда, жаль, ничего! Изгородь из азбучных истин выстроил. Пойми, если чуть выделился, жизнь сразу труднее делается. Больше сил расходовать приходится.
Вопросы, ответы на вопросы в себе искать надо. За загривок своё второе «я» бери, встряхни хорошенько, заставь его откровенно выговориться. Вовремя всё нужно делать. Ни рано и ни слишком поздно, когда ничего исправить нельзя.
Но ведь есть на свете вещи, о которых лучше не знать? Про измены не нужно знать, про подлость, совершенную другом. Начни перечислять - устанешь пальцы загибать.
Что и остаётся, так жить в гордом одиночестве, не принадлежа никому. А как тогда узнать о переменах?
Никаких перемен не надо!
Без перемен и желаний не будет, и мечтать не нужно, и писать не для кого. И возвращать ничего не нужно будет.
Плотно стисни губы. Попытайся разобрать, в чём дело?
Не далее как вчера с чего-то потянуло рассмотреть себя в зеркале. Никто не мешал. Баба Поля чего-то на грядках ковырялась.
Так вот, почему-то совестясь, оценил: сутулишься, ноги коротковаты. Некрасив. Лоб широковат. Глаза провалились, будто из норки в прищуре смотрят. Но морщин нет. Солнце майское, лицо должно быть загорелым, а у тебя, как у поганки, нечистый цвет. Порода не чувствуется.
 «Юноша из Злябовки». Немного позёр. Немного суетливый. Мнительный. И без боли в сердце. И сердце не такое уж объёмное, если в силу обыкновенности принять близко произошедшее не может, вернее, может, но порциями.
Так в этом родителей винить надо, сколько они дали, с тем и приходится обходиться.
Постоял у зеркала. Усмехнулся. Не на что надеяться!
Некуда, некому, не за чем! Как ни напрягай память.
Постоянно затягивает в какие-то словесные дебри, неразрешимые, с безвыходной ситуацией. А почему? Тыкался во все стороны, норовил заскочить в сани, несущиеся с горы. А там нет свободного места. Никто не хотел добровольно подвинуться, все с шиком расселись. Своё место, оно и есть своё!
Несколько раз всё же сумел усесться в чужие сани. Это когда связался с Ольгой Воротниковой, когда выступал на собраниях… А оно надо было, дурак, свою правду пытался донести до других.
Тогда не теперь. Теперь бы на разгоне соскочил бы, пока скорость не набрана. Тогда не получилось. Вот и неслись сани с горы. В них ты и Евгения. Нет, её на первое место ставить нужно. Евгения и ты. Так правильнее.
От таких мыслей должно что-то случиться. Виктор чувствовал себя преданным. Тело одно, а настроение меняется. Хорошо, что ещё способен с переменами справиться. Ну, а как по-настоящему в разнос понесёт? Координаты поменяются?
Чёрное станет белым, белое – покраснеет? Нет, в перемены он разуверился. Словам, и тем, отчасти верил… Нутро несчастье не принимает.

                58

Отказываться от угощения бабы Поли было нельзя. Ожила старушка. Метр вскопанного огорода повысил жизненный тонус, пробудил у неё активность. Прыть, с какой она замесила тесто, напекла ватрушек, раздула самовар, удивила.
Появилась надежда на скорую посадку картофеля. Кому, как не ей знать, что такое лишняя картофельная борозда, не дай бог, случись голод.
Голода, понятно, не будет. Но если в подсознании сидит упоминание о нём, то это никаким магазинным изобилием не выбьешь. Странное ощущение у пожилых людей.
Где-то, совсем рядом, слышится стук. Тук, тук, тук – без остановки. Кажется, он бесконечным. Виктор машинально вслушался. Дошло, это стучит его сердце. И ещё что-то. Баба Поля зовёт завтракать
Что добрые и ласковые умеют долго ждать, умеют посмотреть по-особому,- это - вне всякого сомнения.
Минутное выпадение из времени, непонятно, где он находился, изменило притяжение к земле. По сути, нет выбора у человека. Не человек выбирает окружающий мир, а мир или принимает, или отторгает.
На тарелке горкой лежат ватрушки. Десяток сваренных вкрутую яиц, стоит на столе вазочка с вареньем. Самовар исходит паром.
- Егор у вас из последних был,- отставляя в сторону блюдечко, сказала баба Поля. - Чего такого в глаза не бросалось?
«Чего такого?» Никакой определённости, вопрос рассыпается на миллионы смыслов. Виктор машинально приподнял руку, словно попытался на раскрытой ладони взвесить интонацию услышанных слов.
Ему хотелось обрисовать в нескольких фразах тогдашние впечатления, очертить, скорее, оценить поведение Егора.   
«Чего такого» не было. Егору не важен был минутный шум. Что он был «не такой» как обычно,- об этом думать, тогда не пристало. Мало ли что. Гость. Гость всегда из одной реальности переход в другую производит.
- Какой он приезжал?
Какой?! Попробуй переключиться сходу на что-то другое, когда в голову царит хаос. Надо отвертеть часовые стрелки много-много назад. В этом движении нет плавности. Перескок, как будто с камня на камень скачешь, когда речушку переходишь. Событийная случайность тогда переходит в вероятность.
Странное дело – расстояние. Из Колюжино, заботы, мысли, волновавшие в ту весну, кажутся проще. Нужно только перенастроиться умудриться, прислушаться к ходу времени.
К тому, что внутри ворочается, что ужасным стыдом напоминает о собственной примитивности. Оно глупейшим образом выставляет на обозрение. Виктор потерялся, не то чтобы заговорил, а, скорее, промычал ответ. Вышло это невразумительно.
- А что, собственно, рассказать, баба Поля? Мужик как мужик. Он говорил, с Лидой хоть и жили неважно, но были счастливы. Ну, жаловался, что Лида никак от материнской юбки оторваться не может. Кроме как с матерью, нигде жить не хочет. В рот ей глядит. Про детей часто упоминал. Любил их.
Мне так Егорова тёща тоже не показалась. Правда, я её всего раз видел. Егор, когда прилетел, сказал, что этими поездками пытается найти нечто, хочет задавить в мозгах смурь.
Груз, груз какой-то ему был нужен. Я до сих пор не могу понять, какой? Мы, понятно, нагрузили его всем: копчёного омуля Женька где-то достала. Само собой, малосол из муксуна, такая северная рыба, вкуснющая, зараза. Улетал нагруженный. Ничего такого особенного, чтобы подозревать, не было.
Так рассказывал Виктор, так думал… Он вовсе не хотел рассказывать свои тогдашние умозаключения, из которых выходило, что Егор уже давно, ещё до прилёта в Кутоган, изжил в себе жизнь. К ним лишь тень от прошлого Егора прилетала.
Как рассказать, что погреться Егор прилетал, крылья подсушить, а вдруг, да и взлететь получится. Не получилось!
Он понимал, что у бабы Поли к Егору своя привязанность, она любила его. Живым о живом заботиться надо. Судьбу не обойдёшь.
Виктор заметил, что баба Поля как бы исподтишка присматривается, поняла, что не всё сказано. Может, та сотая доли, которую не досказал Виктор, суть несла.
Когда баба Поля завела разговор о Егоре, то Виктор сразу съёжился.
«Как про свою вину рассказать,- думал Виктор. - Не скажешь же бабе Поли: «Я – чокнутый. Я видел, но ничего не предпринял. Посчитал бесполезным…»
Без умалчивания не только чего-то стыдного, вообще, ни о чём рассказать нельзя. Молчание,- да тот же разговор взахлёб,- не перемалывание это мыслей пустого в порожнее, не бег по кругу. Это и не попытка выглядеть приличнее.
Суждения резкие, по-своему меткие, да разве выскажешься прямо.
Допил кружку чая. Поторопился на огород.
Чует баба Поля, что попал Егор в какую-то катавасию. На край земли занесло, с кем-то жил. Может, та женщина и явилась причиной. Ну, как спросить об этом у Виктора? Он и сам ничего не знает. Одни догадки.
У Егора разлад с жизнью пошёл. Поперёк стал.
Виктор думал о том, что дело не в том, утаиваешь что-то, или, наоборот, вываливаешь все проблемы на оказавшегося в тот момент возле тебя человека. Пространство общения кривизну имеет. К центру всё скатывается, на обочину ли первоначально сползает. Что-то там, где-то, всегда местами меняется.
Но, от чего, казалось бы, ушёл, к тому же, на то место снова и принесёт. Большую скорость набрал, так и наматывать ни один круг придётся. Всё от первоначального пинка зависит. Всё.
Бывает, когда случается что-то привлекающее внимание, как в случае с Егором, толки начинают идти сразу. Мнение вырабатывается приближённое к истине. Один обмолвился, другой добавил, до конечного результата далеко, но он будет.
«На первоначальное место всегда возврат происходит?»
Виктор никак не мог избавиться от надоедливой мысли,- принесёт в ту самую исходную точку или нет?
Принесёт, принесёт!
Да ещё как принесёт! Такое подкинет,- только держись!
Последующая мысль всегда для равновесия возникает. Не потому, что устал от первой мысли. Просто проедает банальный срыв дырку, нутро ощерится. Озлишься, перестанешь поддакивать сам себе. Куда-то начнёт нести.
Томление это? Нечего сомневаться. Но почему вдруг почувствуешь, что устал, не можешь больше томиться? Кого-то хочется увидеть, поговорить.
В лес, что ли, пойти!? Прижаться спиной к стволу берёзы. Нашептать ей все свои думы.
Когда в тишине высыплешь ворох слов, от этого сразу легчает. Страсть появляется выкладывать своё, моднючие слова во фразы стараешься завернуть… разговорной бодягой норовишь прикрыться… Нытик ты, нытик! Эгоист, чёртов!
Воткнул лопату в землю, наступил ногой, даванул, хрястнула что-то, перевернул пласт. Ага, снова осколки стекла. В ведро их. Несколькими ударами расколотил комок. Дальше копаем.
Чем человек в первую очередь привлекает? Состраданием? Любопытством? Достоинством? Может, жалостью, что пишется на лице? Нет, глаза, глаза в первую очередь привлекают. Если они не мутноглазые.
Как объяснить, что десяток лет, прожитых на Севере, не всё равно, что тот же десяток лет прожитых в Колюжине? И не пронзительная жалость к самому себе, по поводу, казалось бы, бездарно растраченной жизни, одолевает, и не сострадание. Всё - блажь.
«Презираю слабых людей. Презираю за то, что приходится тупо объяснять их увёртки. Врастаешь в человека, а он… Трудно забыть, невероятно трудно выкинуть из сердца».
Живу, или изображаю жизнь? Чью роль играю? Неужели так в роль вошёл, что и не чувствую происходящего? Оцепенение нашло. А ведь нужно оправдываться, оправдываться.
Задумался, не слышу, как снова зовут чай пить? Не хочется идти, снова оказаться под пристальным, хотя и подслеповатым взглядом бабы Поли. Она хоть и жалуется, что плохо видеть стала, а разглядит всё, что разглядеть можно. Корёжит её взгляд! Совесть, видать, не в порядке.
Хорошо обдумывать хронологически выстроенные суждения. Одно за другим, копать мелочи, восхищаться собственной прозорливостью. Исходный мотив ясен, с запинками, но добраться до конца труда не составит. А вот незапрограммированное мотанье по лабиринтам всегда приводит к высверкам.
Часовенка мысленно появилась, с покосившимся крестом на крыше, осклизлым крылечком. Внутрь зайти захочется, душу открыть. Постоять перед иконами, кем-то принесёнными в дар. Огарки свечей, привязанные тряпицы. Язычество и православие. В чью-то память часовенки ставились.
Возле часовенки ключ, из-под земли пробился. Тоже своего рода место, где хочется молча сидеть, молча молиться, наблюдая игру струек. И воды ледяной испить из ладоней надо. Зайдутся не только зубы, но и лоб сожмёт.
По воздействию на человека, сосна или одиноко выросшая берёза ничем не отличаются. Тоже на них молиться хочется, прикоснуться, прижаться!
И птички чирикают. Наверное, синицы.
Копал землю – одни думы. Сидя за самоваром, почувствовал, что нужен простор, пространство. Что-то начало душить. Вроде, как и пульс зачастил. И в мозгу начало тикать, будто со стрехи в подставленное ведро дождевые капли застучали.
Страх, вернее, испуг возник. А вдруг самолёт, на котором полетели до Красноярска, упадёт? Потом тот испуг сменился страхом, и не понятно, с чего он возник. Страх – чувство эгоиста, боязнь привычного лишиться.
Снова кухня. Снова тарелка с ватрушками. Кружка с чаем. Продолжение разговора. Незаметно два часа прошли. А беседа будто бы и не обрывалась. Опять о Егоре.
Виктор за собой замечал, что страх у него проявлялся заиканием или дрожью.
- Б-б-б-аба П-п-п-оля! - хотел продолжить, но устыдился.
Распахнул створки окна, отодвинул занавеску, вывесился наружу.
- Что, работник, упарился? Ты уж так не убивайся, понемногу, легонько. То, что я ворчу,- так это привычка. Я ж понимаю, что теперь в магазине всё купить можно. У нас же не семеро по лавкам сидят. Пенсию получаю. Сегодня не вскопаешь, завтра доделаешь. Главное – начать!
- Не, если начал, чего тянуть? Копай себе, и копай,- высказался Виктор. - Путешественники наши вернутся, им не до огорода будет. Знаешь, баба Поля, Егор был, хоть и звучит это «был» несуразно, но бесхарактерным Егор был. Он из тех, кому в жизни везло не очень. А жить ему хотелось, и любить хотелось, и удовольствия получать хотелось. Он, мне так показалось, место искал, чтобы не гнуться под ударами, не клониться на сторону. Ему место надо было, где вес набрать можно было бы. Укрыться от чужих глаз он хотел.
Высказав свои суждения, Виктору сделалось не по себе. Опять ударился в обобщение. Изрекал истины. Не хватало обобщить, что того, кто не умеет добиваться положения или богатства, что ли, у того конец печален. Скажи так, скажи!
Отчасти, как ни крути, а вину Виктор чувствовал. Роль презирающего деньги, роль всезнайки, роль уверенного сноба ему претила. Надоела. Худосочная, серенькая, будто мыльный пузырь, эта роль. Блестит, плывя по воздуху, пузырь. А толку.
Раскочегаривать воображение ничего не стоило. Толку с того, если час за часом накручивать себя. Для кого? Ради чего? Да и кто оценит.
- Какой ещё ему груз был нужен? - проворчала баба Поля. - Двое детей, жена, учёба. Зарабатывал бы на свой дом…Груз! Уж нас чем только не грузили… До наших годов дожил бы, понял бы, как про груз разговоры вести.
Виктору показалось, что баба Поля вовсе не желает выслушивать длинный и обстоятельный ответ, всё она наперёд знала.
Она спрашивала, она интересовалась. Она, оказывается, могла рассуждать. И то, что Виктор комкал в себе слова, не высказывался напрямую, вовсе её не задевало.
Вымылась боль. И не причина, толкнувшая к тому или иному поступку, волнует, и расспрашивает человек, вроде бы, ни о чём, не с ним связанном. Это память требует поворошить прошлое, отыскать в нём радость. Какая бы она ни была.
Правда! У всех есть горькая правда, которую таят. Про которую лучше не вспоминать. Но и в этой правде себя до конца не знаешь. Сейчас ты один, через час – подвижка в сознании, ценности поменялись. Но и тогда, и через час, и много-много дней спустя знаний о себе не прибавится. А вот щель, куда может заглянуть любопытный, раскроется.
Только от радости оттолкнуться можно, чтобы шагнуть дальше.
Прежде чем открыть рот, помолчать надо, выдержать паузу необходимого приличия. Потом реплику бросить. Дождаться ответ. Внутри, глядя в перевёрнутый бинокль времени, работу проделывает не тот человек, который вопрос задал, другой, совсем другой. Это «Ты», но с обратным знаком. А «Ты с обратным знаком» относишься к категории безликих «они». Их опасаешься, сторонишься, и в то же время ждёшь от них разъяснений по любому поводу.
Как ни заталкивал, а звенящая тоска ожила. Находиться в тишине расхотелось. Выругаться во всю мочь. Закричать. Будто кто на плечи давить стал. Распаскудная жизнь, всё-таки. От таких мыслей понимающая усмешка на лице появилась. Никак её не задавить.
«Они» и жизнь в одно слилось.
Они пакость сделали, они ножку подставили, они завидуют. Они всё делают, чтобы согнуть. Кто такие «они»?
Сякие, такие-разэтакие, существуют они, или только в чумной голове пасутся? Какая разница, было бы на кого несчастья сваливать.
Пресловутое «Они» - вобрало в себя и удачу, и судьбу, и ещё много-много всего. Нет тут никакой несправедливости.
«Они» отчасти с удачей связаны. Удачу надо любить. Через неё можно постичь свой предел.
…А потом они сажали картошку.
Щупленькая, сухонькая, торопливая в движениях баба Поля и он, Виктор.
Ведро с картошкой, ведро с золой, ящик с яичной скорлупой. Виктор копал лунку, баба Поля сыпала совком туда золы, тюрюшила яичную скорлупу, клала картофелину. Копая следующую лунку, Виктор засыпал предыдущую. Процесс повторялся.
- Ты, Виктор, как комбайн.

                59

Районная больница находилась в правобережной части города. Пешком добираться, далековато, если идти через старый мост. Люд сокращал путь, переходили речку по подвесному мосту. Влево, по натоптанной тропе, взбирались на крутой берег, а там, всего ничего,- метров триста через старый парк до приёмного покоя.
Задышливо себя чувствуешь после такого пути, сердце в пятке бьётся, но зато чуть ли вполовину короче.
Три больничных корпуса – вся больница.
Третье терапевтическое отделение, в палате которого лежала Евгения, находилось в старом корпусе больницы. Разговор о сносе удручающего по внешнему виду здания и строительстве на его месте нового современного кардиологического отделения, вёлся уже не один год. Разговоры оставались разговорами, денег на строительство не выделяли.
Лежала Евгения на третьем этаже. И палата под номером три значилась. Третья койка слева от двери.
Через приёмный покой, миновав два коридорных поворота, полных специфических запахов, туда-сюда торопящихся врачей и медсестёр, можно сразу было выйти на лестницу, ведущую на третий этаж, но через приёмный покой пускали только избранных. Виктор к ним не относился.
Ему приходилось из вестибюля спускаться по крутым ступенькам в подвал, идти по длинному переходу, с чередой поворотов, минуты три расталкивая полумрак.  С потолка свисали крепления для труб, тускло светили лампочки. Двери складских помещений забраны решётками.
Посетители подвальный коридор старались проскочить быстро. Больно неприглядно он выглядел. Порой думалось, что коридор должен обязательно кончаться камерой с саркофагами. Как в египетских пирамидах. И факелы должны гореть на стене.
В палате вместе с Евгенией лежали восемь женщин.
Первое время Евгения держалась молодцом. Называя мысленно так жену, Виктор вкладывал в это и уважение, и невольное почтение за поведение, за терпение, за отсутствие претензий.
Он не раз ставил себя на место Евгении и всё больше приходил к выводу, что не вынес бы такого лежания. Сутками лежать и глядеть в потолок, перебирать жизнь. Ощущать, как она уходит из тебя. И ни слова упрёка. Всегда встречает приветливо. Всегда спросит, что варил.
«Золотая женщина тебе, дураку, попалась. Другая давно грузила бы своей болью, своей раздражительностью, нетерпением. Погряз бы в обидах».
Великое терпение было у жены. Но терпение терпением, а начни одно наматываться на другое,- когда-никогда всё оборвётся. Порой думалось, Евгении её участь из-за того, что болеет, а ему, здоровому, изо дня в день мерить одну и ту же дорогу, за что?
Крест несёт? Насчёт креста можно сколько угодно фиглярствовать. До тех пор, пока не станет противно. До сего времени, так выходило, жена защищала от всех напастей. От чего-то плохого, страшного. Провидением она была поставлена. А теперь?
Что ты для неё значил? Счастья, в полной мере, как его понимает большинство, не мог дать. Уверенностью не наполнил. Дал или хотел дать интерес к жизни без праздного покоя? Поманил чем-то...
А она тебе? С её поддержкой горы мог свернуть. От её слов возникало желание идти до конца, не вешая головы. Честно нести ношу. Разве этого мало? Ей от тебя, что и надо, так слов: «Сделай это ради меня! Это мне необходимо». И всё. 
Размышления казались нудными и тягучими. Они тоже брели из тёмного коридора на улицу. Они убеждали в правильности того, что делал до сих пор. А на улице люди, дома, окна. На подоконниках цветы. Кактусы разных видов. Размышления не мешали их разглядывать. Минутами спохватывался: жена в это время корчится от боли. Как тут не чертыхнуться. Тряпка.
- Ну, как ты? – обычно спрашивал жену. Скашивал глаза в сторону.
- Ничего.
- Ничего – лучше, или ничего – ничего хорошего?
Про «ничего хорошего» он только думал, вслух ни разу не произносил.
Вслух говорил одно, думал совсем иное – в этом была своего рода раздвоенность. Хорошо тому, кто переносит собственный внутренний раздрай незаметно для глаз окружающих, Виктору порой казалось, что его насупленность всем бросается в глаза. Все догадываются, что у него что-то стряслось.
Ни от рождения, ни по характеру не был тонкокож, наоборот, не раз в свой адрес слышал высказывания, что по-мужицки он жесток. Мягкости не хватает.
Опять же, думалось, если вернуться далеко назад, как с теперешними мыслями, с теперешним отношением к жизни, как он прожил бы жизнь? Многое бы изменил?
Не раз возникал этот вопрос. И не было полной уверенности. Пришлось бы заняться пересортицей. Что-то выбросил, что-то местами поменял. Что-то рвать с кровью пришлось бы. А результат был бы тот же. Ну, и зачем огород городить?
Вот и выходило, по-мужицки жесток, а оборвать сам себя решительно не мог. Всё прикидывал, что и отчего, почему.
Непонятная нерешительность злила, злость переносилась на находящегося рядом человека,- жену. Она, оказывается, была виновата в том, что ты с ней рядом маешься дурью. И не месяц, и не год, а всё время.
А что не удовлетворяет? Что? Что такое тащишь с собой, или за собой? Жизнелюбие есть, отступать не научен, в дурном и хорошем привык идти до конца. Почему тогда тяготит чувство вины? Почему никак не получается поговорить откровенно ни с кем? Почему откладывается и откладывается разговор?
Кожей чувствуешь, что разговор назрел. Душевная неустроенность, раздёрганность становится обузой. Не становится, а давно стала. Другие давно косо поглядывают на крабика-отшельника.
Да, ладно. Не набивай цену. Научился скрывать нутро. Ловок. Для себя ничего как бы и не надо, печёшься, вроде, о вселенском счастье. В твоей помощи не больно нуждаются. Дальше порога не пускают.
То-то. Твоя сокровенная сущность – не способность пробиться, переступить порог неприятия. А маета – это попытка заставить быть самим собой. Из-за неприязни к самому себе. Игра это, Виктор Андреевич, игра!
Кто кого переиграет в этой игре? Без осложнений?
Вот и разговариваешь сам с собой. Слушаешь, что говорят другие люди, а про себя усмехаешься, перебираешь отношения.
Честно сказать, за последние два года жена как-то стала чужеть, отходить всё дальше и дальше. Раздражительность появилась. Злость. Не раз заявляла, что хотела бы уехать к сыну.
Жена умела приспособиться к любой обстановке, в этом ничего сверхъестественного нет, все женщины защищены инстинктом самосохранения. Это мужики дуболомы, лезут напролом. Вот из тишины и слышится незнакомый голос жены, какой-то временами яростный и вместе с тем жалкий.
Понять невозможно. Нет брезгливости по отношению к себе, нет ни намёка на ненависть. Неужели, так одиночество в такую форму вылилось? Бессилен что-либо изменить. И нет от этого защиты. А человек должен уметь защищаться. Должен, но от кого?
Росло растерянно-озлобленное ощущение собственной беззащитности, чувство своей мизерности перед силой жизни. За какие грехи жизнь всё время старается вывернуть наизнанку, показать, продемонстрировать всем неумение жить?
Ничего плохого не делал. Работал, работал. Выдавалось время, писал. Не ждал спасибо. Да и разве можно дождаться этого «спасибо», когда над тобой втихомолку посмеиваются, когда недолюбливают?
Хватит ныть, хватит развешивать уши… Сердце не обманешь, щемит оно. Раз щемит, следовательно, есть причина.
Не понять, отчего поселилась боязнь. Будто предстоит сделать ложный шаг и благополучие, пускай, мнимое, рухнет. Мнимое, отчего,- да видимость собственной значимости, хотя бы в кругу самых-самых близких людей, поддерживать надо. Обманывать себя.
«По сути, я прячусь за работой,- так думал Виктор, трогая пальцем верхнюю губу, пытаясь воспроизвести хоть какой звук. - За отговорками об усталости, за теми мелкими делами, которые никогда не переделаешь, они только копятся, прячу растерянность. Никто ведь не должен усомниться в отсутствии таланта и писать, и жить».
Разумеется, есть нервы, не ангел. Иногда вожжа под хвост попадает. Тогда срыв. Но почему за срыв отвечать кто-то другой должен? Может, это из-за того, что не впустили в круг избранных, не разрешили побыть возле удачливых?
И потому, и не только поэтому.
«Мог что-то сделать, времени было предостаточно»,- в который раз с какой-то угрюмой озлобленностью проговорил, относя к себе недовольство, Виктор.
Стоит только подумать об исключительности, как в глазах выражение затравленности и жалости появляется. Хорошо бы кто-нибудь шажок навстречу сделал, руку протянул, погладил. Болезнь жены ещё… Ну, как тут намёк на исходный материал не выложить, мол, смотри, откуда, что пошло… Не киснуть надо, не просить прощение, не посыпать голову пеплом, а характер выдержать требуется. Поставить себя на место. Каким бы урок ни был, но он должен пойти на пользу.
«Сам себя боюсь,- подумалось ни с чего,- привык кутаться в одежды, прятать свои мысли. Будто не люди, а средневековые рыцари в кольчугах вокруг. За забралами лиц не разглядеть. Будто ток сердца отгораживает железо лат».
Перебирая жизнь, Виктор вдруг осознал, что условности для истязания друг друга в отношениях между ним и Евгенией отсутствовали. Именно это было главным в их совместной жизни.
Хорошо помнил тот возникший первоначальный холодок в сердце, неосознанную тревогу, когда понял, что нравится Евгении. Помнил и ощущение, что эта женщина не будет долго ломаться. Конечно, он тогда не этими словами подумал, такими словами жизненный опыт наполняет. Тогда он в прикосновениях нуждался. Мысль об обладании всегда разлагающе действовала, возвышала в собственном представлении о значении своей персоны.
А вот какие мысли читал в глазах женщины, смотрел ли тогда ей в глаза, не помнилось. Наверное, не смотрел.
Стыд заставляет трепетом подёргивать веки, возникает резь в глазах.
«Не оттолкни, не обидь». Наверное, такое прочитал бы.
Правда, говорят: не топора бойся – огня. Огня, который разгорается в душе. Искорки которого делают взгляд особым.
Могут ведь сойтись два человека и сразу почувствовать друг к другу неприязнь. В человеческих отношениях - это всего лишь несовместимость. Вот и выходит, не ломись, не навязывайся. В другом пространстве живёт человек.
Понимание своего и запретного пространства даёт ощущение уверенности. Понимание чужой правоты освобождает от непосильного груза, который, вроде бы, тащил на себе, не имея возможности сбросить. А было жгучее желание.
Нет, произойти что-то должно. Отъединение от всех дел и забот.
Но ведь перед этим кто-то толково и разумно, логично и, по возможности, гладко, должен суть показать.
«Виляешь. И не просто виляешь, как тот заяц, который, перебегая поляну, норовит сбить со следа. Ты будто заманиваешь вглубь леса. Туда, где кустарник, где валежины перегораживают тропы, где всгорок переходит в падь, лощину сменяет открытое пространство. Открытое пространство тебя и страшит. Боишься оказаться под обстрелом десятков глаз».
Виктор не раз полнился ощущением, что его в упор, не скрываясь, вроде простодушно, кто-то разглядывает. Вроде, как и спросить о чём-то хочет, а, другой раз, такое понимание найдёт – да про тебя всё знают. Всё. Ничего не стоит твою подноготную в секунду вывернуть на обозрение.
После такой мысли, почему-то понуждал себя поторопиться, всегда хотелось взять веник, и размести по углам все потайные мысли, проверяя, нет ли где оплошности с его стороны.
Следы, что ли, замести хотел. Как при переходе диверсантом границы.
Что-то вроде запоздалого раскаяния возникло. Вроде как люди, которые окружали, они должны меру вины и наказания определить. И не стоило чрезмерно каяться. Излишняя откровенность всегда мешает судить верно.
Наряду с легко читаемыми мыслями по горизонту тенью проходили и невысказанные мысли, они ободряли, намекали на нечуткость. Корили за излишний сумбур, за лёгкость перехода от одного настроения к другому. И никакой досады из-за этого не возникало.
И вчерашнее, и совсем недавнее могут внезапно прихлынуть. Не понять о чём, жалея, замрёшь; свыкнуться с маетным состоянием нельзя, никаких тайных надежд. Возвращения не будет, развязка, если и наступит, то не скоро.
Чудно, обстановка вроде способствует спокойствию. Готов нащупать ответ. Но почему именно в этот момент вспоминается что-то неприятное?
Один за другим мысленно начинаешь приводить доводы. Удивительно, в этот момент перестаёшь бояться осложнений. Наоборот, чем закрутка событий круче, тем легче и отрешённее отношение к происходящему. Вроде предосудительного ничего не совершал, а отмолчаться не выходит. Накопилось внутри всего много.

                60

Странно, не раз и не два отмечал про себя, что делал одно, а мысли витали где-то далеко, да и какие мысли, так – сплошной разброс.
Всё-таки, можно поразиться жизненной энергии Евгении. Она сотни дел враз могла переделать. По крайней мере, петь, что-то готовить, тут же отвечать на вопросы, краем глаза смотреть, что происходит на экране телевизора, поторопить Сашку, походя погладить Виктора по плечу, подобрать с пола обрывок нитки, положить в карман халата, бросить взгляд в зеркало,- всё сразу.
Могла и поворчать, но в нужный момент могла стать незаметной, как бы отодвинуться в тень. Что особенно удивляло, так это инстинктивное её чувство на случившееся. Стоило Виктору ногу перенести через порог, как ловил на себе вопрошающий взгляд.
Виктор ничего не мог скрыть. По шагам ли в коридоре, по участившемуся дыханию, по особому запаху, что ли, она узнавала о беде. Нет, не приставала с расспросами. Торопливость и несдержанность были ей не свойственны. Расспросы сгоряча могли только усугубить всё.
В те моменты, когда Виктор «не понимал», она жалела больше. И это ради болезненной мысли о его, именно его, благополучии. Не жалела себя женщина.
Один раз Евгения выразилась, что женщины никогда не занимали в жизни мужчин самого достойного места. Дело мужчины, уточняла она, – настоящего мужчины,- выше всего. Эгоизм мужика не самое страшное, он порождение преданности работы. Нужно не допустить, чтобы эгоизм не перерос в рассудочный.
В молодости Евгения думала о каком-то положении, даже документы посылала в приёмную комиссию, намеревалась учиться. Потом она начала сознавать своё положение и свои возможности. Получалось, для неё лучшее - это жить ради мужа, пересилить себя. И ведь пересилила.
Временами ей было больно чувствовать себя придатком мужа. Уровень самоуважения низился, власть над собой терялась. Вселялся чуть ли не демон страсти. И с этим приходилось жить.
…Нет, вовсе не минутное честолюбие и не минутные победы для равновесия внутри важны. Минутное – это уход от главного. Это то, что мешает жить, жить спокойно. Вина всему недомолвки, проклятая болезнь жены. От неё неуверенность.
«Хватит ковыряться в вине,- думал Виктор,- только и способен, что вину за собой чувствовать. Ну, не оправдал надежд, так что,- повеситься? Не найти такой женщины, чтобы она была довольна мужем. Думаешь, жена тобой довольна? Да она виду только не показывает.
Характер у жены не чета твоего. Да и весь её женский материал из света соткан. Закройщик душу в неё вложил. А вот   портные разные были, разными иголками шили, крой неодинаков.
Один лоскут на другой заходит, отсюда дьявольское честолюбие, терпение, умение выждать момент. Способность сохранять достойно-снисходительный вид имеет немаловажное значение.
Женщины все скрытны. У них любопытство не от нескромности. Не докучает вопросами, не лезет в душу,- так это хорошо».
Стоит начать с дуру мысленно вгрызаться в жизнь, как тут же вспотеют ладони. Сначала мысль, как раскалённая игла масло, пронзает любое понятие. Вот и углубляешься в прошлое в попытке понять теперешнее состояние. Чем дальше уходишь, тем усиливается головокружение, начинает тянуть на сторону, перед глазами всё плывёт и дробится – одни осколки. Серая масса. Ничего не вычленить целого. Голоса людей – сплошное бу-бу-бу. Словно бы за стеной.
Всё давит, теснит. Предчувствие пропасти. Надвигается опасность. И хотел бы, но не можешь сделать усилие и остановиться, повернуть. Тут вот и поселяется безразличие: пусть говорят, что хотят. Свобода. Не убил никого, не ограбил.
Это часы великого откровения, часы, когда и говорить нельзя, и молчать становится невыносимо. Никто не в праве советовать. Самому надо отыскать тропинку к спасению. Пережить.
Но ведь та трясина, в которую начал погружаться, зыбучая, топкая, ещё немного, ещё чуть-чуть, и она поглотит своей удушливой чернотой. За что?
Конечно, жена устала болеть. Конечно, в Боровске она чужая, её никто не знает, не ценит. Круг общения сузился. Но ведь вам хватало общения с глазу на глаз…
Характер женщина имеет. Ну, а будь характер другим, разве хватило бы у неё сил, цепляться за жизнь, не ныть? Вспылить может. 
В споре как-то глупеет, иногда несёт вздор, продолжает настаивать на своём. Зло плачет. Не принимает утешение. Так это болезнь, болезнь. 
Есть у жены способность, жить как бы на виду, ничего не тая. Говорить то, что думает.
И сейчас передёргивает, корёжит, стоит вспомнить, когда она прилюдно звала «мой сладенький». Не по себе становилось.
Незримая черта проходит между людьми. Поэтому к тебе с распростёртыми объятиями и не лезут. И вровень с женой не стал. Загубил её жизнь.
А за что она должна быть тебе благодарна? Это ты, ты до скончания века помнить должен, и будешь помнишь, как в минуту растерянности, бог его знает, что слёзы тогда из глаз выжало, тогда казалось всё рухнуло, не хватало воздуху, казалось внутри разбилась стеклянная бутыль,- настолько нутро резало… Жена к тебе шагнула.
Она положила ладонь на голову. Сразу наступило облегчение. У тебя и сил хватило, поднять надломленное лицо, прижаться головой к её телу. То был первый срыв. И потом срывы были. И жена всегда шла на выручку.
Осознанно или не осознанно перекладывал часть своего груза на неё. Она не жаловалась, несла. Несла до той поры, пока хватало сил. А теперь у неё не стало сил. И взять неоткуда. Что, стали чужими?
Да нет, не чужими. Проросли друг в друга. Понятно, у каждого своё место в жизни. Но твоё прошлое вплелось в её судьбу, твоя судьба стала частью её судьбы. Разорвать,- никаких сил не хватит. Единое целое…
Откуда же тогда ожидание перемен? Почему исподтишка присматриваешься к жене, когда она после больницы появляется в доме? Краха ждёшь... который сломает призрачное разграничение.
Куда-то шёл. Спорил, доказывал, любил. Не смотрел, какой след остаётся сзади. Казалось, что шёл прямо. Уверен был в своих силах.
Думал, когда идёшь не оглядываясь, то минута откровения отодвигается.
 Пересох рот, бухает в груди сердце. Всё просто, но та простота таит угрозу. И след сзади оказался извилист до непотребности. Захочешь снова по нему пройти, след в след, - не пройдёшь. Расписала так жизнь, повтора у неё не бывает.
Зачем повтор нужен?! Раскисни, как раскисает вновь выпавший снежок в оттепель. Жизненная перемена - уже трагедия. Дожил со своей ранимостью до седых волос и ничему не научился, нисколько не закалился.
Да пойми, Евгения все твои грехи на себя взяла. И вот результат… И кожа у тебя задубенела, стала нечувствительной.
Безошибочным чутьём, свойственным человеку, стоящему у пропасти, кое-что повидавшему, Виктор сознавал, что ничто уже не поможет. Не по его хотению жизнь пошла. Наступил конец одной жизни, в чём заключалась другая – не ясно.
По позвоночнику муравьём прополз испуг. Мысль напугала. Мир тесен. Нет защиты.
Куда несёт жизненный поток, в какую протоку забьёт? На мель ли посадит, намертво зацепит за корягу, притопит, как какой-нибудь огрузневший топляк… Вот и придётся елозить по дну.
А может, понесёт, понесёт дальше, в проран, куда сливаются все потоки. Там слой наслаивается на слой, создавая вечность. В вечности, как в какой-нибудь пустыне, будешь лежать песчинкой. И случайно не отыщут.
Случайно! Случай и жизнь. Ты и Евгения.
Выходит, Боровск виноват? Старый купеческий город. Приземистые здания в один-два этажа. Цокольный этаж кирпичный, верх деревянный. Раскинулся на берегах когда-то полноводной реки. Барки по ней проводили с грузом. Теперь река обмелела. Монастырь есть.
Река, монастырь, петухи кукарекают. Не это главное. Но точит же что-то, точит. Всё запутано в жизни. Место, что ли, виновато? Не твоё оно, не твоё место…  Не твоим воздухом люди дышат.
Мысли направлены не туда, где темень вечности, откуда ещё никто, никто, не вернулся. Никто не поведал, хорошо там или плохо. Мысли относятся к живым, вернее, к самой жизни. А что другое? Какое оно? И будет ли?
Чему удивляться, если в рваном просвете осеннего неба внезапно может проявиться молодой рогатый месяц. На небе всё и так, и так может сложиться. Сейчас месяц виден, тут же он может закрыться. Останется ничего не говорящее светлое пятнышко. Хмарь на неделю зарядит.
Но месяц никуда не девается. Выяснеет, так узкий серп прирастёт до полноценного яичного желтка. Кто-то усматривает в месяце заплатку, кто-то с глазом Луну сравнивает.
То жизнь скрутилась в тугой комок, то месяц внезапно заинтересовал.
Напылил мелочами никому не нужных суждений. Жди, пока пыль осядет, пока разглядеть что-то можно будет. Только ничто и нигде в удобоваримую форму не укладывается. Всё видимость, всё игра.
Переставляет кто-то фигуры на доске жизни, многие-многие двигает, и твои, в том числе. Не по-особому, а вместе со всеми. Так что успокойся. Ты, всего лишь, один из всех. Один из многих-многих неудачников.
Не вывод интересует, какой кто-то сделает, а как в лупу начнёт рассматривать. Интересует расстановка по ранжиру, очищение или то, что другим словом можно обрисовать: как скоблить, драить, скрести. Действия нужны.
Ждать-то как раз и не нужно. Когда чего-то ждёшь, то невольно держишь дверь приоткрытой, маленькая щелочка – всё равно щелочка, сквознячок сквозь неё уносит жизнь. Уносит понимание: жил ты или не жил, любил или вид делал, что довольством полнился.
Раз не можешь или не хочешь жить в этом времени, в этом окружении,- остаётся одно – бежать. Бежать, бежать. Куда?
На необитаемый остров?
А где тот необитаемый остров, как до него добраться, на какие шиши? Кто, наконец, выпустит из страны, чтобы поселиться где-нибудь посреди океана на тропическом острове?
Стоит появиться на любом необитаемом острове, как он тут же начнёт заселяться придуманными персонажами. А всё воображаемое, оно без прошлого и без будущего. Оно, всего-навсего, отражает настоящее. Не растянутое по времени, а миг, минутное состояние.
Грустная жизнь, грустная жизнь предстоит впереди. Но грустная жизнь – тоже жизнь. Лишь бы унижения в ней не было. Сцепление обстоятельств волнует всегда как знак свыше.
Приближение беды можно предугадать по особым намёткам. Фактам или фактикам. По взглядам, по шепоткам. По томлению. По сгустившимся тучам на горизонте.
 Горизонт, лежавшее за ним отдалённое пространство, первым намекает своими изменениями на предстоящую перемену. Отблеском зарева, тенями, вспышками света. И маета беду предугадывает.
А счастье? Как к нему готовиться? Счастье всегда сваливается с неба неожиданно. Счастье обязательно должно открыться на пустынном, ничем не загромождённом пространстве.
Моё пространство ограничено четырьмя стенами, маленькой кухонкой. В моём пространстве хочется видеть любящие глаза напротив. Оно должно быть свободным.
В свободном пространстве минуты глазастые. Они всё запоминают, они выпуклы. Они не запрограммированы, не суетливы. Минуты предвкушают радость открытия.
Но ведь счастье без слёз не бывает. Так и слёзы бывают разными. Они и расслабляют и, одновременно, высушивают нутро.
К чему веду? Что, пространство освобождается?
Всегда был ручным. Стоило по головке погладить, как тереться да ластиться начинал. Телёночек. Тобою играли на слабинке чувств. Слабину высмотреть,- труда не составит.
Кому какое дело, о чём думает мужик. Думы мужика – ноль без палочки. Думает ли он о разводе, о связи на стороне, о желании пуститься во все тяжкие… Думы крючат, не дают распрямиться. Приземляют надежду.
С одной стороны, любое слово рождает картину, значит, оно уже больше, чем просто слово. С другой стороны, слово – колебание воздуха, ничего материального слово не создаст.
Картина, которая перед глазами возникает, не что иное, как придумка, объект воображения, след фантазии.
Мечта жить в тихой гавани, чтобы никто не мешал, не лез с поучениями,- бзик.
А выговориться хочется. Не в темноту ночи, не стенам комнаты, экрану телевизора, когда там показывают что-то похожее. Жалобы в темноту – пустое.
Пора спуститься на грешную землю, оглядеться по сторонам. То, что можешь потерять, ничем не восполнится. Ни новыми отношениями с женщинами, ни пока ненаписанными книгами.

                61

Горе закатывает время в консервную банку. Ничего не помнится, как будто тебя и не было ни вчера, ни позавчера, ни неделю назад. Всё слилось.
И не сказать, чтобы всё серым затянуло, нет, временами проблески сознания наступали. Только от проблесков становилось хуже.
Мысль, что прожил с женой несколько десятков лет, а суть её совсем не распознал, пробуждала болезненное любопытство. Многочисленные «почему» теснились в голове. Но, совместное существование было удобным. 
Что или кто сводит людей? Почему они становятся роднее родных, почему ответственность возникает? И вообще, как из ничего рождается чувство?
Из каких-то глазом не видимых атомов и молекул. Из тех самых, что и камень создают, дерево формируют, пыль придорожную.
Эти же атомы и молекулы одних отвергают, другим дорогу расчищают. Срок жизни устанавливают. Одних делают уверенными в себя, других сомнениями мучают. И это опять атомы и молекулы.
Уверения в любовь и прочее, прочее, конечно же, глупость. Ну, пускай, не любовью зовётся то чувство, которое атомы и молекулы порождают, как-то иначе, но осколок этого чувства сидит в каждом.
Когда Виктору удавалось отойти от себя, перестать строить обиженного всеми, его удивляло и пугало, как с ним таким Евгения жизнь прожила?
Собственник не собственник, но не хотел думать, что чьи-то руки прикасались к жене. И в то же время, иногда, думалось, вот бы поприсутствовать в тот момент, когда она отдаётся другому. В чём разница, с ним и не с ним?
В груди тогда жгло, смертельная остринка протыкала насквозь. Будто иголка проникла в вену и медленно-медленно передвигалась к сердцу.
Всё вокруг делалось серым. И лишь он смотрел на ту серость, находясь в светлом пятне. И оттуда, из серого пространства, на него сверкали чьи-то глаза, глаза заговорщицки подмигивали, ухмылки рябили пелену.
Ни тьмы, ни пелены, ни зависимости, ни смертельной остринки не было. Мир был другим. Тот мир жил отличной жизнью.
За себя Виктор никогда не боялся. Это тоже было его маленькой странностью, патологическим пониманием своей миссии. Он должен что-то выполнить. Никто другой, только он.
Миссия в какой-то мере освобождала его от сострадания. Ему, так казалось, ни денег не нужно, ни власти, ни чрезмерного внимания, главное, чтобы не мешали.
В этом «не мешали», был парадокс. Было то, без чего, о чём думалось выше, не прожить. Власть, думы о ней, как о чём-то неопределённом… Всё то можно было отодвинуть в сторону.
Но ведь деньги нужны, чтобы еду купить, одежду. Голым не проходишь. А как быть с частой сменой настроения?  С бездумным, изредка ироническим отношением к себе? Как относиться к ежечасным ожиданиям перемен, которые наполняли тревогой, пронзительным ощущением пустоты вокруг? Это куда отнести?
Не просто пустоты, а пустоты, наполненной неразборчивыми шорохами, звуками, вязнущими как бы в тумане, напряжённостью. Вскрик-карканье вороны, буханье сердца, звук далёкого колокола, мычание коровы, взрёв автомобиля... Это всё перебегает, то издали слышится, то где-то рядом, то недвижно, то поражает частой сменой мест.
Будто кто-то провернул рукоятку жизни, на пол оборота, на оборот, и план, составленный создателем где-то на небесах, пришёл в движение. Натянулись нервы-нитки паутины, паук замер, ожидая добычу.
Минута томительного ожидания вспомнится, наверняка пожалеешь об этой минуте. Когда-нибудь проклянёшь тот час, когда начался обратный отсчёт времени. Когда-нибудь, горечь, которая пропекла, выплеснется болезненным любопытством, вопросами, на которые придётся отвечать.
«Когда-нибудь, когда-нибудь,- остановил сам себя Виктор, раздражаясь на множество никчемных вопросов,-  улитка панцирь на себе таскает, в него спрятаться можно, а ты рожки покажи. Может, кто и убоится. Погода соответствует».
Достал завалявшуюся карамельку. Положил в рот. Кислинка-горчинка показалась даже приятной. Нервы сдают, подумал. А ведь ничего ещё не случилось.
Мысли странные. Странность их в том, что их могло до неведомых высот поднять, и оттуда свалить в такое болото, в такой грязи извалять, что в жар волей-неволей бросит.
Становилось не по себе, не за себя, а за жизнь вообще. Хотя, как это понять: жизнь вообще! Не вообще что-то откуда-то вытекает. Есть главное, есть второстепенное… Ну, и нечего длинно и многословно рассуждать, прятаться за словами, чувствуя ненужность.
Но нет, от многословия просто так не избавиться. Даже если запнёшься, проведёшь языком по пересохшим губам, тянет продолжить.
Мир теперь иного измерения. Старый нарушился. Нарушился, но не рухнул. Вот и надо привыкнуть, и приучить себя к нему. Это только кажется, что сейчас никто не нужен рядом, это только блазнится некая враждебность между ним и остальными людьми. Это только кажется, что ширится полоса неприязни.
В которой раз перед глазами прояснилось лицо Евгении. Оно поджалось. Ссохлось. Но главное, главное, в глазах жизнь пропала.
Если чьи-то глаза начинают смотреть вовнутрь, в себя, или куда-то далеко-далеко, то вокруг того человека пустота начинает угадываться.
Это в первый момент неосознанно фиксируется. Это начинает страшить. Потом только начинаешь замечать проблески осмысленности. И любое слово, произнесённое в больничной палате, кажется неуместным. Оно может оскорбить. Но что поражало, момент проблеска осмысленности зарождал в глазах странный свет.
Издали, из равнодушия, из далёкого далека странный свет возвращал Евгению к нему. И поражавшие пустотой глаза, которые были местом схватки боли, Евгения жмурила, старалась не показывать, как ей плохо.
А он старался поймать её вымученную улыбку. Сдерживая боль, жена улыбалась. Отрывала от одеяла бессильную высохшую руку, тянула навстречу.
О чём она думала?
Ничего угадать наперёд нельзя. Жизнь безжалостна. Об этом говорит предчувствие. А предчувствие – не только горячечный сон. Это во сне необязательно выслушивать изъяснения, во сне можно всего лишь прикоснуться кончиком пальцев рук к предмету, чтобы получить на всё ответ.
Никак не избавиться от дурацкой потребности уловить и осмыслить общее. Никак не удаётся из единичных фактов вывести широкое заключение.
Мучительны часы раздвоения. С одной стороны, бесконечная болезнь жены, с другой стороны – ожидание света впереди. Прямо противоположные стороны одной жизни. Не должно быть так. Сбросить бы одну личину. Дать волю душе…
А результат,- только серый туман плывёт перед глазами.
Невольная дрожь колыхнула нутро. Захолодело. Слишком откровенно всё представлялось.
Жизнь на бедность подачку готовит. Сочувствия ждёшь, думаешь, посоревнуются люди в сочувствии – кто получше, а кто и поплоше? Как же, попросить надо сильно… Кто посочувствует, коль ты неразговорчивый человек? Рассказывай, рассказывай, плачься, может, и пожалеет кто.
Что странно, никому не хотел зла. Впрочем, какая тут странность. Зла не хотел, и про любовь не говорил. Не любовь,- скорее, предназначение свело. Хотя, в чём оно, с чем его едят, на чём такой вывод строится – непонятно.
Первоначальная ненасытность, та, что влекла к жене, та, которая привязала, ввела в зависимость.
Зависимость – шоры на глазах, видишь то, что позволяют видеть. Свою ненасытность Евгенией Виктор объяснял тем, что до Евгении у него не было женщин. И в этом была неполноценность. Это никакая была не неполноценность. Это лишь подчёркивало, он – однолюб.
Временами злился на себя. Ненасытность неполноценность открывала. Получалось, принижал себя за неспособность сделать жену по-настоящему счастливой. Вина его, что жена болеет.
Можно стопроцентно сделать счастливой женщину, которая переспала, попробовала или жила с разными мужчинами? Нет, конечно. И мужчина, блудня по крови, из-за того же счастлив не будет никогда. Спрос с мужиков особый. Умаслить, приворожить на какое-то время мужика труда не составит. Но ведь заложено природой, что мужчина должен хотеть одну женщину.
Юродивый! Хотеть не научился. Хотел, так почему не сделал? Плохо хотел.
Его дорога со многими дорогами других людей перекрещивалась. И никогда раньше Виктор долго не думал о тех людях, кто встречался ему, кто был попутчиком, кого он оставлял. Были единицы, кто, не раздумывая, сворачивал с его дороги, были, кто привносили в его жизнь такое, что долго помнилось. Хорошее и плохое. Решительностью, например, тем, что несогласными оказались.
Внешне, Виктор, вроде бы, легко переносил расхождения, но если бы кто забрался под черепушку, поразился, какие сомнения он переживал. И всё молча, и всё в себе.
Нескончаемая река течёт в глазах. На водной глади её не играют блики. Нет завёртышей-воронок, нет водоворотов, нет ряби перекатов. Не окунают кусты, полоща зелень в воде, ветки. Один нескончаемый поток. Смигнёшь глазом, сморгнёшь слезу, тут же послышится далёкий шелест.
Кусочек ли коры поток несёт, выворотень корня, слизнул ли где-то птичье гнездо – всё это всего лишь точка в волнах. Вкрапление. Красив поток и без вкраплений.
Всё уже было. Было до него, будет после него. В настоящем не приходится ждать лучшего… Так чего бояться?
И тут же утешительная поговорка на память пришла: каждый сверчок должен знать свой шесток. Не бери на себя слишком много, не мни о себе, не разевай широко рот. Губы, губы закатай.
Мудрость в поговорке про сверчка, она границы устанавливает, причём, жёсткие границы.
Свою территорию, границы территории, оберегать нужно от непрошенных гостей. Добычей на своей территории в известном смысле нельзя делиться.
Что является добычей? Да всё, что успел накопить, что находится в твоём доме, что окружает, в том числе, отношения, как твои, так и других людей к тебе.
Добыча – это и возможность ощущать ежедневную заботу к себе, уход. Сытость расслабляет. Всем нужны мягкие слова, всем хочется кротких улыбок. Но при гонке за благами не до кротости. Все кругом задёрганы, своенравны.
Хорошо на своей территории чувствовать себя в безопасности. Под листок лопуха заползти, в тени укрыться. Заткнуть уши, закрыть глаза. Выставить вперёд ладони, не подходи, ни для кого меня нет!
А чего там: сыт, одет, обут, нос в табаке. Чего ещё надо?
Такую безопасность один человек тебе создавал. Он и твоей добычей был. А теперь как бы никого и нет.
Виктор не мог объяснить словами, почему мир рушится. Он не искал нужных слов, те же, которые приходили на ум, его состояния не отражали. Что-то оставалось глубоко в резерве, и туда доступ даже ему был пока закрыт. Перешагнуть через что-то было нужно, через болевой порог, например.
Пока странная, никогда раньше не ведомая тоска, жалью к себе, к Евгении, ко всем знакомым и незнакомым людям одолевала.
Странно, когда печёшься о незнакомых людях, имён их не знаешь, но они почему-то волнуют. И нет потенциальной враждебности из-за того, что их жизнь течёт по-другому. Более успешная, более продвинутая, более насыщенная. Радует, что те люди широко живут.
Люди, может, и широко живут, но мысль растечься, чтобы потопить подвалы резерва, не могла. Тихие мысли не могли нырнуть на дно подвалов. Никак с ними нельзя было настроиться на искренность.
Утро для Виктора начиналось с того, что варил куриный бульон. Этот жёлтого цвета супчик был не то чтобы спасительной ниточкой, но до тех пор, пока его нужно было готовить, не терялась надежда на выздоровление Евгении.
Машинально помешивая ложкой в кастрюльке, снимая плёнку жира, Виктор думал о жизни. Всё-таки хорошо жить. И трудно, и больно, порой невыносимо,- а хорошо.
Ну и что, что от пустых стен, от тишины в квартире порой хочется в петлю лезть. Боль, что крючит Евгению, по жилочке привязи, по той верёвочке, которой они связаны, передаётся ему. Там кто-то дёргает за конец, здесь петля захлёстывает. Давит, давит. Кажется, пальцы не просунуть между горлом и верёвкой, чтобы на миг удавку ослабить, чтобы глоток живительного воздуха хватить.
Чтобы скрыть раздражение, когда минута делалась резкой и неприятной, Виктор начинал ходить взад и вперёд, будто запрограммированным движением от чего-то нехорошего открещивался.
Туда шёл, видел своё отражение в зеркале. Замечал растерянность, смятение. «Горбатит тебя жизнь»,- думал. Поворачивался, спиной чувствовал протык глаз из зеркала.
«Убрать бы все зеркала. Чтобы никаких отражений, чтобы выражение лица не напрягало».
Всё то же самое. И вчера, и завтра оно же будет, и через неделю. И всё напрасно.
В который раз Виктор начинал думать о сыне. Сашка, вернее, Александр Викторович, давно своей жизнью жил. Не настолько он близок по духу, чтобы откровенничать. Ни ты, ни он друг перед другом не будете выворачивать сокровенное. То, что сказал бы его матери, никогда не скажет ему самому.
Парадокс, Евгения всегда посредником была. Не это ли и порождало воздушность отношений, а из воздушности кашу не сваришь. Из топора можно, но не из воздуха.
В забывчивости, думая ни о чём, вернее, ни о чём, не думая, сидя одиноко в уголку дивана, Виктор любил водить ладонью по обоям. Зал был поклеен обоями, с рисунком, чем-то схожим с болотной травой.
Водишь пальцем, остриё осоки чувствуешь, мягкость шишек рогоза, упругость мха, холодок сырости. И со стороны кухни, кажется, она, Евгения, повторяет вслед за тобой контур рисунка. И рука убыстряет движение.

                62

Когда в очередной раз молоденькая медсестра всхлипнула, в отчаянии прошептала: «Да где же она, проклятая?», медсестра никак не могла попасть иголкой в вену, Евгения, косившая глазом в окно, где чистый и тихий вечер был отмечен синеватым блеском луны, впервые отметила для себя, что тот, заоконный мир, уже не её мир.
Её мир оканчивался спинкой кровати. Лежать было неудобно. Она почему-то всё время сползала по подушке вниз. Кроме как лежать навзничь, перекатывая голову с бока на бок, никак больше не получалось.
Нижняя половина туловища не принадлежала ей. Было такое ощущение, что ног не было. Они, конечно, были, она мысленно ими шевелила, но исходивший оттуда холод, кто бы грелку к ногам положил, лежала бы дома, муж давно бы позаботился, наполнял её страхом.
Она читала, что у умирающего человека холод начинает ползти от ног. Они первыми коченеют. А чтобы протянуть руку, потереть, помассировать ноги,- увы, руки могли лишь ощупать верхнюю половину тела.
Шёпот медсестры возвращал из неожиданной тишины полудрёмы-полузабытья. О чём она думала, глядя через стекло на луну, Евгения вспомнить не могла. Перескочила через что-то важное, что-то особенное осталось сзади.
О чём она думала? О ком? О муже? А что о нём думать? Через какое-то время приведёт в дом другую женщину. Один не останется. Ладно бы, хорошая женщина, попалась. Будет жить да сравнивать. Кто-то подберёт мужика. Обидно, что для кого-то его оставляет.
О сыне думала? Да, конечно, душа болит при одном упоминании о нём. Сын не пропадёт. Слава Богу, выучила. Внучку повидала. Жаль, что не получится увидеть её студенткой.
О жизни думала? Так кончается жизнь, можно сказать, кончилась. И не всё ли равно, что потом будет. Не всё ли равно, как оно потом будет…
Хорошо бы прижать к себе внучку, посидеть с нею, обнявшись. Перебрать пальцами волосы у неё на голове. Сказать ей что-то важное, что не успела сказать. Самое важное, наверное,- это умение принимать жизнь такой, какая она есть.
Внучка красивая девочка растёт. Научилась возле бабушки шить, вязать, готовить умеет. Какая у неё жизнь ещё будет, хотелось бы посмотреть.
При этих мыслях Евгения заметила, что прозрачная плёнка начала заслонять от неё и окно, и белый больничный потолок, и рукав халата медсестры.
Откуда берутся слёзы?
«Зачем мне умирать? - подумала Евгения. - Я жить хочу. Если бы не боль, то и горевать больше не о чем. Не нужно думать про плохое. Не нужно показывать, как всё невыносимо.
Трудно, страшно ждать конца. Не для последних же минут живёт человек, в которые переосмысливание всей жизни происходит. Я любила, страдала, радовалась, хотела многое, но ведь не для того, чтобы лежать в конце жизни на больничной койке? Невыносимо ждать, пока медсестра поставит капельницу, ждать обезболивающего укола, ждать, когда придёт муж…
Не жизнь, а сплошная череда боли, одна нескончаемая боль. Неужели нет лекарств, которые могли бы убрать боль?»
В голове не укладывается, что после меня всё останется таким, как было: эта больница, эта кровать, на которую положат другую больную. Больные в коридоре лежат.
Луна будет всё такой же дымчато-тусклой, снег за окном будет сыпать, потом растает. Потом листочки зелёные появятся. Цветы.
А я не увижу всего этого...
«Я жизнь прожила хорошо,- думала Евгения. - Есть что вспомнить. Не раскисала, никому не завидовала, меня любили. Миссию женщины выполнила,- родила сына. Но никогда не думала, что превращусь в такую рухлядь».
Снова подумалось, ещё бы жить и жить. Совсем не старуха.
Евгения почувствовала отстранение от всего, что, происходило вокруг. Вроде как порвались последние связи, которые привязывали её к жизни. Надеждой ли звались те связи, в желание ли жить они увязывались, но чего-то она лишилась.
Ощущение, что непонятный поток прибивает её к одинокому заброшенному острову, не покидало. Как Робинзону Крузо ей предстоит провести целую вечность в одиночестве. Из-за этого и чувствуется холодок в спине. В беспомощном положении придётся умирать. Самое удобное и безболезненное положение – лежать на спине и смотреть в потолок.
Медсестра иголкой в вену попасть не может. Синяки да шишки на руках. Дошло, в палец укол ставят.
- Даша, оставь ты меня в покое. Не выходит, значит, не хочет организм. Устал.
- Ну, я же, Евгения Фёдоровна, делаю всё так, как надо, а она уходит…
- Как надо,- повторила вслух Евгения. - Как надо!
Вся жизнь – всё у жизни в первый раз. Откуда знать, как надо? Умирать не больно, страха нет. Если выболела до последней жилочки, если живого места на теле не осталось, если сил не осталось, чтобы жить, сил нет даже, чтобы пожалеть себя,- где же тут страху поселиться? Страх – это когда боль сойдётся в одну точку. Горизонт приблизится настолько, что вытянутой рукой можно край жизни ухватить. Тогда предчувствие последнего момента остановит сердце. И всё погрузится в черноту. Не будет больше ожидания.
Ожидание пока не пропало. Не раз среди ночи вскинешься, тоска начинает душить. Да всё кольцами, кольцами. Не хуже, чем кольца змеи. В каждом судорожном толчке слепой порыв, сторожко томит он предчувствием.
Хочешь крикнуть: «Нет! Не хочу!», а кто-то бездушно шепчет: «Пора!». Вдавишь лицо в подушку, тщетна попытка расслышать шаги, и позвать некого. Ночь вечность стеной отгородила.
Оцепенение, сжатые губы, неподвижный взгляд. Холодные руки. Едва-едва угадываемое дыхание. Гнетущий холодок сжимает сердце.
«Не думать о плохом, не думать,- приказала себе Евгения. Сын завтра приедет. Она, наконец, увидит Сашку. Нельзя ему показать, что мать совсем беспомощна. Нужно бороться, бороться. До последнего цепляться за жизнь. Столько впереди непознанного».
Не думать о конце не получалось.
Боль затихла. То ли Даша, наконец, ввела иглу, то ли очередная попытка вспомнить что-то необычайно важное, растворила боль.
Хорошо бы сейчас заснуть и проснуться через десяток, лучше, через два десятка лет. Тогда наверняка научатся лечить болезни. Заменят всё: руки, ноги, часть органов. Пускай, только голову и сердце оставят прежними. Проснулась бы без боли, совсем без боли...
Жить совсем не трудно. Первое, что она бы сделала,- это простила бы всех сама, и попросила бы прощение у всех, кого обидела. Наверняка такие найдутся. Если и обижала, то не со зла.
Лёжа, распятая болью на кровати, Евгения как бы входила в длинный коридор, в котором сворачивать было некуда. Иди да иди, всё прямо и прямо.
Первый шаг в этом коридоре дался с трудом, череда последующих шагов даже не потребовала опираться на палочку. Игра в жизнь с жизнью закончилась, никаких подпорок не требуется. Какой ни будь эта игра, самой захватывающей, никто не отдаёт себе отчёт, что делает – в этом нет сомнения.
Простила бы и попросила прощения даже у Семёна. Теперь вот думается, что во многом сама виновата, что жизнь тогда не сложилась. Нет, возврата в прошлое не хотелось, но поменьше мечтала бы о высокой любви, не строила бы воздушные замки, и не было бы развода. В любви, без любви,- какая разница! У Сашки был бы настоящий отец. Он твой первый мужчина.
При этих мыслях безжизненное тело стало наливаться томительной тяжестью женщины, которой есть что вспомнить. Она лежала, не открывая глаз.
Семён лишил возможности сопротивляться, сделал её женщиной. Она до сих пор чувствовала его напряжённое тело, своё полуобморочное состояние. Не пожалел ведь.
Вмиг что-то внутри уплотнилось, комком свернулось, закупорило выход. Остановившиеся пустые глаза ничего не сказали Семёну. Ничего он не понял. Не понял, что они чужие. Как бы он ни хотел, чтобы ни делал.
Ведь он брал, теша своё тщеславие.
Невозможно понять человека, который привык только брать. Своё, не своё. Всё у такого походя делается. Без обязательств. Без угрызения совести. Попало в руку – оно его. И рука-то железная. Стиснет - мало не покажется, пискнешь только.
Ему плевать, что утеху добыл ценой чужого горя. Женщина, так такие считают, – не способна сильно страдать, пуста, её и наполняют так впрыски мужские.
Таким без разности, в осколочье твоя душа разлетелась, ком ли сердце забило, скукожилось ли нутро,- ему бы только свою потешиться. Сунул-вынул, и трава не расти. Хоть слезами залейся.
Как когда-то баба Поля молилась: «Господи, спаси и помилуй. Убереги от глаза дурного, от беды и напасти, от рук нелюбящих охрани!»
Ещё старуха всегда добавляла, глубоко при этом вздохнув: «Милая, пока пора не приспеет, жить-то надо. Хорошая жизнь, плохая жизнь – она богом дана. Бог и заберёт. Хочешь ты этого или нет».
Семён своим грубым напором потушил тихий огонёк, который надежду поддерживал. Такой огонёк всякую женщину согревает. Огонёк тлеет. Он не горяч, он долог. Он привязывает. Без такого огонька пустота нутро вылизывает, жизнь любой женщины тягостной становится.
Как можно забыть, как можно простить, разве без содрогания не вспомнишь, когда тот же Семён торг устроил с Виктором, по каким дням, чётным или нечётным, ею пользоваться?
Она – мешок со шкварками. Вытворяй, что хочешь. Собственник!
Нет, принятое решение было единственно правильным. Хорошо, что ушла от Семёна. В тот момент было всё равно: уйти в тундру и замёрзнуть, или наложить на себя руки. Сашка остановил от безрассудства.
Долго не получалось собрать себя в одно место. Каждая жилочка по-особому ныла. Каждая клеточка норовила в закуток спрятаться. Ничего, перетерпела. Вытравила из себя худобу мыслей. Научилась жить. Спасибо, Виктору.
Так откуда возникло решение, всё и всех простить? Простить – это забыть. Но ничего не забывается. Решение не разогнало сумерки перед глазами. То, что крепко и глубоко вбито в голову, за раз не выкинуть. В одном месте проблеснёт, в другом месте, глядишь, полустёртые ощущения откуда-то проснулись. Но ведь не голосила по пустякам, не бегала за мужиками, не устраивала сцен ревности.
Честно сказать, и перед Виктором вина есть. Виктору здоровая да весёлая женщина нужна. Шумная. Чтоб его от задумчивости отвадить. А я,- думала Евгения,- что не так, стану неподвижно у окна, уставлюсь через стекло вдаль. Чувствую, как глаза белеть начинают. Стекленела.
Ударь кто по плечу, точно в такой момент разлетелась бы на тысячи кусочков. Но ведь и на кусочки не разлетелась, и душу сохранила. А раз душа на месте, остальное, спаять, сложить, труда не составит. Стоит бабе захотеть, она горы свернёт.
Такие, как Семён, портят судьбы. Не для меня он был предназначен, а жизнь почему-то его подсунула. На погрешность первую жизненную неудачу списать можно.
Говорят же, что три процента отводится на разные неудобства. Только почему она попала в число трёх процентов? Мёдом для трёх процентов жизнь не мажут. Зашлось сердце. Стукало, стукало, а тут будто камень, какой подбросили, дёрнулось, будто остановиться захотело. Саднит прошлое. Даже сейчас хотелось в прошлое засунуть руку и кое-то поправить там. «Ненавижу себя,- прошептала Евгения. - Ненавижу его».
Полусонное оцепенение, безразличие к тому, что происходило вокруг. Лежала с открытыми глазами – и не спала и не бодрствовала, лишь резче и отчётливее мелькали перед глазами картинки жизни. В них было бессознательное ощущение близкой беды. Она лишала воли.
Самое лучшее было бы тихонечко подняться, пройти сквозь стену, незаметно пройти длинный коридор, прислушиваясь к шорохам и звукам, хорошо бы никого не встретить, и постоять одной на крыльце.
Посмотреть на восход, отметить, как одно за другим засветятся окна, вдохнуть морозный воздух. И идти, идти прямо, всё прямо.
Сначала по дороге, потом, не разбирая дороги, по полям, просёлкам, пробираться по заросшим кустарникам пустошам. Всё прямо, прямо. Мысленно переноситься через ручьи и реки.
Хорошо чувствовать, что ничего не болит. Удивительная лёгкость в теле. Без разницы, одетая, раздетая,- холод не ощущается. Видят тебя, невидимка ты. Облачко, ошмёток тумана, снежинка, хукалка, выпущенная изо рта. Идти без смысла. Наполняясь чувством предрешённости, неизбежности того, что должно произойти. Это чувство успокаивает и как-то по-особому настраивает сознание.
Евгения кивнула каким-то своим мыслям, закусила губу. Что-то скорбное было в её думах.
Что ни говори, а жизнь прошла. Бесследно и бездарно, и нечего обманывать себя. Ни на учительницу не выучилась, ни счастья не дала близким людям. Одни хлопоты. Болезнь, болезнь.
Внутри что-то стронулось, скрипнуло, толкнулось. Так паровоз вагоны с места сдвигает. Из оглушающей пустоты начинается слышаться перестук колёс. Эта реальность. С рельс не свернуть, если они в тупик ведут.
«Какой тупик? Жизнь без боли – это всё, что нужно. Это освобождение от немощного, унизительного состояния. Не быть обузой».
Именно этот неостановимый озноб, что ты не обуза, отделял её от других.
Плохо умирать зимой. Земля калёная, холодная. Правильно, коль приносила людям одно беспокойство, то и получай в наказание холодную землю.
Внутренняя настороженность, обострённость восприятия, ни на секунду не пропадавшая надежда сегодня увидеть сына, поставили Евгению на неподвластный ей путь. Всё, что должно было свершиться, обязательно произойдёт.
А разве можно с ненавистью уходить в бесконечность?  В чём мудрость жизни: жизнь из мужского плевка в женское нутро зачинается. Заканчивается же чем-то неопределённым, ни своих, ни чужих нет у неё. И поле, которое засевается человеком на протяжении долгих лет, всего раз распахивают. Торчит на нём сухое будыльё прошлых жизней многих и многих людей.
Потом на этом поле кто-то продолжит сев, и ты будыльём торчать будешь среди новой зелени. Бесконечно так. Страшно от этого не делается. Конец жизни воспринимается как начало чего-то нового.
Решение не прощать, зажило отдельной жизнью, сделалось подпоркой. Ей показалось, что-то стукнулось, упало на пол. Она вздрогнула, открыла глаза. Зыбкая тьма ходила перед глазами.
Запоздало ожгло стыдом.
Нет, сил ненавидеть не было. И жалеть не получалось.
- Вам плохо, Евгения Фёдоровна?
Конечно же, плохо! Не дожить, не долюбить, не увидеть завтра. Немота стиснула горло. Секундное головокружение натянуло пелену перед глазами.
Наверное, самое страшное для женщины отказаться от тех мгновений, которые она провела с когда-то близким ей человеком, в силу тех или иных причин вдруг ставшим чужим. Он не умер, но эти попытки изо всех сил его забыть, а это страшнее, чем, если бы он, в самом деле, умер...

                63

Мысли снова вернулись к Виктору. Она его всё время ждала. Неосознанно, как всякая женщина, она не могла полностью перенестись в прошлое или молча терпеть боль в настоящем. Всё время перекладывала что-то с одного места на другое, и выходило, как будто жила насыщенной жизнью. Понимала, поправить ничего нельзя, и лучше не вторгаться в далёкое прошлое. Пускай, всё останется таким, каким было.
Она благодарна Виктору. Вспоминая первые дни совместной жизни,- оторопь брала. Как хватило ума собрать в чемодан вещи, взять за руку Сашку, и прийти в дом к молодому парню: бери меня со всем моим приданом.
А если бы он перед носом захлопнул дверь? Денег, чтобы уехать, не было. К кому на поклон пошла бы?
Да если бы кто-то и пригрел, поклон принял бы, кто-то и одолжил бы денег, так не за спасибо. Телом расплачиваться пришлось бы. Стала бы игрушкой в чужих руках.
За одно это «спасибо» должна говорить. Странно думать об этом. Странно, как Виктор вошёл в её жизнь, вошёл совсем не так, как другие мужчины.
Он стал сразу близким, настолько близким, что в голове не укладывалось, хорошо это или плохо. Она и сейчас помнила, как внутри поселился страх перед завтрашним днём. Что там днём, другой раз боялась минут следующего часа, в которые Виктор начинал задумываться. Жили-то, не расписавшись. Сбежались.
Теперь она знала, почему кинулась навстречу Виктору. Может, не ответно, а наоборот, спровоцировала его. Она сразу почувствовала в нём особую мужскую силу. Да, он тогда был молод, но уверенность чувствовалась.
К нему можно было прислониться. Такой не отшатнётся. Не попытается оттолкнуть руку, не будет собирать факты и фактики, чтобы при случае уличить. Виктор был прочным.
И в то же время в ней всё время жило тревожное раздумье, что когда-нибудь он ею насытится и уйдёт. Ему легче, ему не нужно никого брать за руку, не надо в чемодан складывать вещи, ему вообще ничего не нужно. Поднялся и пошёл.
Из-за этого ночью часто лежала с открытыми глазами, прислушиваясь к своему смятению, готовому прорваться вопросами, хотя понимала, что никаких вопросов задавать как раз и не надо.
Если и начнут спрашивать, от этого, никому легче не станет. Разве ободранная прежними отношениями с Семёном душа ещё больше оголится, станет ещё ранимее. Из-за этого любой пустяк будит смутный страх.
Нет, она была неосознанно счастливая. Рядом с ней был большой, сильный, умный человек. Она с ним чувствовала себя обыкновенной бабой, которой ни прикидываться не нужно, ни строить из себя цацу-недотрогу.
С Виктором в ней по-настоящему проснулась женщина, появилась взаимная ненасытная жадность, она поняла, что такое быть женщиной, которую любят. В минуты любви её переполняло ощущение счастья.
Да, она благодарна Виктору. Но почему тогда чуть ли не с первых дней, начало грезиться, что никакого Виктора рядом нет, есть фонтом? Почему копилось раздражение?
Даже после опустошающей близости, вдруг появлялся проблеск тревоги. Она изживёт себя, а он только в силу войдёт. После такой мысли она замирала, прислушивалась к себе, сторожилась. Спрашивала себя, что же такое раздражает.
Нутро требовало защиты. От кого?
Сплошное сумасбродство. Не от кого защищаться, как не от самой себя. Она не чья-то собственность.
Не было раздражения и неприязни, отторжение она, правда, улавливала,- она поняла, что у Виктора какая-то особая любовь, через себя. Он боготворил, но не любил. В этом она не обманывалась.
«Ему со мной хорошо, и мне с ним хорошо».
Среди этой неги «хорошо», нет-нет и появлялась мыслишка, что союз их временный. Что при первой возможности жизнь по-другому устраивать надо. Виктор от своего не отступится, он не даст жить так, как она хочет. Всё должно быть, как он решил.
Смирилась, приноровилась. Перестала обращать внимание на его молчаливость. Стало от этого легче. Первое время переживала, что для Виктора Сашка был никто. И это оправдывала молодостью, много работает.
Куском хлеба ведь не попрекает. Но ощущение, ощущение… Оно добавляло каплю отторжения, утяжеляло.
Было бы куда уехать – уехала бы.
Теперь, глядя слепыми глазами в потолок, Евгения с враждебностью и неосознанным страхом думала, что, может быть, и болезнь не прицепилась бы, если вовремя уехала бы.
Пожертвовала собой. От таких мыслей почувствовала болезненно тихое удовольствие, как же, Виктор должен быть благодарен.
Благодарность - та ещё ноша, не всякому по плечу. Останется один,- будет время прочувствовать, что потерял.
Глупой была мысль о неприязни, что союз их временный был. Смешно об этом размышлять. Она вцепилась в Виктора, и ни на шаг не отпускала от себя.
Он менялся, и она менялась. И уверенность крепла, что теперь не пропадёт. И ждала мужа из командировок. И беспричинно бросалась навстречу, висла, тормошила.
Но не исчезало что-то до конца неосознанное. Понимала, что времени осознать не осталось. Непонимание захватило её, сделало дыхание трудным. Набухал в груди ком, немела грудь. Пугало ощущение, что если ком прорвётся – это конец.
Неуверенная слабая улыбка покривила покрытые коростой губы, затем перешла в тихую усмешку, задрожав, погасла.
Откуда-то издалека-издалека, то, отдаляясь, то, наплывая чуть ли не впритык, отчего начинало частить сердце, послышалось призывно: «Же-е-ня!»
Насторожилась. Прислушалась. Подняться бы, вытянуть шею, оглядеться.
Непонятное что-то позвало. Наверняка, жизнь окликнула, хотела о чём-то напомнить.
А о чём напоминать? Самое важное и без напоминаний помнилось. Она последнее время чувствовала себя козявкой, робостью переполнялась, вдруг он не придёт. Тогда гром громыхнёт среди ясного неба.
Непривычным было беспокойство. Человека спокойным делает незнание того, что произойдёт через час, через день. Жизнь оттого и зовётся скрытой, что своею неожиданностью любой сюрприз преподнести может. А пресловутое «хорошо» - это всего лишь выпадение из реалии, минутный восторг. Переход, перескок от одиночества к слиянию со всеми.
Словно, подхваченная непонятным воздушным потоком, хорошо ещё не ледяным, но всё одно до жуткости пронизывающим, она уловила, как где-то далеко-далеко звенит струйка воды, с камешка на камешек. Звон удалялся и удалялся.
Удалялся звон, уменьшалась боль, тело как бы освобождалось, воспринималась боль как что-то постороннее. Ну и что, если перед ней высилась горушка? Да хоть сто горушек, тысяча!
Горушка – не то постороннее и мешающее, которое не даёт освободиться от маеты. До середины склона ещё не поднялась, а чувство, что обессилила. А ведь предстояло перевалить макушку, тот особый рубеж, до которого идти и идти. И не молча, а словами описывать всё, что происходит вокруг. Без задышливости, без того, чтобы глотать окончания слова. Внятно говорить надо... Ещё и спуск впереди.
Ладно, спуск – это движение без оглядки назад. При спуске ни досады, ни страха не должно быть.
Далёким и посторонним ей представился Виктор, откуда-то издалека шёл навстречу Сашка. Не теперешний, а тот, мальчишечка, с игрушечным зайцем, у которого оторвана лапа. Сколько ни пришивала эту лапу, всё равно она оказывалась оторванной.
С необычной ясностью Евгения припомнила, как выходила из дверей роддома, как на крыльце её встречала баба Поля. Баба Поля и научила всему.
Нет, она наверняка не доживёт до бабы Полиных годов, сохранив ясность и последовательность мысли. Она не переступит рубеж семидесятилетия. Про восемьдесят лет и говорить нечего. Семидесятилетние кажутся мудрыми. Им даёт бог послабление.
Почему-то вспомнилось, как Сашка в яслях обжог ладошки, прикоснувшись к батарее отопления. Не закрыли её панелью. Вспомнилось, как тогда металась… Тогдашнее отчаяние, неспособность Сашкину боль взять себе,- это что-то схожее с теперешним состоянием.
Почему-то ясно перед глазами встало лицо мамы-Александры. Чудно это звучит – мама-Александра. Не просто мама, мачеха. А как она выговаривала, что прежде чем выходить, не спросившись, замуж и заводить ребёнка, нужно - выучиться. Своим «выучиться», она воздвигала барьер. Она отказалась посидеть с Сашкой, когда из училища вызов на экзамены пришёл.
Если родные так поступали, чего от чужих ждать…
До слёз обидно...

                64

Каждый день, он и начинается восходом солнца, но по-иному оборачивается. Просыпаешься, наполовину жив, наполовину безраздельно поглощён как бы предстоящими второстепенными заботами. Какими они будут, толком не ясно. Но, что они захватят,- в этом нет сомнения.
Проснулся, так обязательно повеет теплом. Всегда так. Сначала холодок, потом тепло. Потом непринуждённое спокойствие. Потом вновь охватит жалость. Беспросвет.
Тоскливо, опустошение. Время быстротечно. Выстоять нужно. Выстоять.
Не пропадает ощущение, что чужим живёшь. Из-за этого как бы лишний у жизни. Вот и ткёт она вокруг паутину недоброжелательства.
Вот и приходится самого себя уговаривать. Ладно бы, кто-то другой, со стороны… Какая разница, сам или кто-то,- всё равно никто не поможет.
С соседями не было ни малейшего соприкосновения, старался обходиться без них. Жил автоматически. Фамилий толком не знал. Здоровался,- так это привычка.
Встречаясь на лестнице, теперь не тороплюсь. В лица смотрю. Терпимым стал. Понятно, на душе кошки скребут.
«Никто не поможет», хочешь, не хочешь, вытянет наружу вопрос о счастье, о разновидности счастья. Счастий миллион и маленькая тележка,- в этом не стоит сомневаться.
Ночью доступны любые глубины. Тонешь – всплываешь. Мечта, одновременно, вниз тянет, она же, подобно спасательному жилету, помогает примириться с тем или иным казусом.
Проваливаешься, всплываешь, всё кажется лёгким, достижимым. Находятся нужные слова. На тот момент нужные, днём любым словам подмена всегда находится. Потому что слова – это паутина, это ощущение неудобства, чего-то стягивающего. Слова - касание. Днём паутина различима.
Ночью, переставив местами череду случайностей, можно счастливо избежать проявления крайности. Ночью лишь наполовину бываешь доволен.
Наполовину… Откуда тогда берётся чёрствость отношений? Можно подумать, что сердит на весь мир. Не за что сердиться. Не будешь же сердиться, что мир любит не так?
Так, не так,- перетакивать нечего. Меру знать надо. Все люди разные. Все чувствуют по-своему. Может, и ничего твоего не чувствуют. Вот и нечего ждать проявления чуткости, простого интереса.
Для себя особых слов найти не можешь, так чего от других ждать? Кому говорить? Своему отражению в зеркале, или тому, кем себя ощущаешь?
Холодное лицо, беспристрастное. Жизнь ожесточила. А жизнь ли? Сам, вроде как, и ни причём…
Может, всё дело в том, что жизнь не подготовляет, она обрушивает всё на голову сразу?
А потом следует раскаяние. А после раскаяния вернуть уже ничего нельзя. Ничего. Это страшно. Впрочем,- после становится всё безразлично. Всё другим становится. Усталость заменит одни ощущения наполовину другими. Наполовину. Наполовину.
Вот и наступил тот час, когда удивляться уже нечему. Не прощает жизнь тем, кто сопротивляется её желаниям. Страсть жить, переходит в страсть отрицания жизни. Желание оставаться одному, переходит в стадию одиночества. И это после долгих и мучительных споров с самим собой.
И надежды на лучшее были, и раскаяние, и ожидание чуда, и желание махнуть на всё рукой. Всё было, всё куда-то утекло.
Это заметно становится, когда внезапно включаешь свет. Глаза не успевают приноровиться, чернота глушит ощущения. Узкое пространство, прорезь, точка, выпавший сучок в доске, в дырке далёкий свет. Туда взор устремляется.
А потом свет золотого сияния меркнет. Медленно. Бремя печали заставляет золото тускнеть. Мужества протестовать нет. Против чего протестовать? К чёрту протест, хочется, чтобы кто-то задал вопрос, сказал слово.
Вместо этого - унылое оцепенение. Нос, подобно клюву дятла, удлиняется, того и гляди, послышится звук дроби ударов по дереву.
В далёком далеко можно отыскать одиночество любого. Оно не лучше и не хуже будет того состояния, в котором теперь живёшь. Просто, там не о чем говорить. Там - праздное любопытство. Никак не вообразить себя в таком положении.
Полумрак. Полу жизнь. Потрескивание обоев. Далёкое журчание воды, кто-то наполняет ванну. Шуршание за окном. Скорее всего, снежинки кончиками лучиков касаются стекла.
Вроде, как устал. Небольшое удовольствие сидеть или лежать одному. Любому, кто принял бы участие, был бы благодарен.
И только? А что ещё?
Что с того, что толком ни с кем последнее время не разговаривал. Толку ходить одному по улицам города, натыкаться на равнодушные взгляды… Врёшь, взгляды не натыкаются. Они равнодушно скользят по тебе. Всем всё равно.
Им всё равно. А тебе не всё равно: не всё равно, когда отпираешь дверь, зная, что за ней ждут, или отпирать дверь в пустую квартиру, как в какой-то склеп?
Важное ускользает всё дальше и дальше. Бред. Не стоит особенно вникать в смысл мыслей. Они всё равно, что накатывающие на берег валы вод. Вроде бы одинаковые, суетливо-шумные, переполненные брызгами, пенные, но монотонность, заданность… - их однообразие притупляет. В первый момент это потрясно, упоение страстью возникает. Упоение самим собой, не более. Всё видится, но надолго не откладывается в сознании, переходит в шум.
Вспомнилось, как Евгения, испугавшись чего-то, порывисто прильнула. Губы её дрожали. В исступлении шептала: «Защити меня. Ты всё можешь. Ты ведь всё можешь?»
В тот момент, действительно, показалось, что всё мог.
Не игра ведётся между людьми, в злодея и доброго гения. Один убегает, другой догоняет. Один прячется, другие его ищут.
Важно ждать или не ждать. Глупо играть с жизнью в жизнь, если жизнь и не думает вести игру. Это человек играет.
Весь поглощён игрой: обманом любви, душевными муками. Желанием поделиться, прежде чем исчезнуть с лица земли, своими переживаниями. Как же, пришлось страдать.
А ведь Евгения тогда искренне, напуганная, прижалась. И защиту просила. Откуда был её безотчётный страх? Это касалось каких-то мелочей.
Сон не приходит. Светлые полосы проползают по потолку. Доносится шум проезжающей машины, схожий с шумом потока воды из трубы. Стихает… Кто-то до отказа закрутил вентиль.  Вместе с исчезнувшим шумом, ушло тепло.
Подложил руку под голову. Покосился на светящийся циферблат часов. Стрелка, как привязанная, замерла у одной цифры. Понял, что часы, они одни, привязывают к жизни.
Вот бы завести такие часы, которые отсчёт времени вели к концу, сколько осталось жить. Чтобы была возможность приготовиться.
Нет, приготовиться никак не получилось бы… Пришлось бы срывать злость, вымещать обиду. Как это,- твоя жизнь кончается, в то время как другие будут жить? На ком совал бы злость? На тех, кто под рукой – на ближних. Ближние стерпят.
Такое ощущение, что чего-то жду. Не ждал бы, так и поменялось бы поведение. Спал бы спокойно. Можно и отправиться бродить ночными улицами. Был бы в деревне, можно и поколоть дрова, перекапывать огород. Можно и носить воду для полива из ближайшего пруда…
Не лежал бы как чурка, не пялил глаза в потолок.
Когда всё более-менее хорошо, то любая нечаянность покажется ничего не значащим курьёзом, предстанет как приятная неожиданность.
Сам не знаешь, чего хочешь. Сказал что, и тут же, не вдогонку, нет, а словно оно и до этого жило, понимание, что всё не важно, выплывает. Важно то, что подходит в эту минуту.
Короткий взгляд на циферблат часов, и из глубин прокрадывается прошлое.
 Виктор вновь и вновь мысленно возвращался к тем кутоганским дням, когда странность поведения жены, какая-то предопределённость, стала бросаться в глаза. Взгляд её становился отрешённым, лицо цепенело, бледнело, растекалось.
Обычно такой Евгения стояла у окна. Стояла и молча смотрела вдаль. Взгляд был устремлён куда-то мимо занавески, мимо корявой лиственницы, мимо, мимо, мимо…Она ничего не видела. А может, видела всё. На лице роковая печать переживаемого страдания.
На вопрос, что с ней происходит, Евгения неопределённо пожимала плечами: «Так, ничего. Вспомнилось». При этом смотрела непроницаемо сквозь него.
- Уехать хочется. Устала так жить. Прожили жизнь, как бы ничего не получили от неё. Мне бы сейчас уютный домик, двор, в палисаднике сирень разная: белая, махровая, иранская… Неужели, мы не заслужила иной жизни?
- Жень, может, что-то случилось?
- Ничего.
- А мне показалось…
- Забудь… Показалось – перекрестись, сплюнь через левое плечо… Не думай ни о чём и не спрашивай. Желание умирает. Время из быстротекущего перешло в стадию умирающего. Жизнь, потоптавшись на одном месте, свернула с магистрали. Оторванным от желания не хочется жить.
Как понять слова? Сказала много, а будто ничего и не сказала.
- Жень, не мы жизнь выбирали, она выбрала нас. Свела вместе. Не хуже других прожили.
- Я не хочу «не хуже других», я хочу жить по-своему. И жить, и состариться, и умереть. Моя жизнь «по-своему», когда ценила мгновения радости, уходит. Не хочу выгадывать минуты. Не хочу через плечо смотреть в прошлое. Не хочу стареть. Моё – должно по-своему жить.
- Так мы и прожили по-своему.
- По-своему,- фыркнула Евгения. - Эти слова нагоняют тоску. Не хочу их слышать. Почему же всё время хочется куда-то бежать, почему возникают беспокойные видения, почему болит душа? Мне больно, Вить! Я устала. Этот проклятый Север…
Была молодая, постоянно ждала тебя из командировок. А так хотелось проводить вместе вечера. Такое ощущение, что всю жизнь просидела на чемоданах. Наверное, где-нибудь сохранился узелок или не открытая коробка от тех времён.
Как после этих слов не ощутить внутренний холодок…
Можно трезво и бесстрастно рассуждать на тему сложилась жизнь или не сложилась. Можно обрисовывать красками будущее. Можно мысленно шарить, как шарит луч карманного фонарика по стенам или пространство светлым пятном выхватывать, но боль от этого не уменьшится.
Занозу, неизвестно как попавшую в душу, извлечь требуется. Только прежде её подцепить нужно. Узнать, какая из заноз самая болючая.
Не верилось, что вместе с занозой боль исчезнет. Может, боль только усилится? Может, боль – это желание более лёгкой жизни, которое никогда из обыденного жалкого настоящего не вычленить? Всё предрешено.
Так что, опустить руки, смириться, сдаться в плен бездушию? Бездушие – безгреховность. Дар! Живи, как хочешь.
Как хочешь, как можешь, как велит сердце, как позволяет окружение…
Тут-то может и открыться для себя, как же невыносимо длинен день. Он бесконечен. За минуту проживается целая жизнь. За час – несколько жизней. К концу дня становишься выпотрошенной рыбой.
А потом, освобождение от дум и придумок происходит, будто птица вспорхнёт с ветки, качнётся душа, плеснёт на стенки расслабляющего нектара – горестей, как и нет. Одни воспоминания.
И вот что странно, за жизнь потерь - великое множество. Терял друзей, терял часы, носовые платки, оставлял в магазине зонтики. Терял надежду. Терял основу под ногами. Терял возможность начать жизнь по-новому.
Потеря ведь и нерасположение начальства, и косые взгляды, и шепотки в спину. И деньги, утекшие сквозь пальцы, потеря. И невозможность полюбить всех женщин – потеря.
Выходило, если следовать канонам логики, то терял то, что или держал в руках, или те потери не уместились в какой-то момент в багаж. Но ведь как-то всё приходило в норму, утрясалось.
Из графы убыли, потери переходили в графу находок. Ну, и нечего маяться дурью. Нечего сожалеть. Нечего вести подсчёт. Вот и будет совесть спокойна...
Никто не знает, что происходит в душе в тот или иной момент. Какими страстями она кипит. Чего желает или не желает.
Когда пауза в разговоре затягивалась, губы Евгении кривила лёгкая гримаса. Неуловимая. Порой казалось, гримасы никакой и нет. Просто жена мысленно торопит с ответом. Ответ знает, но услышать самой хочется. Чтобы он мысли перевёл в слова.
- Ну, уедешь,- говорил Виктор. - К этому идёт. Получим, когда-никогда, квартиру. Но ведь будешь вспоминать нашу нескладную жизнь здесь. Она вкуснее покажется.
Почему-то, сказав так, Виктор чувствовал лёгкую грусть. А ведь, правда, вкуснее жизнь покажется. Утраченное, всегда будит воспоминания.
- Сказал, тоже,- вкуснее. Ничего вкуснее не ела, чем блин, политый подсолнечным маслом в далёком-далёком детстве. А ведь мне.., - Евгения начала произносить какую-то фразу, но споткнулась на полуслове, замолчала.
Минута нереальности, колеблющаяся между желанием выложить правду и что-то умолчать, может перерасти в час отчаяния. Тот час в свою очередь может переполниться потоком грёз. Что в тот момент может угнездиться в человеке, куда его понесёт нелёгкая, перед чем он окажется беззащитен, что будет набухать и разрастаться внутри, разрастаться до тех пор, пока человека не разорвёт  изнутри?
Виктор усмехнулся, крутнул головой. Он сам не особо поверил тому, что подумал. Больно вычурно. Всерьёз сходу ничто принимать нельзя.
Одной части тела – одно нужно, голове, что ни взбредёт, всё мало. Всё приходит неожиданно. Неизвестно откуда и неизвестно куда пропадает. Как вода сквозь пальцы просачивается. Вода ладно, она хоть оставляет мокроту.
Всё у женщины отражённое. Перехватит косой взгляд – сделает из этого драму. Нет долго сообщения от Сашки – на стену готова лезть. И из-за этого надо входить в положение.
Странно: то ли всё, что происходит днём, вытекает из ночных бдений, то ли, наоборот, дневные накрутки ночь усиливает. Ты как бы не причём. Всё без твоего ведома. Всё высмеивается, всё оплевывается. Глум идёт над верой в человечность.
Воображение лихорадочно работает. Нет ничего, а ты, воображаемо, говоришь с тенью, как с живым, будто кто-то рядом.
Сходство заставляет вспоминать.
Пережил страх потери, минуту расставания. И за всем этим – отчаяние. Завис на переломе. Перелом – душевное опустошение.
«Ангел,- воскликнул, криво усмехнувшись, Виктор,- зачем тебе погружаться в трясину рассуждений, если выбраться из неё одному не получится? Твоя жизнь – это всего лишь твоя жизнь. Её в патронташ на чужом поясе не засунешь. Не стреляная гильза она. Бросишь на землю,- не звякнет, не чем звякать. Запах пороха не вдохнёшь. Ожидание разъедает нутро. Сколь ни пытайся, не вытоптать самому в памяти прошлое».
Сутки – это смена четырёх состояний. Утро – весна, день – лето, вечер – осень. Ночь – зима. Для кого-то день тянется и тянется. Другому вечер покажется, как залитая дождём расхлябанная дорога. Ухабы, рытвины, плеск воды в колее. Серо впереди, взвесью мокрени сглажено пространство сзади. Сам находишься где-то между. Чего-то ждёшь, ждёшь. И эти неотступные думы о напрасно прожитой жизни. Они упорно возвращаются, они не дают ни минуты покоя.
«Утро вечера мудренее».
Куда там! Это просто увиливание от ответа.  Ты, это вовсе не ты. Вечером ты один, за ночь душа, согласно сказке о переселении душ, зигзаг делает, и утром показывается в обновлённом виде. А старая душа куда девается? Она кому в наказание достаётся?
Чем упивался, над чем голову ломал, что порождало надежду и отчаяние, оно куда перенеслось?
Вот и выходит, что всё – это сплошное обкрадывание самого себя, сплошные придумки. Это цеплянье к словам, таким как любовь, добро, совесть.
Прицепится навязчивая мысль, и начнёт сводить с ума. Как тут не уткнуться в предел. А потом попустит, волна по телу пройдёт.
Знания - это попытки всё объяснить. Это вытащить признание. А ведь ни своё рождение, ни свою смерть не выпишешь. Сколько ни фантазируй, всё будет не то!
Важно услышать признание. Добиться того, чтобы оно было произнесено. И тогда должна начаться другая жизнь. Пускай, и с тем человеком, который рядом с тобой, но как бы и не с ним. Признание - индульгенция, отпущение греха.
- Ты отвечаешь за меня,- как-то обмолвилась Евгения.
- Не только за тебя, но и за всю страну,- пошутил в ответ Виктор. - Не хватает на столе правительственного телефона.
- Ты не хочешь быть совершенством. Ты всё высмеиваешь.
…Виктор вздохнул, щёлкнул выключателем, включил свет, посмотрел на часы. В комнате никого. Не хотелось верить, что в комнате никого. И стало совершенно ясно, что никого и не будет. Как это просто: никто не переступит порог этой комнаты.
Чувство гнетущего удовлетворения при одной этой мысли способно загнать в угол. Будь на сто раз демагог, обманщик, фанатик, как бы ни любил себя, как бы ни мечтал о славе, но факт остаётся фактом – жизнь в одиночестве бессмысленна.
Жена болеет.
Ничего не надо осмысливать. К чёрту пытаться разглядеть за окном проблески наступающего утра. Вглядывайся, не вглядывайся в предрассветную муть, как бы ни старался показать своё превосходство, свою выдержку, какие бы геройские попытки самообмана ни предпринимал,- жена болеет. Ей плохо. Ей худо.
И это заставляло думать о том, что никогда не нужно вытаскивать на божий свет свои страдания.
Странно. Безвольный куль. Серый, бесцветный, паутиной воображения замотан в кокон. Старательные попытки найти зацепку. Успокаиваю сам себя. Но ведь точно знаю, что неизбежно должно случиться, оно случится.
Никакой мыслью от неправды защититься нельзя. Ничто не успокоит. Хвалёное самообладание попало под власть воображения. Воображение затягивает во мрак.
Из мрака проступали контуры лица жены. Виктор вглядывался в него и понимал, что лицо не перестало волновать. Но, всматриваясь, пытался отыскать зацепку, какую-то линию, морщинку, одним словом, знак.
Красивым лицо не было. Исхудалое. Кожа шелушилась. Сейчас оно походило на смутное, расплывчатое пятно. На нём жили одни глаза. Лицо иногда казалось жёстким. Ничего не выражало. И улыбка, если гримасу боли можно было принять за улыбку, настораживала.
«Ты делаешься настоящим сумасшедшим».
- Отстань,- немного погодя послышался голос. - Мне ни до чего нет дела. Нет настроения. Тебе важно получить удовольствие.
Через секунду вновь послышалось:
- Ты злишься?
Бог его знает, кто задал этот вопрос. Кто вопросом ответил на вопрос. Почему внезапно начал чувствоваться ток крови.
- Злишься, или?..
- Или что?
Как на это «или что» ответить?
Кровь струится по жилам, переток мыслей безмятежностью топит. Мгновенное озарение картинки перед глазами рисует.
Чьи-то лица вперемешку с зарослью кустов. Не вперемешку, конечно, но сквозь густую листву просматриваются. Покоя это не приносит. И журчание, журчание. Не слов, но непонятного эхо-отклика.
В разговоре-споре побеждает тот, кто первым приведёт весомый аргумент, кто всё предвидел заранее, кто на чуть-чуть опередит.

                65

По крайней мере, Евгения всегда была откровенна. Мало по малу Виктор уяснил, как с ней себя вести. Не сразу, но он вскоре почувствовал умение властвовать над женским телом. Странность заключалась в том, что он позволил находиться возле себя женщине. Для удобства, что ли.
Странно! Достаточно взгляда, десятых долей секунды, мига между взмахами ресниц, и, вроде бы ты понял человека. Схватываешь цвет глаз, улавливаешь запах, можешь примерно указать рост. В чём особенность рук. Но, главное, глаза. Глаза заслоняют всё в первый момент. По глазам можно определить удобен или нет человек.
Стыдно думать об удобстве. Думая так, на всё как бы и наплевать. Раз хорошо, то несчастье не предвидится.
Пусть бог заботится о сирых и убогих. Он, говорят, любит несчастных. Он понимает толк в болях. Для него боль – жизнь.
По глазам многое можно прочитать. Стоит заглянуть в их провал, так и потянет подползти к краю пропасти. Так и хочется опереться трясущимися руками на край обрыва и мельком глянуть с кручи. Ведь там, глубоко внизу, свалено всё. В ту бездну предстоит сталкивать и свои неопределённые чувства. Чем-то провал надо заполнять.
Нетерпение, наигранная весёлость сменяется минутой любопытства. Начинаешь прислушиваться. Смутная тревога мелькнёт. Глаза невидяще смотрят в потолок. А мысль при этом витает далеко.
К ощущению, родившемуся от мысли, никак не вернуться. Оно только раз пронзает, всего лишь раз. Потом придёт другое.
Как жаль, что всё не запоминается. Размышляя, убиваешь время. Страшное и утомительное занятие - убить время. Будто стоишь перед огромным дубом, в руках детский топорик, и во что бы то ни стало, срубить дерево нужно. Любой ценой.
Рубишь, рубишь, торопишься. Топор отскакивает, топор по миллиметру грызёт дерево. Хочется ускорить процесс, но как?
Не успеваешь. Секунды бешено мчатся по кругу. И всё молча. Молчание кажется зловещим. Зловещим, из-за того, что всё помнишь, ничего не можешь забыть, и скоро потребуют спрос. Наигранно-бодрому голосу внутри заткнуться нужно.
И тут произносишь вслух какую-нибудь фразу, слово. Выдыхаешь то, чем был переполнен. Слово освободилось. Оно, вроде бы, легко, подобно слову в болтовне родилось, но внезапно ощутимо начинает наливаться тяжестью. Делается безрадостным, предрекает неизбежность. И что страшно, обречён, на какое-то время, существовать с ним должен. Со словом, которое поглотила бездна мысли.
Слово оказалось не тем, тот смысл, какой ему изначально придавал, поменялся. Оно весомо- значимым сделалось. В тот момент, как только оно сорвалось с губ. Зажило своей жизнью. Оно стало попахивать неизбежностью.
В чём неизбежность, какую горечь оно несёт, что за способность ясновидения получил, во благо она, для ещё больших переживаний,- бог его знает!
Не проходит ощущение, что всё может рухнуть в секунду, всё может образумиться моментально.
А где ответ искать на все поставленные самим собой вопросы?
Книги, конечно, в книгах что-то можно найти. Пошелестеть страницами, вдохнув типографскую краску, представить лето, палящее солнце, когдатошний поход в лес за грибами, примирение возле шалаша. Запах лежалой травы. Тот запах будет воскрешать всё новые и новые картинки из жизни. Как тут не всплыть подробностям. Вот и обретёт смысл то, что происходило будто вчера.
Книги всего заменить не могут. И ответить на всё не сумеют. Хотя, задевают. Книги, подобно спасательному жилету, отчаиваться на короткое время не дают.
Странно. Евгения понимала, слышала не только то, что ей говорилось, но и то, что хотел сказать, думал сказать. Это теперь стало понятно.
Сесть бы напротив, глаза в глаза, смотреть долго-долго, не отводя глаз, подвинуться, чтобы расстояние между уменьшилось, исчезло. Стоило протянуть руку и...
Виктор машинально поднял руку. Темнота отклонилась. Темнота пропустила сквозь себя, не дала ощущения.
Подумалось, а наступит ли рассвет, когда? Забрезжит ли, или кромешная тьма так и будет тянуться, тянуться...
Впору заплакать. Но заплакать, когда больно и тяжко, когда страшно и невозможно ни к кому пробиться, не получится.
Никак не пробиться в воспоминаниях сквозь многие и многие напластования, презирая и ненавидя самого себя.
«Господи, почему ты не дал мне веру? Почему я не хочу и не могу молиться и за себя, чурку с глазами, и за тех, кого обидел, кого ненавидел, кого любил? Почему прощения во мне нет?
Почему не могу заставить себя всех простить? Я не знаю молитв, но боль можно проговорить самыми обычными словами. Лишь бы доходчиво, лишь бы слова шли от чистого сердца.
Через тщеславие переступить не могу. Боюсь потерять статус бывалого, всё понимающего мужика. Почему же тогда так противно?
Знаю, что ничего вернуть обратно нельзя, знаю, что ругать себя до конца дней буду… Знаю, что растерянные, зовущие, просящие глаза преследовать будут…
Знаю, но ничего с собой не могу поделать… Ничегошеньки я не успел в этой жизни. Мало хорошего в жизни сделал. Не так любил, не так жил. Много наследил.
Мне бы в скит, в пещеру замуроваться. Чтобы щель-оконце и ничего более. Чтобы дыхание не смешивалось с дыханием других.
Ну, почему так? Легкомыслен я…»
Размышляешь со всей страстью, а лицо остаётся спокойным. Ни один мускул не дрогнул на лице, нет и тени лёгкого волнения. Сама уверенность, удовлетворён торжеством, с каким рассуждаешь. Неужели, настолько подл?
Отведена роль праздного наблюдателя? Что, как тот Вечный Жид, до скончания бродить по лабиринту будешь? Размышлениям не будет конца, не принесут они покоя?
Бледное лицо, безжизненные остановившиеся на одном предмете глаза. Ни о чём дурном думать не хочется, но думается. А ведь когда-то думал, что жизнь другая.
Да, она другая, но она вечная! И с тобой, и когда тебя не будет. Надо внушить себе, что когда-то наступит конец.
Конец одной жизни. Конец всегда привязать можно к другому концу… И тогда наступит новая неизвестность. Неизвестность безразличия.
Если и пробьёт раскаяние, то оно может до бешенства довести. Не нужно упускать из рук то, чего добился. Хотя и предполагаешь поворот впереди, но не надо думать, что он так скоро возникнет.
Постарайся забыть. Всё забывается.
Спустились сумерки, навалилась темень ночи. Темень за окном и темень в комнате сравнялись. Погрузился в полузабытьё, стал куда-то падать. Всё слилось…
А вот есть ли хотя бы один человек на Земле, который не плакал бы хоть раз? Не от боли, не в радости, а взаправдашними слезами очищения. Какие они такие,- взаправдашние? Чем, по составу, они отличаются?
Есть хотя бы один человек, который никогда не попрекнул другого человека? Есть такой, который не вспоминает? Который не разыгрывает оскорблённую невинность?
А если и есть?
В чём-то выгода? Забыть ничего нельзя. Воображение отбросит, воображение расколет на куски все понятия. Потом попытается склеить, потом оно ужаснётся тому, что получилось. Ничто не возвращается в том виде, в каком прежде блистало. Что-то упущенным окажется.
Нет у природы прямых углов. Всё она скругляет.
Скоро должно что-то произойти. Но «скоро» может тянуться секунду, день, год. Оно может длиться месяц. Скоро – всегда будущее. Как можно представить будущее?
Одно от другого промежуток отделяет. Что представляет собой этот промежуток – барьер, стену с множеством ячеек, вырытую яму, доску с инструкциями, как поступать в тот или другой момент? Давно понять надо, что ничто не имеет значения. Пока теплится надежда, времени не существует.
Пустота – это, скорее всего, провал между гребнями двух огромных волн. Пустотой нужно упиться. Пустота – путы в душе.
Удобство не то слово, которое суть отображает. Не всегда для той или иной ситуации, для той или иной вещи можно в загашнике отыскать определение.
Скорее не для удобства, а для покоя и уверенности, для обладания внутренний голос человека выкрикивает, монотонно произносит, напоминает об одном и том же. Внутренний голос заставляет пускаться в праздные размышления.
До нелепости всё это смешно. Молчишь, и в то же самое время, внутри всё вопиёт, внутри глохнет множество криков, исступлённых криков. Смятение селится. Не хочешь, а приходится задуматься. И невозможно защититься. Невозмутимость, скепсис, опыт – всё по боку.
Интересное состояние, когда мысли сходятся. Что угодно вокруг может происходить, но висок давит одно. И при этом, вроде бы, должен разбазаривать себя, терять уверенность, а этого не происходит.
Раскрыться, душу обнажить, вывернуть потаённое... Как же, этим можно себя обделить, умалить свои заслуги, натолкнуться на стену непонимания, перехватить косой взгляд. Страшно, когда впереди тупик, некуда идти. А вперёд хочется заглянуть, краешком глаза. Из состояния небытия, в состояние неизвестно какое. Узнать, есть ли в нём свободное место.
Много человек думает. Слишком много. Думает, но не хочет взять, взвалить на себя то, что приготовлено для него. Ни о ком не хочется думать. Нет дела до другого человека. Когда кто-то уходит, нисколько не задумываешься над тем, куда он уходит, что с ним будет через день. Пройдёт время, жив он, мёртв – и это не волнует.
И вновь, и вновь приходишь к двери, за которой решаются судьбы. Стоишь, молчишь, нажать кнопку звонка – это попытка понять, зачем стоишь у двери, что привело, что увидеть хочешь.
Сколько бы ни было дверей, их все хочется раскрыть. Открытая дверь опаску снимает. А закрыв за собой дверь, покой и уверенность обретёшь.
Дурь, но это так. По прошествии нескольких дней взаимное влечение переросло в самообман. То ли оба отступили на шаг назад, то ли так было задумано. Не было и намёка на недовольство. Сколько раз Евгения плакала и говорила, что ты должен быть таким и только таким, безраздельно принадлежать ей. Она боготворила. Ты же швырял ей в лицо своё равнодушие.
Всё стало невыносимым, немыслимым. Хотелось на день, на час, одну ночь побыть вместе. Вспомнить, как тихонько сопела Евгения на плече.
Ну, не за что уцепиться. Потеряна опора. Как жить без уверенности в себе, как чего-то добиваться, да просто жить?
Все эти «как» подрывают силы.
А что нужно? Опьянение от присутствия рядом необходимого человека? Победа над его «я»? Зачем? Всё равно теперь сердце пусто.
Понимание этого пришло сейчас, когда растворяешься в пустой ночи одиночества. Всё было для тебя всего лишь поводом подумать, взвесить, проверить какие-то свои суждения. Многое не замечал. Старался открыть себя, зная, что она где-то сбоку, возле.
Все слова произносятся для того, чтобы утопить в них сомнение. Слова на время сближают. Словами обрисовывается ситуация, при которой слово «никогда» обретает зловещий смысл невозможности что-то исправить. Никогда не быть вместе.
Слово «никогда» образует пустоту и во времени, и в отношениях, и в ощущении. Странным образом всё меняется. Вроде бы есть, а вокруг, протяни руку, некого обрести.
Вот и не покидает чувство обречённости, отчуждённости. В согласии жили. Ругани не случалось. Только теперь почему-то, казалось бы, забытые мелочи, будто кто встряхнул память, подобно выбиваемому половику, в одночасье всплыли.

                66

Отсчёт раскрутки ухудшения отношений, всего, что с ним произошло, Виктор начинал с злополучного похода жены, поручение на работе ей дали, поздравить ветерана войны с Днём Победы. Лучшая подруга, Ванкова Валентина, составила компанию. Вот две кулёмы и отправились поздравлять.
Сначала напились чаю, поржали. Поделились новостями.
Ветеран – так, ничего особенного. Сторожем на проходной работал. Как он говорил, всего один день на войне был. Всего один день. Наград нет. Но одного дня оказалось достаточно, чтобы исковеркать жизнь.
Забрали восемнадцатилетним пацаном. Неделю везли в вагоне. Чему-то учили в поезде. Выгрузили вечером на станции. Утром погнали брать высоту. Встал из окопа. Война для него кончилась. Ранение в голову. Вот и ходил мужик постоянно в зимней шапке.
Виктор самолично видел место, куда попала пуля. Кости нет на черепушке, под кожей что-то шевелится. Пальцем побоялся тронуть. Неприятно.
С восемнадцати лет инвалид первой группы.
К этому ветерану и пошли две подружки с открыткой и тортом. Час прошёл, два проходит, три часа. Стемнело. Нет жены. В голову стукнуло, не иначе, что случилось. Пошёл искать. Мало ли что, дураков хватает. Уже тогда Евгения жаловалась, что сердечко прихватывает.
Постучал к ветерану, может, загостились девки. Жена ветерана, на звонок в дверь, выглянула, сказала, что гости, да, действительно были, посидели, поздравили. Весёлые бабёнки, никак, часа два, как ушли.
Вернулся домой. Никого. Позвонил в приёмный покой больницы. Чем чёрт не шутит, свалилась где-нибудь. «Нет, Донева не поступала». Заодно набрал номер дежурного милиции. «Нет, никаких ЧП не было. Всё спокойно».
Ещё часа три прождал. Потом осенило: да они у Ванковых. Пошёл туда. А там полный отпад. Николаша в отрубе. Валентина по стеночке в коридор вышла. Евгения за её спиной чужой ночнушки теребит ворот.
- Позвонить не могла?
- А зачем? Тебе одному лучше. Тебя звали – не пошёл. Тебе, самоуверенному, никто не нужен.
Так сказала жена бесстрастным голосом. И глаза её светились смесью невозмутимости, насмешки, цинизма. Даже осуждающе гордо выпрямилась.
Они какое-то время смотрели друг другу в глаза. Никак не могли отвести взгляда. Евгения провела языком по губам.
-  Не думай, что просить прощение буду, и не жди, что на колени перед тобой паду. Устала. Некому меня жалеть…Отдала себя чурке с глазами…
- Ты что, Жень?
- А ничего! Через плечо!
Было и до этого, цепляла жизнь на крючок. Было, не раз казалось, что всё, тупик во всём. Мнимая надёжность кончалась полным беспросветом. Потом, конечно, всё забывалось. Но чтобы так, чтобы, глядя в глаза заявить…
Дана человеку возможность обманываться. Но ведь никто и не отнял посыл надежды в безнадёжной дали обрести спокойствие. Куда бы ни повела судьба, везде есть жизнь.
Непереносимо долго ждал следующей реплики. Холодело нутро. В словах таилась угроза и коварство. Слова приобретали оттенок зловещности.
Ужасной была минута, пронизанная ожиданием. Она безнадёжна, коварна своей непредсказуемостью.
Послышался шорох. Валентина оторвалась от стенки. Валентина зевнула, запахнула халат, запинаясь, проговорила:
- Виктор! Ты не обессудь, мы немного того, но ничего лишнего. Позвонить забыли. Напоздравлялись. Пирогами нас накормили. Время, понимаешь, потеряли. Сидели, разговаривали. Хотели Николашу за тобой послать, да как-то… Сам понимаешь…
Наигранно-бодрый голос. Два тусклых пятна глаза. Стремительно летит время, неуловимое время, что-то исправить, что-то попытаться сделать нет никаких сил. Судьба.
- К чёрту. Я с тобой развожусь. Уеду. Устала. Живу, как в тисках. Ты холоден, ты пуст, ты понятия не имеешь, что такое любовь, как это любить. С тобой хорошо, основательный, но ты – машина. Семён, будь он неладен, на ночь вспомнился, – он хоть и надругался надо мной, но брал меня с удовольствием. А тебе я сама отдаюсь по принуждению: надо, чтобы тебе было хорошо. Тебе!
- Ты чего, Жень?
- Молчи! – Евгения сделала движение, будто собралась закрыть рот Виктора ладонью. – Радостной минуточки нет. Скукотища! – безо всякой связи сказала жена совершенно безразличным тоном. - Хочу, чтобы ты знал: ничего предосудительного не сделала. Спорить и обвинять не в чем. Или – или. Ну, напились бабы! Настроение таким было. Да, Валюх, можем мы иногда оторваться по полной программе? – Евгения спрашивала у Валентины, а смотрела на Виктора.
Прострация. Всё нереально. Злость улетучилась. В минуту понял, что не осталось никаких желаний. Ни пить или есть, ни куда-то идти. Ужасный запах перегара. Зевок Валентины. Тусклая лампочка в коридоре.
Едва сдержался, чтобы не ударить жену. Но почему-то вместо этого начал медленно гладить её руку. Гладил и гладил, и возникло чувство, словно гладит чужого ребёнка. И Евгения не отводила глаз. Еле заметно кивнула. А глазах стояли слёзы. Боязливо передернула плечами.
- Ты должен мне верить,- сказала она рассеянно, словно и не было слов укора и неприязни. - Я твой крест. - Помолчала. – Хочется счастья, чтобы любили… Сколько той жизни осталось…
Их лица были почти рядом – стоило повернуть голову, и он мог бы разглядеть, да что там разглядеть, обрисовать каждую морщинку, изгиб губ… Но отчего-то вдруг пронзило, что всё уже слишком поздно, назначенный час судьбы, всё, что вело вверх, минуло в эту минуту. Он что-то упустил.
Упустил… потому что Евгения одна была, всех заменяла. Вот и друзей из-за этого нет… Мирком своим жили. И вспомнить нечего…
.
За окном шелест. Ветер ли поднялся, снег ли пошёл. Три слова, пришедшие на ум, как трудно их выговорить в тишине одиночества. Шелест врывается грохотом. Может, шелест – это звук ручейка слёз внутри?
Тот ручеёк против воли. Он течёт, его осознаёшь в себе. Понимаешь его значение, не даёт он покориться, заставляет карабкаться вверх. Оставляет все заблуждения позади. Над ним с небес свет.
Нет, всего лишиться нельзя. Что-то останется. С чего-то снова отсчёт пойдёт. Мясо житейское снова нарастать будет. На ногах бы устоять, не пасть духом.
В минуту непонимания всегда кажется, что стоишь у края пропасти, ничто не имеет значение, всё утонуло в мелочах. На мелочи нельзя положиться. Топко под ногами. Не будешь переступать – засосёт.
Странно. Парадокс какой-то. Исчезает что-то принадлежащее тебе. Будто превращаешься в оголённый нерв: в сто раз повышается слышимость и восприимчивость, острота зрения, нюх, сообразительность – всё переходит на новый, доселе не покорявшийся уровень. Только не понять, что и откуда берётся.
И начинает взгляд блуждать по закоулкам, высматривать кем-то, когда-то подложенные предметы. Как бы ни смотрел в сторону, но перехватишь взгляд, – и оторопь. Отчаяние. Страх. Прочитал, вернее, считал, что всё слишком поздно. А что поздно? Что пропустил? Вопрос безмолвен… И ответа нет…
То, чего раньше не слышал, не понимал, вдруг делается понятным. Искренность появляется. А ведь искренностью не всякий похвастается. Говорить приятные вещи – это одно, а быть искренним – совсем другое дело.
Прошлые отношения, новые, выстроенные только что,- они наполовину отношениями делаются. И сам делаешься как бы взвинченным. Потому, что между тишина и темнота, одиночество встаёт. Она болеет, и ты нездоров.
Всё, оказывается, сидит в человеке, сидит, тихо ждёт подходящей минуты, своей минуты.
Кто в таком случае жертва? И что значит слово «жертва»? Жертва тот, кто не хочет полностью раствориться в боли. Может, жертва тот, кого жалеешь? Тронь воздух перед собой – ничего не отзовётся, не прошёл импульс. Не возникло изумление восприятия.
Отчего это происходит, наверное, сближаются дистанции между людьми, проницаемость увеличивается. Может, и так.
Скорее всего, от одиночества всё это. Мерещится. Нет никакого нового уровня, нет никаких сверхъестественных, ниоткуда взявшихся, способностей. Маета всему виной, она одна.
Одиночество лишь заставляет карабкаться вверх. Но оно и устремляет по склону вниз. Оно добавляет ощущение тяготы и муки.
В одиночестве должна мерцать реальность. Звёздочкой на небе. Солнечным лучиком, пробившимся сквозь неплотно задёрнутые шторы. Всё на откуп душе надо отдать. Душа разберётся в любой реальности. А если душа изранена? Если нашёлся охотник и подстрелил душу? Дьявол-охотник…
Размолвка, несколько брошенных фраз остались без последствий. Чего придираться, ну, перепила женщина. С кем не бывает. Моча в голову ударила, так говорят в таких случаях. Назавтра, мучаясь головной болью, она виновато оправдается. И он, встретившись взглядом с взглядом жены, прочтёт в нём муку.
- Вить, прости. Нашло. Не хочу половинчатой любви. Хочу, чтобы любили меня душой и телом. Нашло… Показалось, что стала игрушкой.
А теперь, выплывшее воспоминание, несколько, сказанных в запале фраз, определялись как бы знаковыми.
…Пока Евгения могла ходить, все улицы Боровска пешком исходили. С горки на горку, по петляющим переулкам, мимо домов позапрошлого века. Глухие заборы, таблички на воротах «Злая собака». Город как город. Сумасшедший, разве, может целому городу претензии предъявить.
Дым из труб, кованые ручки на калитках. Что удивительно, ни на одном окне нет ставен. Нет и ухоженных палисадников.
Вертится земля, бежит время. Стоит вперить взгляд в пространство, как многое становится понятным.
Город принял, а вот с людьми, его населяющими,- проблема…
Просто всё рассудил. Простота уже сама по себе сулит неизвестную угрозу.

                67

На лице Евгении давно не исчезает страдальческое выражение. И говорит она с наболевшей горечью. Мучает её что-то. Не что-то, а болезнь. Твоё отношение мучает.
И вскидывается она не от шороха шагов, не от скрежета какой-нибудь жестянки, а от неспособности пробить глухоту непонимания. Когда-то обмолвился, что всю свою жизнь шёл к ней, мечтал дорасти. Дорос? Нет! Отстал. 
Жизнь поделилась на до болезни и на жизнь с болезнью. По-своему всё расписала. Ей, может, осталось сделать последний шаг, а тебе - натаптывать тропинку к могиле.
Ужас. Виктор ясно представил лицо жены. Представил, как она когда-то выглядела. Кругленькое скуластенькое лицо, широкие, изогнутые брови, немного вздёрнутый нос, чёрные, вернее, сероватые глаза.
Теперь она бледная, с потемневшими глазами. Поражает её спокойствие. Спокойная она не оттого, что отрешилась от мира. Её спокойствие заключено в том, что она наперёд знает исход. В этом вся правда.
«Я всегда буду у тебя за плечом».
Это родило не мысль, а сплошную судорогу экстаза. Тёмную, запутанную, неопределённую. И бегством от неё не спасёшься, настигнет. Судьбой настигнет.
Ничего не хочется терять. И в то же время навалилась усталость: больницы, стоны, мучения. Разве это правильно, находить оправдания? Хотя, поиск оправданий захватывает. Никак от них не отделаться. Всё - вновь и вновь, всё - повторяешь и повторяешь.
Почему? Она отдавала себя полностью. Это ты не старался взять. Умишка и силёнок не хватило…
Сколько мог, столько и брал. А то, что оставалось невостребованным, это вот теперь и лезет на глаза, это складировалось на потом. Куча или стена из недопонятого выросла.
Жена как-то проговорилась, что первые годы жила в постоянном страхе, что ты её бросишь. Это наложило отпечаток на отношения. Без сомнения, это добавило негатива…
Сам себя успокаивал, что с Евгенией, без неё не пропадёшь. Ничего не потеряешь. Опыт приобрёл. Голова на месте, руки, ноги целы.
А ведь у неё была своя дорога. Для чего перебежал её дорогу? Собиралась же она уехать, за деньгами приходила.
Мог тогда добыть ей денег на дорогу. Не захотел. Почувствовал, что женщину в беде легко будет добиться.
Хотел её. Всё тогда казалось неопасным. И не подозревал, куда могут завести отношения, чем это, в конце концов, кончится. Думал, что можно будет отмахнуться.
Не отмахнулся. Всё оказалось неодолимым, значительным. Понял, без Евгении ты - никто. Нет, кем-то, может, и стал. Это она толкала, толкала, поддерживала.
Но ведь, и я не был пустым местом, думал Виктор. Тоже был для неё отдушиной. Помог ей стать настоящей женщиной, разбудил страсть. Сашку поставил на ноги. Ни разу не упрекнул.
Попробовал бы…
Слова, слова. Много слов требуется, чтобы оправдать всего один поступок. Вот и возводишь простое влечение в фантазию. И не замечаешь, что всё окутано дымкой завесы, самообмана, лжи.
Не может человек стопроцентно быть уверенным во всём. По своей натуре не может. Человеку свойственно меняться.
Вот и ищешь уверенности и покоя. Под этим подразумевается любовь.
«Само воплощение злосчастья,- думал Виктор,- оставшийся законсервированным субъект. Не подобрали ключ, которым твою банку, полную горьких прошлых ошибок, можно открыть. Всегда в проигрыше. Мысли выворачивают наизнанку, но не более. Смешон и нелеп в попытке быть независимым. Независимым отчего?
От горьких прошлых ошибок! Да какие ошибки? Ошибки бывают у того, кто что-то делает, пытается сделать. А у меня были одни намерения. Тоже мне, Обломов или Манилов. Промечтал всё время, пользуясь тем, что Евгения освободила от домашних дел. Даже собственного ребёнка не заимел. В этом есть какая-то доля предначертанности».
Добился многого, добьёшься ещё большего. Плевать, что время от времени глухая тоска будет давить, одолевать, выжимать, как из творога под прессом, капли досады. Случайным будет раздражение.
Кукушонок в чужом гнезде хочет быть единственным. Разросшийся лопух, под листьями которого ничего не растёт, ворочается, норовит вытолкнуть первородное, собой заполнить хочет всё пространство, чтобы, наконец, стать полноправным хозяином положения.
Почему тоска врасплох застигает? Накатит, закроет пеленой. И мыслится прямолинейно.
Тоска требует уступок. Она снова и снова приходит, снова и снова затягивает, пока полностью не окажешься в её власти. Смириться надо.
Бег жизни замедлился. Вместе с шестым накатившим, может, седьмым чувством, пришло понимание, что, только сдвинувшись с места, можно сдержать начавшийся распад.
В какую сторону сдвинуться? Время, что ли, новое неподходящее? Давит. Может, ужалось оно, не обношено, как новый костюм, который по-первости жмёт под мышками? Повременить уже не получится.
Возможность даёт всему случайному шанс утвердиться. Случайному, всё, что творится вокруг, ни до чего никакого дела нет. Ничто его не трогает. Случайное – это тот мирок, начало маленького мирка, которое потом явится преградой всему.
Любая жизнь – всего лишь кусочек общей жизни миллионов других жизней. Она и скользит, подчас, не задевая никого.
Всё остаётся по-прежнему. Твои проблемы никого не терзают. Никто не испытывает бурь, бушующих в крови. Никакой разницы – победитель ты или побеждённый. Этим никто не обольщается.
Что с того, на минуту, другую замолчишь, прислушиваясь к тому, что бродит внутри. Ну, удивишься собственному спокойствию. Не доходит, что такие минуты подтачивают способность сопротивляться. Вот и не стоит вообще сопротивляться чему-то. Несёт, ну, и пускай, несёт!
Сопротивляться! Ради чего? Знать бы, что впереди ждёт успех, молочные реки с кисельными берегами. Толпы поклонников. Известность. Увы и ах. Не будет такого.
Из ничего ничто родиться может. Нет особого прошлого. Нет мучительных минут неверия, нет желания быть обманутым. Зачем обманываться самому, уличать в искажении смысла? Каждый поступает так, как этого требует высшее божество.
Откуда нам знать, что оно требует? Между ним и обычным человеком десятки посредников. Посредник без собственной выгоды палец о палец не ударит. Он перекладывает часть ноши на простого смертного. Неси, и не ной.
Самые простые вопросы, хотя они и требуют простого ответа, типа «да», «нет», но они вынуждают объясняться. Подумаешь,- так и правда, всегда оправдывался. Прав, не прав...
Слова, которые проговариваешь про себя, кажутся весомыми, точными, определяющими. Но стоит высказать их вслух, какими жалкими они становятся.
Слово «навсегда» - страшное слово. Оно холодное. От него отскакивает всё, что для уравновешивания ни подставишь. Оно отодвигает на обочину, оно, будто громадный каток, давит.
Ощущение, что катишься, не сам, а катят. Куда-то падаешь. Вот и множатся бесконечные «почему», они подобны валунам, возникают внезапно.
Стукаешься об один, отбросит в сторону другого. Мысль – увернуться, потереть ушибленное место.
Одна жизнь бросается под ноги другой жизни. Думая так, Виктор дотронулся левой рукой до уха. Неужели приходится верить всему тому, что неожиданно посещает голову? А с чего тогда делаешься будто слепой, с чего пустые тёмные глаза смотрят с непостижимым выражением? Ладно бы прямо, глаза в глаза, а то вбок…
Нашёлся бы такой силач, поднял бы вверх за ноги и встряхнул хорошенько, чтобы осыпалась шелуха, чтобы разум, которого осталось не так и много, пришёл бы в норму.
То, что сейчас кажется нереальным: дом, людские отношения, болезнь жены, одиночество – всё это, в попытке осознать происходящее, может свести с ума.
Хорошо бы заплакать. Тяжело, больно, страшно. Но чтобы заплакать, нужны силы, нужен посыл извне. Ни посыла, ни сил. Ничего нет. Квартира мертва. Ни шороха, ни звука голоса. Не в состоянии даже заплакать.
Другой раз ему казалось, что жене как бы наплевать, какие мысли в тот или другой момент одолевают. Она поставила на параллельные рельсы свою жизнь. Здоровый муж при больной жене,- бесспорная убедительность непорядка. Когда тебя хватает за горло болезнь, от снобизма не остаётся и следа.
Погрузилась жена с макушкой в болезнь. Все книги, какие попадались про артрит, ревматизм, остеопороз, все, кажется, перечитала. Не хуже доктора стала разбираться. Всё, где, что услышит, всё это на себе пытается проверить.
Отчасти тешит спасительная мысль. Раз ей нет дела, то чего спрашивать? Игра воображения, при игре нельзя оценить и осудить справедливо. Реальное становится нереальным.
Но ведь часто слышится голос, не конкретно чей-то, а просто голос. Не хриплый, не звонкий, в шуме тишины он знаковый. Слов не распознать. Интонация,- какая к чёрту интонация,- голос - предупреждение. А ты глух, всё, что накопил, всё оказалось бесполезным. Цинизм оседлал.
Со стороны легко укоризненно покачать головой, дескать, совсем запутался. Ждёшь, что кто-то начнёт призывать к благоразумию. А что, всё так просто. Нет, надо из головы выкинуть наносную дурь. Жизнь одна. Жизнь есть жизнь, она бесплатно досталась. Ничем при рождении не расплачивался. Но, говорят, что жизнь стоит безмерно много... Только почему-то никто ценник не вывешивает.
Ощущение, что находишься возле, скорее, рядом с другим человеком, а по сути, всех разделяют десятки, если не сотни километров, целая вечность. И что удивительно, в разное время суток и расстояния, и ощущения, и исходящее тепло, всё видится разным.
Ощущение: страшно-нестрашно, только по ночам бывает знаковым. Ночью как бы из другого мира смотришь. Вернёшься оттуда в целости и сохранности или разобранным, выпотрошенным не хуже цыплят, какие лежат на прилавке магазина,- это непонятно от кого зависит.
Ну, облегчённо вздохнёшь, когда находится причина, породившая сумятицу. Примешься перебирать крупицы истины. Перед правдой любой беззащитен.
Не особо в это верится. Ничего не стоит принимать всерьёз. Всё выборочно.
Всякое может прийти в голову по ночам. Веские доводы, убедительные слова. Они кажутся естественным. Никого не обижаешь, никого чем-то необычным не удивляешь.
Вот если бы представилась возможность убить себя и возродиться в новом качестве? Убийством многого не добьёшься. Так и возродишься уже не сам. Говорят, что смерть бывает смешной, объелся там, кирпич на голову упал или что-то в этом роде, но и такая смерть не смешна. Жизнь драгоценна в минуты ожидания.
Ожидания чего? Находит такая минута, жил бы и жил десяток лет, сотню лет так, как живёшь, как чувствуешь в эту минуту. Легко, бессмысленно, бесцельно. Не надо делать вид, не надо рассыпаться в бесполезных любезностях. Мало в жизни легкомыслия. Мало места уверенности. Много неверия.
Нет, притягательна жизнь, весома. Как бутылка шампанского. Манит попробовать. Открыл,- лезет пена, чуть постоит,- всё выдохлось. Перестаёт играть.
Жизнь тоже, чуть перестоит,- начинает закисать. Ход времени удлиняется, когда что-то делаешь. Лучше, вообще ничего не делать, ничего не видеть. Отдаться воле волн. Пускай несут.
Не раз делал попытки спрятаться за эту мысль. Руки заведены за спину, глаза полузакрыты, в ушах затычки из ваты. Отгородился от реальности.
Все женщины наделены инстинктом наседки. Жене, по всему, с тобой было несладко.
Ни опыта вести семейные дела, ни подсказок извне. Даже не мог разыгрывать великодушие, когда жена делала то, что она и без тебя проделала бы. Ты даже тогда не мог показать своё участие.
И при этом никакого угрызения совести. Не понимал, не чувствовал, всё по полочкам было разложено. Или так только казалось? Твоя вшивая основательность попахивала равнодушием, цинизмом равнодушия. Цинизм кривил губы неуловимой гримасой.
Вёл двойную игру. Сидела дурацкая гордость, которая останавливала замах руки, шаг у порога. «Не делай, не ходи. Добром это не кончится. Есть способность предвидеть. Это твоё, это не твоё…»
Забывал о себе. Отдавался призрачному видению завтрашнего дня, он будет не таким как сегодняшний, не говоря уже о вчерашнем дне.
Жизнь, как таковая, она - в стороне. О ней забываешь. Минуты бьются особым пульсом жизни. Серый сумрак растёкся, нет недобрых предчувствий, нет опасности. Ну и что, если изменчива жизнь?
А откуда тогда внутренний холод, откуда вдруг пронзившее глубокое одиночество? Откуда мысль, что будущего нет?
Будущее – секунда до того, как сделал шаг в неизвестность. Будущее – это способность удержаться на ногах, выстоять, не поддаться самообману.
Кто-то, находившийся внутри тела, постоянно включает фонарик, и тогда из пелены прошлого луч того фонарика выхватывает, освещая, дни, часы. Перед глазами предстают картины.
Ясно увиделось, как сидит он с Евгенией на её маленькой кухонке. Он пытается удержать её ладонь. Перебирает пальцы. Потом ушла она укладывать спать Сашку, перед этим прикрутила фитилёк лампы. Он слышал, как она рассказывала Сашке сказку про петушка. Подмывало уйти, вместо этого он выложил на столе спичками «Я тебя люблю!»  Евгения вернулась, прочитала написанное, смела спички в кучку, поворошила на голове волосы. Спросила: «И это всё?»
- Я же тебя люблю,- ответил ты. - Неужели этого мало?
Поступок оценивается минутой. То был чужой всегда и повсюду чужой, то вдруг сознание перевернулось. Всю ответственность за дальнейшее кто-то снимает.  Из памяти ушло какое-нибудь событие, но что-то должно напоминать, что-то упорной глухой болью мучит, что уже принадлежишь другой минуте. Другая минута предлагает другой выбор.
С первого взгляда она совсем не ущербна, она переполняет, жизнь кажется цельной. Делаешься совершенно спокойным.
Минута поглотила волнение прошлой минуты, полностью растворила страхи и сомнения. Ты - безмятежен.
В тот вечер Евгения впервые назвала «сладеньким». Будто Виктор не настоящее имя, будто имя – Виктор для неё стало ловушкой.
Как знать! Минута заставила трезво посмотреть в тень прошлого.
Тень. Всё затуманилось, стало блёклым, ускорилось скольжение, слова начали вязнуть непонятно в чем.
Теперь не вспомнить, ожидание заставило остаться или посыл уловил. Никакой тревоги на сердце не возникло. Тревога сохраняется, если капелька сомнения угнездится в уголочке.
Неожиданная мысль. От неё опешишь, отпрянешь, как змея назад, видя, как она готовится нанести удар. Ни перед кем не манерничал, а нервы напряжены. И раз, и два машинально повторишь прицепившееся слово.
«Только не надо исповедей. Только не надо слёз и уверений. И так доколотил себя кулаком в грудь, впадина образовалась. Хватит поправок в собственную жизнь. Каждая поправка – это разрушение мечты».
Не украл, никого не убил. Гонимый,- так это дурость и гонит. Палкой, кнутом, словом-проклятием.
Хватит сожалеть о своих поступках. Если нравится, упивайся жалостью к себе, но не презирай себя. Не считай себя лучше других. Примешься считать себя лучшим, никогда ничего сильно не захочется – ни денег, ни общения, ни женщин. Всё пресным станет.
 «Чего боюсь?  От судьбы не укрыться, не убежать, не спрятаться. Не надо себя обманывать. Всё плохо. Настолько плохо, что никакими словами это не выразить. Единственное, что было целостным, так понимание жены. А теперь капля за каплей вливается одиночество».
Жизнь – ложь, любовь – ложь. Кругом виноват! Ждал одно, вышло совсем другое. Ещё год назад Евгения в разговоре обмолвилась о скором конце. Сказала просто: «Врач мне год оставил».
Когтистая лапа у времени. Один ноготок скрючен, лапа напоминает птичью лапку. Нарушив все законы, из пространства постоянства, через стену, сквозь стекло, в крапинках и прожилках отполированы острые коготки. Они изогнуты, мягки подушечки лапы, волосики едва колеблются. Тянется, норовя достать, лапа времени. Время о чём-то спрашивает.
А что, собственно, должно произойти? Со мной ничего не случилось. Я живу свою жизнь. У меня своё время. Если что-то и было когда-то, так это с кем-то другим было.
Выходило, лучше ненавидеть себя, презирать, забыть всё, попытаться стряхнуть, произнести гневные слова, или что?
Жить! Усмехнулся. Жизнь формируется книгами. Перечитал их уйма. Только ни в одной нет ответа на тот же вопрос: «Жить или не жить?»
Как страдать, книги учат. Какими словами описывать своё состояние – опять же книги готовые фразы поставляют. О страдании, о любви, о человеческих страстях из книг набираешь опыт.
Рай и ад. Вот и получается, что жизнь – это всего лишь тяжёлый сон. Перед тем, как проснуться, перед уходом в вечность, возникает ощущение проворота колеса времени. Громыхают цепи, слышны крики, мелькают тени напоминания.
Или, или…
- Или что?..- переспросишь себя.


                68


Судьба не тянет, если занесла руку для удара,- ударит. А в ответ…
Прав тот, кто на долю секунды быстрее, у кого реакция молниеносна, кто первым ответит. Кто шагнуть в сторону сумеет. Кто, наконец, не зацикливается на прошлом, не погружается в пучину будущего. Понимает, что настоящее – чудище с такой пастью, что проглотит всё.
Чтобы успокоить себя, не обязательно посыпать голову пеплом, подставлять её сквознячку, или напиваться до непотребности. Самые простые вещи, самые дурацкие поступки, неуместные в другой обстановке принесут облегчение. Почувствовал зверский голод,- ешь. Тупо не сиди, отрешившись от всего, съехать с катушек можешь.
Делай что-то не из-за человеческой чёрствости, для самосохранения. Чтобы безмятежность затопила. Чтобы пришёл покой. Чтобы ни в одном кармане, ни кусочка прежнего затхлого, не осталось.
Всё катится вниз, в бездну. Не катишься – сползаешь по склону. Лавина стронулась с места. Зацепиться не за что. Безумие – мысли только о том, что ждёт впереди. Они гложут, они обкрадывают настоящее.
Настоящее фрагментарно, мелькает, как в окне мчащегося поезда проплывают картинки полустанков. Зацепиться не за что, времени не хватает. Растерянность ломает, в голове никаких мыслей.
Сначала думал, что врач сказал неправду. Неделю такая мысль грела. Теперь отрешился от этой мысли. Попал под власть мрака воображения.
Страшно было представить, что жены не будет. Как бы она уедет в другой город, в другую страну. Уедет не на совсем. Расстанутся на время, ненадолго.
Всегда можно будет к ней прийти. Отыскать в толпе. Подняться по лестнице на этаж, позвонить в дверь. А почему чувство обокраденности не исчезает?
Что-то выхватили из-под рук. Когда в последний момент что-то выхватывают из-под рук, рождается зло. Зло растерянности. Как же, отпихнули в сторону. Забрать назад своё, это желание не исчезает.
Странно, уже возникла ненависть к тому незнакомому городу, к той стране, к людям, которые населяют страну небытия. Ко всему,- к дорогам, домам. К вокзалу.
Причём вокзал? Вокзал первое и последнее, что видят люди, приезжая, или покидая город. Сутолока, крики, запахи расставания.
Хочется спросить… Уточнить, услышать утешительные слова… Зачем человек вечно спрашивает? Легче ему, если он всё и обо всём знать будет?
Открой энциклопедию, там всё обо всех написано. Кто, когда жил, как умирал. Всё было. Ложь, обман, слёзы, кровь. Безумцы жили и живут.
Ниоткуда приходит желание действовать. Надо заставить всех каяться. Плохо, так и другим должно быть так же.
Выдумана вечность, разные версии, это должно заполнить нишу. Какая она по размеру, как втиснуться в неё? Придётся лежать, вытянув ноги, или согнёт тебя в три погибели?
Вообще, почему всё?  Эти «почему» канат бесконечности привязывает. К чёрту бесконечность, упиваться мгновением нужно. Прелесть искать в секунде озарения. Миг, вспышка…
Нет, ни к чему хорошему не приведёт, если возьмёшься обобщать. Толку сыпать бессмысленными цитатами, демонстрируя своё превосходство. Всё - обман. Показная доброта, а на самом деле,- унижение.
Доброта! Слово произнесено с оттенком горечи.
А откуда тогда мысль, что ни в чём нельзя мельчить, играть? Если играть, так играть по-крупному. У всякого дела должен быть размах, а иначе нахлебаешься лжи, унижения. Чтобы чувствовать себя совершенно счастливым человеком, нельзя оправдываться.
Без оправданий томит.
Ходишь и ходишь в больницу. Лучше было бы, если б жена лежала дома. Чем лучше?
Гложет неопределённость, она охватывает всё сильнее. Читать книгу – бессмысленно, строчки не запоминаются. Принять пригоршню таблеток и заснуть? И это, вряд ли, удастся.
На миг почудилось, что со стены смотрят глаза Евгении. В давно знакомых глазах появилось непонятное оживление. Глаза что-то хотят сказать.
И тут пришло понимание, ясно понял, вернее, ощутил, что между ними пропасть. Не расстояние в два шага от дивана до стены, а настоящая пропасть.
Понимание минуту назад, отличалось от теперешнего понимания. Способ выражать мысли разным стал. По-разному каждый стал чувствовать. Отсюда проистекало бормотание невпопад.
Понимаешь друг друга, так сразу сознаёшь, что другими словами убеждать надо. Мысли, может, одни, но обобщение ничего нового не принесёт. Разговор – это возможность сотрясти воздух
Глубокий вздох, он трудно поддаётся истолкованию. И как горькое разочарование его трактовать можно, и вздохом сожаления он может быть. Он свидетельствует о бессердечии.
Вздох – объяснение. И хотел бы пространственно объясниться, но вбито жизнью, что никогда не следует отвечать на все вопросы сразу. Нужно тянуть время.
Вздох – это промежуток, когда хочется побыть ребёнком, хочется услышать сказку, чтобы кто-то был рядом.
- Зачем я тебе? - как-то сказала Евгения,- Ты молодой, беспечный. Никаких забот. А я женщина томительная, смолою прилипла.
- Может, мне такая и нужна.
В округлом лице Евгении, показалось, не дрогнула ни единая жилка. Она, как смотрела в сторону окна, так и осталась с повёрнутой головой. Подсказка должна была прийти извне. Потом перевела взгляд в потолок и с всегдашней правдивостью проговорила:
- Вить,- в неподдельном порыве потянулась, но как-то внезапно спохватилась, погладила по затылку. - Вить, ты же не ловчила… Ты… Другая тебе нужна… От меня вечная истома будет. Не выдержишь – сбежишь! Я злая, я упрямая. Я часто плачу, забившись головою в подушку. Ты этого не видишь.
- И что?
- Намучаешься ты со мной…
- И что?
- Что, что? Ничего! Потом не жалуйся.
Он слышал дыхание Евгении, он хотел, чтобы она продолжила разговор. Хотел слушать и слушать её голос. Нет, самому говорить не хотелось.
Разговаривать с Евгенией было легко, просто. Ещё легче и проще, так казалось, было молчать. Сидеть или лежать, закинув руки за голову. «Заниматься ничегонеделанием».
Перехватит дыхание: покажется, что эту женщину безумно любишь. Она – всё! Хочется и хочется смотреть на её плечи, на волосы, вслушиваться в обволакивающий голос. Голос куда-то влёк. Он звал. Виктор чувствовал, что позови, и он пойдёт несмотря ни на что. С лёгкостью пойдёт.
Ни о какой женской подлости или коварстве не думалось. Не думалось, что женщина по расчёту, с наивным бесстыдством, может обыграть придуманную сценку Она произносит монологи, разыгрывает страсть, и всё это, держа в голове дальнюю выгоду. 
Но ведь и находило безразличие. Тогда казалось чужой человек с ним рядом. Это только слова, что жена роднее матери. На слух повтори подряд «жена» десять раз – рой пчёл зажужжит в ушах. Ж-ж-ж-ена!
Евгения, кажется, его любила. Кажется! Это слово стало определяющим. Кажется, боготворила. Если минута не мила, то и происходящее в эту минуту не запомнится ничем хорошим.
Что-то оборвалось, наступила полная тишина. Про такую минуту сведущие люди говорят, что ангел пролетел.
Тишина, как тот «Чёрный квадрат» Малевича. Стоит вглядеться в него, как тут же представишь, что квадрат – игра. Игра художника со зрителями. Он, художник, ради насмешки нарисовал квадрат. Квадрат – замутнённое сознание. Богом себя представил.
В тишине звуков полно. Шелест ветра, далёкий взбрёх собаки, потрескивание протискивающихся звёздных лучей сквозь толщу атмосферы. Звуков полно. Но почему-то не звук ловишь ухом, а отзвук своим мыслям, ответное бормотание.
Виктору казалось, что Евгения умело разыгрывает сцену, чем-то укоряет. Вот-вот она готова швырнуть в лицо обвинение. Права на неё нет. Они - никто. Не расписаны. Между ними стояло её прошлое. Оно почему-то стало вдруг волновать.
Говоришь молча, говоришь. Кому? Отвечаешь на вопросы, заданные самому себе. Смысл слов не доходит. Злость или растерянность тупит восприятие. Обидно делается, что себя не понимаешь. Обидно, что другие влезть в твою шкуру не хотят. И речи нет о какой-то там благодарности.
Опять «какой-то там», опять неопределённость. Опять ссылка на прошлое, опять требуется пролистнуть страницы.
Никто не может помочь пережить минуту жажды обновления. Сам должен спастись или погибнуть.
Нет, но после всегда наступает нечто похожее на смирение. Минута сделки совести и потусторонних сил. Борение ангела с дьяволом.
Нужно вглядеться в тени. Позы напряжённые. То, что вначале пришло на ум, просто неправильно истолковало молчание.
Благодарность рождает пыл волнения. Потом благодарность испаряется, всё, что непрошено пришло, оно покажется лишним.
Принял одолжение, сделал одолжение. Поговорил, помолчал, дождался ласки, внимания… Вот равнодушие и перестало огорчать. Плевать. Интерес возникает, когда чуть-чуть человек неведом. Не притворяется, а загадка.
Вопрос какое-то время остаётся без ответа. Смысл слов не дошёл. Не поняв ни слова, уставишься, как баран на новые ворота. Молчание убедительно. Молчание служит укором. Из всего вычленилась одна фраза, одно слово, оно делает понятным смысл.
Опыт – всего лишь слова. Житейского опыта не хватит, чтобы понять причину одиночества. Прочувствовать само одиночество.
Минутой стыда зарабатывают чистую совесть. Выговориться, раскаяться, исповедоваться. Очиститься от прегрешений. Всё - без сожаления.
А кто сожаления убирает, кто дарует прощение? Будущее не беспредельно, прошлое,- прошлое вспоминается и связывает.
Стыд порождает безмерное одиночество и какую-то беспощадную ясность.
Евгения ни в чём не упрекала. Она не хотела обмана. Это он обманывался в своей слабости. Ждал знак.
Что было, то прошло. Сущность во всём ошибается. Хочется сладкого обмана. Кто прав, кто не прав – какое кому дело? Знай и не верь. Веские доводы придумать можно.
Один из таких доводов – уверение, что любить можно только одного человека. Любить, если тот человек находится постоянно рядом. В этом сила,- не замечать иного окружения, этим быть счастливым.
Любить и хотеть не всегда друг на друга накладываются. Бывает, ножницы образуются, бывает, всё шиворот-навыворот.
В одну минуту ясно можно представить, как выглядит жена. Но и такая минута может навалиться, перед глазами одна чернота, ничего разглядеть невозможно. Мрак.
Такая минута пригвождает к кресту, к кресту перекрестья дороги. Хочется собрать в узелок все тревожащие мысли, всю накопившуюся нечисть непонимания, завязать покрепче, чтоб ни одна пылинка не просыпалась, отнести в полночь на перекрестье, и сжечь.
Безо всяких оправданий. Из-за опасения быть несчастливым.
Шагом идёшь, бежишь, но мнишь при этом, что таким манером от судьбы спасаешься. На шажок, на пол шажка норовишь опередить событие. А событие всё равно настигает, судьба настигает.
Вот и выходит, ничего предпринимать не стоит. Коль неизбежность сильнее, коль загородиться от нее нельзя, коль помочь никто не в состоянии – надо покориться неизбежности. Она не тупик.
В любой неизбежности есть свои плюсы. Стоит присмотреться. Где-нибудь чуть в сторонке дверца в какую-нибудь особую комнату приоткрыта. Юркнуть в неё можно, захлопнуть дверь, прижаться спиной, отдышаться, вслушиваясь в происходящее за этой хлипкой преградой. Не идёт ли кто, не ищет ли?
А на кой кто-то кому-то нужен?  Хочешь сам сохраниться и ничего не потерять из того, что окружает? Так не бывает. «И – и» редко случаются, обычно «или – или». Выбор делать нужно.
Как бы сильно что ни захватило, кажется, отделаться ни от чего нельзя, повторение будет из раза в раз, такое в крови, но нужно пытаться избавиться от наваждения.
Жизнь загоняет в угол, можно лишиться опоры. Кто кого мучает: жизнь, или ты жизнь? Неужели всё стоит на обмане? Неужели ничего не возвращается? Неужели прожитое мгновение нигде не задерживается? Хочется обладать всем, что подставляется.
Бред сивой кобылы. Будто что-то поменяется.
Игра. Она безраздельно захватывала, она казалось неопасной, думалось, отмахнуться всегда можно. Увы, игра в переборы затягивает. Она лишила сил сопротивляться.
Чему сопротивляться, если со всех сторон давит? Что случится – то принять надо.
Стоишь в нерешительности. Обессилен, кажется, покорен. Всё безразлично. Губы буквально пересохли от жажды справедливости. Двух слов не связать в просьбу.
Замкнулся круг. А желание вырваться не пропало. Желание усилилось стать независимым.
Душа просит просветления, ей нужна определённость.
Виктор чувствовал себя виноватым за судьбу жены. Отвечал за неё, но…
За днём следует ночь. Кто-то рождён непреложно для безверия, кому-то вера даёт подпитку. Сомнение неминуемо заставят определиться. Неразумно, всё-таки, ощущение счастья. Оно обрекает на смирение.

                69

Тлеющая искорка несогласия ни с того ни с сего вспыхивала, обжигала душу. Душу, или то, что в народе душой зовётся. Несогласие завладевало. Оно превращалось в тиранию. Желание избавиться делалось невыносимым, оно переходило в острую боль. Рвало нутро, что-то ворочалось, что-то заполняло, увеличивалось в объёме. Сердцу не хватало пространства для сокращений, оно затихало, казалось, начинало биться с перебоями.
Чудные минуты страдания. Они неуправляемы. В них перетерпеть, переждать надо. И на себя в эти минуты посмотреть, как бы со стороны.
А помочь не в силах. А боль раздирает, становится на порядок сильнее.
Чуть отпустит, чуть пахнёт расслабляющим ветерком, как чувство маеты до нелепости смешным и жалким покажется. Ничтожеством в собственных глазах будешь выглядеть. Червяком. На что и способным, так стать частицей земли, пропустить сквозь себя землю. Но чтобы проделать такой ход, продвинуться вперёд, надо представить, куда и зачем идти.
Нет, страдальцем себя Виктор не чувствовал. Жить хотелось. Понимал, что надо оставить другим разбираться, кто он, кого представляет, для чего.
«Не можешь,- сдайся. Жизнь и не таких ломала через колено. Потерпи. Всё проходит. Хорошее, плохое, радость, горе».
Сущность, знающая, что нечего противопоставить внешним воздействиям, забирает власть над всеми думами. Власть - странная. Что бы ни делал, что бы ни предпринимал, приходится оглядываться через плечо, пытаться сверить свой шаг с тем, что было минуту назад. А вдруг, всё выглядит не так?
Минут, когда он оставался наедине с собой, он не опасался. Появлялись уверенность и покой. Слабая надежда на то, что он наконец-то додумает мысль о влечении двух друг к другу, прорастала из непроизнесённых слов уверения в вечной любви. А если за сладкими словами – ложь, расставание, конец?
В эти минуты он избегал ненужных разговоров. Пытался укрыться в спасительном сумраке ничегоневидения. Без отчаяния, без дешёвой сентиментальности.
Не о словах лжи разговор вёл, не о том, кто кого больше любит, кто кому больше задолжал. Выходило, что все должники. Разговор-откровение ничего хорошего не сулит. В таком разговоре проиграет тот, кто победителем себя почувствует. Победа расхолаживает, а побеждённый собирается, и наносит ответный удар. Расчётливо, уверенно, зло. В наиболее уязвимое место.
Любому, в конце концов, покой нужен. Ради покоя, душевного и физического отдохновения, на многое можно согласиться, попытаться урвать от жизни всё, что можно.
Часто жизнь проходит не на виду, часто кажется, что люди только и ждут оплошки. Чтобы позлословить.
А вот Евгения не такая. Мнительностью не страдает. Слезливостью – тем более. Её замечания всегда впопад.
Так было в прошлом. А теперь? Лежишь лицом к потолку, идёшь по улице,- окружающее отделено и отчуждено. Ждёшь подвох. Что-то должно произойти…
Это – «произойти»,- угнездившийся страх. Он заставляет всматриваться в томительную пустоту внутри себя.
Накатывает раздражение, словом разряжаешь себя. Но попытка избавиться от накопившейся внутри неудовлетворённости не приводит к пониманию.
 Как в таком случае жить? Дом перестал быть домом, стал местом проживания. Нет в нём пристанища для сердца.
Что, стал себе смертельным врагом? Хотел таким быть, таким и стал. Гордостью переполнился. Гордыня твой враг. Не гордыня, а горе – враг. Горем упиваешься, захлебываешься. Вот оно из смертельного врага и перешло в стан тихого сопереживания.
На дешёвых чувствах стал играть. Только всё не убедительно. Раскаяние недолговечно. Понимаешь, что всё можно в свою пользу обратить. Всё!
Ага, попался на попытке создать что-то неповторимое. Ослеп от игры воображения. Захотел стать судьёй, в оценщики перейти. Сам раньше любого оценщика презирал.
Бессилен совладать со своими чувствами. А осталось ли хоть одно чувство? Откуда тогда опустошение? Откуда ощущение, что осталось жить от силы два дня.
Всё идёт шиворот-навыворот. Всё стало слишком поздно. Ты виноват во всём!
Надо повернуть время вспять, чтобы следующий отрезок жизни прожить по-другому, обрести спокойствие. Спокойствие спокойствию рознь. Не можешь понять, чем минуту назад был взволнован, вот и рвёшь волосы на голове. Всё неспроста. Пережди, спустя минуту, мысли совсем другие будут.
Заливает кисель. Тягучее, липкое обволакивает. Голос слышится, но он настолько далёк, что похож на возню ветра в кустах.
Секунды ползут бесконечно медленно. Настолько медленно, что панический страх успевает наползти и раствориться в окружающем пространстве, исчезнуть, не оставив след.
А какой след должен остаться? Какой след горе оставляет? Кажется, вслух ни одного слова произнести не в состоянии. Кровь то отхлынет, то прильёт к голове, в ушах непрерывный шум. Тело – сдутый мешок. Никак не сообразить. Нервы напряглись, знать ничего не знаешь, только бы выгадать время.
А зачем время? Толку от времени никакого. Оно ничего не прибавляет. Оно отнимает, отнимает.
Что тут особенного? Все через это проходят.
Что может дать возврат в прошлое? Что из возврата выйдет? Чужую голову к себе не приставишь, из памяти ничего не выбросишь. Даже если чем-то поступиться, этого будет мало.
Сам себе задавал вопросы Виктор, сам пытался ответить на них. Даже без особого волнения. Гладко и легко формулировались слова, а внутри, глубоко внутри, всё крутилось, всё выло.
Пёс, который внутри, вечно голоден. Что ни подсунь, схватит на лету. Чем его накормить? Крошками обещаний, кусочками раскаяний…
Предельно сосредоточен, ничего упустить не хочется, перед глазами много чего плывёт. Минутная скованность делает взгляд бессмысленным, меняет выражение лица.
Кажется, что сделал всё не так, как надо. Не так жил, не тем воздухом дышал, не с теми людьми общался. Дурак! Надо просто выговориться. Выговорившись, превратишься в бессловесную хладнокровную статую.
Раз за разом произнесённое слово, раз за разом повторенный ритуал всё сделает привычкой. Повторы не так болезненны. Надо дать волю воображению.
Такова сущность! Ни от чего нельзя отрешиться. Никогда не сделаешь так, как поступила когда-то Евгения: ушла от мужа, бросив квартиру. Ушла, держа мальчика правой рукой, с чемоданом в левой руке. Отказалась от алиментов. Поступок? А ради чего она это проделала? Неужели, из-за того, что вновь полюбила? Полюбила от несчастья. Гордая!
Несчастных в жизни куда больше, чем кажется. Ты тоже умножил число несчастных.
Нельзя раскладывать поступки на глупые и умные. Глупые поступки обычно самые искренние. Но глупый поступок может принести бесконечное унынье. Наслаждение пропадёт. Кому, какое дело до наслаждения?
Кивнёшь, охотно соглашаясь, что надо делать сумасбродные, необузданные поступки, только они воскресят от мстительной замкнутости, только они обиды на весь белый свет уменьшат. Они спасут от взрыва отчаяния.
Чем веселее пир, тем горше похмелье.

                70

Стоило настроить себя на поход в больницу, как включался автопилот. Без разницы, через старый мост шёл, через подвесной мост - ноги сами несли. Все выбоинки, все неровности на асфальте обходил, не глядя. Не любовался округой, не засматривался на наличники старых домов, не старался интуитивно потоптаться на месте, прежде чем следы чёрной кошки перешагнуть. Кукиш, правда, в кармане сам собой складывался.
Таким было вчера: небо, земля, дома, прошлое. Будущего только не удавалось разглядеть. Вчера - угнетало, сегодня - смотрится как сквозь толщу вод.
Никак не уловить общий смысл жизни. Хочется частично понять, и в то же время быть отъединённым. Не враждебностью, а опаской расплескать свою сущность.
Хотя ничего существенного сущность, которую так оберегаешь, не представляет. И острота чувства, тревожившего сейчас, завтра едва ли припомнится. Завтра мимо будут мелькать другие люди.
А будет ли завтра? Может, завтра раздавит своею тяжестью? Может, завтра заставит валяться у кого-то в ногах? Может, завтра, соединившись с прошлым, такое облако беспросвета создаст, что его пелена чередой неповторимых мгновений утопит в том самом прошлом? Завесой мглы накроет.
Что-то вспомнилось про зов предков. Тот зов издалека приходит. Вскинешься,- ничего не слышно.
И тут же включится чутьё, оно в разы выше разума. Чутьё указывает, что всё напридуманное не стоит ломаного гроша. Смешно слышать про понимание других. Чего требовать этого самого понимания от кого-то, если сам великий путаник. Люби всех, все полюбят тебя. На таком оселке оттачивается жизненная позиция.
От Евгении Виктор, пожалуй, узнал, что в жизни есть что-то святое, несоизмеримое с корыстолюбием, эгоизмом. Появился зачаток будущего. О нём говорить было необязательно.
Конечно, хорошо бы закрыть глаза и перестать на какое-то время реагировать на всё. С закрытыми глазами, во тьме, боль, страх, мрачные мысли, мелочные переживания должны отцепляться. Должны, но не обязаны.
А почему же в темноте стал бояться сам себя намного сильнее? И всякая ерунда цепляется. В темноте почему-то не удавалось расслабиться. Всё время ждал, ждал. Когда долго ждёшь, оно и случается. Не полной мерой, но…
А не всё ли равно, из полного ведра окатят водой или всего ковшик грязи выльют – всё одно отмываться придётся. Нет, страх какую-то пользу приносит.
Страх заставляет уставиться на что-то, да в то же окно, и до посинения в глазах пялишься в пространство. Пялишься, как вдруг почувствуешь, что давно разговор ведёшь. С тем, что за стеклом находится, с тем, что в стекле отражается. Бездушное собеседником стало, вещь заговорила. И доверие ко всему приходит, и делаешься совершенно неуверенным в своей правоте.
Думается молчаливо и терпеливо. И с таким молчанием жена с тобой жила. Помнила молчание, переживала его.
Что бы кто ни говорил, но Евгении рядом хватало. Никогда о гареме возле себя не мечтал. Когда две-три женщины принимались обсуждать своё, скучно было до смерти их слушать. Устраивала женщина, которая от самой себя во всём отказывалась. Она во всём ладная да безупречная была. Была…
Евгения и была такая: раз могла убояться, раз слёзы выплакать, раз простить, раз через силу улыбнуться. Не было у неё притворства.
Недовольство жизнью в придумку соскальзывает. Придумки чёрт-те что нагородить могут. Всё в ход идёт.
Всё об одном и том же. Толчешь воду в ступе. Полное отсутствие воображения. О чём бы ни думал, всё на себя переводишь. Это тоже эгоиста прерогатива. Начинаешь с себя и заканчиваешь собой.
Раскаяние хорошая штука, но оно разъедает душу. Каяться нужно в спокойной обстановке, а не тогда, когда жареный петух клюнул. Ну и пусть, исклёван призрачный мир, но он всё же - мир.
- Я терпеливый,- пробормотал тихонько Виктор.
Фальшь в этой фразе была. Виктор чувствовал фальшь в себе. Но другой жизни нет. Пока нет. Можно было убежать от теперешнего, ну, хотя бы, когда связался с Ольгой – не убежал. Тогда и Евгения была здоровая. Евгения всегда говорила, что она никого возле себя не держит. Двери держит открытыми. Тогда не ушёл. Понимал, что без Евгении пропадёт.
Странно всё. Человек живёт с тобой, ты думаешь о нём, переживаешь вместе с ним, заботишься. Готов ради него на всё. Существует только ты и он. Никого кроме вас нет. Потом наступает охлаждение – половина мыслей о нём пропадает, он отдаляется.
Хитро задуманные интриги возникают, ходы и выходы против того человека копаются. Правда прошлого кажется неправдоподобной. Потом человек отдаляется.
Все взятые когда-то обязательство по отношению к нему теряют силу. Чужими стали. Может, и были чужими? Как разобраться в смутных и тревожных впечатлениях?
Раздирают чувства. То были настолько близкими, что слились ощущения, то разнесло по сторонам. Нет ничего общего. Непохожесть во всём. Презрение и ненависть, мысли об отмщении...
- Ты любил?
- Какое кому дело.
- Ты продолжаешь любить?
- А в чём разница?
Хочется отмахнуться выражением: «Определённо сказать не могу, а бросаться словами не в моём характере…»
С многозначительным видом повторил: «Определённо сказать не могу…»
Опьянение от слов должно производить действие, чтобы победа над чужим «я» впереди обозначилась. Не раствориться, а остаться с холодным сердцем. Вырастить то, что пробило когда-то ростки. Без разницы, днём ли, ночью. Возродить без отчаяния, без надрыва, без излишнего слюнтяйства.
Но почему тогда это чувство,- будто находишься на обочине? И это устраивает. Создать ничего не мог, но и отпустить, вернее, выпустить из рук, ничего не хочется. Не хочется или не в состоянии? Странная ситуация.
Напустил загадочность, так, на всякий случай готовь разные ответы, чтобы врасплох не застали. Но на любые вопросы кто-то. когда-то отвечал. Они не столь уж таинственны. Они на поверхности. Нужно в собственных глазах оправдать своё желание уцелеть.
Нечего героя-мученика из себя строить. Никакой не герой – самый обыкновенный обыватель, который хотел спокойной жизни. Не вышло! Не получилось. Судьба достала. Вот и приходится прикрываться отговорками, ничего не значащими фразами. Паутину плести.
Веничек надо приготовить, если когда-никогда разгребать придётся.
Где бы ни был, неотрывно преследуют глаза Евгении. Внимательные, перебегающие по лицу. Отмечается в них доля презрения. Презрения за непонимание, что чем жить с такой болью, лучше не жить.
В потоке спрессованного времени внезапно образовался пустой, ничем не заполненный, прогал. Всё то же, и всё странным образом перевернулось. Только что был везде, и вдруг понимаешь, что тебя нигде нет. Ничто не связывает с прошлым. Не за что уцепиться в прошлом. Нет и не было веры. Она нарушилась.
Бесцельно бродил по улицам города, боясь вернуться в дом, где звонок телефона мог прервать страшный сон жизни. Даже не звонок, а крик, спросонья, до пробуждения.
Кто-то взывает о помощи. То есть, видишь человека, видишь, его широко открытые глаза, развёрзнутый рот, понимаешь, что он хочет до тебя докричаться, но нет сил даже пошевелить пальцем.
И удивление: почему всё из раза в раз, почему сон нескончаем, повторяется навязчиво, один и тот же, из сериала, из заколдованного круга?
Всё ужасно. Ощущение – одинёшенек, как перст, на всём белом свете. А участия жаждешь. Какого? От кого?
Нужна самая малость, почувствовать отклик, чтобы на душе стало легче. Вот и остаётся вперить глаза в потолок, в чёрный ночной прямоугольник окна, и начать отлистывать страницы пережитого. Остаётся только ждать. Снова отлистывать, снова ждать… До каких пор?
С тех пор как улетучилось чувство защищённости, не хочется мечтать. Это раньше витал в облаках подобно воздушному змею, поддёргивали бечёвку изредка, чтобы воздушный поток мог поймать, и легко было жить.
Сверху всё видно было, далеко видно. Тогда не казалось, что один на целом свете. Конец бечевы крепко чужая рука держала. Чужая не чужая, но того человека, который был рядом. Рука Евгении держала. Она не давала унывать.
Что изменилось? Место для разбега то же, возможность взлететь есть. Желание пропало? Уверенности лишился? Глаз родных нет, которые радовались бы малюсеньким удачам? Что? Комплексом вины нагрузили? Что за беспокойство?
Уподобься муравьям. У них желание никогда не пропадает. Как бы ни был разворошён муравейник, муравьи по приказу, подчиняясь инстинкту, заново принимаются складывать из хвоинок свой дом. Они не ждут. Есть настроение, нет настроения, наполовину сократилась их численность, на треть, близкая родня погибла,- не видно, чтобы они переживали. У них нет причин горевать.
Тот, кто горюет,- тот время транжирит, отгораживаясь поверхностным чувством потери.
Чувство потери… А почему тогда и злорадство посещает: мне плохо, и все должны это состояние улавливать.
Почему беда делает незащищённым? Может, снаружи это и незаметно, но копни глубже, обнажённый нерв оголится. Нерв не следует показывать каждому встречному и поперечному, демонстрировать слабое место. Будешь часто выставляться со своим больным нутром, незаметно в разряд нытиков перекочуешь. Пропадёт особенность.
Виктор глубоко вдохнул – такое чувство возникло, будто вынырнул из кипящей зыби омута. Повёл глазами по сторонам. Всё стало на своё место.
Забыть ничего нельзя. Кому-то, наверное, возможно, хотя и кажется нереальным. Забыть для того, чтобы начать всё заново, чтобы утихла боль.
Чтобы напоминание осталось, а болеть перестало. Ну и пусть это будет выглядеть в глазах кого-то предательством. Чёрствым покажешься, это равнодушием попахивать будет. Ничего, за оригинала сочтут,- ничего не утратив из прошлого, никого не предав, можно перевоплотиться в индивида. Глядя на которого, зевать потянет.
Впечатлителен. Под другим углом зрения смотришь на жизнь. Слишком впечатлительный человек никогда сразу не согласится с навешиваемым ярлыком. Ему жалости хочется.
Не хватало, чтобы сам себе прочитал лекцию как себя вести в той или иной обстановке. С примерами, ссылками. Ещё перебери с пристрастием старые фотографии, может, в череде напластований выберешь что-то главное. А всё остальное можно свалить в отсек пустоты. Это спасёт.
Сентиментален, романтичен и невыносим. Не двадцать лет. За плечами прожитая жизнь. Встряхнись, посмейся над своими бреднями. Не знаешь, для чего жил? Никто не знает этого. Тот, кто каким-то боком к ответу прислонился, нисколько не счастливее, он ещё больше усложняет эту самую жизнь.
Успокойся.
А что собственно такое сверхъестественное происходит? Рождение ребёнка, уход человека,- разве это не доказывает непрерывность? Разве это что-то особенное, разве это не повторение запрограммированности? Конец всему даёт начало всего.
В голове сумбур. Заснуть бы и проспать много-много часов подряд, проснуться бы, когда теперешнее забудется.
Заснуть! Перенестись бы на осеннюю парковую аллею, оказаться на скамеечке. Шорох. Паутина летает. Никлое солнце пятнает лицо. Люди туда, сюда ходят. Ловишь обрывки фраз. Люди встречаются, деланная весёлость, охи, ахи. Никто не скрывает свои эмоции. Воздух в парке полон ожидания.
А ты к ожиданиям других приобщиться не в состоянии. Нет возможности слиться. Всё твоё проходит сквозь.
Осенью взгляд свободно не проходит, всё его цепляет. И пурпурно-жёлтый, необычной окраски лист клёна, и липкая, росой утра промытая зелень сирени. И невесть откуда пахнёт сладковатым дымком. Печь кто-то затопил.
Мельтешение рассеивает тревогу. Слабое облачко, зыбь готовой сбыться угрозы уплывает. Между тобой и опять же тобой возникает желание. Желание – это спасение. Желание – надежда.

                71

Иногда подпирает, многое хочется сказать, а слова не идут с языка. Будто внутреннее изумление их держит. Оно заставляет сжаться в комочек, стать незаметным, таким образом избежать опасности. Это неосознанное желание улиты скорлупой прикрыться, это попытка раствориться в окружающем, это боязнь ожидания будущего.
Отсюда и сердцебиение, и учащённое дыхание. Как бы веру теряешь.
- Ни о чём не жалеешь?
- А о чём жалеть?
- О том, что жизнь не получилась, что многое не сделал.
- Сколько это - многое?
- Не иронизируй! Прекрасно понимаешь, о чём речь.
- Я не просидел на скамеечке, зевая от скуки.
- Конечно, ты тянул лямку. Один из многих. Особая особь в стаде. Старался не замечать никого, вот и другие не замечали.
- И что?
- Ничего. Жил двойной жизнью.
Кому какое дело, как жил? Ну, сижу как китайский болванчик на диване, скрестив ноги, застыл в оцепенении. Где, с кем? Сижу, вроде бы размышляю ни о чём, и в то же время перебираю всё. И то, от чего хотел бы избавиться, что мешает заснуть, и то, что хотел бы засунуть далеко-далеко, чтобы добраться до него было нельзя.
Мысли крутятся об одном, вот бы внезапно оказаться далеко-далеко, на необитаемом острове, потерявшим память. Чтобы с нуля всё начать.
А зачем так далеко забираться? Дурдом,- чем не необитаемый остров? Угодишь туда. вот и станет близкое далёким…
- Далёким, – пробормотал Виктор, усмехнулся. - Смотря от чего далеко? От чего-то – далеко, к чему-то – близко. Стакан наполовину пуст, стакан наполовину полон. Не добавляй свои глупости в кучу других…
Бывают минуты, стоит в них поддаться настроению, как перехватит дыхание, обуяет страх. И выражение лица начнёт меняться ежесекундно. И комок застрянет в горле. Прежде чем выдавишь слово, тот комок нужно проглотить.
Пришла боль. Боль злит. Кому охота раз за разом испытывать боль? Потом отпустит, становишься чертовски спокойным – будь, что будет. В голове крутится: раз ничего изменить нельзя, не опускаться же до примитивного, шило на мыло менять, то… То, конь в пальто! Не автомат, не заведёшь ключом. Прихоть не кусок сахара, сразу не разжуёшь.
Почему происходящее в последнюю минуту по своей значимости перевешивает все остальное? Всё запоминается как самое полное, как самое насыщенное. Будь то взгляд, слово, дуновение невесть откуда прорвавшегося ветерка. Запах! Запах никогда со счетов сбрасывать нельзя.
Не ты, а минута настаивает, она заставляет верить. Хочется продлить мгновения, пускай, для этого пришлось бы какой-то особый трюк проделать. Чёрт с ним! Лишь бы не толочь воду в ступе. И не почувствуешь никакого бесстыдства в повторе.
О каком бесстыдстве речь, о каком повторе? Ничего с собой не можешь поделать, так какого чёрта изгородь городить? Разберись в себе. Судьба куда-то подталкивает. Вот и расставь руки шире, пытайся схватить. Вокруг много чего летает.
Гляди, не промахнись. Судьба не опившийся крови комар, она жужжаньем не предупредит, куда впиться намерена. У неё нет определённых часов приёма или прейскуранта для оплаты тех или иных услуг. Судьба не благодетель, она не жертвует собой ради чьего-то благополучия.
Она намного сильнее, раз позволяет так думать. Как же, позволяет! Позволила прожить жизнь не любя,- так что, в ножки ей за это кланяться?
 Прожил ровненько, без больших потрясений. Думал, что и дальше так будет. Индюк думал, да в суп попал. Только вот судьба начала говорить серьёзно. Оказывается, не готов к такому разговору. Это вот и странно.
Готов, не готов. Странная постановка вопроса. Не слон. Это тот помнит свои невзгоды, что кто-то сказал. А тебе надо помнить радости, которых было куча.
Нечего ходить с постной физиономией. Постная физиономия, даже если скорбь через край, морщь внутри вызывает. Нельзя напоказ выставлять переживания.
Трус, трус, трус. Прирождённый трус. Только трус, подобно не раз битой собаки, поджимается, стараясь сделаться как можно незаметнее. Ни голосом, ни взглядом, ни малейшим движением не хочет выдать своего отношения, показать своё неучастие.
Куда деваться, прислушиваешься к тому, что происходит вокруг. Ждёшь знак, ждёшь, что кто-то намёком объяснит то, что понять сам не в состоянии.
Надежда пропадает, надежда возрождается.
Наверное, опустился слишком глубоко в своих переживаниях. Бочку, если её опустить на глубину в километр, расплющит как консервную банку. Вот и непотребство сдавило, опустило на километровую глубину. Набил карманы камнями сомнений, неуверенностью, дурацкими выводами, не заметил, как проскочил благодатный слой, в котором существовал бы комфортно. Всплыть, стать одним из, таким же, как все,- не получается. В этом было бы спасение.
Тяжело, невыносимо тяжело ждать. Тяжело делать вид, что ничего особенного не происходит. Тяжело уговаривать себя, что жизнь не кончается, что должен вести себя благоразумно, и жить, жить.
 Усталость и опустошение пройдут. Жизнь не мелодрама. И сам не слепое орудие в руках. Не могут, не имеют права сделать маленьким затёртым винтиком в огромном механизме, состоящем из миллиардов более значимых деталей.
Сознание как бы прояснилось. Половина придумок тебя не касается. Мир ничего не потеряет, если отвернёшься. Твою нишу никто не займёт, как и нишу Евгении, как и нишу другого, совсем непохожего на тебя человека.
Кровь пульсирует, кровь переносит отголоски чужих мнений. Событийность оценивается по-другому.
Уподобься змеи, которая раз в год сбрасывает кожу. Сбросила и забыла.
Щёлкнул выключателем – загорелся свет. Резкая смена. Переход от тьмы к свету на долю секунды опрокидывает в небытие. Нигде никого нет. Нигде. В минуту «нигде» вершится суд. Выносится приговор. И начинает тащиться шлейф осуждения.
Если бы полностью растворился в Евгении, если бы она прибрала бы к своим рукам, то не сидел бы озадаченным на диване, не смотрел бы с тоской в прямоугольник окна, не качал бы головой отрицательно вслед мыслям.
А так много приходится вспоминать, и  много тут же забывать.
Нет, несколько роковых ошибок сделал. Главная ошибка – это растворение в другом человеке. Признаться, в этом -  страшно. Ты – это наполовину она. Сто благодарностей и низкий поклон. А вот до конца ты не понял Евгению. Не понял. Не захотел понять.
Но если и раз, и два, и три раза такие мысли в голову приходят, если посчитал, что в своё время запутался, ошибся, опомниться не представлялось возможным, то жизнь, которую вёл, стоит разыграться воображению, неумолимо подтолкнёт к концу.
Неужели минута что-то может значить? Что-то изменить?
В сущности, ничего! В одну минуту думал так, сейчас, поддавшись настроению, готов поступить по-другому. Всё поддаётся объяснению.
Нельзя ревновать к теперешнему, нельзя упиваться прошлым, нельзя бояться будущего. Стой и смотри в упор, не можешь стоять - сиди. Молчи. Что-то, да и откроется. Искушение поманит.
Как же, поманит! Броситься вниз головой с крыши поманит. Чтобы враз покончить с маетой. Искушение замучает, не откупишься.
Пленником своих мыслей быть нельзя. Нужно раз и навсегда избавиться от прицепившейся надсады. Бессилие вызывает смутное воспоминание и тоску. Неужели всё в прошлом?
Сколь ни старайся, сам себя не похоронишь раньше времени.
Странно всё устроено: перед глазами сплошная пелена, витаешь где-то, время должно пройти, прежде чем что-то откроется.  Да и как откроется – контуры неясные, тягучие отблески. Потом очертания окна. Хорошо, если пульт телевизора где-то рядом лежит, нажал кнопку – словно бы из болотной трясины выбрался. Внезапный испуг пробуждения, светящийся экран, заставит сознание переключиться, прийти в себя.
Потом мысль, что нужно варить бульон в больницу. Потом начинаешь замечать, как светлеет ночь, делает резче тени на стене.
А разве может глубокой осенью светлеть ночь? Солнце подобно редкому гостю на небе, звёзды сквозь облака не видны, луна, уподобляясь чёрному коту, бесшумно бродит за порогом. Её не видно, но она есть. Темнота гнетёт.
Вот в этой темноте и годы начинаешь чувствовать. Тут не до того, чтобы потешаться над собой, и желание потешаться над другими пропадает совсем. Плакать хочется, а слёз нет. Сентиментален и труслив в своём ожидании. Если в душе пустота, чего ждать?
Темнота сама по себе не таит угрозы, темнота, наоборот, защищает от взгляда на самого себя, она умеет хранить тайну. И как бы там ни было, темнота несёт обман утешения.
И вместе с тем в темноте теряешь мужество, способность привыкнуть к разочарованиям. Днём понятно, днём можно прислониться взглядом ли, плечом, рукой прикоснуться к тому, что окружает, а ночью? Темнота как огромная подушка, колоти её кулаками,- она лишь сделается ещё податливее, ещё мягче, ещё притягательнее.
Темнота знает все рецепты счастья, она переживала и перевидала всё.
Переход из темноты к свету подобен ожогу. Вспышка резкой боли, надсадная боль, переходящая в ноющую и свербящую… И что?
Поменялись ощущения. То очень чего-то хотелось, все силы прикладывал, готов был вывернуть себя, но в последнюю секунду - всё полетело в тартарары.
И чем больше мысленно пытался удержать жену на этом свете, тем тяжелее, казалось, ей было подступаться к последней грани. Надо было отпустить, но не получалось.
Взгляд жены никогда не был тяжёлым. Вопрос в глазах читался, Евгения извинялась, что так получилось, нехорошо вышло. Не сумела додать то, что могла бы. Не получилось вместе дойти до края.
Глядеть ей прямо в глаза было страшно. Виктор зримо ощущал, как менялся в лице, как из глуби подкатывали слёзы. Себя ли жалел, её ли, жалел ли, как самый распоследний эгоист утрату спокойствия. В этом было что-то звериное, оно короткой судорогой передёргивало плечи. И ни одним словом нельзя было себя выдать. Ни одним. Нельзя было делать вид, что непримиримая сила перегородила дальнейший ход жизни. Смертный узел захлестнул.
Возникало необоримое желание вцепиться в горло тому, кто так несправедливо распоряжается человеческими жизнями. Жить бы и жить, нет, срок непрошено укоротился.
Ну, как тут узнать, чья правда. Сегодня ты под низом, завтра… Про завтра лучше не думать.

                72
       
        Укороченные дни у ноября. Тягостно было Настроение - подавленное. За день не успевал вылепить сколь-нибудь надёжный порог, за которым бы, стоило закрыть дверь, как наступило бы облегчение. Ничего не забывалось.
        Шёл по улице и казалось, что люди, качают укоризненно головой, смотрят в спину, осуждающе шепчут. Доходило до того, что, вернувшись домой, он первым делом снимал куртку, встряхивал, и рассматривал, не остался ли на материи след чьего-то взгляда.
Чужой взгляд – это отметина чужой жизни, которая пронеслась мимо. Она как чужая тьма, как чёрная кошка в тёмной комнате. В тёмную комнату сколько ни заглядывай, ничего для себя нового не разглядишь. Но ведь и чужой взгляд – мостик, перекинутый от незнакомого человека. Шаткий он, правда, но и по нему можно перейти бездну. Шаткость самому определить нужно.
Вчерашний день сменяется сегодняшним. Вчерашний день кажется более удачливым. Его пережил. Если что и случится, так в сегодняшнем дне. Начало сегодняшнего утра осудит завтрашний день.
Ну, да, живя, балансируешь на грани света и тьмы. Свет сменяет тьма. Горькое разбавляется патокой лести. Это открывает минуты, когда видится вся приторность мечтаний, и лицемерие едва-едва скрывает чувственность. Смехотворными кажутся попытки воевать с беспощадной жизнью. Жизнь колет, заставляет деревенеть сердце.   
Вместо того, чтобы отдельно рассматривать всё, Виктор принимался обобщать. Заводил себя беспричинной ревностью, тупел от несправедливости.
Возникала странная неловкость, взгляд останавливался на чём-то одном, становился невидящим, и трудно было сообразить, что в следующий момент могло произойти.
Кто кого дурачил? Не в этом дело…
Он сам себя дурачил. Дурачил, когда сидел у постели больной жены. Тянуло уйти, невыносимо было смотреть, начинал злиться. А выйдя из здания больницы, чувствовал себя виноватым. И ничего с этим поделать не мог. Ничегошеньки! Отмалчивался.
Его не упрекали. Жена готова была ко всему. Это не укладывалось в голове. Как? Почему? Выходило, что лучшее средство от всех бед – быть готовым ко всему.
Бесила собственная сентиментальность, какая-то слезливость и укоренившийся страх перемен. И дурацкая покорность, находящаяся внутри, вторая сущность, она бессильна, но именно она краем глаза замечала мелькнувшую тень-указку, она в очередной раз в слова попыталась всё перевести.
Не надо никаких перемен. Они заставят барахтаться в волнах воспоминаний. Воспоминания губят душу. Воспоминания - реальный спасительный барьер, но он не защитит от потока перемен. Они – иллюзия.
Множество мыслей разом проносятся в голове. Сил хватает озвучить десятую, может, сотую часть из них. Всё остальное – ветер, всё проносится мимо. Мимо. Одного слова достаточно, чтобы результат стал виден.
С того часа, как началась погоня за ускользавшей нитью жизни, началось открытие мира. Изменился взгляд. Мир стал проглядываться на просвет. Снизу, сверху.
Возникло ощущение, что стремительно проваливался вниз, настолько стремительно, что сердце начинало биться на уровне рта, губы кривились и сами собой дёргались. Глаза давила темень.
       Приходили в голову мысли, что хорошо бы напиться до потери памяти, чтобы жизнь стала жизнью, чтобы ей настоящая цена установилась. Чтобы появилась возможность выплакаться, пускай, пьяными слезами, но это были бы слёзы облегчения. Кто бы предоставил возможность выкорчевать из памяти всё, что свербело и натягивало нервы до предела, кажется, в ножки поклонился бы этой возможности.
Жизнь уходит не тогда, когда спишь. Жизнь уходит в минуты сомнений, в минуты выяснения отношений, в минуты разочарования.
Ну, и толку от, казалось бы, упоений жизнью? Никто помочь не в состоянии.
Любовь зацепила краем, упоение ею не произошло. Это самостоятельное чувство превратил в придаток, приложение к чему-то.
Выходит, ничего святого не осталось? Высмеивается и оплёвывается всё. Глумятся над самым интимно-сокровенным. Никаких тайн не существует. Всё выставляется на всеобщее обозрение.
Кто кого опередит. Нет такого уголка, где не пошарила бы чья-то рука, куда бы не заглянул глаз. И не для собственного удовлетворения любопытства, а на потребу другим.
И всё - правда. Укажут час, день, место. Вот и выходит, что правда в неправдоподобии.
Кем Евгения была? Женой – загнём палец, домработницей – ещё один палец, утешительницей, другом-подругой. Слушательницей бредней. Всё так, всё так.
Пальцев не хватит на руках и на ногах. Всем она была, всем. Но главное, она была тихой гаванью, заводью, лагуной, где удобно было наслаждаться жизнью.
Что, неправда? Она это понимала. Молчала. Твой обман закреплялся её самообманом. И ты старался оправдаться в собственных глазах, и она в какой-то момент поборола желание уйти от тебя. Желание уйти было чисто физическим.
А разве смерть не претворение такого желания? Конечно, она не вовремя, конечно, без предупреждения, без выделенного времени для приготовления она пришла. Неожиданно. Трагедия. Но когда бесконечно долго тянется болезнь, и всё - яма, тогда любой исход сочтётся за благо. И нечего ломать комедию – в душе давно готов к перемене.
Самое непостижимое, когда двое, находясь рядом, бывшие настолько близкими, что повода усомниться в лицемерии не возникало, начинают разговаривать на разных языках. Об одном и том же, но каждый для себя.
Только что человек был рядом, чувствовал его тепло, мог прикоснуться, стоило протянуть руку, и вдруг… Почему-то всё происходит вдруг. Тот человек отдалился. Нет его. Слышится голос, но невозможно уследить за интонацией, невозможно уловить оттенок произносимых слов.
Исчезла опора. Но вокруг ничего не поменялось. Опора – это то, за что мог уцепиться, что служило поддержкой. Опора – это от чего делается шаг.
Исчезает опора – возникает отчаяние. Путаница заводит в непролазные дебри случайных открытий.
На короткое время всё меняется. Может появиться новая женщина, можешь написать очередную повесть, куда-то съездишь, наберёшь карман впечатлений. В короткий промежуток поймёшь, что не существует никаких прав.
Живя, ни на что не имеешь права, тем более, на другого человека. Что-то уходит, на его место появляется новое, оно в свою очередь вытесняется ещё чем-то, потом возникнет что-то совсем из ряда необычного. Оно поманит. Бесконечные «почему» выстроят ряд перед закрытой дверью.
Что там за дверью? Кто откроет дверь? Как там встретят? Нет возможности представить. Никогда!
Страшное слово «никогда»!
Слово – оно и есть слово. Ничем не страшнее других, если за ним не стоит действие. Не можешь представить, это не произведёт обвал череды событий.
Ожидание порождает сомнение, оно не то чтобы разъедает нутро, но грузит плечи. Отголоски страха появляются: не успеешь, не дойдёшь, твоё место займёт кто-то другой.
Эти отголоски, не случилось, но могло произойти, подтачивают душу. Вместе со всеми, но вместе с тем, один, где-то на обочине. Тогда и забывается, что рядом кто-то есть. Тогда занят одним, как бы свою целостность сохранить.
         Вот и начинаешь сторониться людей из-за опаски, что они прочитают по глазам внутреннюю сумятицу.
        Зачем?
Становится больно, настолько больно, что в глазах потемнеет. В такую минуту безразлично, кто, о чём думает, как выглядишь. Не в силах произнести ни слова.         
…Солнце редко из-за облаков выглядывает. Как-то к стеклу лицо прижал,- на небе не одно, а целых два солнца, правда, мутные, в дымке из тучи выплыли. Два! Знак? Раздвоение сознания? Некоторое время пялился на небо молча. Может, это неожиданное отчуждение, которое надо было пересилить.
А потом небо стало медленно менять краски, уходить в вышину. Будто кто-то снимал крышку с кастрюли. Из-под крышки вырывался пар, клубы белёсого дыма поползли вверх, утягивая за собой серый предрассветный час непонятных ощущений. Потом поднялась серебристо-розовая заря.
        Если уж солнце раздваивается, то, что про мысли говорить, про сознание вообще лучше помолчать. Те мысли, которые одолевали голову, в общем-то, непривычные мысли, их, кажется, распутать до конца не представлялось возможным. Вот и оставалось только вздохнуть.
       Глядя тогда на небо, Виктор внезапно почувствовал, как на минуту зашлось сердце. В груди стало холодно. И это ощущение холода показалось знаковым.
       Почему-то перестало хватать воздуха. Торопливо, со всхлипом втянул в себя ставшую вдруг похожей на кисель струю. И раз и два мучительно ловил воздух. Даже показалось, что закричал в отчаянии. Даже вроде бы очнулся. Может, то короткий сон сморил?

        Говорят, есть такая болезнь, человек может заснуть где угодно. На ходу, стоя, сидя. Разговаривая. Ещё не хватало подцепить такое несчастье.
 Это короткое мгновение настолько вымотало, что оторвать руки от подоконника не мог. Так и стоял, прижавшись лбом к холодившему стеклу.
Явь, сон слились воедино. Нет, ощущения конца не было, Виктор попытался убедить себя, что это всего лишь признак усталости, недосыпания, это пройдёт, вот выпишут Евгению из больницы, вот тогда он отоспится.
Он. Кто он? Подумал о себе, как о совершенно чужом человеке. С каких это пор сам себе стал казаться чужим? Наблюдал со стороны за собой, и ощущение появилось, с каким на соседа больного смотрел: у него болит рука, но не у меня, он чихает-кашляет, но не я, я никогда так болеть не буду. И вообще, такое ощущение, кажется, что жил не в Боровске, а будто переехал в другую страну, населённую совершенно чужими людьми. Непонятный язык, и смутные воспоминания – кой чёрт сюда занёс? Что здесь делаешь? Разве твоё место среди этих людей?
Всё враз поменялось. Кто-то взял бы за грудки да встряхнул хорошенько. Бывает ведь, долго-долго живешь с человеком, много лет, притерпелся, пригляделся, как бы и незачем иметь о нём другое представления – он устраивает, никаких вопросов. Влезть в его душу, поинтересоваться, чем он живёт – без надобности. Всё хорошо, и просвет сохраняется, поле для манёвра.
И вот случай, мало ли что, случай вдруг сведёт ближе. И тут обнаружится десяток, сотня штрихов, характеризующих того человека, как совершенно другую личность. Другая жизнь откроется.
Другим прикосновение запомнится. Успокаивающий жест почему-то скуёт, касание вызовет панический ужас. Выворот жизни заимеет другой смысл.
Ждёшь ответ, и боишься услышать. Кто-то за язык тянет, кто-то хочет подсказать нужные тебе одному слова.
Ненормальный – да! Давно должен уяснить, что чужие беды мало кого волнуют. Поэтому и надо быть не как все. И не надо пылать праведным негодованием из-за того, что тебя не понимают.
Чтобы понять человека, во-первых, он должен быть открытым для погляда, как витрина магазина. Заходи спереди, рассматривай сбоку, можешь пальчиком прикоснуться, бирку изучить. Но не всякий, как витрина, иной как застёгнутый на все пуговицы сюртук. Вот и думай, с какого бока подойти: то ли хвалить, то ли вести разговоры по душам, то ли втолковывать, что все на него надеются. Он должен оправдать, чтобы ни случилось, возложенные на него надежды. В общем, всякий обязан! Обязан соответствовать. Кому, чему?
А «честность», вложенная в Виктора, не позволяла ему дурачить других. Не дело ведь, дурачить других, когда сам ходишь в дураках.
В эти дни, когда вечность сантиметр за сантиметром надвигала на Евгению завесу пелены, должен был проявиться какой-то знак бессмертия. «Хороший человек и Богу нужен».
Как-то, кто-то должен предупредить. Ангелы-вестники, во всяком случае, не должны молчать. Нечего мечтать о возвышенном, нет никакого бессмертия. Есть страх. Есть непонимание. Есть сомнения в необходимости жить, когда точка опоры стала шаткой.
Дня два назад, при взгляде через стекло на улицу, показалось, что между стенами домов, за покосившимся забором соседского огорода, в закутке возле бани покоились ночные тени. И там, и там, и там души грешников готовы были учинить спрос. Грешна душа, кого, как не таких страдальцев, остро переживших минуту потери почвы под ногами, и не призвать к ответу?
Не важно при этом, отчаиваешься или раскаиваешься, готов или не готов.
Тогда снова сам собой возник вопрос: «Собственно, во имя чего жил, к чему стремился? Покайся в своих грехах. Сейчас стало модно ходить в церковь»
В первый момент вопрос показался настолько очевидно-глупым, что захотелось засмеяться. Не жил бы, так и вопросов никто не задавал бы. Живу, значит, спрос нужен.
Живу, потому что родили, потому что надо жить, потому что ничего другого люди не придумали. Потому что, начни отвечать на простой вопрос, сразу уткнёшься в стену. Всё окажется правдой и неправдой одновременно. Вот и умолчать нужно до поры до времени. Наступит время настоящего спроса, тогда и слова нужные придут.
Про грех чего откровенничать. Все грехи, они, как бы и не грехи, они от неумения жить, распоряжаться собой ведь полностью не дадено. Осознанное надувательство других – это грех. Грех – делать вид, соглашаться, что веришь лживым басням. Только что придуманная ложь, ты об этом знаешь, ложь, которая сходит за правду,- это грех. Грех, когда не веришь в Бога, а, тем не менее, пытаешься рассуждать о нём. Ни у кого от лжи язык не отсох!
Думая так, Виктор качнул головой, с холодной задумчивостью уставился в угол.
Он грешит не из-за мести, не для того, чтобы злом ответить на зло, его грех – это попытка самоутвердиться не общепринятым способом, и он не виноват в том, что его не научили, не показали, как поступать правильно.
Может быть, грехов уменьшилось, если бы появилась возможность каждому побыть одному, подумать, перебрать прожитое.
Начни объяснять, - запутаешься. Да и никто слушать не будет. Ничьё это дело – слушать бред другого. Так что, тянуть до бесконечности нить раздумий – бессмысленно. Звонкое слово своими шлепками, подобно всплёскам вёсел об воду, смысл правды не ищет. Обман всегда в звуке.
Нет собственных мыслей – надо радоваться. И нечего жевать жвачку на сто раз до тебя жеваного мышления.
Всё так и не так. Если по-настоящему привязан к кому-то, если служишь тому человеку, мужчина – женщине, женщина – мужчине, то и виляй по песье хвостом. Радуйся, что нашёл себя.
Женщина хочет, чтобы ты растворился в ней. Она пытается найти себя в тебе. Люди друг в друге ищут себя, ищут везде, ищут недостающую крупинку, которая делает человека понятным.
Тебе нужен был свой дом. Не родительский, не временный барак с не разобранными чемоданами в углу, где не хотелось наводить порядок. Барак не сегодня–завтра можно и бросить.  Дом, ощущение своего угла, которое подарил любимый человек, ради этого можно было расшибиться в лепёшку.
Бред, конечно, жить во имя кого-то или чего-то. А как же тогда с планами на будущее? Их все строят. Никто не любит неожиданности. Все хотят иметь всё сразу.
Глупо пускаться в объяснения. Объясняя - начинаешь оправдываться, сразу ставишь себя в положение зависимого человека. Этим допускаешь соперника на свою территорию, что очень и очень опасно. Пространство для маневра сужается.
Конечно, чем сотрясать впустую воздух, лучше смириться с судьбой.
Почему возникает такая минута, в которую, не можешь начистоту выговориться, без условий и оговорок? Начни перебирать воспоминания, они оказываются запихнуты вместе с вещами по чемоданам и шкафам, а то и просто кучей свалены на полу. Глядя на не разобранную кучу, поневоле охватит беспричинная грусть. Будешь ждать, когда из воспоминаний поползут картины прошлого, которые должны прояснить эту самую грусть.
Грусть всегда безмятежна, безболезненна. Она как беззвучный отлив моря. Оголяет, открывает взору огромные пространства дна: чего там только нет! Пройдёт время, и, по нарастающему шуму, поймёшь, что начался прилив. Прилив чередуется с отливом. Всё как в жизни.
Неожиданность редко хорошим заканчивается. Чего-то всегда лишаешься. Привычка – это постоянство. Среди множества страхов самым страшным оказывается тот, который обрушивается неожиданно.
А страх ли он? Страх всегда приходит потом. Страх вторичен.
Постоянство хорошо в чём,- чтобы в стену можно было самому забить гвоздь, чтобы можно было выслушать дельный совет. Выполнить поручения, осуществить желания. Любить.
Сходить в магазин, вынести мусор,- это делает жизнь исполненной смысла. Жизнь должна быть наполнена счастьем. И при этом никаких мыслей, что ты никому не нужен. Счастье - иллюзия или оно подлинное? А если прозрение перевернёт всё шиворот навыворот, если всё в одночасье рухнет? Если впереди самый трудный час?
Нет, никому до конца не позволено узнать глубину человека. Слишком души загадочны. Хоть и близки миры, хоть и проникаешь вглубь находящегося рядом человека, но остаётся странная невычерпанность непостижимости. Потому что только человеку свойственно безнадёжное отчаяние.
Находясь вдали, вроде бы, знаешь, что сказать, и слова есть, и чувства переполняют. Всё волнует. Всё полно значения. А рядом человек часто бывает недооцененным. И недоступен он, и далёк.
Вот и начинаешь думать, столько живых воспоминаний, светлых чувств проносится перед глазами, а причину тревоги понять не получается. Это вот и странно.  Вот и защемит нутро. Прошлое не нужно. Оно уходит безвозвратно.

                73

Вопросы, вопросы… Может, они из-за того, что пронзает страх перед будущим? Одни ропщут, другие показывают безразличие, но в любом случае что-то скрывается.
Может, перед тем как задать вопрос поднимается внутри тоска по юношеским грёзам, по тому, что могло бы быть, но не случилось в силу разных причин? А заданный вопрос, порой без ответа, как выпущенный переизбыток воздуха из шара, спасёт от разрыва.
Понятно, никогда не избавиться от прошлого.
Хочется видеть окружающую действительность такой, какой мог обрисовать бы её словами. Понятную, без вычурностей, без неожиданностей, без несуразности. Действительность,- её перебрать, прощупать труда не составит.
В голове рой мыслей. Удивительно, сколько можно передумать, в общем-то, ни о чём, за одну секунду. И если это ночная секунда. Секунды дневные и ночные отличаются протяжённостью, насыщенностью, способностью отделять.
Ночь ведь представляется как бездонная яма, как смерть. Рассуждать в темноте о смерти бессмысленно, в черноте хочется разглядеть проблеск света. Вот и становится понятно, почему так радостны утренние минуты пробуждения.
Это здорово, когда всё видишь, всё понимаешь, всё слышишь. Слышишь не те глухие ночные шорохи, которые пугают. Нечто непостижимое должно отойти на задний план.
Взгляд Виктора часто цеплялся к объявлениям на стенах домов, разного рода вывескам, указателям. Он без усмешки не мог читать рекламу, зовущую получить совсем бесплатно ключ счастья.
Читая, чувствовал, как внутри приходит в движение счётчик, он начинал подавать сигналы, эти сигналы, сквозь помехи, пробивали себе дорогу.
Сигналы становились дорожными указателями. «На Рязань. На Кутоган. На Салехард». На, на, на! Идёшь по дороге, и будто затыкаешь глотку подачкой ненасытному монстру. С каждым метром это «на» делается отвратительнее. 
Что-то угрожающее надвигалось. Становилось нечем дышать. Невозмутимо тянулись минуты, бесконечно долго. Вот и хотелось, чтобы кто-то рядом был, просто находился рядом, ни о чём не спрашивая.
Если человек сам по себе ничего не значит, то важны отношения, с кем он водит дружбу, на кого равняется. Это как бы внешние признаки, а внутри… Ручей и тот, сколь его ни перегораживай, пробьёт себе новое русло. Случится, лужица скопится, и из неё струйка потечёт вспять… Но ведь потечёт.
Никого нет рядом, вот и возникает чувство, что никого и не будет никогда.
Становишься в это время более независимым или более незащищённым – это вопрос. То, что делается больно – это, без сомнения.
Не передать состояние ужасной несправедливости.
Лишился чего-то, тогда и приходит понимание ушедшего, что было дорого. Тогда и мерка счастья становится более справедливой.
Дано, не дано. Воздух цену заимеет, когда его перестаёт хватать. Вот и начнёшь судорожно царапать горло.
Глоток, дуновение, всхлип. О свете молишь в темноте. Все бесцельные желания пропадут. Бесцельное желание лишь тоску породить может, отчаяние.
Неудачник. Жил в суете. Согласишься скорее погибнуть, чем взять дополнительные лишения. Для тебя крах, отклониться в сторону от когда-то выделенной колеи.
Нет мужества. Только страх перед последним откровением. Что первое, что вообще – откровение, всё рождает ещё больший страх, выходящий из первоминутного страха. Боязно остаться одному на несколько минут перед угрызениями совести.
Угрызения совестью?! Их не рассмотришь в зеркале. Сколько бы ни всматривался. Холодное любопытство, сжатые губы, усмешка кривит уголок глаза. Усмехнулся ты, усмехнулось отражение.
Вздрогнул. Мелькнула тень. Минута никогда не повторяется. Она угасает, как никнет искра в шаящем костре.
Секунду длится угасшее непонимание, оно ни о чём не говорит. Полумрак. Чувство, будто предложили прыгнуть со скалы. Внизу острые камни. Острые, тупые,- свались на них, костей не соберёшь. И понять ничего не поймёшь.
Почва уходит из-под ног. Дурацкое определение. Не менее дурацким является сравнение воздуха с ватой. Дураки только свои ощущения сравнивают.
- Тяжело? - вдох-выдох вопроса колыхнул воздух.
- Не тяжело.
Возразить некому. Пусто. Только в мутном желтоватом свете блеснул глаз.
 Зачем знать то, что совсем не обязательно знать? Зачем надеяться, когда нет ни малейшей причины поворота к лучшему? Что такое - надеяться?
- Всё-то скажи, всё-то разжуй... Мало ли что может быть. Больше чем положено знать, узнать нельзя.
- Почему никто не говорит правду? Ничего не придумывая, не приукрашая…
- Не поймут. Не каждый захочет слушать. Ни к чему. Правда – сотрясение воздуха. Воздух, тряси не тряси, плотнее не станет. Ничего из него не высыплется.
- Врёшь! Испробовать всё надо. Даже если это бесцельно…
- Это о чём?
Что-то подступило к горлу. Дыхание сделалось шумным. Прислониться к кому-то хочется.
Утешает всегда пустяк. Пустяк, пустяк. Странное состояние. Думая о разных вещах, забивая голову повседневными делами, все мысли оказываются устремлёнными к концу начала. К чёрно-белой маске холодного любопытства. К безжизненному лицу.
Захочешь, так найдёшь доказательства. И тогда всё покажется бесполезным. Значение происходящего уменьшится. Нечего ковыряться в отношениях. Жалкий эгоизм, как тлеющую искру в золе, нечего раздувать.
Остатки оскорблённой гордости поднимут наверх муть. Последние зачатки веры исчезнут. Сделать ничего нельзя. Бойся воспоминаний, бойся, бойся. Какими бы они ни были, они напрягают. Оказывается, ты ничего не понял. Остался чужим, озабоченным своими ощущениями. Весь в прошлом.
Жил себе тихо-спокойно, дорогу никому не перебегал, ничего особого не требовал. Укоротил свой нос, не совал, куда ни попадя… Почему так получилось?
Несёт куда-то. Какая-то невесомая нереальность. Близится час, напрягает время. Смутное нетерпение. Оно начало безнадёжного начала. Безнадёжного потому, что уже ничего нельзя будет вернуть. Ничего нельзя будет исправить.
Мучает совесть. А толку? Сбит нелепым желанием покоя. Но и страх, и мысль о несостоятельности жизни, мысль о невозможности так жить, как живёшь – это ведь реальность.
Нет, представления расходятся с тем, чем живут окружающие. Из-за этого и чувство, что не в своей тарелке находишься. Что, все дураки, один такой умный?
Люди, наоборот, убеждены, раз ты их жизнь считаешь никчемной, то ставишь себя выше всех. Что, позволили быть смелым?
Сама по себе смелость - ерунда. Смелость, когда доказываешь свою особенность – чушь. Ну, пройдёшь по перилам моста над пропастью, прыгнешь с парашютом с самолёта, выскажись по поводу президента,- и что? Чего такой смелостью добьёшься? Смелость тогда смелость, когда результат есть.
Когда в угол загонят, только тогда и поймёшь многое.
Не от смелости в последний момент заяц кидается на лису,- от безысходности.
Во сне и дураки не боятся.
Было непереносимо чувствовать себя одиноким. Одиночество было настолько странным, что все попытки преодолеть его или забыть, забыться, (как можно забыть своё ощущение), ни к чему не приводили. Поселялось нетерпение.
«Как же я люблю, когда всё просто,- подумал Виктор. - Всё можно разложить по полочкам, заранее рассчитать, приготовиться… Встал, поел, подмёл двор. Посмотрел по телевизору новости. Можно и не смотреть. Новости никого не касаются».
А вот если бы сказали: «Виктор, твоя жена будет жить, но для этого необходимо поделиться с ней ногой, почками или какой другой частью тела?»
Фраза потрясла, бомба взорвалась. Мгновение,- выбор делать нужно. Тут не отведёшь глаза в сторону, не отмолчишься. Язык откусил, язык настолько распух, что не ворочается во рту?
Любое слово, произнесённое вслух после такого вопроса, неизбежно потянет за собой вереницу слов-оправданий. Просто так не отмахнёшься. Вопрос поставлен прямо.
Жена, без сомнения, ради спасения тебя пошла бы на всё. Ничего не пожалела бы.
- Почему молчишь?
Виктор почувствовал, как напряжённо дёрнулись губы.
Наступила пора бессмысленного отупения, пора вращения патефонной пластинки, когда мелодия кончилась, а звуки всё ещё висят в воздухе. Пальцы, подрагивая, пытаются ухватить самообман присутствия чего-то важного. Минуту назад, казалось, всё позволяло вырваться безразлично куда.
Придёт же в голову! Скотская пауза дикой тоски наступила. Разве может мужчина пожертвовать чем-то? Мужская философия самца-победителя не позволит.
Почему люди говорят не то, что хотят сказать? Иллюзия избавления в этом от несчастья? Задумался! Судьба подстерегла. Как бы ни насмехался над собой, а даже перед таким вопросом стал беззащитным. Плохо одному, плохо двоим.
Что, попросить прощение? Даже если ничего не натворил, даже если в мыслях ничего предосудительного нет? Попросить,- язык не переломится.
Просить – самое последнее дело. Никогда!
«Никогда не говори никогда!»
«Никогда» создаёт атмосферу, не накачать воздухом, а живительное тепло впрыснуть в душу.
Показалось, что стены пришли в движение, будто шторки большого-большого экрана раздвинулись, загадочное время, до того висевшее паутиной, растворилось в манящей голубизне далёкого-далёкого края. И по всей шири дороги, правильно, он, Виктор, оказался стоящим на дороге, которая точкой заканчивалась в голубизне, ползла сумеречная тень.
Он как бы слышал свой голос, он как бы шёл в другую жизнь, но, определённо, никогда не подтвердил бы, что это был он. Голос был его и не его. Слова – да, отродясь, он такими словами не пользовался. Слова казались живыми, они толкались подобно овцам в отаре, смещались, грудились, были окрашены пёстрым
И что странно, находясь на той дороге, он не знал, как распорядиться своей жизнью. Разве можно жить не живя? Куда отнести слово «слишком»? Слишком долго, слишком уверенно. Слишком понадеялся.
Получается, не нашёл своё настоящее место в жизни. По логике вещей со всеми должны быть хорошие отношения, всё, что делал, выбирал и делал сам, по своему желанию.
Не бывает, чтобы всё как по маслу шло. Некоторым везёт, они выбирать могут, пускай, из небольшого круга. Но и это всё равно это не настоящий выбор. За те крохи, которые выбрал, которые получил от жизни, платить, дорогую цену, приходится. Что получил, и то, что хотел бы получить, редко, когда одним и тем же бывает.
- Не увиливай от ответа.
- Таков принцип жизни!
- Принцип, принцип. Какой прок от этих принципов? Сплошное расстройство.
- Значит, собой не хочешь делиться…
Чопорная настороженность растаяла без следа. Зримо ощутил, как глаза распахнула ненависть, ответная ненависть, такая ненависть, которую раньше никогда не ощущал.
Эта была не та ненависть, в которую можно себя заставить поверить.
Он как бы услыхал со стороны свой голос. Фразы произносились отрывисто. При этом недовольно передёрнул плечами. Вопросительно, будто в воздухе должен был пропечататься ответ, обвёл взглядом противоположную стену.
Не видишь дальше своего носа. Суетишься по мелочам. Ничего менять не хочется. Только бы поговорить. Мечтатель. Ночной философ. Умник. Выделываешься. На словах готов пожертвовать всем. Почему, без особого пыла?
Нелеп. Нелепость свойственна мелким людишкам. Величие – мыльный пузырь. Равнодушно принимаешь действительность. Игрочишка.
- Можно подумать, что мелочи никого не волнуют?
- Волнуют! Припомни, сколько всего пережито, сколько всего было. И ничего этого больше не будет. Никогда не будет.
Всё было не то. Он мог делать вид, что ничего не поменялось, он не опустил руки, он надеется прожить остаток жизни достойно… Но всё было уже не то.
Взгляд на жизнь поменялся. На следующий день всё выглядит иначе, чем было накануне. В сутках двадцать четыре часа, но интервалы между часами стали разной протяжённости, они тянулись бесконечно.
Потешная жизнь. Слёзы подступают. От случайного значащего совпадения рождается приязнь. Или неприязнь. Или мелькнувшая первой мысль начинает тянуть за собой вереницу рассуждений. Где-то среди множества слов скрыта загадка, сумей найти ответ,- вот и откроется правда.
Открыться может такое, чему не рад будешь. Ещё неизвестно, какое настроение принесёт открытие. Вот-вот. Настроение - вода реки. Берёт своё начало река из мрака болота, -  чёрная вода у неё. Коричневая вода – берега, наверняка, глинистые. Светлая вода – дно песчаное, каменистое. А у любого человека начало одно. Для него приключение – это неизвестное начало.
- Для живу?
- Чтобы, в конце концов, умереть, проиграть жизнь.
- Значит, сначала должен понять суть вопроса.
- Зачем тогда спрашивать? Учись проигрывать, учись сносить удары, будь добродушен. Меньше задавай вопросов. Не токуй, как тетерев. О душе озаботься. Везёт тем, кто сам везёт. Без этого нельзя.
Скучно молча дожидаться роковой минуты. Смотреть и ничего не видеть, прикасаться и не ощущать ответного тока тепла.
Приятно находиться среди тех людей, которые подходят друг другу, с ними ведь и расстаёшься легко. Ничего домыслить не нужно. Любую ситуацию ничего не стоит наизнанку вывернуть.
Молчишь. Одинаково безразлично, разговаривать или молчать.
Угрожающе заскрипела тормозами машина, по тротуару прошли двое, громко разговаривают. Для двоих никто не существует.
Чувство дурака.
Как-то надо подготовиться, но как? Требуется полное спокойствие, чуточку безразличия, но оно не должно бросаться в глаза. Безразличие, но не разочарование.
Всё в куче: страх, надежда, раскаяния. И во всём неискренность. И доля презрения, потому что презрение рождается завистью. Кто-то, не строя иллюзий, держится за жизнь крепко, и щиплет потихоньку кусочки от пирога под названием счастье.
Слова, которые хотел произнести, никогда не скажу. Когда разделяет время, люди не вместе. Сказать, в общем-то, нечего.
Всё случайно, всё возникает случайно. Зарождается и умирает. Момент начала перемены ускользает из сознания, и момент зарождения скуки. Момент вообще сам по себе не кричащ. Из двоих всегда кому-то становится скучно. Смерть заставляет всё вспомнить, всё осознать.
Всё-таки лучше смотреть в лицо человека и чувствовать тёплую волну нежности. Думать при этом, какие черты, какие качества, какие особенности характера делают этого человека приятным. Почему тогда другого человека хочется в упор не видеть?
Одного судьба подставила, другого – отторгла. Один кричит, что всего добился сам, честным трудом, хотя труд его и состоял в том, что он успешно женился, заимел нужные связи, огрёб наследство. А что в этом плохого? Сумел он, сумей и ты! По-честному, по не честному! Какая разница!
По-честному невозможно жить. Кто-то всё равно будет стараться переложить вину, займётся передёргиванием всего в свою пользу.
Виктору показалось, что он разговаривает вслух. Тихо, медленно. Ему трудно было отказаться от прошлых своих убеждений, потому что надеялся, что кто-то начнёт переубеждать. 
Приедет Сашка, его приезд разрушит атмосферу одиночества. Тогда и переубеждать никого не потребуется. Когда переубеждают, то не сам отказываешься.
Срывают маску добросовестного, невозмутимого человека, у которого внутри всё человеческое давно-давно вытравлено. Разве что в глазах, и то если присмотреться, слабый интерес к жизни ещё совсем не угас, может, благоговение сохранилось.
Трепет благоговения - это ответ на причинённые когда-то обиды, за осознание своей вины. Осознание вины всегда всплывает наверх, когда всё слишком поздно. Оно растекается тонкой плёнкой по поверхности чувств, купоря выход добра.
Причина приятия одного и неприятия другого человека, в общем-то, абсолютно ясна, ясна и должна быть несколько обидной. Но обида не складывается, если ты дорожишь дружбой, если нуждаешься в том человеке, если понимаешь, что для перемены нужен всего лишь один шажок. И предстоит его сделать. Чтобы отнять или получить искомое.
Под ложечкой тревожно замерло, будто чёртово колесо подняло к самым небесам, дёрнулось, кабинка качнулась. Кого благодарить, кого осуждать, у кого просить помощи? Остатки уверенности тают.
Считал себя умным мужиком, так почему теперь не достаёт ума, чтобы остатки уверенности не пропали? Широта взгляда губила и губит сейчас. Много препятствий. Каких препятствий, нет никаких препятствий. Просто не так понимал жизнь.
Не стели загодя соломку, не в том месте падать придётся.
Один в собственном замкнутом мирке, круг, очерченный некой границей, радиус этого круга, измеряется расстоянием до входной двери. Всё зыбко. То хочется остаться одному, то одиночество начинает давить.
Ни о чём не думается, нет отчаяния,- одна сплошная тупость. Всё серо, всё мертво. И в то же время, кто-то находится рядом. Он молчит, и ты молча сидишь рядом.
 Кто он или она? Вера в чудо? Перед верой в чудо всё должно отступить. Кто или что? О чём говорить, если возле тень? И тени нет. Сам сидишь рядом с собой. Это сидит твоё понимание, вы с ним слишком много испытали, чтобы стараться переводить чувства в слова утешения.
Виктор чувствовал себя отяжелевшим и громоздким, никакая сила, так, по крайней мере, казалось, не сдвинула бы его с места. Жизнь разбита, жизнь не наладить. От такого чувства кому можно съехать с катушек.
Тревогу можно списать на недосыпание. Но ни один человек в мире не умер от недосыпания, так, по крайней мере, об этом писали.
Никак не удавалось утешиться мечтами, особенно, когда был один. Думалось о многом.
Иногда прошибало обидой. Тогда казалось, что он был нужен только для постели и для облегчения быта. Перед тем как погрузиться в сон, наступала минута проявления важного, о существовании которого он подозревал, но то тихое счастье неведения никак не открывалось. Требовался шажок вниз, в тишину, в омут. Для исчезновения.
Правда, она из тёмных загашников вытаскивает на просмотр такие обрывки из прошлого, казалось бы, напрочь забытые. Ничего не значащие в отстоящем далеко, они по-иному выглядели теперь.
Нет, начни раскладывать, слово за слово, бог знает, до чего дойдёшь.
Слова, с ума сводивший взгляд, интонация, смысл – всё почему-то делается непонятным, совершенно неважным. Может и всплыть обнажённый смысл всего, что говорилось раньше, что отмечалось походя. Становится понятным, что заставляло поступать так, а не иначе. Неведомый кто-то тащил за воротник или подталкивал взашей. Сопротивляться не было возможности. Неведомый тот становился наказывающим.
Тот неведомый повторял: «Только без сцен, только бога ради, без сцен!»
Непостижимо. Всё в целости и сохранности: ноги, руки. Могу ходить, говорить. В состоянии радоваться. Многое помню.
Знаю ответ на любой вопрос, даже, если не знаю, то могу высказать несуразицу. Несуразица - всё равно ответ. Могу помочь, могу довериться человеку, могу его игнорировать.

                74

Евгения как-то пошутила, что её одни Татьяны теперь окружают. На соседней койке – Татьяна-беленькая, через койку лежит Татьяна-чёрненькая. Одна -  Татьяна Николаевна, другая – Татьяна Владимировна. Одну Татьяну выписывают, на освободившуюся койку, скорее всего положат новую Татьяну.
- Это хорошо или плохо? – спросил Виктор.
- Кто его знает! В больнице сущность человека сразу открывается. Здесь дорожишь жизнью и временем. Здесь не задают себе глупые вопросы. Глаз здесь подмечает прежде недоступное.
Тон Евгении порадовал Виктора. Значит, не всё так плохо. Ему даже показалось, что жена незаметно подмигнула,- дескать, мы ещё поборемся.
- Подмечают, помогают,- проворчала лежавшая на кровати у стены, закутавшаяся в одеяло чуть ли не до глаз, не старая женщина. - Вон, у тебя мужик здоровый да ухоженный, не отвалятся руки: приходил бы, да и ухаживал. В больнице все одинаковые, все больные. Теперь, за так, медсёстры шага не шагнут, карман халата вечно у них оттопырен, подачку ждут...
- Не все такие… Тебе, что, приятно будет, если чужой мужик среди нас, полуголых баб, ходить станет? Мы пока не безрукие. Чем можем – друг другу поможем. Не все крохоборы,- откликнулась беленькая Татьяна. - Тебя вчера прихватило, мало возле тебя побегали? Так что, молчи.
- Они деньги получают. Смотри-ка, забегались! Каждый день уносят вперёд ногами…
- Кать, не порти настроение! Ну, не пришёл твой. Ну, думаешь, что запил. Вот лежи тихонько и думай об этом. Куда он денется, придёт,- подала голос чёрненькая Татьяна.
- Хоть бы опился, когда этой своей проклятой водкой,- буркнула жёстким, высокомерно-каменным голосом, недовольная Катерина. - Один раз отплакала бы и всё, половина забот с плеч долой. Надоело за мужиком, как за маленьким ходить. Приготовь, постирай, подай, убери… Думала в больнице высплюсь…Куда там! Голова болит, как бы дом не спалил. Понаведёт забулдыг, последнее пропьют, нето растащат. Вот и болей! Нет, нам, бабам, болеть никак нельзя.
Слушая краем уха разговор, Виктор, не всё понимал до конца. Понимал умом, но оскорбительность слов, прожили не один десяток лет вместе, вызывала протест.
Ясно, минуты в больничной палате бесконечные, полны тягостей, дикой тоски. Тянутся, тянутся. Кажется, час просидел, на часы глянул,- всего десять минут прошло. А устал – будто мешки ворочал.
Нет, только не в больнице надо искать смысл жизни. Нет его здесь. Нет его в том, что тебе говорят, нет и в том, что хотел бы услышать.
В этот раз, предварительно постучал, просунул голову в щель, и, на кивок-приглашение, зашёл в палату. Евгения спала. Виктору показалось, что при его появлении Евгения стала дышать глубже. Она не казалась совсем обессиленной, погружённой в сон. На лбу выступили крупные капли пота.
Бросился в глаза румянец на щеках. Рот был полуоткрыт. Губы были не такие синие. Расслабленной, умиротворённой и даже счастливой, насколько можно быть счастливой, находясь в больничной палате, показалась жена. И вообще, почему-то враз подумалось, что жена пошла на поправку.
Он смотрел на жену, и его охватило странное ощущение родства. Того родства, которое привязывает, придаёт уверенность, вселяет надежду. Ощущение разволновало, перестал слышать, закружилась голова. Никак не получалось вникнуть в смысл слов, произнесённых соседкой по кровати.
- Кровь перелили,- сказала чёрненькая Татьяна. - То заснёт, то вскинется. Намучилась, бедная. Вены плохие. Вы посидите, она сейчас проснётся, только что вспоминала. Хорошая у вас жена, участливая, добрая. Сразу видно, попережить женщине в жизни пришлось. Любит она вас. Всё Витя да Витя, мой Витя…
- Витя замордовал бабу, заездил. Любил бы, так и не болела бы… Мы всё для них, а от них одни упрёки,- буркнула недовольная Катерина.
- Опять ты, Катерина, за своё.
- А что, не то говорю?
Виктор сел на край кровати. Евгения выпростала, не открывая глаз, руку из-под одеяла, нащупала ладонь Виктора, положила свою сверху.
На минуту установилась удивительная тишина. По-особому пронзительная. Шорох ударявших снежинок в стекло был слышен. Странно было находиться в безмолвной комнате, в которой на кроватях лежали четыре женщины, и ни шелеста страниц книги, ни скрежета пружин матраца, ни дыхания не было слышно.
Нашло такое чувство, показалось, что родился не вовремя, не в том месте, и прожил жизнь не так. Лишили важного. Потерял или отняли, может, не додали.
Теплится в груди желание, но знаешь, что никогда его не удовлетворишь, оно невыполнимо. Желание ведь переходит от одного человека к другому, оно не кончается, как не кончается сама жизнь. Жизнь сохраняет зыбкую иллюзию чувства.
Протянул руку, но пальцы схватили воздух. Воздух нельзя удержать. «Ничего» помогает забыться, забыть ощущение «вчера», отодвигает переживания «сегодня».
- Пришёл? - не открывая глаз, сказала Евгения. - Я сейчас видела во сне Сашку. Услышала твои шаги, когда ты только подходил к двери. Не открывала глаз, представляла, как встану, как мы пойдём по коридору. Выходим на улицу… Идём рядом, близко-близко, касаясь плеча.
Иногда думаю, что жизни без боли и не было. Ни минуточки не вспоминается. Пускай болит, ну, не так сильно,- жалобно проговорила Евгения,- лишь бы ничего не забывалось.
Виктор крепко сжал губы. Никогда Евгения не говорила так.
- Завтра приедет Сашка,- торопливо сказал Виктор. Ему показалось, что возникшая секундная пауза слишком долго затягивалась. - Часов в восемь. Так что, утром придём.
- Завтра! Хорошо бы сегодня приехал… Знаешь, Вить, сон чудной приснился. Странный сон. Из зыбкой яви. Провалилась куда-то. Вижу, комната. На стене пятно. Расползается, расползается. На древо жизни, которое всегда рисуют, походить стало. На ветках круглые фотографии. Пригляделась,- то - родня. Моя, твоя. Много разных фотографий. Фотографии, как цветочные листочки. И старушка какая-то тряпочкой их протирает. Я её и спрашиваю:
- А моя фотография где? Ветка, на которой мне висеть, где?
- Так, милая, готовлю место, видишь – протираю.
Евгения замолчала. Вздохнула.
- Подними меня выше на подушку. Устала лежать в яме. Рука затекла, онемела. Как там, на улице, метёт? Земля, наверное, промёрзла… Лежала как-то, вспоминала, перебирала жизнь. Всё-таки не крепко ты меня держал, видишь, болею.
Виктор понимал, что слов не найти, чтобы переубедить, чтобы оправдаться. Всё перестало касаться, всё отошло в прошлое. Раньше такого ощущения преувеличенного представления потери не было. Он чувствовал огромное чувство вины, вины за всё, что недодал, чем мог бы порадовать жену.  Он вместо радости нёс в дом плохое настроение.
В горле набух ком. Евгения заметила перемену. Невозможно обмануть женщину, если она любит. Лицо на миг стало пустым. Странная улыбка, в которой печали было больше чем радости от встречи, скользнула.
Случай привязывает. Время случая не подконтрольно, никто им не владеет. Случай обязывает отвечать за последствия. Хорошо бы понять, что стоит за ним. Уверенность и благополучие, или крах всех надежд? Но понимание приходит, когда всего лишаешься.
- Ты сегодня хорошо выглядишь… Румянец на щеках…
- Мне показали фамилии доноров, если выкарабкаюсь, ничего не пожалею, чтобы отблагодарить… Почему ты ни разу не спросил, что за срок мне отмерен?
К их разговору прислушивались.
- Евгения Фёдоровна! Хватит о грустном. Муж пришёл,- сказала Татьяна-беленькая.
- Пришёл,- протяжно повторила Евгения.
И тут Виктору бросилась пустота взгляда жены. Рот полуоткрыт. Большие глаза смотрели в упор. Но ему показалось, будто жена вовсе его не замечает, и взгляд, и подобие улыбки на лице текли мимо. В зрачках ни живинки. Спрашивала, отвечала на вопросы - глаза оставались чужими.
Лицо хранило тишину. Он видел перед собой лицо незрячего человека. Так и манило качнуть ладонью перед глазами, чтобы догадка подтвердилась. Неправдоподобность завораживала.
- Болит? - спросил Виктор. - Ты почему ничего не ешь? Вот, вчерашний бульон, как поставил, так и стоит. И сок не пьёшь. Не будешь есть, не поправишься.
- Сядь ближе. Я ничего не хочу,- проговорила жена, будто по складам, делая упор на слово «ничего». – Хорошо бы сейчас встать и идти, идти, всё равно куда. Чую, меня жизнь и земля зовут. Одновременно.
- Как это - одновременно?
Глаза Евгении, казалось, приблизились к глазам Виктора близко и внимательно, вопрошающе и с неизживной надеждой. Она всматривалась.
Ему показалось, что глаза неживые, глаза жены мерцали, поволока убирала мерцание. словно сдавшись приступу боли, глаза медленно закрылись. Небытие сморило Евгению.
- Слабенькая она. Ничего не ест. Чуть ли не силком заставляем. Терпеливая. Застонет только во сне, а так как гвоздик… - подала голос Татьяна-беленькая.
- Как единица,- качнув головой, проговорил Виктор. - Единица, делённая…
- Может, и так! Все мы, бабы, единицы. Привяжемся, так попробуй, подели. Разве, что с кровью… Она всё про вашу жизнь на Севере рассказывает. Интересно. Слушаешь, слушаешь, себя на ваше место поставишь. Нет, тундра, севера, не для жизни. Работать там – да, но не жить.
Разница в целую жизнь, в сто лет. А вот не побоялись туда ехать. Ни света, ни телевизора, письма – раз в месяц. Как в тюрьме…
Рука Евгении шевельнулась, дрогнули веки.
- Никак задремала? Это ты на меня так действуешь. Как бы я на твоём плече выспалась. В больнице, что только и делать, как спать. А не спится. На сто раз всё перебрала. Всю жизнь экономила, сдерживала себя. А надо было жить широко, радостно, легко. Один раз живём. Что захотела, то и надо было делать. Поднимусь на ноги,- держись тогда, муженёк!
- Вот, правильно! Набирайтесь сил. Так и спите, спите, Евгения Фёдоровна. Сон – жизнь. Значит, на поправку дело идёт.      
Евгения словно не слышала.
- Послушай, Вить, ты бы хотел начать жизнь сначала, если бы мог?
- Так, как мы её прожили?
- Да.
- Нет! В основном ничего бы не менял, но мелочи… Во многом я виноват перед тобой. Мы, наверное, хорошо жили, поэтому жизнь слишком быстро прошла.
- Нужно было жить более легкомысленно.
Виктор смотрел на жену, смотрел на её рот, обмётанные корочкой коросты уголки губ. Ему хотелось сказать что-то хорошее, но слова утешения пропали. Он не мог выдавить из себя ни слова. Он возненавидел себя.
Пустота заполнялась растерянностью, как из рассохшейся бочки дождевая вода, она просачивалась наружу. Картина конца, которую он рисовал себе, когда оставался один, стояла у него перед глазами. В душе было мертво.
Отвёл глаза в сторону. В чём вина, где запутался, почему его разрывает на части? Швыряет из стороны в сторону.
Внезапно почудилось, услышал кукушку. И это вначале декабря. Начал машинально считать. Сколько раз кукушка прокукует – столько лет, дней, минут проживёт надежда.
- Десять,- считал Виктор, механически отметил, что звуки стали походить на скрип колодезного ворота. Считать дальше не имело смысла.
Десять лет, десять минут – какая разница! Год прожил, значит, тянуть нужно до семидесяти лет, потом до ста.
Поганое чувство. Будто крюк крана подцепил за пояс и поднял высоко. Висит над бездной, шевелиться нельзя, вдруг пояс не выдержит. Кричать,- во рту пересохло. Пожевал губами, чтобы накопилась слюна. Пальцы переминают воздух. Голова невольно вдавливается в отворот рубахи.
На случай уповать нечего, ни при чём случай. Всё сложилось бы иначе, если бы не череда «если». За всем «если» должна стоять логика. Не может всё быть только прихотью случая.
«Остановись. Не клянчи у судьбы. Потерял многое, но не всё».
Во второй, в третий ли раз Виктор почувствовал, что ему страшно стало смотреть в глаза Евгении. Она молча читала его мысли. Читала, хотя её взгляд скользил куда-то в сторону.
Евгения должна сказать что-то важное. Это были минуты, когда хорошее никак нельзя было рушить. Хорошего было больше, намного больше. Но откуда тогда ощущение, что его как бы затолкали в ящик, в котором ни повернуться, ни распрямить ног. Вот-вот готов задохнуться?
- Я так много хотела бы сказать… Я так много передумала. Обо всём.
- Выздоровеешь, вот и наговоримся. Всё вспомним…
- Вспомним всё! - горько, с вымученной улыбкой, проговорила Евгения.

                75

- Сыночка пришёл,- такими были первые слова на следующее утро, когда Виктор с Сашкой зашли в палату. - Мой Александр Викторович приехал.
Виктор же всё не мог отойти от слов, которые высказала ему врачиха, попавшаяся навстречу в коридоре. В ответ на приветствие, она удержала Виктора за рукав (одну минуточку, одну минуточку), при этом коротко-внимательно окинула взглядом Сашку. По-заговорщицки она отвела Виктора в сторону.
- Евгения Фёдоровна сегодня всё утро проплакала. Всё просится домой. Температурила. Не знаю, что и делать. В таком состоянии выписать не могу. Если только под расписку…
Ну, мы ещё подумаем… Скорая будет приезжать. Уколы делать… Может, теперь успокоится, как-никак сын приехал. Прямо беда с ней. Сегодня на пятиминутке только о ней разговор шёл. Ничем не могу обрадовать.
Виктора поразило как слова были произнесены торопливо, без эмоций, на полу вздохе. За ними слышалось удивление сожаления, она, врачиха, старается, а результат нулевой.
- Вы уж её успокойте, поговорите, иначе никакого лечения, всё насмарку.
Лишь на минуточку на лице доктора проступила боль, это когда она о нулевом результате сказала. Виктор сразу понял, что врач не досказывает. Она знает, что Евгения Фёдоровна не будет выписана. На миг потеряла власть над собой, и тогда скорбь выплеснулась из глаз.
Сашка не ожидал увидеть мать в таком беспомощном состоянии. Он остановился на пороге, потом торопливо сделал несколько шагов к кровати, наклонился. Евгения приподняла голову от подушки. Её губы дрожали. Сразу стало понятно, чем для неё был Сашка. Сашка прильнул к щеке матери.
- Мам, я приехал. Держись… Тебе сильно плохо?
- Сыночка приехал,- сдавленным голосом шепнула Евгения.
Потом она повернула лицо к Виктору, улыбнулась, приглашая и его порадоваться приезду сына. Рот полуоткрылся. Запавшие глаза смотрели в упор на Виктора. Губы были сухи, а на лице застыла маска, но из глаз, раскрытых глаз, сами собой текли слёзы.
Виктору показалось, что жена его не видит, смотрит сквозь, в другой мир.
Не было силы окликнуть, позвать. Лишним он себя почувствовал. Скажи что-то, прикоснись,- произойдёт что-то страшное. Время ожидания осталось позади, но оно не исчезло совсем, оно просто стало течь медленнее.
Виктор стоял и смотрел. Трудно сказать, что он чувствовал. Сказать, что промелькнула жизнь, это было бы неправдой. Сказать, что жалости переполняет – это тоже было бы полу правдой. Он чувствовал такое, чего никакими словами не передать. Всё кончено. Растрачены последние силы. Ощущение было не новым, но именно сейчас сила удара этого ощущения дошла до него.
Глупая фраза, непонятно кем произнесённая, непонятно где услышанная, всплыла из мути: «Они поженились и были несчастливы всю жизнь».
Ярость по отношению к несправедливости жизни вообще, и неспособности что-то поменять, переполнила. Он не в состоянии удержать.
Вот и приходится позволять безжалостной звенящей тишине затягивать петлю.
«Сам не жрёшь, отдай ложку другому».
Нелепица, непонятно что ползло и ползло в голову. Мысли не его, кто-то другой так скрывал свою растерянность.
А кто этот другой, чьим указкам следует подчиняться? Он что, предоставит что-то взамен? Не было бурных сцен, были мелкие споры, и не заключили они негласное соглашение.
На секунду показалось, что почва уходит из-под ног. Воздух, пропитанный лекарствами, сделался липуч, как вата. Потом это ощущение прошло. Словно ощущение другой жизни впрыснули.
 «Сыночка приехал!» Было сказано только два слова, но как они были сказаны, как сжалось пространство, как всё напряглось…
Надежда на счастье стояла за ними. Особенная любовь. Любовь ли? Нет, нечто другое, что не вписывалось в слово любовь.  Оно порождало надежду жить, ради этого стоило жить, цепляться за жизнь.
Глядя на Евгению. Виктору хотелось сказать особые слова. Но как всегда, трудно найти слова, когда хочется сказать. Нужные слова всегда приходят не вовремя.
По лицу Сашки пробежала судорога. Он сглотнул слюну, протолкнул ком, забивший горло, молча сел на краешек кровати.
Мелочь, конечно, сглотнуть слюну, мелочь – молча перебирать пальцы, согревая их таким образом. Но эти движения помогали пережить минуту растерянности.
Две Татьяны, молча глядевшие, как проходит встреча матери и сына, одна за другой вышли в коридор.
Евгения держала руку Сашки. Виктор отвернулся к окну. Большие хлопья снега падали почти вертикально. Падали медленно. Он успел сосчитать до пяти, пока снежинка, похожая на звёздочку, исчезла из виду.
Снежинка исчезла из виду. Виктор невидящими глазами смотрел в серое заоконное небо. За тучами находился распорядитель судеб, который мир сделал несправедливым.
- Господи! Дождалась. Как хорошо. Рассказывай? Как вы там живёте? Лежу и лежу одна, как дура. Пялюсь в потолок. Боюсь остаться одна. Всё прислушиваюсь к шумам и шорохам.
- Мам, я, кажется, перебрал всё. Всё вспомнил, как мы с тобой ездили в Волгоград, в Одессу. Помнишь, как приезжала за мной в пионерский лагерь? Какая же ты худенькая стала... Ты держись…
Евгения прижалась щекой к руке сына.
- Держусь… Всё ждала… Страшно. Лежишь и думаешь, что однажды не вернёшься из сна. Страшно Быть одной, каждую ночь одной…
Сашка осторожно провёл рукой по лбу матери и волосам. Евгения, не выпуская его руку из своей руки, закрыла глаза, стала дышать глубже. Провалилась в сон.
- У неё совсем сил нет,- шёпотом сказал Сашка.
Впав в тупое раздумье, не глядя на жену, Виктор спиной чувствовал маску смерти на её безжизненном лице. Тёмные провалы глазниц, обострившиеся скулы, волосы поседели.  Сквозь прорезь, обратным взглядом, что-то жуткое глянуло.
Легкая испарина выступила на лбу.
- Ещё ничего не потеряно,- сквозь зубы пробормотал Виктор. - Должно начаться улучшение, должно. Она должна перебороть болезнь.
Правда всегда груба, правда невыносима, но правда даёт возможность выговориться, облегчить душу. Вырваться из заколдованного круга…
- Пап, что ты там бормочешь? - шёпотом спросил Сашка. - Разбудишь мать. Пускай, поспит.
- Ты, Саш, посиди возле неё, я в коридор выйду. Там побуду. Проснётся, позови.
В коридоре стояли три столика, несколько скамеек. Здесь посетители дожидались окончания обхода врачей.
Две Татьяны о чём-то тихонько разговаривали. Катерина отпросилась проверить дом. Муж так и не приходил все дни, что она находилась в больнице.
Татьяны дружно посмотрели на Виктора. Виктор сел на скамейку за дальним столом, облокотился, положил голову на ладони.
Заснуть бы и проснуться через пятьдесят лет. Проснуться, совсем не состарившись. Проснуться, когда вокруг будет другая жизнь, другие люди.
Глупо пытаться в прошлом рассмотреть особенное. Теперешнее не понимаешь, а прошлым озабочен.  Чем не устраивает жизнь?
Умирает жена, а мысли скачут. Жена говорила, что рядом должен быть человек, чтобы с ним было интересно, чтобы в первую очередь от того человека исходила теплота, чтобы понимание главенствовало. Чтобы жить хотелось.
И всегда она упоминала об одиночестве. Почему одиночество так волновало?
У кого добрая душа, того словами легко задурить, имей хорошо подвешенный язык. Но ведь одиночество кончается, как только начинаешь о нём рассказывать.
Воображение разгулялось, как волны в шторм. Если жизнь наперекосяк, значит, что-то не так сделал.
Изнутри что-то точит, как будто костёр внутри развели, головешка тлеет, никак не может затухнуть, жжёт.
Жжёт из-за того, что места себе не находишь. Кто знает своё место, тот счастливый. А Евгении от рождения не судьба было в счастье купаться. Не судьба. Невозможно объяснить, что такое не судьба.
Внутри что-то щёлкнуло, как будто включился радиоприёмник. Требовалось лишь повернуть ручку настройки, чтобы сквозь разряды, сквозь помехи пробился сигнал.
- Пап,- высунулся из двери Сашка,- иди, мамка зовёт.
Виктор зашёл в палату.
- Вот же… Заснула… Провалилась куда-то, будто в могилу легла…
- Ну, мам,- возмущённо проговорил Сашка. –Наверное, болезнь уходит. Хочется спать – спи. Минута сна – пуд здоровья.
- Сна, сыночка, сна! Не забытья, не провала в неизвестность. Выйди на минутку.
Когда Сашка вышел, Евгения, немного смущаясь, сказала:
- Извини, если от меня нехорошо пахнет. Пролежни появились. Запах, как от мёртвой…
- Да, ну! Ты о чём говоришь? Никакого запаха.
- Нет,- вдруг резко возразила Евгения. - Он должен быть!
- Да нет же, успокойся…
- Почему же ты смотришь на меня, а по глазам читается, что тебе не терпится уйти? Ты будто обязаловку выполняешь. Разглядываешь меня, как раздавленную колесом лягушку.
- Жень, ты что? Запаха никакого нет. И смотрю я на тебя нормально. Жалко просто тебя.  Скажи, что нужно сделать?
- Я знаю, о чём ты думаешь. Ты устал. Я больше тебя устала. Ничего, скоро развяжу тебе руки. Ещё наплачешься один.
- Да что с тобой сегодня? Я говорил с лечащим врачом, она сказала, что думают над тем, когда тебя домой выписать можно будет.
- Домой выписать умирать…
Виктор на мгновение замер. Жена выговорила то, о чём он вслух ни разу не сказал. Она увидела сына, это забрало все силы. Приезд Сашки обессилил.
Ждала его, каждой минутой жила этим, ожидание держало наплаву, а приехал,- как воздух выпустили из шарика, силы покинули. Вот и бросается в глаза неприязнь и отвращение.
Жить! Какое короткое слово. Желание жить делает взгляд человека противоречивым: то из глаз льётся поток ненависти, то глаза вовсе потухают, то сквозь сломленное отчаяние внезапно начинает проглядывать неистребимая вера, что мучения вот-вот закончатся. Страх быть покинутой пропадёт.
Тонкая ниточка тянется от человека к человеку. Она невидима глазом, её нельзя перехватить пальцами. Но выстроить преграду, чтобы связь прервалась, можно.
С каждым, не к месту сказанным словом, ниточка утончается. Может связь и оборваться.
Попробуй связать концы у солнечного лучика.  Сколько бы ни накладывал теней друг на друга, всё одно они целое не создадут, слоями лягут. Солнечный луч не свяжешь. Вот и человеческая связь на лучик солнца похожа.
На секунду Виктор выпал из жизни. Провалился в небытие. К жизни вернула немота отчаяния во взгляде жены. Её глаза были полны невысказанной, нечеловеческой мольбы Она ненавидела свою болезнь, она пыталась с ней бороться, она испытывала отвращение к себе.
- Мне в туалет надо. Помоги. Надоело женщин просить. Неудобно. Терплю, терплю. Вон, горшок под кроватью. Вот дожила…
- Ладно тебе.
- Ничего не ладно. Чем так, лучше никак. Я устала! 
Безжалостная звенящая тишина затянулась почти на целую минуту. Какое-то успокоение. Странно, исчезло понимание происходящего.
Прожил с женой много лет: без ссор, даже приятно, пускай, и без больших страстей. Уважали друг друга. Уважение – основа уютного бытия. Уважение, точно, было. Уважение исключало несбыточные сны.
На целую минуту мозги отключились. Никаких мыслей, никаких воспоминаний, никакие случаи не лезут в голову. Ничего не хочется, никаких повторений. Тебя нет, и никогда не было.
Безвольное, непослушное, обмякшее тело, оно валится на один бок, на другой. Нет неприятных воспоминаний. Раз их нет, то это убеждает в том, что был счастлив. Минуту назад в это не верил, а в эту секунду что-то произошло. Счастье – относительно.
Здесь, там. Там ничего не будет.
Пространство сжалось в чёрную точку. В чёрную точку одиночества. Одиночество боится пространства. Внутри что-то надломилось. Там переплетение, хаос. Клубок.
Далеко-далеко свет… Свет не даёт опоры. Декабрьская утренняя мгла. Происходящее во мгле понять нельзя.
Минуты прозрения меняют зрение, оно становится другим. Теряется острота восприятия. Взамен открывается панорама, шире начинаешь видеть. Видишь глазами, руками, кожей. Одиночество перестаёт быть мучительным. Реальность перетекает в мечту. О чём?
На секунду показалось, что всё думают так, как и он. Весь мир зажил его проблемой.
Потом всё нарушилось, всё рассыпалось в прах. Всё зажило самостоятельно.
Наступила минута, когда одиночество стало невыносимым. Шок. Пронзил страх. Хотелось перейти на шёпот.

                76

Виктор понял, что ничего не знает о своей жене. Не биографию. Жизнь, записанная на бумагу какими-то вехами, не есть полное представление о человеке. Одно мог сказать, что ему удобно было с Евгенией. И всё. Этого хватало. Думал, что так будет вечно, всегда. Но это «всегда» - рухнуло.
Рухнуло представление о жизни. Не сама жизнь. Понятия перевернулись. Обычные дни стали казаться несбыточной фантастикой. Завтрашний день вызвал зависть и страх. Из-а этого не хотелось встречаться глазами ни с кем.
Ждал чудо, но чудо по заказу не рождается. Для чуда нужны иные представления. Чудо должно быть дополнено воспоминаниями.
Не понять, почему ему предлагают отдать жизнь на заклание? Следует покориться, вот и не будет необходимости рассуждать. Погляди на других и сделай как другие.
Кто-то надежду и отчаяние должен был соединить вместе. А пока зыбь надежды тонула в тумане.
Несчастен и в то же время рад, что можешь ходить по улицам, нырнуть в беспечную сумятицу города, можешь, зажмурив глаза, заткнув уши, отрешиться от всего.
Не исчезало представление, что кто-то расскажет про жизнь с Евгенией. Выложит всю правду. И надо будет верить. Снова предстоит раздвоиться. Один он, не ты, а кто-то другой жил счастливо, а ему, настоящему, достались опивки той счастливой жизни. Опивки – болезнь жены.
Не раз Виктор замечал, что как только пытался вырисовывать мысленно лицо жены, лицо вдруг начинала затягивать маска с выражением мертвящей боли. Оно делалось как бы отражённым в зеркале. Наполнялось мукой. Немой вопрос читался в глазах. Глаза начинали походить на катыши гальки, зализанной волнами. По лицу можно было прочитать, что жена знает всё. Будущее для неё предрешено. Выбор сделан.
Выбор не из толпы делают. Он никогда не мог представить лицо жены в толпе. Она всегда была вычленена. Отдельная единица в целом сообществе.
Выигрывает в жизни тот, кто ничего не теряет. Кто живёт как бы автоматически, без любопытства. Жизнь – это чередование по заведённому порядку: проснулся, встал, поел, отработал, вечером посмотрел телевизор, сказал пару слов, лёг спать. Жизнь - это привычка.
По утверждению Евгении в человеке сидит несколько непохожих друг на друга людей. Кто-то, где-то хранит всю информацию. Этот «кто-то» не всемогущ, но поведать может о многом, предупредить, знак подать.
Можно соглашаться, можно не соглашаться. Спорить бес толку. Он считал, что про себя уж точно всё знает. Всегда и во всём один и тот же. Ну, с разным настроением. Но настроение никак не связывается с тем, что он двойственен, принадлежит разным людям.
Время позволяет сжиться. Когда-то обрёл человека, который день ото дня становился всё более родным. А теперь тот человек в представлениях начал ускользать. Превращаться в иллюзию. Это было странно. Евгения перестала принадлежать ему. Она вообще никому не принадлежала. Если только вечности. Так у вечности нет собственника.
И никак не избавиться от гнёта мрака. Но ведь она иногда возвращается к нему прежней, любящей и любимой. Только это случается всё реже и реже.
Паузы удлинялись. Паузы чего? Радости? Забытья? Пережидания? Проклятия? Время размахивания кулаками от бессилия? Паузы отрешения?
Истовости нет! Пасть бы на колени перед иконой, и молиться, молиться. Не ловить на себе взгляды страждущих, вообще ничего не замечать вокруг.
Не изжить предчувствие опасности. Канун всегда подсовывает неожиданное. Вроде бы всё известно,- вдруг зыбкая нереальность. Вот и получается, что предчувствие обостряет восприятие.
Тянет оглянуться назад, сверить своё время с временем прошлого, с тем временем, когда был молодым. Что-то приходило из того времени. Но ведь, быть и чувствовать – разные представления. Прошлое должно полностью принадлежать человеку, так думал Виктор.
Легче решать за другого человека, легче согласиться с найденным решением. На всё нужен ответ. Так поступил, не так. Не от знания или незнания жизнь насыщенной делается. От ощущения. Было что-то, вот и достаточно, чтобы продолжать жизнь.
А картины снов? Они как клочья, как шмотки тумана, разорванного восходом солнца. Ошмётки снов таятся в уголках памяти. Таятся тенями прошлого. Тенями надежды и отчаяния. Потеряй контроль над собой, и тут же в глазах отразится боль.
Не раз Виктор мысленно прижимал руку Евгении к своей груди и говорил: «Я тебя люблю». Трудно было выговорить эти слова. Может, неумение говорить такие слова, укорачивает жизнь?
Может быть, скажи эти слова вовремя, они придали бы силы? Но если здраво рассудить, ожидание этих слов делает жизнь в сто раз насыщеннее.
Болезнь цепко въелась. Поменьше раздумий. Скромное желание – оно не для ушей одиночки. Право всегда на стороне сильного. А кто или что самое-самое на Земле? Эверест – самая высокая гора, Мариинская впадина – самое глубокое место, а по человеческим меркам?
От таких мыслей стало тоскливо. Очень тоскливо. И снова перед глазами встало лицо жены. Судорожная, мучительная улыбка. Ветер времени сорвал все защитные покрывала. Он обнажил суть жизни. Кто-то всегда уходит первым.
Чего в жизни больше? Удовольствия, горя, радости, потерь? Даже слово несчастье длиннее слова счастье. «Не» несёт в себе не только отрицание, но и милосердие. Дурость считать, что жизнь повёрнута только тёмной стороной. У жизни есть надежда. А надежда – это всё.
Всё – это что? Есть руки, ноги, голова. Хорошая квартира. Есть представления, как пройдёт отпущенное природой время. Может, и не стоит докапываться до сути, а то как бы не пришлось разочароваться во всём. Ни к чему конкретные определения. Важны слова нужны в споре, в состоянии взвинченности, они помогают лучше уложить уточняющие факты. Запал снизить.
В запале страх неведом, потому что опасности нет перед глазами. Она исчезает на время. Это потом чувство вины удвоится.
Всё забывается. Слова теряют вес, слова ведь никто не уносит с собой. В одиночество уходят налегке.
Начни травить себя придумками, начни изливать обиду, начни объяснять необъяснимое, никакого удержу не будет. Молчание, и ещё раз, молчание.
Любой спор – это всё равно как внезапно порвавшаяся киноплёнка. Замрёт жизнь, время остановилось. А вал вертит и вертит бобину. Вхолостую крутит, без картинки. И не важно, что кто-то в это время просматривает душу. Просмотр короток. За время его не судят поступки.
Склеят, несколько кадров сместят – ничего плохого, как и не было.
Сон пропал. Ночь давила. Шорохи, потрескивание обоев, шаги соседей наверху, звук работающего телевизора – всё это создавало ощущение зыбкой нереальности.
Несколько раз причудивалось, как вроде бы Евгения коротко вскрикивала. Звала откуда-то издалека. Машинально откликался: «Ты что? Я здесь. Я скоро приду».
Откликался в пустоту, уверенный, что слова каким-то образом она услышит.
В соседней комнате ворочался на диване Сашка. Ему тоже не спалось. Вечером переговорили о многом. Беспристрастно.
Предрассветные часы долги. Декабрьская тусклость, в ней нет утра, есть лишь мгла, переходящая в дневной полусвет.
В такие часы представления, наиболее угнетающие. Мысль, произнесённая в одиночестве, вслух - ересь. Во всём настороженная, чуткая собранность.
Мысли о справедливости, о несправедливости приходят в голову. О справедливости задумываться надо в минуты умиротворения.
Утренние часы - это переход из нереальности с зыбким внутренним «я» к суровой прозе действительности. Никакого нет толку, раз за разом вдалбливать себе мысль о благоприятном исходе.
Вчера они уже попрощались, уже Сашка пошёл к двери, как Евгения взглядом остановила Виктора.
- Ты чего? Что-то принести нужно? Мы завтра придём. Снова придём.
- Завтра может не наступить,- сказала тихо Евгения. После этих слов, она как бы отодвинулась. - Мне уже ничего не делают, я так попросила.
- Ты что? Я сейчас всё узнаю…
- Ничего узнавать не нужно. Не бросай Сашку. Берегите друг друга. Мне уже ничем не помочь… Поцелуй меня. Пыталась вспомнить, и не могла… Пропало ощущение твоих губ. Я хочу уйти счастливой. Помнишь, я говорила, что людям с именем Виктор я несу беду… Вот и тебе одному придётся доживать… Болезнь заставляет лучше понимать жизнь. Другой она делает… Ну, теперь иди. Ничего нести мне не надо…
- Жень… Ведь ты не была со мной счастлива?
- Дурачок! Не обязательно всё знать. Я была счастлива. Я хотела бы, чтобы такие надёжные как ты, были у всех женщин. Появилась возможность начать всё сначала, я снова пошла бы за тобой.
- Я не умел любить.
- Об этом мне лучше знать…
После этих слов Виктор машинально посмотрел в окно. Ему хотелось, чтобы на стекле судьба отпечатала особый знак. Комната, тишина, дверь… Что-то отделяет жизнь от нежизни.
Голубь сидел на отливе. Голубь ворковал, растопырив перья, топтался на свежевыпавшем снегу. Вдруг клювом стукнул в стекло. Тишина за стеклом была как крик ужаса, стук в стекло – как раскат далёкого грома.
Виктор от бессилия стиснул кулаки.
- Дай я тебя поцелую,- прошептала Евгения.
Виктор нагнулся. Почувствовал на щеке тёплые сухие губы жены.
- Я виновата перед тобой, что не родила тебе…
Слова были произнесены из далёкого далека. Эхо принесло отзвук.
- Всё несправедливо. Многое кажется необычайным. Мир создавал не влюблённый… Какой-то сухарь. Он чётко разграничил, что можно делать, чего нельзя. Нет возможности подправить в жизни несуразности. Вечером я всегда загадываю: если переживу утренние часы, то день будет моим.
Ужасно время, когда чувствуешь себя неспособным ничего изменить. Ты даже не букашка, букашка в состоянии переползти на новое место, ты – слизняк, ничтожнее слизняка.
Неодолимо потянуло зайти в церковь. Молча постоять. Молча послушать. Неважно, что за слова будут сказаны в тишине. Голос восстановит связь.
С кем?
Дорога в больницу через подвесной мостик шла мимо церкви. Из-за ограды постоянно доносились перезвоны колоколов, слышались песнопения. У ворот с десяток машин всегда стояло. Женщины в платочках, почему-то большинство женщин.
Он ни разу не перекрестился перед входом. Потребность постоять у иконы, подумать, была. Было самозабвение и забвение времени. Только выбирался из одного провала, как тут же падал в другой провал, ещё глубже.
И почему постоянно тукала в голове мысль: «Я хочу, я вижу, ты мне нужна?»

                77

- Пап, а как так вышло, что мать заболела? С чего она заболела? Я помню её всегда весёлой. Всегда она пела.
Всегда она пела… Чудовищность в этом какая-то. Будь моложе, ответить на вопрос сына труда не составило бы: настроение хорошее, вот и поёт человек. Теперь же, когда сзади ошибки, часы и часы раздумий, что бы ни сказал, - этим себя не утешишь. Что-то было не так, но искать, что-то менять – поздно. Пережитое не переложишь как ношу с одного плеча на другое.
- Она пела, чтобы боль скрыть. Когда поют - хорошо. Остерегайся, сын, молчания. И высказать всё – плохо, и промолчать – не лучше. Почему она заболела, так требуется перебрать всю жизнь.
- И всё же?
- Я, наверное, виноват в болезни…
- Мы оба виноваты… Мало её любили.
Будто кто вонзил под лопатку иглу, всё там запекло внезапно. Потом боль начала истончаться, рассасывалась. Покалывало, но почти неощутимо.
- Всё началось с похорон Егора. Она совсем больная приехала. Смерть Егора её надломила. Твоя мать,- Виктор запнулся. Внезапно заболела голова, словно кусок проволоки протащили сквозь уши. Эта проволока проткнула пузырь с болью, гулко в голове треснуло.
Машинально подумал, почему,- твоя мать? Почему, не сказал – жена? Почему, как-то иначе не назвал?
- Твоя мать как-то рассказывала, что родилась, не плакала и грудь не брала, её нежилицей определили. Уже и хоронить хотели. Соседка, ведунья, пошептала, водичкой святой обтёрла, вернули к жизни. Может, эти часы и явились причиной последующих болезней. Первые часы жизни ребёнка – определяющие. Может, голодное детство причиной болезни стало. Семья большая, питались – картошка да капуста, ну, кружка молока. Хлеб – по куску на день. Одежонка – обноски после старших сестёр.
Виктор говорил, и сам не верил тому, о чём говорил. В любви или нелюбви отгадка всего.
- Она рассказывала, что в детстве к ней болезни цеплялись, как шишки репья цепляются к собачьему хвосту.
Организм ослаблен. Малокровие. Давление низкое. Ангина одна вслед за другой. Может, причина, что на Севере жили. Холод, недостаток кислорода, отсутствие овощей. В сапогах резиновых по весеннему льду, залитому водой, на работу ходила. В вагончике жили, в бараке, пол ледяной. Тебе ли этого не знать.
Может быть, первопричиной болезней смерть отца была. Мать его очень любила. Очень. Если бы ты видел, какие глаза у неё были, когда она рассказывала, как твой дед плакал в годовщину смерти твоей родной бабушки. Плакал в лесу, обняв дерево.
Подсмотренное тоже пережить нужно. Оно может и закровоточить.
А дурацкая, иначе не назовёшь, смерть Егора? Она подкосила. Неделю была никакая. В больницу попала. Я ещё тогда подумал, что не выкарабкается. Нет, удержалась на краю. Жизнь, твоя мать, любит, жизнь. Из-за этого пела.
Виктор говорил, и сам не верил тому, что говорил.
- После смерти Егора всё вниз и покатилось. У неё палец распух, колени, а ей твердят, что ударилась где-то. Лечили не от того.
Мази, таблетки, кажется, все народные средства она на себе перепробовала. И почки берёзовые, и только-только распустившиеся клейкие берёзовые листья… Набьёт ими мешок, ноги в мешок сунет, сидит. И из сенной трухи настой делали. Никаких стонов, никаких сетований. Терпеливая...
-  Терпеливая,- повторил Виктор. - Ты приезжал, она и виду не показывала, как всё у неё болит. Ночами сидит, трёт больные суставы.
Они сидели на кухне. На плите фыркал чайник. Методично наплывали на кончик слива кухонного крана капли, помедлив, обрывались в горловину мойки. Звук был завораживающий. Можно часами сидеть и смотреть. Сидеть и слушать. Вслед за падающей каплей в чёрную трубу канализации, кадр за кадром, воспоминания прошлого соскальзывали, чтобы никогда не повториться.
Подумалось, что раньше никогда не сидели вот так, друг напротив друга, они с Сашкой. Никаких обид. Две заблудшие души, две сироты. Разговора спокойного раньше не получалось.
Раньше казалось, что Сашка не так живёт. Живёт в противовес.
Два человека одинаковый образ жизни не могут вести. Если только какое-то время. От безысходности.
Странно, казалось бы, задал сам себе вопрос, но вдогонку сразу почувствовал, что ответ не нужен, запоздает с ответом тот, который судьбы перебирает. Роскошь получать ответы на все заданные вопросы.
Виктор говорил, Сашка спрашивал, не потому, что оба надеялись переиначить что-то, а инерция выдавливала вопросы и ответы. Инерция жизни.
Обоим хотелось помолчать. Остаться один на один, пройтись по своей жизни, перебрать, перехватывая каждый сантиметр верёвки-жизни, прощупать узлы. Слабину нащупать.
- Знаешь, пап, я тоже причастен к её болезни,- Сашка вроде бы как умышленно слово «мать» заменил словом «её». Для усиления ощущения, для более свободного выражения чувства.
Мне думалось, что мать будет жить вечно. Не могу думать о том, что её не будет. Не хочу, не понимаю. Знаешь, она всё время снится весёлая. Ни разу плачущая. Я не придавал значения, когда она расстраивалась. Не понимал, когда она слишком близко к сердцу принимала нелады у меня в семье. Я только отмахивался. Мне казалось, моя семья – это моё дело.
Дурак. Сохранялось ощущение, что впереди ждёт нечто большее. Надежда на лучшее. И звонил редко, и письма, когда нужно было написать, не писал. Кругом виноват.
Веление сердца давно вытеснено умственными запросами. Жил по образу и подобию, сверял свои установки с тем, как к тому или иному событию относились окружающие. А матери отдавал себя наполовину, на треть, оставлял заначку – это стало нормой.
Сашка видимо подумал, что Виктор начнёт убеждать, что его вины нет. Всё предопределено где-то свыше, заранее. Но Виктор промолчал.
Долго смотрел на висевший, на крючке возле мойки, фартук.
Провалиться бы в забытьё бездны, так, чтобы ничего не видеть, не чувствовать, не переживать. Чтобы долго-долго выбираться оттуда. Чтобы всё оказалось сном. Тяжёлым сном, с кошмарами. Чтобы время промелькнуло. Чтобы всплыть, и всё оказалось далёким-далёким прошлым.
Никаких напоминаний. Никаких неотвязных мыслей. Чтобы ничто не выходило за пределы разумного и допустимого. Чтобы не исчезало смутное ощущение благодарности, что рядом с тобой был настоящий человек. С ним было хорошо.
Это ощущение должно греть.
Стыдно, тоскливо, тяжело. Жгуче ощущение потери. Не в состоянии понять происходящее. Одно накладывается на другие… Прошлое манит, дорогу к завтрашнему перегородила стена.
Из-за оконья испытующие глаза смотрят.

                78

- Я так и думал,- сказал Виктор, лист бумаги дрогнул у него в руке.
Женщина за барьером гардеробной стойки посмотрела на него. Она, наверное, видела и перевидела и минуты радости и часы отчаяния. По утрам сюда выкладывали списки больных, по палатам, по отделениям. Здесь можно было узнать и температуру, и общее состояние. Виктор всегда перед тем, как спуститься в переход, внимательно просматривал список третьего терапевтического отделения.
- Что?
- Нет больше,- Виктор запнулся. - Она умерла.
Он отдал листок Сашке.
«Палата №3. Донева Е Ф, – длинный прочерк,-  умерла».
Виктор не одеревенел, он на какое-то время выпал из жизни. Случилось то, к чему готовился. И всё же случившееся было неожиданным. Событие всегда приходит неожиданно, как бы к нему ни готовился. Событию не отдашь свою душу. Если душа отозвалась на событие, невнятны будут любые убеждения.
Отупение. Настоящего не было. Споткнулся на ровном месте. Земля рядом, на расстоянии вытянутой руки.
Страшно, когда смерть долгая. Крючит, корёжит боль, ссыхается тело, медленно угасание. Минуты, отвоёванные борьбой, не несут удовлетворения. Свобода без боли – долг бессознательности. Всё, что за ней – это свобода выражения себя. Ту свободу поносить нельзя, и ёрничать, и выставлять себя жертвой.
То – нечто, ещё не узнанное, оттого и непонятное.
Не должен бояться, а почему-то страшно. Глупо. Неразрешимая загадка.
Бороться с сомнениями надо, чтобы в голове не вертелись вздорные мысли. Но ведь глупые мысли приходят в голову в самый неожиданный момент. Нет, они не взыскательные. Они не хотят завладеть всем.
- Мы с тобой разговаривали, а она в это время умирала. И никто не позвонил. И никакого знака ниоткуда не поступило…
В коридоре отделения путь преградила старшая медицинская сестра. Она широко раскинула руки.
- Вам туда идти не надо. Пойдёмте, я отдам её вещи.
Вещи! Какие вещи? Тень? Опись предметов тени остались?
Качнулся пол. В лесу такое ощущение приходит: не ветер деревья качает, а ты, переступая с ноги на ногу, заставляешь дёргаться небо, оно гонит облака, облака создают эффект угрюмой раскачки.  Земля под тобой словно бы оживает.
Словно бы трясинистая кочка продавилась, вздымается и опадает. А глаз шарит, глаз отмечает перемены. Упавшую шишку отметил, сидящей на стволе дерева бабочке позавидовал...
Виктору почему-то бросились в глаза торчащие из-под простыни босые ноги человека, лежавшего на кровати в коридоре.
Нет, у человека должно быть место, где умирать ему будет комфортно. Должно быть такое место. Это не больница, во всяком случае.
Сушь в глазах. Отсутствие слёз вызвало резь. Не умеет жизнь щадить. Слабеющего, потерявшего волю человека она не пытается удержать на краю обрыва,- падай, скорее, падай.
Состояние полной безнадёги. Оно нашло на Виктора месяц назад, месяц назад он отвозил Евгению в больницу.
В тот раз в приёмном покое суеты было много, толпился народ. Оформление затянулось. Тогда, впервые за всё время, Евгения потеряла сознание. Медленно свалилась набок. Засуетилась дежурная сестра. Тогда прожгла мысль, что всё, все силы исчерпаны. Жена не выкарабкается. Тогда, всё внутри выгорело.
- А посмотреть напоследок можно, где она пересекла черту,- спросил он хрипло сестру. Во рту стало сухо-сухо.
Сестра сделала шаг в сторону.
- Чего смотреть? Там уже другой человек лежит, из коридора переложили в палату. Идите, только чтобы никаких…
Сестра не договорила.
В палате стояла тишина. Татьяны находились на своих кроватях. На шорох открываемой двери, они повернули головы. Вымученные улыбки, или только так причудилось, покривили губы.
На койке, где ещё вчера их поджидала Евгения, суток не прошло, уже лежала другая женщина. Одеяло было надвинуто почти на нос. Виднелись одни глаза да по подушке разметались рыжие волосы. 
Виктор остановился напротив кровати. Сашка стал сзади. Секунду-две подержался за спинку, потом, обогнув табуретку, сделал шаг в проход между кроватями, прикоснулся рукой к стене. Замер.
Женщина молча смотрела на него. Видно, на лице Виктора читалось что-то такое, что навело страх. Она закрыла глаза. Ужалась.
Не говоря ни слова, Виктор вышел в коридор. Следом, тяжело дыша, вышла Татьяна-беленькая.
- Ну и ночка была! Никто глаз не сомкнул. Я вам.., все мы  приносим соболезнование. Хорошая женщина было. (Была, машинально про себя повторил Виктор). Долго умирала. Раз двести повторила: «Витя, Витя». Всё вас звала. Надо же, никто не позвонил. Ни тогда, ни сейчас, утром. А знаете, какое последнее слово она сказала? Захрипела, долго тишина стояла, дыхания даже прерывистого не слышалось, потом произнесла «люблю». И всё! Держитесь!
И ей, и вам, наверное, легче стало, что я об этом рассказала. Держитесь,- повторила Татьяна-беленькая. Чуть помолчала. - А вечером, после вашего ухода, она снова нам рассказывала про свою жизнь…
Лечащая врач, когда они с Сашкой зашли в кабинет, указала рукой на стулья, перебрала лежавшие на столе бумаги.
- Мы сделали всё, что могли. У неё поражена была печень, отказали почки. Лейкоцитов в крови много. Поймите, неделю назад у меня умерла тридцатилетняя, точно от такой же болезни. А ваша жена, судя по карточке, почти двадцать лет боролась с болезнью. Медицина пока бессильна.
«Сделали всё, что могли!»
«Ваша жена, отпущенный лимит жизни на двадцать лет пережила»,- почему-то вспомнилась когда-то услышанная в кутоганской больнице фраза.
«Она мучилась. Есть не могла. Постоянная боль».
- Никакого вскрытия не надо,- хрипло выдавил из себя Виктор,- она об этом говорила.
В кабинете было полно света. Стена, на которой висело кашпо с цветком, была размалёвана жёлтыми пятнами. Снег за окном, все дни казавшийся серым, сейчас невероятно показался белым, даже искрился воздушной белизной.
«Господи, сегодня у неё ничего не болит! У неё ничего не болит! Но почему, почему? Это несправедливо. Прости, если я виноват перед тобой».
- Подпишите тогда бумагу…- сказала, глядя в стол, врач. Ни грамма сочувствия. Устала она. - Справку я выписала. Так как ваша жена умерла в больнице, в морге ничего платить не надо. Не тяните, постарайтесь управиться скорее. Идите в ЗАГС с её паспортом, потом в морг. Не тяните,- повторила врач. - Морг не резиновый. Такова жизнь. Всех ждёт это.
Ворохнулась злость. Была привычка, был привязан, был долг. Обладал силой воли, глядел вперёд, был целеустремлён.
А оказалось, никакой особой, далеко идущей цели, нет. Потерей долг платится сполна. Пустоту на загорбке придётся тащить дальше. Делай, что угодно.
Заныло сердце, словно его в груди кто помял, да вдруг сжал, отчего перестало хватать воздуху. Виктор непроизвольно сделал несколько жадных глотков, перед тем как провалиться в чёрную бездну.
Никуда он не провалился, ничего не сказал врачу.
На улицу вышли, повалил снег. Большими хлопьями.  Природа заплакала.
Полдня ушло на хождения: подписали справку, из ЗАГСа сходили в морг, из морга в контору по погребению, оттуда опять в морг.
Сашка всюду сопровождал. Виктор был благодарен ему. Благодарен, что Сашка ничего не спрашивал. Он видел, что Сашка осунулся. Сашка посерел. Сашка притих.
Кровь то приливала к голове, обжигая горячей волной, то делалось жутко холодно. Зубы выбивали дробь, мёрзли пальцы рук. Невыносимо стыдно делалось от мыслей. Которые приходили в голову. Ничего уже нельзя было исправить.
Делал всё, что положено делать в такие моменты. Он, настоящий, прислушивался к тому Виктору, который обсуждал с женщиной-приёмщицей, где и к какому времени рыть могилу, на какое время заказать автобус, какого размера гроб, сколько венков, какие надписи, нужен ли крест. 
Глаза того Виктора были сухими. И говорил он напористо, с каким-то неуловимым оттенком деловитости. Тот Виктор бесстрастно рассказывал приёмщице, какая хорошая умерла женщина. Тот Виктор соглашался, что да, жизнь несправедлива, что умирают не те, что бог в первую очередь забирает к себе хороших людей. Тот Виктор подчеркнул интонацией слово «хороших». Тот Виктор из машинальности, из ряда механически произносимых слов, из написания заявлений, заполнения бланков выстраивал некий жизненный порядок. Порядок, в котором отсутствовали эмоции, где на всё следовало отвечать сухо и коротко «да» или «нет».
«Господи,- стучало в голове. - Её нет, а ни на миллиметр мир не сдвинулся. Земля не стала медленнее вращаться. Солнце не потускнело. Люди также едят и пьют… А её нет. Но у неё ничего не болит!»
Почему-то неотступно раз за разом в памяти наплывало её лицо, три дня назад это было. Она спала, на щеках румянец… Три дня назад.
Потом день расквасило. А с неба всё сыпал и сыпал редкий снежок. Голова была чугунно-пуста.
Жизнь остановилась. Дёрнулась, и замерла. Если бы кто-то со стороны объяснил всё, разложил по полочкам, попытался бы переубедить, только в чём,- непонятно, может, стало и легче. Нарывал нарыв, и прорвался...
Язык был как неживой, не ворочался. Хорошо, никто не приставал с расспросами. Не заставлял говорить.
Подумалось, раз его таким вылепили, запрягла жизнь, то всё, как бы, и предопределено. Хорони, и живи!
Часы, обретения понимания, скоротечны. В них не до того, чтобы толочь воду в ступе. Им плевать, упрям ты до невозможности или неуступчив. На упрямстве далеко не уедешь. Так и ехать некуда.
Хотел жить по правде, по справедливости. Так нет правды. Каждый сам себе. Единственная правда – это смерть.
Был человек и нет… Не хотела умирать и… Кто раньше срока умирает, тот не умеет жить. Человеческая свеча того до срока сгорает… А из чего свеча делается? Как это – до срока?
Нервы, проклятые нервы. Болезненное себялюбие. Себялюбец не будет постоянно мучить себя, не полезет из раза в раз в огонь, не будет цепляться за понятие «принцип». Глупые мысли возникали снова и снова. Захлестнул прилив гнетущей жалости.
Человекомуравей. Дали возможность жить – живи. Не сочиняй другую жизнь.
Пружина часов ослабла, давно не проворачивал ключ завода. Делов,- несколько раз скрежетнуть ключом.
Бесконечно жаль Сашку, себя. Жаль Евгению. Она понимала и подбадривала.
Утро пятницы было на удивление морозным и ветреным. Похороны были назначены на полдень. Серое утро. Намёка не было, что покажется солнце. Ближе к полудню, словно кто-то постучал шестом по кромкам туч, облака разошлись.
Часы тянулись медленно, часы углубляли ров времени. Тот ров был полон черноты, холода.
Ров отделял прошлое, пускай, не такого благосклонного, но там всё двигалось своим чередом. Ничего из прошлого не повторится.
Часы истощали.
Человек должен быть готов к такому, чтобы прощание не заставало врасплох. Скисало сердце. Наваливалась пустота. Для спокойствия надо было предпринять что-то такое, чтобы не угнетала неопределённость. На душе тоскливо и муторно. Взамен растерянной жизни никто ничего не преподнесёт. Ничего нет в запасе. Ничего не было, ни взамен молодости, ни взамен годам, отданным работе. Что получил то и нести придётся. До конца.
Жалость никак не могла выдавить комок из горла.
Шуршал перегоняемый ветром снег. Перед глазами маячила вырытая могила. Песок, каким её предстояло засыпать, был комковатым. Он словно бы слышал стук падающих комьев на крышку гроба.
Автобус отъехал от морга. Снег повалил гуще. Потом облака раздёрнулись. Столб радуги, скорее, отблеск горящего газового факела, устремился в небо. Удивительно. Знак ли это какой был, плакала ли природа… Хорошие люди и богу нужны!
Сбоку автобуса на уровне окна долго летела голубка, Виктор хорошо это запомнил. Летела на высоте автобусного стекла. Может, то душа летела?
Назавтра пошли с Сашкой на кладбище. Всё запорошил снег. Тихо. Вдали лаяли собаки. Постояли, поправили венки. На крест соседней могилы села голубка. Откуда она взялась, ни Сашка, ни Виктор не заметили. Села, вертит головой, воркует. Потом перелетела ближе. Рукой до неё достать можно было. Аккуратная. Стройная. Села и смотрит. Подлетели ещё четыре голубя. Расселись на крестах соседних могил. Пять. Из самых близких у Евгении умерло пятеро. Неужели это их души в образе голубей прилетели посмотреть?
«Мы всё сделали правильно,- подумал Виктор. - У неё ничего не болит».

2012, 2021 год. Боровичи.