Синхронный ирий 5 пиония

Дмитрий Захаров 7
                - 5 пиония -

Древнегреческая цивилизация была вершиной всех цивилизаций – прошедших, настоящих и будущих, и вообще когда-либо могущих существовать. В ней сконцентрировались все грани человеческого гения. Рим – лишь жалкий плагиат Эллады, Ренессанс – попытка повторения Древней Греции. Индия и Китай, пожалуй, единственные её соперники, но им чего-то не хватает. Они не дотягивают до неё. Восток вообще какой-то тяжеловесный, ему не хватает лёгкости, непринуждённости, хаотической взбалмошности, безумной гениальности. Восток слишком церемонный, слишком традиционный, слишком правильный, ему не хватает стихии гения, стихии огня, свободного дионисийского танца. Фантазия Востока, конечно, мощнее и причудливее, но фантазия Эллады более чарующа и прекрасна. На Востоке больше перевес трансцендентного; в Греции же имманентное и трансцендентное находятся в золотом равновесии, и отличить одно от другого просто невозможно. Это как раз и возносит её на недосягаемую высоту. Рационализм Греции совершенно особый, в высшей степени оригинальный. Его нельзя сравнить скажем с немецким, американским или восточным (в частности китайским) рационализмом. Рационализм Эллады проникнут вечной высшей земной и неземной красотой, тайной лабиринтов и дионисийской и эротической радостью. Это поэтический рационализм. Нигде и никогда не было такой поэтической философии как в Древней Греции. Классическая философия немцев суха как бревно, философия китайцев плоская и приземлённая, философия индусов слишком трансцендентальна, современная философия слишком наукообразна, прагматична и вообще мало похожа на философию. Вообще истинная философия, то есть в полном и чистом смысле этого слова «философия», то есть любовь к мудрости, а не сама мудрость (именно любовь, надо это подчеркнуть) была только в Элладе. Сам термин «философия» чисто греческий. Такого слова никогда и нигде больше не существовало. В других языках то, что называется философией, называлось как-то иначе, но не философией, не любовью к мудрости. Просто мудростью, знанием или как-то ещё. Но у греков была именно любовь к мудрости. Это очень важное слово – «любовь». Ведь можно было просто сказать «софия», но нет – греки сказали именно «фило – софия». Именно потому, что «софия» была не продуктом чистого рационализма, но ещё и любовного (эротического), поэтического экстаза. И не только философия, но и весь греческий рационализм окрашен поэзией. Вообще удивителен сам термин «поэзия». В переводе с древнегреческого это означает «творчество». Но ведь с таким же успехом этот термин мог закрепиться и за изобразительным искусством, и за архитектурой, и за музыкой, да за любой областью человеческой деятельности, но он закрепился именно за стихосложением. То есть высшее творчество – это творчество стихотворца. И именно это творчество окрашивает другие виды человеческой деятельности. Оно, как солнце, изливает свой свет на все остальные «творчества». И весь греческий рационализм находится в сиянии этого света, пропитан его непревзойдённой красотой. Греческий рационализм прекрасен, по-детски наивен и непосредственен, естественен, приятен и обаятелен. Его прямые линии, его безукоризненность и совершенство не раздражают и не навевают скуку, а наоборот, возбуждают и очаровывают. В этом рационализме слит свет и тьма, аполлонийское начало и дионисийское, абсолютная гармония и абсолютный хаос. Это какой-то инорационализм. Его очень трудно, да что там говорить – невозможно определить. Это таинственный рационализм. За ним скрывается бездна, первозданный хаос и сердце Бога, бесконечные лабиринты мистической тьмы, вакхической радости и оргийности, мегалитических сновидений, ирреальных и лунных грёз, цифровых метафизических рядов и переплетений и теоманических созерцаний. Эта бездна окружает древнегреческий рационализм светящейся аурой как человеческую душу. И из этого рационализма, этого какого-то иррационального рационализма и космического эротизма родилась эллинская мифология, самая оригинальная, удивительная и непревзойдённая из всех мифологий. Сальвадор Дали назвал эту мифологию воинственно сюрреалистической. И, наверное, это самое идеальное определение этой мифологии. Эта мифология обнимает весь древнегреческий космос, прекраснее которого ещё не было в истории человечества.

Однажды я и Зоя созерцали полёт двух аистов. Завораживающее зрелище! Они плавно парили в прозрачно-голубом небе, поднимаясь всё выше и выше и описывая пересекающиеся круги. Они приближались друг к другу, отдалялись, вновь сближались, будто играя в одну им известную игру или совершая таинственный ритуал. Крылья их оставались бездвижны, и от этого они напоминали два чёрных креста, скользящие по лазоревому шёлку небес. И только когда аисты изредка взмахивали крыльями, пелена наваждения спадала и становилось ясно, что это не левитирующие кресты, а прекрасные птицы. Аисты поднимались незаметно, и только их уменьшающиеся размеры говорили о том, что они покоряли новые высоты.

Вдруг появился третий аист. Он стал приближаться к одному из двоих. Всё ближе и ближе – и наконец они почти столкнулись. Разлетелись и вновь подлетели очень близко друг к другу. Может быть два самца сражались за самку? Мы не знали – могли только гадать. Мы стояли как заколдованные, запрокинув головы. Аисты поднимались всё выше т выше и отдалялись, летя вдоль реки. Наконец они пропали из виду. Но ещё долго перед глазами стояла картина их медитирующего полёта. И тогда я понял, почему античные народы создали целую науку гадания по птицам.

Жизнь трагична. Именно поэтому я и не хочу писать трагедий. Их и в жизни хватает. Не хочу добавлять их в литературе. И вообще все трагедии уже написал Шекспир. Он исчерпал этот жанр. А до него греки постарались на славу. Понятно, что трагедия, особенно гениально написанная трагедия, очищает. Сильные эмоции, потрясающие страсти, мучительные переживания возвышают душу в катарсическое состояние, и слёзы, исторгающиеся в момент катарсиса своими чистыми потоками очищают человека. Но очищают лишь потому, что сам себя не хочет он очищать. В этом трагическом мире он так привык к трагедиям, что жить без них не может. Мало того, он даже жаждет трагедий, чтобы и себя такого грешного пожалеть и других пожалеть. И может пожалеть, конечно, нужно и себя и других… иногда, но не вечно же. И не вечно же плакать и скорбеть. А ведь человечество только этим и занято. Да сколько же можно! Достоевский довёл этот трагический пафос до апогея. Порою он у него уже перехлёстывает в психопатию. Всё! Дальше некуда! Надо  идти в другую сторону. Все события в романах Достоевского происходят будто на одной театральной сцене, разделённой неким псевдоприродным пространством на замкнутые безвоздушные секции. И сама сцена находится где-то в Большой Книге между её страницами. И это изначально создаёт некую трагическую атмосферу, даже если об этой атмосфере и трагедии ещё не сказано ни слова. Вот это некое психопространственное размещение героев создаёт особый мир, вектор которого указывает на нечто неизбежно трагическое. Понятно, что великие писатели отображают окружающую их действительность. Но может хватит её уже отображать? Может надо отображать ту действительность, которая будет. Будет построенная нашим сознанием и любовью.

Мы сидели с Зоей в первом ряду. Органные мелодии накатывались на нас словно пенистые волны, вздымаемые штормовым ветром и захлёстывали нас своими колючими солёными брызгами; они наваливались на нас глыбами облаков и окутывали холодным чёрным туманом, и только иногда пробивался сквозь них тонкий розовый солнечный луч. Вот опять, вот опять трагедия! Вот эти трагические тяжёлые вибрации берут в плен, захватывают, гипнотизируют и… а где-то там за спиной, на улице льёт дождь, сверкают молнии и гремит гром и то же ведь очищают и внешне и внутренне, но не трагическим пафосом, а непобедимой радостью. Но и это не идеал. Надо бы очищаться только творчеством, творческим актом как таковым – и всё. Высший катарсис – в творческом взрыве! Вот идеал! А может и это не идеал? Может вообще не надо очищаться? Может надо просто не загрязняться? Идти по грязи, по уши в грязи – а она скатывается с тебя просто потому, что ты не хочешь её впитывать.