Пропуск

Ян Ващук
Раннее утро. Я просыпаюсь в моей комнате, наполненной солнцем, воздухом-после-дождя, перезвякиванием тарелок и перескрипыванием половиц, доносящимися из коридора и кухни, где бабушка готовит завтрак, и перекрикиванием-переаукиванием мужских голосов на улице — это дедушка разговаривает с соседом, стоя на крыльце в майке и трусах и растягивая свое длинное сухое тело солдата всех мировых войн.

Я лежу под толстым пушистым одеялом, на большой мягкой подушке в цветочек и смотрю на отражение комнаты в лакированных дверцах платяного шкафа и стеклах стоящего чуть поодаль секретера. Шкаф магнетизирует мое рассеянное полусонное внимание. Массивный, тяжелый комод, изготовленный, судя во всему, еще в прошлом веке, в котором до революции висели кружевные платья с рюшами молодой прабабушки Антонины, чуть позже — пиджаки и сдержанные юбки молодой бабушки Марии, и, еще позже — спортивные штаны, кепки в сеточку и куча всякого хлама, не имеющего решительно никакого применения, но все равно хранимого, потому что в шкафу есть для него место.

Яркая и сочная зелень на переулке, качающаяся и волнующаяся под порывами легкого ветра — двадцать километров в час, сообщает голос во включившемся на кухне радиоприемнике — сливается в одну слегка искаженную неровностями дерева переливчатую полосу, на которую накладываются очертания окон, занавесок и отражения предметов в комнате: большие настенные часы с ходиками, большое зеркало на стене, в котором черная бесконечность, стол с игрушками, диван-раскладушка, резное деревянное кресло, похожее на трон английских королей, тапочки, аккуратно положенные бабушкой у кровати, наклонившаяся к изголовью ночная лампа, тетрадка в клеточку и шариковая ручка, моя собственная рука, торчащая из-под одеяла, моя заспанная физиономия и мои растрепанные волосы, контрастирующие с безупречной белизной подушки.

Доброе утро, заглядывает в комнату бабушка, словно бы разрешая череду всех предшествовавших этому моменту осторожных поскрипываний и потопываний, однозначно воплощаясь в тонкие улыбающиеся губы, знакомый нежный голос, домашнюю завивку, домашние чоботы на ногах и кухонную прихватку в руке. Вставай завтракать, говорит она, и в комнату через открытую дверь врывается ближайшее будущее: светлая столовая, печка, чайник, скругленные углы холодильника, шипящий приемник и подводящая стрелки убежавших за ночь часов жилистая, очень-очень длинная дедушкина рука. Я отправляю в рот горячий дымящийся блин с капающим из него вареньем и тяну масляную руку к чашке с чаем. Чай горячий и сладкий, мир прозрачный и жаркий, скорость ветра достигает двадцати километров в час, движения жука на дне каменной бочки в огороде медлительны и смешны, передо мной лежит размеченная в клеточку вечность, в которую я осторожно и слегка нерешительно вхожу, толкая дверь на крыльцо.

В два часа обед, кричит мне вслед бабушка, высовываясь из маленького окошка кухни, расположенного над гулким железным ящиком с газовыми баллонами. Я смотрю на ящик, от которого к стене дома тянется блестящая на солнце паутина с сидящим в ее центре гигантским пауком, я делаю несколько шагов назад, не сводя глаз с хищника, и отвечаю бабушке, хорошо. Бабушкина голова исчезает, и я остаюсь наедине с пауком и вырастающими вокруг него красными стенами, желтыми подоконниками, чердаком и крышей нашего дома, окруженного буйной зеленью, словоохотливыми соседями и отбеленно-джинсовым летним небом аналогового десятилетия.

Солнце болтается в безоблачной глубине, переливаясь вместе с моим отражением в воде, когда я погружаю руку в каменную бочку, пытаясь поймать жука-плавунца. Жук ускользает от моей руки со стеклянной банкой, и мои пальцы касаются бочкиного дна, скользкого и покрытого илом, не нуждающегося ни в блинчиках, ни в хорошей погоде, ни в любви и заботе, ни в кислороде, железе и цинке — в отличие от меня, любопытно смотрящего на него через толщу взбаламученной воды. Я слышу, как хлопает дверь туалета, расположенного в дальнем углу участка, и чуть позже слышу, как звенит носик умывальника, под которым дедушка моет руки — резкими и угловатыми движениями, — высокий и худой, свежевыбритый дедушка в пиджаке и шляпе, лишенный всех воинских регалий за то, что когда-то решил обойти лесом тот участок дороги, где вместо будущего перед ним вдруг зазияла гигантская дурно пахнущая черная дыра. Он смотрит на меня со своей двухметровой позиции и говорит, с добрым утром, между его словами вклиниваются несколько звяков умывальника и несколько чвяков намыливающих друг дружку волосатых ладоней, над нашими разновеликими фигурами беззвучно сталкиваются два маленьких облака и протягивает свой хвост что-то дудящий себе под нос пассажирский самолет.

Я вытаскиваю руку из воды и смотрю на катящееся над верхушками сосен солнце. Оно качается туда-сюда, перекочевывая из одного мающегося бездельем глаза в другой мающийся точно тем же бездельем глаз. Оно испепеляет персонажей древнегреческих мифов и делает красной бледную веснушчатую кожу вокруг купальника тети Жанны. Оно прокатывается по столбикам забора, заставляя меня жмуриться и надвигать козырек на глаза, пока я кручу педали по обочине шоссе и вполголоса изображаю тарахтение мотора. Оно просеивается через слабо шевелящуюся листву и гроздья черноплодной рябины, оно проникает между строчками классической прозы из списка литературы на лето, которую я с такой неохотой записывал в мой новенький читательский билет, так долго откладывал, и которая, стоило мне за нее взяться, вдруг странным образом становилась все более и более интересной; оно протравливается через сетчатый забор и рейчатый пейзаж и наполняет смежающиеся очи золотой дремотой.

Я лежу в гамаке, потрепанная книжка покоится на моей груди, меня обволакивает запах старых страниц, подземные лабиринты загадочного здания сельской библиотеки и облако полуденной дремы, к которому постепенно примешивается выползающий из дедушкиной мастерской запах масляной краски и сплетающийся с ним, значительно уступающий ему по силе, но, тем не менее, мгновенно идентифицируемый моими ноздрями запах жареной трески и блинов со стороны кухни. Я продолжаю дремать, уже различая очертания дрожащего в мареве будущего, где бабушка выглядывает из распахнутого окна столовой и зовет: «Обедать!» Где нагрудный карман дедушкиной рабочей рубашки вмешает рабочие очки, железную линейку и несколько остро заточенных карандашей, где приемник на холодильнике шипит и перестает шипеть после вращения колесика «ТОЧН.», где шум улицы смешивается со звоном ложки о чугунную миску, и движения рук, накладывающих второе, согласовываются с вечно озабоченным бабушкиным голосом, спрашивающим: «Может быть, еще?», где кубики сахара растворяются на дне чашки, выпуская на поверхность маленькие пузырьки воздуха, а прохладный воздух из гостиной перемещается в более жаркую столовую, вытесняя из нее пустоту и принося всех приглашенных к столу.

Я зачерпываю тяжелой серебряной ложкой фасолевый (мой любимый) суп и отправляю горячую ароматную жидкость в рот, я откусываю горбушку черного хлеба и собираю пальцем крошки со скатерти. У меня горит лицо, мне четырнадцать, у меня джинсовые шорты, рыжие непослушные вихры, торчащие из-под кепки в сеточку, я лечу по ухабистому переулку на моем велосипеде, в полный голос изображая самолет, мне хочется всем рассказать, всем показать и со всеми поделиться, моим друзьям и подружкам, соседским девочкам и захожим мальчикам, незнакомым мужикам в машине с надписью «Леноблгаз» и проезжим цыганам на конной повозке, садящемуся за дальние дачи приплюснутому оранжевому овалу солнца, башням города, поездам дальнего следования, чьи квадратные окошки с колеблющимися в них силуэтами я вижу в просвете между деревьями, когда становится совсем темно и на поселок опускается ночь, мне хочется им — контролерам, проводникам, пограничникам, тетям в окошке, иммиграционным офицерам, счетчикам баллов в супермаркете, устройствам для чтения карт, моим собственным скептически хмурящимся и подозрительно косящимся копиям, всем-всем-всем показать мое личное, настоящее и единственное в своем роде удостоверение, мой пропуск на эту не обозначенную ни на одной карте и не принадлежащую ни одному государству территорию — листочек в клеточку, который я аккуратно вырвал из моей тетрадки и обрезал маникюрными ножницами, на котором я написал мои имя и фамилию, год, город и планету рождения, и в графе «Срок действия» жирными буквами вывел почерпнутое то ли у Гончарова, то ли у Чехова, то ли у Толстого, но, скорее всего, у не вошедшего в список литературы на этот год, но случайно найденного в дедушкином секретере и за один вечер прочитанного Маяковского: «ВЕЧНО».