Сучонка

Александр Шухрамов
(ИЗ ПЕРЕВОДОВ… «ДЛЯ СЕБЯ»)

СУЧОНКА
Перевод с нем.: Александр Шухрамов

Marie von Ebner-Eschenbach: Die Spitzin


     Цыгане приехали и разбили табор за деревней. Женщины и дети попрошайничали, мужчины занялись лужением всякого худья от цепей до котлов и получили разрешение оставаться, пока будут находить заработок.
     Этот срок ещё не истёк, как в одно летнее утро место, на котором они располагались, опустело. Цыгане в своих кибитках, крытых драным брезентом и влекомых жалкими клячами, отбыли. Никто ничего не видел и не слышал, должно быть отъезд совершился ночью, украдкой.
     Бабы в деревне пересчитывали домашнюю птицу, мужики озирались в сараях и хлевах. Всяк полагал, что бродяги что-то из его добра присвоили, потому и ударились в бегство. Вскоре выяснилось, что подозреваемые не только ничего не умыкнули, но даже кое-что после себя оставили. В высокой траве у кладбищенской стены спал голёшенький мальчонка. Вряд ли ему было более двух лет; кожа – белая,  редкие волосёнки – белокурые. Вдова Вагнер, увидевшая его по пути на свекольные грядки, сразу заявила, что ребёнка бог знает где и бог знает зачем цыгане украли, а теперь от него избавились, потому что он плохонький и ни на что бы им никогда не сгодился.
     Она подняла малыша с земли, повертела и так и сяк и сказала, что определённо у него где-нибудь есть примета, по которой родители, которые несомненно в панике и тревоге занимаются розысками, его опознают, «если примету пропечатать в газете». Только не нашлось никакой приметы, как позднее и никаких следов ни цыган, ни происхождения дитяти, несмотря на все запросы, объявления и оповещения.   
     Старая Вагнерша взяла ребёнка себе и делила с ним нищету не только из добросердечия, но и в тайной надежде, что когда-нибудь родители во всём великолепии объявятся и воздадут ей стократ за то, что дала ребёночку она. Однако прошли годы, прежде чем она умерла не отхватив ожидаемой награды, и теперь никто не знал, что делать с её наследством – найдёнышем. Приюта для бедных или ночлежки в деревне не было, да и милосердие там тоже не ночевало. Господи, кому было дело до какого-то полумёртвого от голода существа, не известно даже, крещёного ли? «Имя по святцам ему не положено», – при всеобщем одобрении непререкаемо объявил в церкви кистер. На вопрос Вагнерши: «А какое же тогда?» – он ответа не знал. «Временное дадим», – было решение, принятое в конце концов господином учителем. И наполовину глухая старуха, поняв только два первых слога, назвала мальчика Временом, а по месту обнаружения – Погост. После её смерти единым было мнение, что Времке Погосту ничего лучшего ждать не приходится, как скорейшего избавления от жалкого своего существования. Бедняга питался объедками, одевался в лохмотья, в поноски не важно после кого, мальчика или девочки, ходил бос и простоволос, был бит, ругаем, презираем и ненавидим, и… презирал и ненавидел всех сам. Когда пришлось идти в школу, к двум прекрасным именам, что у него были, прибавилось третье: Отброс, и он в меру сил всегда поступал так, чтобы его оправдать.
     Жила в той местности добродушная трактирщица. Прошлой осенью в уголке её сарая Времка без врача и ухода перебарывал смертельную болезнь. Лишь трактирщица каждый день заглядывала посмотреть, не отдал ли он уже богу душу, и ставила каждое утро перед ним кружечку молока. Привычку давать ему завтрак она сохранила и после того, как он выздоровел. Точно в пять часов он являлся, вставал на пороге распивочной и кричал: «Мыё мылыко!» Получив требуемое, шёл себе дальше. Но однажды произошло иное. Хозяин, как правило с нетрезвого вечера отсыпавшийся в постели, именно эту ночь провёл на лавке прямо в распивочном зальце и проснулся, когда Времка ступил на порог и заорал: «Мыё мылыко!»
     Что-что сказал этот наглец?! Что ему понадобилось? Трактирщик,  распрямляясь, потянулся. Чертовски неудобным оказалось ложе, всё тело ныло, и настроение – хуже некуда. Чурбан неотёсанный Времка наткнулся таки на хороший колун.
     «Не требовать, а просить ты должен, бродяжка! Просить, что, не умеешь?»
     Мальчишка распахнул пустые глаза, его долгое лицо стало ещё длинней, большие бледные губы растянулись и произнесли: «Не-а!»
     Плоды, которые причитались после такого слова, созрели мгновенно. Трактирщик подскочил и преподнёс ему завтрак в виде щедрых затрещин, после чего вышвырнул за дверь. Но столь маловажные неприятности никогда мальчишку не обескураживали. Как всегда, он заявился на следующее утро и в привычной манере затребовал «своё» молоко. Хозяйка молоко выдала, правда, не без доброго поучения:
     «Надо научиться просить, парень, понимаешь? – просить. Уж большой, верно, – да что про тебя может быть верно, – небось, четырнадцать тебе. Так что с завтрашнего дня учти: не просишь – не получаешь». Она на своём настояла, хотя и с трудом. Что с трудом, Времка заметил, и ему это доставило удовольствие, в потачку босяцкой гордости. Он, отброс безродный, может хоть ненадолго омрачить жизнь самой богатой во всей округе женщины, испортить ей настроение. Она озабоченно провожала его взглядом, когда он, не здороваясь, шёл мимо, на работу в каменоломню.
     Там он теперь батрачил на дорожника, который взялся его кормить и выделил уголок в козьем хлеву. Дорожнику не надо было, как другим, опасаться дурного влияния Времки на его детей. Пятерых дорожниковых отпрысков Отброс дурному научить бы и не смог, те уж сами всё умели и особенно отличались в мучительстве животных. Козы, кролики, куры, им подвластные, а также дворовая собака, несчастная сучка породы шпиц, были тому свидетельством, вернее, их шрамы, их изувеченные лапы, их поломанные крылья. Времка наслаждался, часами наблюдая картины творимых жестокостей. Для пацанов помладше он ловил птиц и давал их им  – «поиграть», и счастье выпадало только тем из жертв, которым небо не становилось совсем с овчинку.      
     Самой же несчастной из всей скотины семейства дорожника была именно старая Сучонка. Ходить она могла лишь на трёх ногах, а смотреть – одним глазом. Пинок старшенького из её мучителей сделал её хромой, швырок камнем – полуслепой. Но невзирая на дефекты дерзкий носик она задирала, хвостик держала вверх и всякого  чужого пса, осмеливавшегося появиться, облаивала столь злобно, что тот удирал, а её брёх ещё долго нёсся ему вдогонку. Сынков дорожника она боялась, его самого – ненавидела, потому что тот всегда отнимал только что родившихся щенков и всех, за исключением одного, бросал в озеро.
     В то самое время, когда у дорожника Времка начал колоть булыжники и просеивать песок, у Сучонки, в старческом-то её возрасте, случились опять щенки, числом четыре, из которых трём надлежало отправиться в воду. Больше одного она и не смогла бы выкормить, потому что стара и слаба и, по всему, долго не проживёт. Утопление щенят в тот день отец доверил старшему сынку – Антону, но тому на сей раз мучительство другой твари удовольствия не сулило, Сучонка при щенках становилась кусачее волчицы.
     «Отец дрейфит, вот меня и посылает, – сказал Антон Времке, – пойдём, подержишь, пока я их забираю, придержишь пасть, чтоб не куснула».
     В дровяном чулане рядом с козьим хлевом на клочке светлой соломы чёрная Сучонка лежала свернувшись калачиком, а под ней и вокруг неё копошились её малыши, скулили, водили туда-сюда слепыми глазами и сучили мягкими, беспомощными лапками.               
     Сучонка подняла голову, когда мальчики к ней приблизились, враждебно зарычала, оскалила зубы.
     «Тупая скотина, страхолюдная! – закричал Антон и боязливо, но якобы угрожающе, протянул руку за одним из щенят. – Держи, держи, чтоб не цапнула!»
     И хорошо, если бы тяпнула, подумал Времка. Не стоило из-за Антона  ввязываться в опасную схватку, речь шла о собственной целости и сохранности, так что он пошёл на военную хитрость и, опустившись на корточки, завёл жалостливо: «О-ё-ё, бедная Сучоночка, ну да, ну да! Тихо, тихо, бедненькая, ничё те никто не сделает, отымут только деток, ну да, ну да!»
     Сучонка притихла, порычала ещё немножко, скорее миролюбиво, нежели злобно. Времкиных слов она понять не могла, но почуяла их мягкий, успокаивающий тон и этому тону поверила. Что Сучонка могла знать о хитрости и лицемерии? В кои-то веки человек обратился к ней по-доброму, значит, добрыми были и его намерения. Она снова улеглась, дала себя погладить, как для блаженного сна закрылись её глаза от непривычно ласкового прикосновения. Носом она тыкалась во Времкину ладонь и лизала её, благодарно и нежно.
     «Во-во! – закричал он товарищу, – греби всех. Да шевелись!»
     Антон сграбастал трёх щенков и с ними в руках опрометью кинулся из чулана; радуясь, большими прыжками понёсся он через улицу, через прибрежную насыпь, вниз к озеру. Времка поспешил за ним: от главного удовольствия – увидеть, как будут топить щенят – он отказаться не мог.            
     Странно, что теперь соседство Сучонки для Времки становилось всё невыносимее. Его лежанку от её лежбища отделяли только редко прибитые доски, и каждую ночь она своим скулежом ему мешала. В голове у «старушки» явно «поехало», иначе бы до неё дошло, как это бывало прежде: щенят больше нет, их нигде-нигде не найти, и надобно наконец прекратить поиски. На этот раз она не прекращала. Всё забывала и забывала сегодня, что вчера уже напрасно обшарила все уголки. Всё кругом обнюхивала, скребла дверь, расшвыривала жалкую охапку соломы и вновь собирала в кучу, пробиралась за поленницу, лезла в угол с инвентарём и, уронив сразу несколько лопат, в ужасе отскакивала. На какое-то время воцарялась тишина, потом она снова семенила, искала и искала! И теперь Времку будил тихий топоток, когда прежде не тревожил даже рёв стада коров, которое гнали мимо. Если уж он спал, то спал как надо чтобы забыться в голоде и усталости. Для этого прежде всего и был ему нужен мертвецкий сон, которого он вдруг лишился, так как вскакивал в испуге при звуках топтанья и обнюхиванья. И холодные капли пота текли по лицу. Это в «баракене»-то, с крышей под горячим солнцем целый день, где было так жарко, как наверно в аду… Да и не чертовщина ли действительно за всем этим кроется? Антон, правда, говорит, что ничё ненатурального на свете нету. Так ведь и Антон этот на свете не самый умный, Времке иногда казалось, что тот – большой осёл; только говорить так не след, потому что выволочка будет от обоих, и от него и от папаши, Времке известно по опыту.
     В дорожниках Времка нашёл своих укротителей, они усмиряли его побоями и голодом. «С жиру бесишься?» – спрашивали при любом его взбрыке, и от жалкого, ущербного пайка хозяин отнимал половину.
     Любой другой уж загнулся бы, говорил он сам себе. Однако загибаться не хотелось, а хотелось пожить подольше, чтобы успеть отплатить злом людям за всё зло, которое причинили ему они. О том, что имелись и творившие добро, давно забыто, а что касалось старой ведьмачки трактирщицы, то на неё он затаил злобу неизбывную. Почему она ему больше не наливала, когда у ней так много денег и всего-всего? Наверно не знает, куда девать богатство, а всё ж даром ничего не даёт, захотела, чтобы её о капле паршивого молока умоляли. К-а-к она на него смотрела, когда он проходил мимо!.. Прям, как будто требовала: «проси!» Жаба ведьмацкая! Не дождётся. Однажды она даже с ним заговорила: «Ох и оголодал же ты! В гроб краше кладут! Просить, поди, так и не научился?» Он тогда послал её и пошагал дальше.
     Прошла неделя. Сучонка в чулане всё никак не успокаивалась, всё искала и вынюхивала, особенно по ночам. И так получилось, что однажды она разбудила Времку ну в очень плохую минуту. Очень уж поздно он бухнулся на свою лежанку, из стружек и грязного сена, потому что по окончании рабочей смены ему ещё пришлось гнать в соседнюю деревню коз, которых дорожник туда продал. Но мытарства ещё не кончились? если даже поспать пару часов спокойно не удаётся! Потому что Сучонка всё возится и всё шарит. Времка ей пригрозил и застучал ногами по доскам. Перегородка подалась, часть её с шумом упала в сторону Сучонки. Псина испуганно взлаяла, щенок заскулил, и наступила тишина. «Дьявольщина, дашь ты мне покой или нет, сволочная скотина», – бормотал Времка, укладываясь поудобнее, подтягивая коленки к самому подбородку, потому что «так спится лучше всего». Но сон как на зло не шёл, несмотря на тишину снаружи и усталость внутри, несмотря на сонливость! Подкрадывались разные думки, совсем новые, ни разу раньше в голову не приходившие. Да, Сучонка – скотина сволочная с этой своей вознёй, но что если бы и мать была такой же настырной, тогда уж точно отыскала бы; его ведь и в газету поместили и в окружной управе вывешивали. Получается, ей этого и не надо! Получается, цыгане его и не крали, мать – «мизерабляя!» – им его, получается,  подарила, может быть, даже заплатила, чтобы взяли… Ну да! Наверно его стыдилась, наверно та ещё  штучка, дочка крестьянина справного или трактирщика… Чёрт кукушкин! Поди, если она дочь трактирщика и оставила бы его у себя… Каждое воскресенье он попивал бы, понедельники прогуливал и в трактире или кегельбане курил, пил и дрался. Пока он рисовал себе эту райскую жизнь, Сучонка по соседству – проклятая сволочная скотина! – снова начала стонать и царапаться, вырвав его из блаженных видений. Разъярённый, он поднялся, схватил полено, через выбитые доски шагнул в собачий чулан и в темноте стал наугад хрястко молотить по полу, по которому в страхе металась Сучонка. Он не смотрел, куда попадает, он гвоздил налево и направо, перед собой и позади, и под конец – угодил-таки в неё,  под неистовой силы ударом вздрогнуло мягкое, живое. Раздался короткий, жалкий – жалобный вой, больно резанувший Времку по ушам. Его бросило в жар. Особенный то был вой… «Ну да», – «сволочная скотина» получила по полной, даст теперь покой, хотя бы на время.
     Он вернулся на лежанку, свернулся в клубок и тотчас уснул.
     Спустя пару часов он проснулся внезапно. Встававшее солнце сквозь дыру в двери чулана и через щель в стене огненным красным лучом уперлось в лицо. Он открыл глаза и поднялся. В памяти вдруг тревожно возникла Сучонка. Если он, «так-то», ночью забил её насмерть, дорожник, не терпевший никаких посягательств на своё добро, вряд ли упустит случай забить его самого до полусмерти. Ну да! – думал он, всеми десятью пальцами приглаживая пыльные волосы и выдирая из них запутавшиеся стебли.
     Что-то задвигалось в досках, медленно поползло. Это подползала Сучонка с детёнышем, которого держала за шиворот и орошала кровью, текущей изо рта тонкой струйкой, вниз по груди. Она подтащила его к Времке и положила его перед ним, мордой прижала к его босым ногам и взглянула вверх.
     Глаза её говорили красноречивее всех красивейших слов. Она безгранично доверяла, умоляюще просила, её нельзя было не понять. Как солнечный свет сквозь закрытые веки, так проникал взгляд её глаза через панцирь, прежде делавший невозможным какое-либо доброе движение души паренька.
     – Да! да! – сорвалось с его губ. Он ответил ей, той, что сейчас завалилась, дёрнулась, вытянулась… которую он убил и которая пришла ему, умирая, доверить своего детёныша.
     Времку затрясло. Неведомая, непреодолимая сила навалилась, налетела бурей. Она швырнула его на пол, заставила прижаться лицом к морде мёртвого пса, целовать и ласкать. Эта сила из него кричала: «Да, ты! Да, ты! – ты мать какая надо!» Сердце готово было разорваться, дикая жалость и мучительная боль смешались в этом сердце, проникая до самых глубин. Переполненный неземной силой сочувствия, ребёнок рыдая бился на полу, оплакивая старую Сучонку и плача о её малыше, который лез к матери, скулил и искал живительный источник, и раньше-то скудный, а теперь иссякший совсем.
     «Всё, ничё уж больше не получишь», – сказал Времка, взял собачёныша в ладони, прижал к щеке, погрел дыханием; тот трясся и жалобно повизгивал. «Есть хочешь, есть, ну да! ну да!» – И что же делать с доверенным добром? «Кукушкин чёрт», и коз теперь нет! Он бы какую-нибудь подоил, не побоялся бы и страшной трёпки. Да, коз уж нет, а ждать, что кто-то в доме дорожника нальёт ему каплю молока для собаки, можно до морковкина заговенья. «Утопить!» – будет сказано, как только до них дойдёт, что Сучонка мертва.
     «Утопнешь», – сказал он собачёнышу, которому, верно, от матери передалась какая-то часть надежды на Времку, потому что он жался к его шее, сосал мочку уха и постаныванием и повизгиванием жаловался на голод.
     «Ну да!» Времка всё понимал, только не знал, как помочь. Что дать-то? Чтобы переварить проглатываемое им самим, нужен другой желудок, не щенячий… Но – треклятая Жаба! – до него сейчас дошло, он сейчас вдруг понял, как можно было бы делу помочь. Но – треклятая Жаба! Нет уж, на такой шаг он не пойдёт, лучше околеть с голоду. Уж если решил – колом никто не вышибет из упёртой австрийской башки… Правда, забрезжило сегодня в ней то, о чём он ещё вчера и понятия не имел: с голоду околеть самому – совсем не то же самое, что кого-то голодом уморить. Малыш перестал сосать мочку уха; насытиться не получилось. Безнадёжно закрылись едва увидевшие белый свет глаза, и Времка ощущал лишь слабую дрожь тельца.
     С мукой и страхом взглянул он вниз, на подохшую Сучонку. Да, чтобы детёныш жил, не смей убивать его мать.
     «Ну пойдём уж!» – внезапно вырвалось у него; он выскочил из хлева в чулан, потом не раздумывая направился в сторону деревни, стиснув зубы так, что они заскрипели, и не глядя по сторонам, напрямки.
     Ещё не было на полях ни души, только у самых домов начиналась потихоньку жизнь. Сонный мальчишка, подмастерье пекаря, шёл через улицу к колодцу, батрак дубильщика запрягал в живодёрную телегу широкозадую савраску. Из ворот трактира вышла в нём работавшая старая женщина, давнишняя ярая недоброжелательница Времки. Сверхбдительно следила она за его приближением. Грозя кулаком, велела убираться. Ему это помешало пройти мимо так же мало, как человеку, решившемуся пройти сквозь стену. С этой мрачной решимостью, прижав подбородок к груди, вошёл он через открытую дверь кухни. Хозяйка, стоявшая у плиты, обернулась… «Прям, страшилище», так парень выглядел, а в хрипло звучавшем голосе было что-то столь болезненное, что казалось, ещё немного, и порвётся горло, из которого выдавилось:
     «Трактирщица, фрау трактирщица, я прашу мылыка!»
     То была перемена в человеческом сердце и в судьбе человека.


6-12 мая, 2021