Один день войны

Анастасия Красноярская
– Евдокия! Овчинникова!
Молоденькая санитарка, развешивая стиранные бинты с въевшимися пятнами крови, резко повернулась на зов. К ней спешил Елохин.
– Здравствуйте, Пётр Алексеевич,– глядя строгими глазами, она чуть улыбнулась краешками губ.
– Приказ нам с тобой от командира. Пока затишье, сходить в лес за харчами: грибы, ягоды, крапива, всё, что годится для еды собрать.
– Я сейчас, в пять минуточек управлюсь,– и санитарка принялась расправлять привычными, ловкими движениями мокрый бинт.
Елохин с автоматом наперевес шёл впереди, осторожно раздвигая колючие лапы ельника, время от времени останавливаясь и прислушиваясь к звукам леса. Неопределённого возраста, широкоплечий, с шрамом на левой щеке, полученном в рукопашном бою, он зарекомендовал себя опытным и надёжным солдатом.
– Пётр Алексеевич,– сказала Дуся, едва не врезавшись в его крепкую, хорошо сложенную фигуру, когда тот внезапно остановился,– ведь здесь наша территория и уже не идут бои.
– Осторожность, Евдокия, на войне никогда не помешает, пока рядом враг и коли жить охота. Запомни это, девонька,– ответил Пётр и вспомнил, что Дуся прибыла из тылового госпиталя в расположение части недавно.– Не тяжела корзинка?
Девушка перекинула в другую руку плетёную корзину, где вперемешку лежали мелкие плоды дикой яблоньки, странным образом затесавшейся в лесной чаще, десятка три-четыре грибов, наспех сорванные ягоды малины вместе с листьями.
– Справлюсь, Пётр Алексеевич, я привычная,– понизив голос, ответила Овчинникова.
Незаметно лес сменился светлой берёзовой рощицей. Теплый ветер шелестел в пышных ветвях, через которые, словно подмигивая, пробивалось яркое солнце. Тишину нарушила трель лесной пичуги. Остановившись в очередной раз, чтобы сверить маршрут с картой, Пётр поднял голову, прищурился, глядя на небо, и улыбнулся. Евдокия поставила корзинку на землю, закрыла глаза:
– Как будто и нет войны.
– Тут недалеко деревня. Может, удастся картошки немного раздобыть. Пойдём,– и Елохин зашагал по мягкой траве вперёд, крепко сжимая автомат сильной рукой.
Девушка послушно двинулась следом.
Неожиданно им в нос ударил тяжёлый, странный, неприятный запах.
– Что это, Пётр Алексеевич?– прикрывая нос ладонью, прошептала Дуся.
Пётр поморщился:
– А чёрт его знает, разберемся. Вон, гляди, за полем деревня вроде начинается.
Они направились в сторону поля и покосившихся за ним домиков. Вдруг Елохин насторожился, дал знак остановиться и быстро вскинул автомат. Евдокия, не дыша, бесшумно шагнула в растущий рядом куст боярышника. Широко открытыми глазами она смотрела, как Пётр Алексеевич с напряжённым лицом прижался к широкому стволу берёзы, готовый к схватке с врагом. Но из-за пригорка к ним навстречу вышел старик в выцветшей льняной рубахе, подпоясанной обычной бечёвкой, и с небольшим узелком в руке. Другой рукой он опирался на крепкую палку, заменявшую ему посох.
– Стой! Руки вверх!– Елохин возник перед стариком неожиданно, и тот, вздрогнув, замер.
Через секунду расплылся в улыбке, тихо запричитал:
– Свои, свои, наши! Я свой, русский я, родные мои,– и заплакал беззвучно.
Успокоившись, рассказал, что был раньше здешним лесником, а теперь прячется по лесам с маленькой внучкой, которая ждёт его где-то в землянке.
– Дочка моя с мужем как вы вот, на фронте... А в местной деревеньке нету никого, если вы туда направляетесь,– вздохнул старик.– Разрушенные хаты остались после немцев.
– Все в лес ушли, к партизанам? И что за странный запах здесь, отец?– угостив деда махоркой, спросил Елохин.
Старик помолчал и дрогнувшим голосом заговорил:
– Там, в стороне от поляны большой амбар для сена был... Немцы, как уходить, согнали всех в него, кто в деревне оставался... Старых да малых, да баб наших... Заколотили амбар, да и подожгли всех... Живьём...
Пётр с Евдокией видели, что каждое слово давалось старику с большим трудом и отдавалось болью в сердце.
– Дома-то не стали жечь, торопились фашисты, а людей... Не ходите туда... Война, эх, проклятая...– снова вздохнул он.– Прощайте, родные, храни вас Бог!
Старик поклонился и пошёл, тяжело опираясь на свою палку.
– Прощай, отец,– прошептал Елохин, и Дуся услышала, как до хруста сжались его пальцы в кулак.
В груди у Елохина всё клокотало, и сознание нормального, хорошего русского человека не находило объяснения неоправданной, лютой жестокости фашистов, их и людьми-то назвать не получалось.
Евдокия стояла, сжавшись в комок, а по щекам медленно катились крупные слезы.
Не говоря ни слова, они пошли к месту, где когда-то стоял амбар. Дуся плакала и рвала по пути душистую траву и полевые цветы, местами растущие на искалеченном взрывами поле.
Нестерпимый запах усиливался и заставил девушку закрыть руками заплаканное лицо.
 Они подошли к сгоревшему амбару, вернее к тому, что от него осталось.
Сжигая в беспощадном огне человеческие надежды на светлое будущее, память о прошлой, мирной жизни и саму жизнь, сгоревший амбар стал общей, жуткой могилой безвинных душ.
Елохин снял пилотку, сжал челюсти, чтобы не расплакаться перед санитаркой. Дуся, дрожа всем телом, не сдерживая слёз, подошла к чудовищному пепелищу и бережно положила на него букет полевых цветов.
Возвращались молча... В знакомой березовой роще, не сговариваясь, они присели на поваленное дерево и закурили. Елохин смотрел, как до сих пор дрожали тонкие пальцы Евдокии и подумал, что к смерти, наверное, нельзя привыкнуть.
– Тебе лет сколько, Дуся? Двадцать хоть есть?
Та кивнула, опустив русую голову, и Пётр Алексеевич впервые увидел в её волосах седые прядки.
– Молодая, а уж седину видно, а?
– Я под расстрел попала в Минске, – прерывистым голосом заговорила Евдокия, – тогда немцы в городе искали красных командиров, хватали всех подряд на улице и вели к большой яме... Когда стрелять начали, я от страха упала... А другие на меня попадали. Немцы добивать подошли, пули не достали, повезло...–  почти шептала Дуся. – Больше суток под трупами пролежала, не помню, как ночью выбралась. С тех пор кажется, что это не я живу, да и живу ли...
Елохин, всякое видевший за годы войны, оцепенев, смотрел на девушку как-то виновато, с невыразимой болью и чувством, что его самого тогда вместе с ней расстреливали.
Санитарка подняла на него глаза, и солдат увидел в них такой ужас воспоминаний, что сжался внутренне под этим взглядом.
– Ничего, ничего, Дусенька, вот кончится война, и всё будет хорошо, заживём лучше прежнего. Правильно, боец Овчинникова?– говорил Пётр, стараясь не встречаться больше глазами с Евдокией и понимая, что забыть эту войну будет невозможно.
– Пойдём, пойдём, девонька, заждались наших харчей.
Елохин пошёл вперёд, но через несколько шагов пересилил себя таки, повернулся, взял за худенькие плечи санитарку и, стараясь смягчить басовитый свой голос, с нежностью глядя в её настороженные глаза, уверенно сказал:
– Жить надо, Дуся! Дожить до победы! Помнить и жить. И верить в самое лучшее! Оно обязательно настанет...

Шёл июль 1943 года.


(по воспоминаниям моей бабушки Евдокии Антоновны Овчинниковой, участницы ВОВ)

Справка из Википедии:
За годы ВОВ из 9200 населенных пунктов, разрушенных гитлеровцами, в Белоруссии были сожжены и уничтожены свыше 5295 сел и деревень вместе со всем или частью населения в ходе карательных операций, в том числе 628 – вместе со всем населением, 186 деревень не смогли возродиться, так как были уничтожены со всеми жителями, включая матерей и грудных детей, немощных стариков и инвалидов. В Минской области сжигали дважды 92 деревни, трижды 40 деревень, четырежды – 9, пять и более раз – 6 деревень.
Итогом нацистской политики геноцида и "выжженной" земли Белоруссии стали 2 230 000 человек за три года оккупации. По уточненным данным погиб каждый третий житель Белоруссии.

Фото из интернета – сожженная деревня Белоруссии.