Подписка о невыезде из ада. Роман

Путяев
    Часть1


Их низости не могут нас унизить.
                Шиллер.
«… будь неподвижен и одинок. И мир разоблачит себя    перед тобой, он не сможет поступить иначе…».
    Кафка.



-   Быть или не быть?.. — На самом деле это не вопрос.         
 -  Скорей ответ. Вопросы задает судьба.
 -   И ты ее рисуешь? Вот эти линии, куда они ведут?..   


***
Стихов не будет. Музыка без нас прервется на века и опустеет, и тишиной холодною застелют поляны снов в гирляндах наших глаз. О боже, ничего не понимаю. Двух женщин я люблю Их обнимаю. Мне головы кладут они на плечи, а мне, увы, от этого не легче… Они мне машут из окна, а я киваю. Не знаю: ухожу иль умираю?..
Подъезд полутемный, ты марши вознес под самую крышу невзгод и ненастий. Ты счастья свидетель — до гроба, до слез – размолвок, где все уже настежь. Живем … про запас… И обидней вдвойне, что это — и много, и мало. О сколько же раз в оборвавшемся сне губами ты руки мои согревала! От нежности грустно! И надо бы нам с вос-торгом цветов или клавиш касаться... Я кланяюсь всем неприютным домам, где мне не хотелось остаться.

***
Неуютный космический хаос.
Красное сукно пространства.
Журчание времени.
Напротив друг друга сидят две сущности. Их разделяет огромный черный стол, скорее не стол, а классная доска, установленная горизонтально. Она исписана незнакомыми формулами. Крошки разноцветных мелков разлетаются во все стороны, превращаясь в светящиеся кометы. Они осве-щают улицы вселенной.
Пустынно.
Перед первой сущностью на краю стола стопка белых листов бумаги. От нее веет холодом.
Но вот лист попадает в руки сущности. Вечное перо Со-здателя коснулось его чистого поля. И вот уже Белый мрак покрывается правильными геометрическими узорами.
В руках второй сущности циркуль. Перед ним стопа черных листов.
Секунда — готова окружность.
Много больше времени требуется для завершения узора.
Оба поддерживают давно начатый разговор.
— Назад, вперед, налево и направо, туда, сюда — поня-тия другого рода... Мне трудно спорить с тем, что есть...
— Со мной?
— С тобой... и с тем, кто мной придуман.
— Ты фантазер. Мечтатель. Дать тебе совет? На землю опустись. Там все не так. Там нас давно забыли. Под коло-кольный звон не молятся — танцуют
—. Пусть совершенства нет, но есть к нему стремленье...
— Достаточно, чтоб не сойти с ума?
— Но, чтоб сойти с ума… ума не нужно. Рисуй свои круги...
— А ты — свои. Мне интересно: кто быстрей устанет...


***      
«Благородный корунд-рубин встречается лишь на неко-торых месторождениях в виде мелких вкрапленников и ред-ких прозрачных участков в крупных кристаллах обыкно-венного корунда ».
(Коллекционные минералы)
***
Небесный камень считается основанием мира, заложен-ным Создателем. В исламе это – черный камень Каабы. С помощью определенных манипуляций маг может связаться с неорганическими сущностями. И это не элементали, сильфы и саламандры…
***
Живи, как бог, пером скрипя, не зная праздности и ле-ни... Рай нужен, чтобы знать: тебя там не поставят на колени.


***
О, поцелуи – насильно данные,
О, поцелуи – во имя мщения!
Какие жгучие, какие странные,
С их вспышкой счастия и отвращения!
                К. Бальмонт

***
— Не прохладно ли вам в шортах? — спросил я незна-комую девушку, которая направлялась в сторону Курского. Для этого мне пришлось приоткрыть правое окошко, и в са-лон сразу же заполз резкий запах кошачьих духов.
— Это вы про погоду?
— Это я про время.
Было ровно два часа ночи. В мастерской я назначил встречу своему приятелю из Загорска. Он  изготавливал и продавал по салонам подрамники. Меня он, как правило, снабжал бракованным материалом, но зато намного дешев-ле. Это устраивало, потому что я так уделываю краской холсты, — да простят меня Ван-Боги за уничижительный глагол, — что все дефекты холста и грунта погружаются в вечность.
Незнакомка вела на поводке крупную дворнягу. Собака упиралась и не хотела идти. Ее длинные уши подметали ас-фальт, а хвост, как будто считывая титры сварливого подсо-знания, бегал слева направо. Стыдно было спрашивать, как зовут собаку, но я спросил.
— Бед ее зовут.
— Странное имя. Похоже, она из старинного рода, чле-ны которого всегда жили за чертой богатства...
— Вообще-то, правильней было бы назвать ее Бедой, но поскольку это кобель, то надобность в последней букве от-пала.
— Бед, — сказал я, — пойдешь ко мне на обед?
Дворняга насторожилась.
— Собака, а понимает толк в рифме, — констатировал я.
— Просто она не понимает, что вам от нас надо.  Бед, ко мне! — Принудила она идти его рядом.
— Я художник. Я хотел вас пригласить к себе в гости. Может быть, вы остановитесь, а то я начинаю путать педали при медленной езде.
— Мы работаем. Нам некогда. Правда, Бед?
— Ясно. — Сказал я, потому что наконец-то догадался, что заговорил с проституткой.
— И что, слабо пожертвовать нам на пропитание?
— Сколько?
— Триста и пятьсот.
— А что так недорого?
— Ты первый клиент.
— Так уж и первый? Это возбуждает.
— Сегодня первый.
— Ладно, запрыгивайте в машину.
Бед — конечно же, он определял достоинство купюр по запаху, — сразу все понял и прыгнул на заднее сиденье. Его юркая хозяйка предпочла переднее.
— Какие убийственные духи. На меня не облокачивай-тесь, — попросил я ее, — а то не вернуться мне живым  к жене.
— Ты ей часто изменяешь?
— Я вообще никому не изменяю. Я сам по себе. Я хищ-ник. Мне нужна добыча, а не жертва. То, что не убегает, не шевелится, не рычит, меня не интересует. Мне важен пры-жок.  Меня не манят ни слава, ни деньги. Мне нравится пре-одолевать преграды, вытаскивать кого-то из грязи. Хотя это и чревато… Попытка вытащить человека из болота опасна. Или тебя самого засосет, или спасенный будет тебя сторо-ниться, помня, что ты свидетель его падения…С собакой всё ясно, а тебя-то как тебя зовут?..
— Настя.
— А можно я тебя Зиной буду звать?
— Зачем это?
— Понимаешь, у меня никогда не было девушки с таким именем. Могу я себе позволить?.. Сотня сверху.
— Смешной ты.
— Нет, это ты смешная.
При выезде из поворота я стал перестраиваться в левый ряд. Проехал метров триста. Она дернула меня за руку:
— Ты что?! Ты же на оранжевый проехал.
— На какой, на какой?
— На оранжевый.
Я только хмыкнул про себя.
— Тебе бы надо было с жезлом работать.
Она рассмеялась:
— Я только и делаю, что с жезлами работаю.
— Зин, — сказал я, — давай сразу договоримся: машину ведет кто-нибудь один. Идет?
Она кивнула.
Рыжие кудри чиркнули по плечу. В завитках читались вопросы, не имеющие земного значения.
Я подумал: «Такие красивые глаза. С чертиками. Оба пьяны… Ну, и что ж…
И замок английский щёлкает бронированным затво-ром… И не можешь успокоиться, и застёжки нервно рвёшь»…
И стало чуточку грустно от того, что это не о ней.
Я становлюсь несовременным. Мне всё еще хочется го-ворить девушкам «здравствуйте», читать им стихи и цело-вать руки.
— Зин, хотела бы ты рвануть через крапиву к полюсу?
— К какому?
— А что, ты даже знаешь, что их два?
— Ты думаешь, что я совсем глупенькая?
— Сейчас я не о тебе думаю, а о человечестве в целом.
— Ты о нем не думай: это ведёт к импотенции
— Так не должна утверждать профессионалка.
—Ну-ну... Понимаешь, лучше о человечестве буду ду-мать я, ты же просто будешь получать удовольствие.
—?
—От человека — к человеку, от человека — к челове-ку... Любовь передается половым путем.
— Это не ты сказала.
— Я. Только не говори, что я довольно-таки не глупая, что могла бы и другую работу найти. Желающих пригла-сить девушку попутешествовать с велосипедом под мышкой достаточно...
— Я и не говорю. Я понимаю, что при твоей общитель-ности ты по жизни шагаешь экстерном: много видишь, чи-таешь с листа, как прокурор или следователь. Я так думаю, что в ваших профессиях много общего... А скажи, можешь, конечно, и промолчать, но все же интересно: кто с вами лучше обращается — бандиты или «менты»?
— Тебе зачем? Ты из «Армии спасения»?
— Я пишу о проститутках.
— Пиши: все засранцы, но милиция лучше. Хотя мили-ция платит реже. Я же ведь без прописки в Москве. Как за-стукают, так даешь... Сама-то я из Керчи.
— А чем же Керчь не город? Там теплее.
— Там сложнее. Конкуренция опять же, да и бьют чаще. Меня там весь город знает. А... не хочется вспоминать... В Москве все-таки музеи и театры есть.
— А ты где-нибудь была?
— Не успела еще.
— А можешь и не успеть.
— Это почему?
— « И застёжки нервно рвёшь. И над миром опускаются алюминиевые шторы»…
– Это ты о чём?
– Это я о том, что грохнут тебя когда-нибудь. Вот ты села ко мне в машину, а что я за человек, не знаешь. А мо-жет быть, я маньяк или убийца?
— Скажешь тоже! Хотя, все может быть. Был как-то критический случай. Я села в машину к двум придуркам, согласилась на секс «по быстрому» всего-то за двести пять-десят… А когда разобралась, что от меня требуется, пошла в отказ… Ну и… поиздевались они надо мной: раздели и привязали к чугунному ограждению набережной. Дело было ночью. Машин мало. Дождь. «Водилы» – в рассыпную, де-лают вид, что не замечают, вроде бы я для них страшнее знака «платная парковка». Думала,  дуба дам, пока кто-нибудь из них решится подобрать меня… Обошлось. Такие все-таки засранцы и задницы!
 Когда нас лепили из глины, я сел не на тот гончарный круг. Меня умиляют люди, в которых напрочь отсутствует самокритичность. Они, как правило, достигают большего. Посмотришь, в десять - вундеркинд, в сорок – генерал. Я же уверен, что совершенства достичь невозможно. Даже гос-подь на примере с водой демонстрирует свою неуверен-ность: то у него вода это жидкость, то кристалл, то пар… Как это понимать?..
— В чем, в чем, а в людях я немного разбираюсь. Ты не такой, как все: не лапаешь, сальные вопросы не задаешь.  Ты больше о человечестве печешься... Такие либо от жены сковородкой по голове получают, либо сидят в библиотеках за белыми скатертями и книги читают...
— В библиотеках я скатертей не видел, а скоро там и книг не останется.
— Все предадут огню. Только доллары не горят.
— Ты не права. Я вчера назло американцам сжег один доллар.
— Один. А если бы у тебя все-все доллары были? Сжег бы?
— Все? А какой смысл иметь одному все доллары?
Она засмеялась.
— Ты американцев не любишь?
— Я их только на купюрах вижу, а они мне, как и тебе, нелегко достаются. Тебе ведь они нелегко достаются?
— А остальные считают, что легко. Ты молодец. Я все-го пятьсот долларов накопила. Меня на прошлой неделе ограбили. А еще раньше с балкона сбросили… Расслаблять-ся не приходится.
— А куда же Бед смотрел? Тоже мне, защита.
— Это другая защита. Это защита от одиночества.





— Хотел предупредить: плачу за двоих, даже добавлю собаке на лекарство от бессонницы, но… без меня. Это по-дарок приятелю. Мне тебя не надо. Люблю погоню и азарт, а ты слишком доступна. Мне нужна настоящая любовь. Проститутке она недоступна. Любовь для нее профессия. Когда подолгу занимаешься одним и тем же, легко сорвать-ся. Скрипач или пианист от переигровки срывают пальцы, они у них заплетаться начинают, и ходят по клавишам и струнам как пьяные. Да и любовь на всю жизнь не растя-нешь. Это как подснежник. Под снегом ему хорошо, а солн-це, тепло, прочие нежности – пресыщение. Я по своей сути тоже подснежник, но мне хочется встретить незабудку… К сожалению, это невозможно. Вот и бегаю: от себя – к се-бе…
 — Что ж, давай побегаем. Или, хочешь, в багажнике спрячусь, а ты меня найдешь и возьмешь. Хорошо? 
— Настя! Бедная Настя!...
— Ты же хотел, чтобы я была Зиной.
— Извини.
— Ты ко мне как-то особенно относишься. Я тебя со-всем не понимаю. А зачем тогда деньги платить?
— Деньги, заплаченные за красоту, спасут мир. Быть может.
— Это точно.
— А, потом, мне кажется, что если ты сейчас тысячу получишь, да выспишься хорошенько, то помянешь хоть этот день добрым словом.
— Опять не понимаешь: у меня это тоже азарт. Мне еще захочется. Я заметила: мне через день доза спермы необхо-дима. Мне один квартирный вор рассказывал, что он чуть ли не оргазм испытывает, когда взламывает замки. Это, он говорил, как бабу раздеть после литра водки.
— А если в квартире одна фиговая лампочка под потол-ком? И срок получать?
—  Срок потом — сначала лампочка. Круто.
— Вот скажешь. Кстати, а как с крутыми?
— Тебе и это для чего знать?
— Для собственной исповеди.
— Слушай, может, ты голубой?
— Не голубой и даже не дальтоник. Чур меня, чур!
— Пиши: как-то раз меня снял один бычара, - чтоб ему на том свете стволом поперхнуться, - не сам, а через води-теля. Водитель мне сто долларов дал, велел, чтобы я хозяи-ну сказала, что взяла двести, что работала не на улице, а в приличном клубе... На оранжевый опять проехал. Ты что, дальтоник? Тогда  сигналы отсчитывай сверху вниз: зеле-ный, желтый, потом твой любимый.
— Все наоборот, ну да ладно. Мы уже почти приехали.
Виктор дремал в своей старенькой «Волге», доверху за-груженной холстами. Я посигналил фарами и заметил в са-лоне шевеление.
Мы поздоровались. Я представил свою спутницу.
Собака недовольно зарычала. Пришлось представить и ее.
Виктор открыл багажник, отсчитал и достал несколько упакованных в полиэтилен стопок. Я открыл входную дверь, и потом мы втроем с растопыренными руками подня-лись ко мне на пятый этаж.
Собака определила, где надо остановиться.
— Такой шикарный особняк в центре, а лифта нет. Кто здесь живет-то? И, кстати, я это место знаю. Тут же свой «уголок» рядом. Жалко мне бедных мужиков. Очень трудно удержать женщину подле себя, если ты ничего не можешь ей предложить кроме таланта и домашних тапочек. Мы все проститутки. Какое-то время нас можно держать на рассто-янии от роскоши, но роскошь прилипает к глазам. Расстоя-ния в тысячи километров для нее – не преграда … Я бы хо-тела  жить, и умереть в роскоши. Как? Еще не знаю… Ну, например, хочу быть похороненной сидя, обязательно в зо-лотом гробу, естественно, голой и красивой… хотя нет, на мне должна быть бриллиантовая шуба цвета морской вол-ны. Я плавать люблю. Наверное, в прошлой жизни я была селедкой…
Я открыл дверь.               
 На Зину мастерская произвела своеобразное впечатле-ние.
Разбитый на два предела этаж вмещал приемную с сау-ной и кухней, а также огромный зал с картинами. Там всегда был беспорядок, потому что ни я, ни две моих ученицы - Лиля и Таня - не видели особой красоты в чистой геометрии паркета и стен. Наш воздух бродил сотворением мира, наша палитра выплескивалась на стены, розетки, выключатели и даже на потолок.
Здесь я замалевываю грехи, урывками грущу, урывками радуюсь. Здесь мое теплое лоскутное одеяло, и я могу, как в детстве, укрыться с головой, отрешиться от этого чужого мне мира, где надо добывать деньги и пищу, сталкиваться лбом с невежеством и ханжеством, пренебрежением к пре-красному и возвышенному… Здесь меня не найти, потому что я белая ворона в белой комнате… Но меня нельзя пере-убедить в том, что я не должен отупеть, охренеть,  обзаве-стись сальными губами, обрасти плавленым жирком, вре-заться со всего разбега в толпу зевак и проходимцев, карье-ристов и педиков. Нет, я сам по себе… Я счастлив, что я давно вырвался из этого круга. У меня есть свое одиноче-ство, в котором я вырвал с корнем дерево, разрушил  свой дом, и не вырастил сына…
У освещенной дневным светом стены когда-то в кадуш-ке стояла большая пальма. Очень скоро она увяла, а на ее место мы водрузили  красивую черную головешку из наше-го камина. Получился замечательный угольный цветок. А чтобы он был и вовсе был похож на растение, приколотили к нему пару зелененьких листочков. Они остались от разо-ренной древесно-батиковой «причуды» — не могу найти другого определения, — висевшей прежде на одной из стен подъезда. В его украшение внес лепту сосед с нижнего эта-жа, бывший комсомольский работник, а теперь процветаю-щий бизнесмен. Он любил чистоту и порядок. В его соб-ственной квартире обстановка тянула на пять серпов и мо-лотов, но все предметы - исключительно из Европы.
Я отвел Виктора в сторону. Объяснил ему, чем и как он будет занят в ближайшее время, нисколько не сомневаясь, что возражений не будет.
Виктору моя затея понравилась. Он перешел на галоп.
— Дай я хотя бы девицу чаем угощу.
Зина, кажется, свыклась с мыслью, что теперь она не просто женщина, а проданный товар, и сидела в кресле в ожидании команды «раздевайтесь». Ждал команду и Бед. Впрочем, когда я угостил его печеньем, его охранные каче-ства совсем потускнели.
Я подошел к Зине и сказал ей на ухо:
— Тебе, конечно, Виктора ублажать придется, но это совсем не значит, что ты перестала быть моей гостьей. И вообще, походи по комнатам, погрейся, побудь человеком.
— Угу, — сказала она.
Беду выделили отдельную комнату. Там на полу валя-лась медвежья шкура. Он ее обнюхал, а потом повалился спать, почувствовав, что ночь продлится до утра.
За окнами — дождь. Бездомный музыкант барабанил по оконному стеклу. Августовская ночь черна и прохладна. Музыка, как и песок, рассыпана по клавишам наших дорог. В юности я любил слушать, как они уходят в никуда. Это «никуда», однако, было наполнено смыслом и приютом.
Я читал Шекспира. Я влюблялся в отражение луны на гладях грязных луж. Современные Ромео подсели на иглу, а Джульетты зарабатывают на жизнь проституцией. Моцарты играют на гитарах в подземных переходах и на старом Ар-бате.
Неужели эта бесприютная девочка, идущая в никуда, никогда не задумывалась, что будет с нежностью людской, с прелюдией чистейших чувств к жукам и птицам, к травам, к морю, к стогам и к слову, к стону, к зову...
Я остудил свои мысли глотком горячего чая.
Мы сели за стол.
Я включил магнитофон. Извинился, что не держу ниче-го, кроме классики.
— О, — сказала Зина, — это же Вивальди. Это мы про-ходили... Мне нравится.
Виктор поддержал разговор нехотя:
Хороший композитор. А я о другом хочу рассказать. У меня было много женщин. Не меньше тысячи. Не вру. И ни с одной я так и не сошелся. Самому странно. Правда, с тре-мя я жил подолгу. И это еще непонятней. Не могу сделать правильный выбор. Что-то мешает. Вроде бы, нашел одну. Красивая. Заикается и картавит одновременно. Это бы ниче-го… Но лучше бы не заикалась. А то  пошли мы с ней как-то на вернисаж, а она там знакомого встретила. Нет, она к нему не подошла, а так, вскользь заикнулась, что трахалась с ним. Мне-то это зачем знать? Мне и так известно, что ки-лометр обоев в ее комнате был исписан телефонами мужи-ков. Я смолчал. Но отметил, что она его помнит. Да она всех помнила. И того, из привокзальной палатки, который руками лихо работал, и того – который языком… А мне мой папа говорил, если до тебя ее имели, то и после тебя – несо-мненно, иметь будут, и если к этому заблаговременно под-готовиться, то инфаркта не случится, гораздо хуже, когда и инфаркт, и сифилис свалят на больничную койку одновре-менно. Мой папа был рассудительным человеком. Ну, да ладно. Это меня от вашего Вивальди на воспоминания потя-нуло…
— Вить, музыка это – божественный поток, который тя-нет стропы парашюта вверх… А ты о грустном. Если я начну вспоминать, то мой папа, царство ему небесное, в гробу перевернется.    
—  В эту минуту Виктору, конечно же, совсем было не до Вивальди и не до чая. Правду говорят, что само пред-вкушение разврата возбуждает мужчину больше, чем раз-врат, но хотелось бы, чтобы это было пусть и не бесплатно, но обязательно  на белом рояле.
Я испытывал какое-то двоякое чувство от этой ночи: меня отчасти раздражала чужая жеребячья похоть, но в то же время я старательно  режиссировал ситуацию, входя во вкус избитого сюжета. Я играл. Я то укорачивал, то удли-нял дистанцию между пошлостью своей и чужой, я выстра-ивал их по ранжиру, свою, конечно же, ставя в конец...
Я не привожу всего разговора, который мы вели за сто-лом. Мне он не был интересен, но Зине нравилось, что ее слушают и не перебивают. Она делилась со мной своими похождениями, как если бы на моем месте была ее лучшая подруга. А, знаешь, рассказывала она, сколько мне лет бы-ло, когда я первый раз мужской член увидела в возбужден-ном состоянии. Одиннадцать. Я поначалу сильно испуга-лась, меня даже затошнило, но мужик этот, учитель по физ-культуре, пообещал вывести в четверти «двойку», если я не возьму его фиговину в рот. За «неуд» меня бы дома убили. Пришлось уважить. Он мне денег на мороженное дал. И, вроде бы, я со временем привыкла. Все лучше, чем лыжами асфальт молотить. А месяца через два он меня к себе домой пригласил, и там от всех иллюзий избавил. Умный был му-жик. С подходцем, значит. А потом и удовольствие стала получать, почувствовала себя намного взрослее однокласс-ниц. Он со мной и акробатикой занимался, сам знаешь ка-кой. Он такой кайф ловил, когда мои ноги раздвигал, а я не понимала, чего он там разглядывает: новую планету какую открыл… "Гирькой" меня звал. Одной рукой мою задницу к потолку подбрасывал. Здоровый, гад, был…Обещал, что как только я подросту, женится на мне… Но не смог. Умер на работе. Пил много последнее время от невостребованно-сти. В молодости он за какой-то футбольный клуб высту-пал. Я-то в этом не разбираюсь… В общем, как я теперь по-нимаю, гонялся по полю за призраками… 
Я делал вид, что изумляюсь и возмущаюсь искренне, но искренне я лишь изнывал от скуки и засыпал.
Я немало пожил на свете. Я знаю, что для того, чтобы рассмотреть картину, нужно отойти от нее на некоторое расстояние, для того, чтобы понять мужчину, надо его на какое-то время покинуть, а, чтобы познать женщину, с ней надо расстаться навсегда. Тогда-то только все и начинает-ся… Но жизнь к тому времени кончается, и ничегошеньки не успеваешь. Успеваешь только понять, что, как ты был мальчишкой, так им и остался, а женщина начинается уже с пеленок…
Мне  не хотелось просыпаться. Мне снилось, будто я первый день в аду. Мне плохо.
В телефонной трубке длинные гудки.
В дверь без конца звонят.
С потолка капает сперма.
Окна невозможно открыть. Мало того, что они тройные, так еще и стекла все выбиты.
В подъезде жуткая вонь. Кошки, собаки и люди — все спариваются, как тараканы. Сперматозоиды копят, потом меняют на мочу.
Туалетная бумага только многоразового пользования.
Есть не дают.
Пять раз в день водят в театр шеренгами: утром, днем, вечером, ночью, еще позднее...
Шекспир работает гардеробщиком. Вещи никогда не возвращает.
Assez de musigue comme ca! Я дал подписку о невыезде из ада...
Мне хотелось быстрее проснуться, но я увидел новый  жуткий сон. И снилось, будто я первый день в раю. Люди сидят напротив меня и пьют из блюдечка мою кровь. Я их не отгоняю. Здесь это не принято.
Можно ходить голым, и никто тебя не осудит. Но мно-гие ходят в водолазных костюмах.
Жарко.
Рядом море.
Рядом снег.
Рядом много умирающих людей. Все спешат к ним на помощь.
Я здесь никого не знаю.
И —  слава богу.
Получил приглашение в театр. В театр будем ходить по карточкам.
И слава Богу.
Будет идти моя пьеса, а я еще не написал ни строчки. И - слава Богу.
И хорошо.

Виктор, глядя на колготочный дым,  обтягивающий ажурную лампу на бамбуковом столике, обратился к кому-то, кто живет сотнями этажей выше:
— Земля вращается вокруг солнца, а вселенная — во-круг фаллоса. Это очевидно.
— Человек распалился, а ты, Зин...
— Раздеваться?
— Раздевайся, раздевайся.
Раздеваться, собственно, и не пришлось: из одежды, как оказалось, на Зине были только шорты и майка.
— Ты никогда не болела?
— Я чистая.
— Я про простуду.
— А, это... Нет, мы с Бедом стойкие. Мы можем зимой и летом - и в «шестисотом», и в конопляном поле, и просто на газоне... Ты такую песенку не слышал: «Зачем вам белый “Мерседес”? Любите юных стюардесс. Они научат вас ле-тать. Не надо пукать и икать...» Хорошая песенка?
— У тебя попка хорошая. Ой, какая попка!
— Мне такие комплименты около сорока раз в месяц говорят. Придумал бы чего-нибудь новенькое.
—Правда, ты столько мужиков в месяц пропускаешь?
— Бывает и больше, если погода хорошая… Это я без «крыши» беру…
— А мне одна знакомая рассказывала, что у нее за пол года такой работы клиентов немного набралось. Она, вроде бы как из-за больной матери проституцией занялась, и, как они там у вас называются, ну, «сослуживцы» что ли, ее жа-лели, особо работой не перегружали, вызывали на линию по желанию, по необходимости… Такая вот там царила идил-лия. И отказаться можно было от занозистого клиента, ну, скажем, если он тебе не по вкусу пришелся, если он слиш-ком прыщав или уродлив, плохо пахнет, не так причесан, не так побрит, ботинки у него стоптаны, ширинка расстегнута, пистолет держит в левой руке, да мало ли чего…
— Мудак ты, Витек. Кто там кого жалеет? Для них, если ты проститутка, то ты не человек, а машина для печатания «бесплатных»  денег. Витек, они сами нахалявщики. Это еще их боссы отстегнут на колготы, а сначала унизят, да и поссут на тебя, чтобы боялась в "обратку" пойти. Так-то. А ты верь больше. Да за пол года от всей этой швали, на кото-рую обеспеченная баба не позарится, такого нахватаешься, что хоть завтра за одним столом с принцем ужинай. Бабам нельзя верить. Мне – можно. Я отсосала, и упорхнула. Мы, женщины, актрисы, а жизнь - театр абсурда.  Моя мать в та-ком театре работала у Юденича, когда в Москве жила. Тоже за славой приехала. Я видела ее на кинопленке в роли голой бабы, которая карабкается с ****утыми мужиками на стену. Она мне рассказывала, что это было большое искусство,  импровизация в пространстве и времени, а я так думаю, что вся их крутая богема – ****атая, нелегализованная ***ня. И всей славы – пять абортов, да я… Да дай девке хоть немного чужой славы или чужих денег, она хоть за бандюгу пойдет, хоть за Киркорова… Мне вот один богатый извращенец предложил мастурбировать пачкой долларов, перетянутых резинками, думаешь, я отказалась? В диаметре она была сантиметров десять. Я думала, что сейчас рожу. Ничего, за-толкала. А он глаза вылупил, говорит: «А вместе с остав-шимися в лопатнике слабо?». Жаль, что пачка «куклой» оказалась. Но все равно сто долларов я заработала. Не по-боялась, двинула ему по шее за обман, а он смеется: «Все по честному, как договаривались, сотка тебе причитается…». Деньги, к сожалению, печатают на ядовитой бумаге. Будь я принцессой Дианой, я бы ему эти деньги с благотворитель-ными целями в жопу затолкала… Но – нужда-с, пони-машь… И все мы такие, кто с фракциями, кто с принцами… А насчет отказов – не знаю, не знаю, ну, откажешься пару раз, а потом штрафы будешь с такими же козлами отраба-тывать. Мне однажды мамочка такую ***ню сосватала. Вроде бы и мужик приличный, и хата ничего, а там еще де-вять пихальщиков. Последний вообще – гнойный. Я башкой верчу, отказываюсь, а он мне бутылкой по кумполу. Я со-знание потеряла, не дышу, совсем в жмурика превратилась. Они меня в простынь завернули, да в багажник. Отвезли на пустырь, с горы скатили, да так, что я себе при падении грудь распахала арматуриной. Добрые люди подобрали, в больницу отвезли, а то вертеться бы мне в аду на огненной кочерыжке… Быки, когда на ту хату налетели по моей больничной маляве, там же ****юлей и получили. Одного в морг отправили, второму трепанацию черепа делали. Квар-тира съемной оказалась. Ищи ветра в поле. «Какие они? - Меня спрашивают». Да никакие. А ты мне сказки рассказы-ваешь про Иванушек-дурачков, да про царевну-лебедя.
Без придворных, без фракций, отыграв свою роль, где-то бродит по Франции обнищавший король, - процитировал я ей строчки своего друга Батшева. Может быть, и не к ме-сту…
— Она не такая. Она особенная. – Сказал Виктор.
— Жизнь у нас, точно, особенная… Ну-ну… Тогда же-нись. Или посыпь пеплом головку члена.
В этот момент Виктор был похож на деревенского паца-на, карабкающегося  на соседскую яблоню, у которого от сладких плодов оттопырились и карманы, и рот, и рыжие волосатые подмышки, и уши….
Зина потянулась и прогнулась, сцепив руки за головой в замок, живот ее поднялся к потолку, а мышцы раздвинутых ног напряглись, бесстыдно обнажая серовато-розовую ка-навку. Края ее были неровными и обвисшими, будто у овра-га после весеннего половодья, еще не спелёнутого зеленой травой.
Виктор послюнявил палец, как будто готовясь перевер-нуть газетную страницу, и перенес его к Зининому влагали-щу.
— Тебе очки дать? — сказал я, наблюдая эту забавную картину.
В момент занятия любовью люди смешны и  примитив-ны, как навозные черви. Тела их извиваются, будто попав под острие садовой лопаты.
В постели Зина пыталась подражать голливудским звез-дам.  Виктор, не обращая внимания на реплики «ну, по-стой», «ну не сразу, сразу я не могу», «поласкай меня», вращал ее тело вокруг своего гусарского члена, роняя рабо-чие капли пота на прорезиненную, любвеотталкивающую кожу. И только все говорил: «Не надо с презервативом, не хочу с презервативом», и был похож в эту минуту на ребен-ка, который зашел с мамой в кондитерский отдел и жалобно просит: «Купи конфетку, ну купи...»
Зина, пытавшаяся сначала отделаться от него как от назойливой мухи, перестала настаивать и сопротивляться, пустив на самотек процесс совокупления, правда, когда очень уж неудобные позы мешали ей общаться со мной, она хмыкала и фыркала, разбрасывая по кожаному дивану муж-скую затуманенную страстью слюну.
— Виктор, она любопытные вещи рассказывает. Ты бы послушал.
Виктор не мог ничего слышать. Глаза его разбегались в разные стороны. Все новые и новые спелые плоды сами тя-нулись ко рту. Он целовал ее половые губы, причмокивая и похрюкивая, обжигая похотливые рецепторы выжатым со-ком, а она, равнодушная и холодная, как бы чуть-чуть сбрызнутая утренней росой, хрустела и надкусывалась без восторга... И продолжала свой рассказ для меня одного:
— И «менты» меня по  очереди имели. Сначала дали ведро с тряпкой. Заставили камеру отполировать, чтоб зад-ниц не запачкать. Стараются, гады, до глотки достать... Ко-лени трещат. А как ты думаешь: всю ночь на шпагате. Мне после этой растяжки их резиновая дубинка, как палочка-выручалочка...
— Что, и дубинку применяли?
— А то... Бандиты бутылки из-под шампанского пыта-ются запихнуть. Умолять бестолку. Чем больше умоляешь, тем дальше запихивают. Конечно, разные мужики встреча-ются. Некоторые сочувствуют, чаевые хорошие дают, а ча-ще, конечно, коленом под зад... А собаку-то кормить надо. Она одна меня по-настоящему любит. Ревнует.
— Скажешь. Как будто она понимает, чем ты  занима-ешься.
— Еще как понимает. Яйцами, конечно, но чувствует. Потом, сволочь, пару дней будет рожу воротить от колба-сы. У нее колбаса с мужским членом ассоциируется.
— Правильно ассоциируется. Наверное, она у тебя фрейдистка.
— Точно. Ну что, Вить, давай-ка вот так... — она пере-менила позу.   — Так хорошо?
— Хорошо.
— Кончай быстрее. Мешаешь с человеком разговари-вать. Лицо его загораживаешь.
— А ты болтаешь и мешаешь ему.
— Я же не тем местом болтаю.
— Ладно, болтай, чем хочешь.
— А все мое ****ство началось с игры в карты. На раз-девание. В седьмом классе. Не везло мне тогда. Представля-ешь, за ночь троим взрослым мужчинам проиграла, боль-шим специалистам по дефлорации. Чего-то они мне, думаю, в водку подсыпали. Я с тех пор ничего не пью, кроме пива. Отвращение. Это хорошо, что я не пью? Ты приветствуешь?
— Я приветствую. Вообще-то я все приветствую, кроме танков на улице. От жизни не отмахнешься. Пороки были и при пророках. Только пороки, пожалуй, и служили сюжета-ми для рассказов. Из добродетели шубу не сошьешь. Я ду-маю, что людям интересно копаться в дерьме. Руками-то его черпать не всякий будет, а вот в чужом пересказе… Но лич-но я предпочел бы разводить розы и колорадских жуков. Они похожи на божьих коровок, только вот питаются кар-тошкой… Почему-то эти маленькие создания напоминают, что не хлебом единым… хотя, казалось бы, должно быть наоборот. Ассоциации такие вот… странные…
— А ты потом будешь меня иметь?
— Не могу.
— Почему? Брезгуешь? Виктор-то вон как отрывается.
— Виктор он без комплексов. А меня в детстве слишком часто по театрам водили. Там, знаешь, сцена, цветы, апло-дисменты. Не хочется отвыкать от прекрасного. Хотя, ко-нечно, жизнь «на бис» не проживешь. Прекрасное в моей жизни, если честно признаться, давно закончилось. Лет шесть в консерватории не был. Музеи и театры еще кое- как посещаю.
— Да, в театре с тобой бы хотелось потрахаться. В Большом. Там есть – где?
— Есть.
— И у тебя было?
— Было. Я тоже люблю экзотику...
— Сам с собою левою рукою?
— Вовсе не так. Это как виски со льдом. Виски отдель-но, лед отдельно.
— Слушай, ты меня возбуждаешь. Я сейчас раньше Виктора кончу.
— Я уже кончил пару минут назад, а вы все чушь несе-те.
— Правда? Умница. Только  у меня  синяки останутся от твоих лапищ. Тебе ими только лошадей запрягать, а не «Мерседесы».
— Любите вы чужие «Мерседесы». Детка, они же, — сказал Виктор, все еще не отдышавшись, — чужие! С «Мерседеса» больнее падать, чем с воза...
— Во! И этого на философию потянуло.
— А я предлагаю сыграть в карты  на раздевание.
— Мы с тобой и так голые.
— А он-то, – она указала на меня, -  нет.
— А он в таких случаях не проигрывает.
— А вдруг?
— Не проверим: карт все равно нет.
— Так нарисуйте ради такого дела. Вы же художники.
— Я авангардист. В моей колоде, если я ее нарисую, бу-дет десять тузов. Ясно?
Она крадучись, как кошка, стала ползти к моим ногам, применяя всю ей известную грацию, чтобы парализовать мою волю и соблазнить.
Грудь ее касалась пола, но когда она выгибала шею, я мог  разглядеть возбужденные половые губы, от которых исходил невидимый едкий пар. Свеча, горевшая за ее спи-ной, просовывала между ног свое языческое пламя. Огнен-ная аккопунктура обещала наслаждение и покой...
Вот уже ее пальцы медленно, как водоросли в речной воде, заскользили по моим коленям, они переплетались, за-путывались, тянули на дно, обещая бархат темной ночи, приливы и отливы, морской песок, звездную карусель...
— Не в этой жизни, Зина, — сказал я. — Проснись, не я тебе нужен. Это еще когда-нибудь придет. Когда-нибудь...
Виктор уже наступал ей на пятки в прямом и перенос-ном смысле. Он готов был исполнить свой долг высоко-классного опрыскивателя. Он готов был к следующему ак-ту.
Зина заупрямилась, ища у меня поддержки, но что я мог сказать? Она сказала это за меня:
— Оплачено. Но давай быстрее. Я устала уже. Какой ты вредный. И кончил как маленький: прямо в меня. Вот за-ставлю рожать, тогда будешь знать.
— Неправда.
— «Неправда, неправда», — она передразнила чуть кар-тавя. — Такой большой, а врешь.
Большой своим большим заставил ее замолчать. Она только мигнула глазами, пыталась что-то пробурчать, но антракт закончился.
Я пошел проведать Беда. Он караулил под дверью. И он видел во мне источник своих наслаждений. Пришлось до-стать ему из холодильника колбасу.
Он ел. Еще как ел.
Дождь кончился.
Стало свежее. Ночь пахла копченым лещом. «И почему женщинам не нравится запах рыбы?  — Подумал я. - Не по-тому ли, что он напоминает им их критические дни? Ведь это так же естественно, как обрастать шерстью, пахнуть псиной, садиться на горшок. Фиалки пахнут фиалками, лан-дыши – ландышами, кузнечики – кузнечиками… Об этом не принято говорить, но тут нет ничего зазорного. Даже пятна на солнце это всего лишь лопающиеся красные икринки. Придумать бы какой-нибудь рыбный одеколон, особо стой-кий, с мухами... пропустить бы через него всех мужиков и остаться единственным и неповторимым... джокером в ко-лоде карт...»
Тем временем любовный муравейник продолжал от-страивать свои беседки и уголки. Один такой уголок нахо-дился за торцом особняка. Из моих окон был виден дворик с неоновой вывеской банка, которая страдала световым ти-ком. Прямо под ней на заасфальтированной площадке была стоянка машин, которые и в холод и в жару кисли с работа-ющими двигателями в ожидании клиентов. В момент их по-явления, — во двор заезжали, конечно же, дорогие иномар-ки, а безбилетникам из пригородных электричек здесь де-лать было нечего, — дверцы открывались, девицы вылетали из машин и выстраивались в ломаную линию. Свет фар и внутренний рентген клиента помогали разглядеть товар и лицом и ж... Не выходя из авто, мужчины договаривались с сутенерами, расплачивались, сажали девиц на задние сиде-нья и разъезжались кто куда.
Кому-то везло больше, кому-то меньше. Потом снизу еще какое-то время неслись смешки, вызванные поведением клиентов, и подиум опять погружался в сумерки. Час пик сменялся штилем. Можно было пописать и перекусить. От-ряжали официанта в ближайший ресторан за пиццей и горя-чим кофе.
Мочились, как правило, в кустах сирени, отчего она цвела запоями: то благоухала и ломилась от пятилистников, то чахла и болела, покрывалась струпьями и волдырями, становясь похожей на пациента кожно-венерологического диспансера.
Сюда же прибегали погреться «поплавки» с Тверской, требуя подмены. Они тоже принимали горячую пищу, а по-том опять выходили на улицу, предлагая желающим по-смотреть девочек.
Сегодня внизу никого не было. Вероятней всего, этот санитарный день устроила милиция. Под давлением жиль-цов близлежащих домов, а иногда и начальства, делать ей это приходилось. На машинах включались  мигалки.  Улицу оглашали «гуделки», «шумелки», «ругалки». Словом, дела-лось все, чтобы никого не поймать, а если и удавалось пой-мать одну или двух проституток, то их использовали для мытья полов в отделении, а потом пускали «на хор».
Ну что ж, значит, где-то сегодня будет чисто и уютно. Все мы люди. Все не без греха.
Бед лег на пол и стал выкусывать блох. Тут я впервые  увидел его остервенелый оскал. В сущности же, он оставал-ся  легкоранимым и добродушным псом.
Я почему-то вспомнил одиннадцатый август своего дет-ства. Летний лагерь на берегу реки.  Старинный Морозов-ский парк с еще дореволюционными постройками вокруг фонтана. В одном из флигелей  размещался наш отряд. Че-тыре великолепные залы  олицетворяли времена года. Я спал в «Зимнем». С холодного потолка в доверчивые дет-ские глаза смотрели люстры-сосульки. Снежинки кружи-лись на обоях. Мы рассказывали друг другу «страшилки», прятались  от испуга под одеяла, хохотали...
Я был отчаянно влюблен в сверстницу. Она спала в со-седней «резиденции». Конечно, а где же ей еще спать? Так рядом, и так далеко. Ее окружали эльфы и гномы, они гото-вили ей крепкий утренний нектар, гладили по шелковым во-лосам хрупкими прозрачными крыльями, крошили на глаза незабудки, которые во множестве росли вокруг пруда. Там, посреди воды, на островке, стояла легкая беседка с купо-лом, похожим на белый парус. Мне хотелось привести ее туда и встретить  рассвет. Он бы запомнился ей на всю жизнь. Потом, когда морщинки не смогут разгладить даже волшебные полевые цветы с ладошками из крохотных ле-пестков, откуда с каплями росы начинается бег времени, она не смогла бы забыть меня, не смогла забыть той чистоты, что окружала нас.
Мне хотелось признаться ей в любви, и пообещать, что, когда я стану большим, я обязательно нарисую ее с золотым нимбом над волосами среди деревьев и трав. А рамку укра-шу цветами, как делала бабушка в Пасху, прибирая уголок с иконами. Лампадку я наполню своей любовью и нежностью. Я зажгу ее. Пусть горит и отгоняет от всех страдания и злых духов, могущих обидеть или просто зачеркнуть святость и торжество...
Чур меня! Чур!
Я тогда и не знал, как тяжело избавление от страданий, как нелегко выстоять без паруса посреди пустыни, где ты никому не нужен, где ты вовсе и не родня этому раскален-ному песку, в который превращаются и мечты, и все живое и неживое.
Да святится имя твое! Милая, прости, я забыл, как тебя зовут... Только помню глаза голубые и волос золотой водо-пад...
Но все равно ты рядом, ты там, в той зале, в том летнем саду, и прядь из света падает на мое плечо. Я так хочу кос-нуться ее губами.  Я знаю, что по телу разольется робкая дрожь. Это рябь океана нежности. Мелкая рябь. И – ни кап-ли воды, ее заменяет теплый ветер, приготовленный из до-лек апельсина и ягод рябины, охваченных пламенем первых заморозков. Я хочу целовать твои пальцы. Я хочу смешать твое дыхание со своим, чтобы его хватило для восхождения на самую высокую вершину любви. Я не хочу старости, тя-желых обхарканных подъездных ступеней, черных запаути-ненных  потолков. Я никого не хочу видеть кроме тебя. Я не хочу других женщин, которые будут в моей жизни. Я не хо-чу других деревьев. Я не хочу других трав. Я не хочу. Не заставляйте меня,  пожалуйста… Пусть остается все, как есть… в оконной раме…
 Спи. Просыпаться не надо. Я возвращаюсь и из ада. С именем только твоим.
Ты будешь счастлива. Ты выйдешь замуж за ловца жем-чуга. Он найдет на дне ручейка самую большую жемчужину в мире и подарит ее тебе. Не верь, что не бывает больших речных жемчужин. Просто их еще никто не находил. Он будет первым.
Но я был первым, кто тебя полюбил.
А я?
Ангел мой, ангел небесный, я же прикинул на глаз: даст бог, — я тоже воскресну в жизни хотя бы лишь раз.
Не верь, что так не бывает. Не бывает так, что человек воскресает при жизни. Только так, любимая, и бывает, по-тому что после смерти человеку уже ничего не надо, а всего невозможного стоит добиваться при жизни.
А я?..
Я еще почти ничего не успел. Хотя как на это посмот-реть. Ничего не успел — значит, был очень занят.
Вот и сейчас, вместо того, чтобы работать, я трачу вре-мя впустую. Кормлю чужую дурацкую лопоухую собаку, нянчусь здесь с ней, как с малым дитем, ублажаю какого-то Виктора, какую-то грязную девку притащил с улицы, уби-раю за ними. Сам из себя дурака делаю. А с другой стороны — картинка из жизни.
И что бы я сегодня нарисовал с таким настроением? Да ничего: тыкву на груше или виноград на лисе, а, скорее все-го - голую бабу... а бабу можно и завтра нарисовать.
Я удобней устроился в кресле. Включил магнитофон. И мгновенно уснул под Скрябина. Обычно я под Скрябина ни-когда не засыпаю. И приснилось мне, — думал хоть сейчас отдохну, — нет же, то жизнь, то сон, — будто я сижу при-битый гвоздями к тротуару, а в руках у меня кепка. В эту кепку кто кисточки бросает, а кто плюется, а я ничего сде-лать не могу, потому, как прибит крепко, а во рту не клещи или кусачки, а еще один гвоздь, так, на всякий случай. Я сижу и жду, когда же этот случай случится. И вот... и вот идет какой-то хрен в кепке, как у меня, только с надписью под козырьком «Уступи место инвалиду». Узрел гвоздь у меня во рту — и фигак мне молотком по зубам. Сплю, а ду-маю, понимаю, что это сон, какой же тяжелый сон... Так и без зубов можно остаться. Сейчас каждая коронка по сто долларов, а у меня в кепке... ого, уже мольберт подкинули. Это хорошо. Мне такой давно хотелось купить, но денег, — это диктор на всю улицу объявил: «Денег в мире больше нет. Все деньги отданы олигархам...». Вот почему я не люб-лю политику, подумал я и проснулся.
Открыл глаза.
Они уже перебрались в мою комнату. Опять принялись за чай.
— Хорошо, — сказал Виктор. — Такая знойная малыш-ка. Но кто тебе на заднице сделал дурацкую наколку: «По-сторонним вход запрещен». Зачем ты дала себя изуродо-вать?
— Отстань.
— Тебе не понравилось?
— Ой, как мне эти мужики надоели. Каждый обязатель-но должен быть лучше. От каждого я должна «улетать».
— В ступе, — добавил я. — Хорош. Может, мне еще и ваши впечатления всю ночь выслушивать? В конце-то кон-цов, кто кого затрахал? А я скажу: вы меня! Такой сон не дали досмотреть про стоматолога.
— Ну что? Будем собираться? — спросила Зина.
— Можешь хоть на всю ночь оставаться. Тебя никто не гонит. А мне пора.
— Нет, я пойду, — сказала она.
— Останься, — попросил Виктор.
— Мне работать надо.
— Не лень тебе? Неужели опять пойдешь?
— И пойду. Бабий век недолог.
— Сгоришь от ударного труда. Работай со мной, — Виктор полез в кошелек.
— И не думай. Мне и так твои синяки всех клиентов распугают.
— Значит, тебя  отвезти на то же место?
— Да. Пробежимся с Бедом до Курского. Перекусим.
— Можете у меня поесть.
— Это я ради Беда. А я сама мало ем. Надо форму под-держивать. Я же всем с проглотом делаю, а это сплошные белки и калории... Только кофе для согрева. И булочку, чтобы стенки желудка не разъедало. Зато геморроя не бу-дет, правда?
— Обосновала... Ну, поехали...
Виктор остался в мастерской, а мы собрались и вышли из подъезда.
— Надо же, — сказала Зина, — я на этом уголке рабо-тала и не знала, что здесь художники живут.
Глупая Зинина болтовня мне наскучила. Она была до того приторной, что меня стало укачивать.
Я включил музыку.
— Это что, они на скрипке играют?
Я выглянул в окно и чисто машинально стал искать ноч-ных музыкантов, а чем черт не шутит: вдруг Москва пре-вратилась в один большой симфонический оркестр?
— Прощай, Зина, — сказал я, — Прощай, Бед. Никто вас с музыкой не встречает. Мы приехали.
Зина протянула мне руку:
— Пока. Мне с тобой было хорошо.
— Не со мной. Ты что-то путаешь.
Я же путана, — пошутила она, но я заметил, что ей бы-ло чуточку грустно, профессионально грустно.
Прощай.
Господи, как я ненавижу это слово! Вот скажешь вслух «Прощай…», а по телу мурашки бегут, будто по живому что-то отрезал. И невозможно  уже никогда вернуть даже дух рассеченных невидимыми лезвиями встреч, мгновений, лет. Какие мы жалкие и беспомощные без наших «пока» и «прости».   Поеживаясь, она пошла со своей собакой в сто-рону Курского, а я поехал домой. Хотелось поскорее за-браться в постель и уснуть. Как только можно переносить на ногах эту уличную холодрыгу, да не за какие деньги нор-мального человека не заставишь, кажется, держать над го-ловой красный фонарь или красный флаг...
Ночью мне приснился настоящий кошмар. Приснилось мне, что я до дома не доехал, а попал в пивной бар, где мне подали кувшин пива и большого рака без правой клешни.
Я возмутился. Спросил официанта:
— Почему у вас такой странный рак?
— Он левша.
— Это я и так понял. А почему без правой клешни? Вы ее съели?
— Я рук не ем, — обиделся официант.
Я перевел взгляд на блюдо, но вместо рака на нем лежа-ла рука рыжеволосого верзилы, который успел сесть за мой столик.
— Не надо шутить, — сказал он, — правую я потерял на десятой мировой войне.
— Что, — спросил я, — уже десятая  началась? Ладно. Тогда я пойду готовиться.
Я вышел на улицу и поехал домой, чтобы успеть со-брать походные вещи, но и на этот раз я домой не попал. После пива меня потянуло на водку. Я подъехал к палатке и купил бутылку водки и правую клешню рака на закуску.
Рядом с палаткой была автобусная остановка. При лю-бом раскладе в такое позднее время транспорт не работал, и, естественно, даже очередь на первый рейс было бы зани-мать глупо. Поэтому я и удивился, заметив на скамеечке юную особу, которая, достав из сумки зеркальце и помаду, занималась губной гимнастикой.
Удивленный мужчина, замечу, легкая добыча для жен-щины. Я был нетрезв, а потому словоохотлив, а точнее сло-воболтлив. Сбылась мечта идиота. Нас только двое на пла-нете Земля. И бутылка водки. Какие могут быть сомнения: женюсь.
— Девушка, — обратился я к ней, — давайте я на вас женюсь! Вы будете моей музой на всю оставшуюся жизнь. Мы вместе посадим репку на самом краю земли. Вы будете поливать ее из лейки, а я напишу ваш портрет. Не верите? Я прекрасный художник, но это будет известно не скоро. Представляете, что будет, если об этом узнают преждевре-менно? Нет, вы не представляете. Все автобусы, троллейбу-сы, телеги и яхты будут искать пристань у моего дома. И Яуза, моя Яуза, станет наконец-то судоходной.
Я так жестикулировал, что чуть было не выронил бу-тылку.
— Ладно, — засмеялась она, — женись, дурачок.
— А как вас зовут?
— Зиной.
— Не может быть! — Воскликнул я. — Какое везение! Это ни о вас ли писал Северянин: «Зизи, Зизи! Тебя себе не жаль? Не жаль себя, бутончатой и кроткой? Иль, может быть, цела душа скрижаль, и лилия не может быть кокот-кой?». Но я буду звать вас Катей. Можно?
— Зови. Только деньги вперед.
— Сколько?
Она назвала цену. Она мне показалась такой мизерной, что я подумал: «Идиоты, мы еще жалуемся на инфляцию. Нет, я верю, что страна выйдет из кризиса...»
— Я люблю свою бедную родину, — сказал я и жестом пригласил ее в автомобиль, напрочь забыв, как он трогается с места.
— Наверное, кончился бензин, — сказал я.
— Пить надо меньше, — сказала Катя.
— Пробовал меньше, пробовал больше, пробовал со-всем не пить... Но от этого количество спиртного  в мире не уменьшается. Фантастика! Хочется жить, как хочется жить... А ты, Зизи…
— Тебе как делать? — спросила она, — минет или так?
— А что дороже?
— Дороже так.
— Мне всего понемножку.
Она привычно быстро разделась. Сняла кофточку...  Трусы повисли на левой ноге. «Всего и делов-то», — поду-мал я, представляя, как буду корячиться в такой тесноте: ведь  обязательно раздавлю клешню в полиэтиленовом портмоне... « Какая красная рябина, какая глупая картина...»
Мне ничего не хотелось, но не требовать же долива по-сле отстоя, то есть не просить же перерасчета за неисполь-зованные презервативы.
— Ладно, пусть будет минет.
Через секунду мой член обжало резиновое кольцо. Я жутко боялся подцепить какую-нибудь болезнь, и был бла-годарен ей за предосторожность, хотя пыл мой угас.
— Боюсь, что не получится, — сказал я, — он, видимо, страдает боязнью замкнутого пространства. Хочешь водки?
— Мне некогда. Меня любимый мальчик дома ждет.
— ?
— Его мать меня терпеть не может. Утром она уходит на работу, и мы можем до вечера побыть вдвоем. Чего тут непонятного?
«Действительно, — подумал я, — вся страна работает. Один я с жиру бешусь...»
Катя принялась колдовать. Я посмотрел вниз. Какая она худенькая и верткая, как будто специально созданная для разврата в дискомфортных условиях.
— Молодец, — хвалил я ее, — умница.
Она действительно старалась, и у нее все получилось. Я был рад за нее.
Я вообще рад за наших людей. Пусть не по призванию, а хотя бы за деньги каждый мужчина может стать настоящим Дон Жуаном.
— Катя! — сказал я. — Какое прекрасное имя.
Она открыла сумочку и достала помаду.
— Извини, — сказала она, — надо губы подправить.
— Разве они у тебя кривые?
Тут — о ужас! — в отделении для косметики я увидел клешню рака, пересчитывающую мои деньги.
Я проснулся.
В далеком детстве мои одногодки мечтали стать летчи-ками, капитанами, артистами и актрисами. Я же хотел стать гинекологом. Мне казалось, что эта профессия требует кос-мических знаний, что она престижна и солидна. Так как я был очень худым и чахлым, то мне хотелось в будущем иметь профессорскую талию, бутербродные щеки... и пер-сональное кресло в отдельном кабинете, но когда я узнал, какого рода креслами комплектуются эти кабинеты и что нужно иметь, чтобы заслужить право восседать на троне, то, естественно, затушил мечту о книгу «Легенды и мифы древней Греции».
Мне приходилось посещать две школы: общеобразова-тельную и музыкальную.
Я полюбил скрипку. Я легко владел ею для своих лет, а начал я играть в четыре года. В семь — в симфоническом оркестре. Первый концерт — в девять. В «Лебедином озе-ре» у меня была партия второй скрипки, но я играл первую, а потом и вовсе, забываясь, начинал на ходу солировать. Оркестр и дирижер безмолвствовали, потому что у Чайков-ского ничего из того, что я озвучивал, не было...
А у меня  было! Я мечтал, что когда вырасту, буду пи-сать музыку сам. Она уже звучала в ушах. Она приходила оттуда... — Я поднимал глаза вверх, а потом опускал вниз. Она была вокруг меня...
Значит, мое место там, среди звезд и трав, и людей, ко-торые переселились туда, — я трогал струны скрипки, по-том — ветра, — и значит, есть другая жизнь, другие миры. Есть избранные. Сумасшедшие. Разговаривающие на непо-нятных языках с помощью нот и красок, клавиш и кнопок. Сами с собой.
Это — иные. Инопланетные люди. От их пребывания на земле остались только нотные магазины, библиотеки и сво-ды храмов...
Я мечтал, чтобы меня похитили инопланетяне, как мож-но быстрее, пока я еще искренне верю в друзей, в добро, в то, что без музыки земля станет пустыней, что мамонты вернутся, чтобы умереть по-настоящему, когда некому бу-дет и удивиться: «Ах, какие были гиганты!..»
«Гиганты никому не нужны, — так думают пигмеи...».
У меня в юности был друг. Он и сейчас также талант-лив, как и тогда, когда мы были молоды и грешили гениаль-ностью. Мы старались никого не забывать из великих. Во-лодя, помнится, знал наизусть биографии всех крупных дея-телей культуры прошлого и настоящего. Он был эксцентри-чен, эмоционален, независтлив к чужой славе.
Как-то я пришел к нему домой, чтобы просто пообщать-ся и почитать чего-нибудь из «самиздата». Он встретил меня абсолютно голым. Тело его было разукрашено чернильны-ми квадратами. Похож он был на ходячую тетрадь в кле-точку. Клетки были заполнены цифрами. Я спросил: «Вов, чего с тобой? У тебя что, бумага кончилась?». – «Ты ничего не понимаешь. В каждой клетке на моем теле живет гений». – «Это ужасно. Это хуже, чем «белая». – « Мне так легче запоминаются их биографии ». –  « Например?» - « Вот в этой клетке, - он ткнул себя пальцем в грудь, - живет Салье-ри». – « Не показывай на себе…». – « Короче, повторяю, живет Сальери, злой, как говорится, гений, капельмейстер венского двора. Великий маэстро, которого обосрал вели-кий Пушкин». – «Так, а Пушкин где?». – « Нагнись пониже. Разглядел?». —«Странное место ты для классика отвел». – « А за что он ему посмертную славу обгадил?.. Завистник, вор, отравитель… Между прочим Сальери был первым, кто озвучил сороковую соль минорную симфонию. Это вам, ба-тенька, известно? И Листа и Шуберта именно Сальери учил композиции…»… А здесь, в башке у каждого должен жить Паганини. Ему было девять, когда умер Моцарт…

Я знал, что восхождение на другую планету будет обя-зательно неожиданным и торжественным. Я уже это видел, когда хоронили брата моей бабушки Августины.
Помню, что о нем шепотом говорили, что он был самым бестолковым в семье. А он мне запомнился веселым и не-унывающим, и тоже играющим на скрипке.
Дядя Гриша был в юности анархистом, для родственни-ков просто — антихристом.
Вот что я о нем знал:
Дружил с Лениным.
Убил городового.
Уехал в Аргентину.
Потом в Америку.
Разбогател.
Разорился.
Проиграл билет на «Титаник» (эпизод в фильме, это — о нем).
Остался жив.
Но все равно умер. Я видел его лежащим в деревянном «Титанике. У гроба стояло много женщин в черном. Многие в прошлом были его женами. И еще несколько жен его пе-реживших не смогли приехать из горячих и холодных стран, чтобы проводить его.
Я поцеловал его в лоб и заплакал.
Лоб был холодным. Странно, такая тихая болезнь — смерть, а не лечится. Человек не буянит, не ахает, не охает, а помочь ему уже нельзя.
Дядя Гриша оставил необычное завещание. На листе бумаги — огромный скрипичный ключ, восклицательный знак, тире. А поперек - подпись: «С коммунистическим при-ветом!», — до последнего вздоха дядя Гриша хранил вер-ность высоким партийным идеалам. Пусть хотя бы за это будет ему земля пухом. Аминь!
На трюмо лежало кольцо с огромным бриллиантом в семь каратов. Оно перешло к бабушке. Разглядывая гигант-скую каплю росы, бабушка рассказывала, что дядя Гриша в свободное от работы время работал над проектом поднятия «Титаника». У него была идея изготовить из корпуса кораб-ля свадебные кольца для влюбленных, и он планировал вы-гравировать на каждом призыв «Влюбленные всех стран — соединяйтесь!».
Делайте вывод сами. А я для себя его сделал давно: мой дядя Гриша был самым лучшим инопланетянином. Мне бы-ло жалко, что смерть его сделала таким слабым, что он да-же не мог согнать с холодного лба назойливую муху перед тем, как его поглотила бездна.
После того, как над землей вырос свежий холм, для ме-ня она перестала быть единым целым.
Дядина скрипка была родом из Кремона. Как знать, мо-жет быть, ее сделал сам великий Страдивари. На ее деках еще играло итальянское солнце. Она пахла виноградниками. Даже лежа в футляре, отзывалась на легкое дуновение ветра и едва слышно стрекотала.
Это был божественный инструмент.
Он выдержал годы скитаний. Его бросало и в холод и в жар революций. Он переходил из рук в руки, как уличная девка, но знавал лучшие времена, и, раскланиваясь перед публикой, украшенной аксельбантами и розовыми лентами в начале века...
Дядя очень дорожил скрипкой.
Я помню, как он пытался осилить «Пятый» скрипичный концерт Моцарта, который давался ему с трудом, «одним дыханием…».
Не идет сегодня, зараза, говорил он.
 А ты попробуй «шестой» или «седьмой»…
 Их нет.
 Почему?
 Потому, что жизнь короткая такая…
Как-то раз бабушка, назвав дядю орангутангом, — по-вздорили они из-за пустяка, — попыталась легонько отдуба-сить его скрипкой, но он, поймав ее руку на замахе, очень строго сказал: «Никогда не делай этого. Это грех». — «Ты же безбожник». — «Пусть. Но это интернациональный грех. Скрипка — это не булыжник. Когда все научатся играть на скрипках, наступит коммунизм... Лучше смирно сиди на кухне и жди своего счастья». — «Так говорит твой Ленин?» — «Так говорит твой старший брат».
Теперь они лежали порознь. Дядя — на кладбище. Скрипка — на моем столе, и то не в деревянном футляре.
Позже, когда я окончил музыкальную школу, сделал неудачную попытку стать архитектором и пошел на службу в армию, скрипка исчезла: бабушка подарила ее какому-то первоклашке. Откуда ей было знать, какую она ценность представляла.
Когда скрипки не стало, я понял, как мне ее не хватает. Те же чувства испытывает человек, когда теряет близких. Навсегда в моей душе осталась тоска. Она проступила, как почерневшее дерево сквозь лаковые прорехи на деке, кото-рой касаются руки, как алтаря...
Утром я был уже в Вене.
Поселился в «Плазе». «Поселился» — это, значит, быстро разбросал по номеру вещи, захлопнул за собой дверь и сунул карточку с электронным ключом в карман.
Деловая часть поездки должна была начаться завтра, а день прилета я планировал посвятить знакомству с городом.
Ярко светило солнце.
Мелкий гравий, рассыпанный по мостовым и тротуарам, перекашивал каблуки, создавал неудобства при ходьбе, но зато — никакой слякоти и мазутных разводов. Можно было оставаться белым человеком и носить белую одежду, чего не следовало бы делать в Москве. Там городские службы занимаются не тем: ремонтируют неремонтируемые дороги, тоннами изводят химикаты для таяния снега. Взять и запре-тить все светлое: светлое будущее, светлую одежду, обувь, глаза, волосы и т.д.
Обычно, описывая какой-то новый город или страну, начинают со слов «меня поразило великолепие зданий, па-мятник Моцарту, центральный собор...».
Я начну тоже со слова «поразило».
Поразило, что не разило, что цветы не пахли чесноком.
Поразило, что я все это время мог жить вне цивилиза-ции.
Поразило, что я люблю свою родину.
Что я русский.
Что я идиот.
Какая разница во времени! Ископаемые, взгляните на свои биологические часы. В их механизме давно завелись могильные черви! Не несите их в ремонт! Вы давно распяты на стрелках Кремлевских курантов!
С каким временем в ногу шагаем мы? Хватит шагать. Надо просто ходить.
Мне очень хотелось увидеть Дунай.
Меня успокаивал бег воды.
Я сел на скамейку.
Я невольно сравнил эту ухоженную, как будто вырезан-ную из сказочного атласа набережную, отделенную от го-родской суеты широченным газоноландшафтом, где можно гулять, как по опушке леса. И что я мог еще сказать? Только то, что уже сказал.
Я подкинул на ладони тяжелый старинный рубль из чи-стого серебра с изображением наковальни и купеческим броском отправил его на середину реки. Хоть что-то стоя-щее нашлось в кармане. Прочие русские деньги банки счи-тали никчемными сувенирами. На курсовых таблицах валют против российского флага значилось «зеро». А ведь знали же наши предки, из чего надо делать деньги. Обидно за державу.
На соседней скамейке сидел человек, очень похожий на Карла Маркса. Он деловито копался в сумке с заплечным ремнем. Она была сильно раздута, как будто в ней лежало два тома «Капитала».
Я продолжил наблюдение.
Человек с бородой достал из сумки начатую бутылку вина, круг колбасы, хлеб и начал есть. Ел он, не спеша и ак-куратно, стараясь не перепачкать ни одного из двух плащей, которые были надеты поверх белой сорочки.
Я прошел мимо него, чтобы лучше разглядеть и понять, к какому сословию он принадлежит. Медленный шаг помог мне определить марку вина. Я такое пил в самолете — до-статочно дорогое вино, чтобы его мог позволить себе бомж, да и притом сухое, то есть промежуточное, не вызывающее в организме  сильного остекленения глаз и прободения ин-теллекта.
Он тоже с интересом разглядывал меня. Решив, навер-ное, что я голоден, достал из бездонного ридикюля свиную ногу.
Я жестом поблагодарил и отказался, не произнеся ни слова, — и потому что не знал ни слова по-немецки, и по-тому что не хотел его смущать, хотя смущение — нацио-нальная черта русских.
Пожилые женщины выгуливали собак. Красивые ошей-ники. Поводки-рулетки. В собачьих глазах — преданность за кусок погоды, а не за миску похлебки. Ни одной рыча-щей, кусачей, визгливой, пугливой и хромой.
Велосипедисты. Ровная езда. Езда для удовольствия, оздоровительная езда. Крепкие бицепсы. Исправные и чи-стые, как будто сошедшие с конвейера машины.
Ни одного ребенка. Ни одной мамаши с коляской. Странно.
Трое ловят рыбу. Один — на этом берегу, двое на дру-гом. Поплавки чопорно кивают волне.
У того, который был в полуметре от меня, мощная по-клевка. Поймана большая рыбина.
Рыбак подвел под ее зеленоватую морду сачок, погла-дил по спине, освободил от крючка и — о боже! — отпу-стил. «Как это? — подумал я. — Что это за спортивный гу-манизм? Как он покажется дома с пустыми руками? Как он будет объяснять на пальцах, какая ему привалила удача? Да наш бы рыбак с переплюйки дал  ей, не задумываясь,  между глаз обухом, а дома изготовил сушеную мумию и опустил  под пиво в пирамиду желудка вслед за огурцом и луком...»
Дунай, я поражен, да и только!..
Воздух прогревался все сильнее.
Я расстегнул пальто. Опустил воротник. По асфальти-рованной дороге взбежал на мост и без всякой цели отпра-вился бродить по кварталам на той стороне реки.
Ветер был мягким и бесприютным. Как маленький пу-шистый зверек он тыкался мордочкой в мою теплую одеж-ду, ища укрытия. Он щекотал ноздри и лицо. Невидимые ворсинки шевелились и образовывали некую рябь от сопри-косновения более теплого с холодным. Береговая акварель-ная зелень растекалась как по листу мокрой бумаги. Серые и немного угрюмые здания по эту сторону покрывались су-сальными лучами солнца.
Я заглянул в китайский магазинчик. Его прилавки пест-рили нелепым содержанием: пошлые и дешевые галстуки соседствовали со специями. Все товары лежали кучками. Если бы их удалось перемешать еще с большим пренебре-жением, получился готовый мусор.
Сразу же захотелось чего-нибудь съедобного. Я вооб-ще-то не большой кушальщик. Не люблю ходить по ресто-ранам и кафе, где обычно оставляю больше половины  зака-занного.
Поэтому меня вполне устроили бутерброды с креветка-ми и бутылка пива, которые я купил в угловом магазине по-луфабрикатов. Со своим запасом я вернулся на полюбив-шуюся и уже ставшую родной задунайскую скамеечку.
Свой завтрак я сопровождал поисками масляных разво-дов на воде. «Не бывает такой чистой воды! — думал я. — Обычно с опаской пьешь любую жидкость московского по-слеперестроечного разлива, боясь наряду с полезными эле-ментами таблицы Менделеева припить гаечный ключ, пусть хоть и освященный, но ржавый и тяжелый...»
До центра доехали довольно быстро. Повезло: не было пробок.
Банки. Витрины престижных магазинов. Туристы. Зазы-валы в ливреях: «Не хотите ли посетить Венскую оперу?» Кукловоды. Сувенирные лавки.
Мужчина с усами «а ля Сальвадор Дали». За ним по пя-там следует парочка туристов. Русские. Хотят сфотографи-роваться на память. Он шарахается от объектива, как от межконтинентальной ракеты с ядерной боеголовкой. Он не хочет, чтобы его замечали, и не считает, что чем-то выделя-ется из толпы. Эка невидаль: человек с длинными, загнуты-ми к ушам усами! Трогайте себе на здоровье памятники, глазейте на лошадей, которые, пофыркивая, дожидаются отправления по кругу.
Здесь у них конечная стоянка.
Они ухожены. Катать в фиакрах туристов им в радость. Они с нетерпением ждут команды к отправлению, переми-наются с ноги на ногу. Глаза их защищены от вспышек фар специальной маской.  Они вовсе не устали. Они горды сво-им служением городу.
Переговариваются кучера. Курят. Охотно фотографи-руются на память с туристами, охотно берут чаевые. В длинных плащах и шляпах они выглядят торжественно, как будто им скоро не на прогулку, а на парад. Они похлопыва-ют по мощным крупам своих кормильцев. Те кивают голо-вами и одновременно высматривают в толпе своих седоков. Кажется, что они делают это безошибочно благодаря свое-му лошадиному чутью. Специальная уборочная машина со-провождает конские зады. Наша, российская грязь, летящая из-под колес автомобилей,  не так рассыпчата. Забрызган-ные ею женщины выглядят загадочнее.
Штефондом. Камни дышат веками. От них веет кресто-вым средневековьем, прощальным холодом.
Собор — сама молчаливая мудрость.
Годы промчались мимо с непокрытой головой.
Боль и нежность, страх и коварство вымаливали себе здесь прощенье. Они перемалывались в пыль и прах, впива-лись в стены храма, закупоривая своей жалкостью каменные поры. Они рассыпались ни во что у этих холодных ступе-ней, боясь переступить за черту бытия.
Под сводами звучала вечная музыка.
 Какой я музыкой разбужен! Звучит собор. Плывет лу-на. Она в сетях брабандских кружев, что утром подняты со дна… Я целовал губами крестик. Вступали скрипки и го-бой… О боже, мы в одном оркестре. Ты молча говорил со мной.
«Вот здесь, совсем рядом, — думал я, — стоял малень-кий Моцарт, приехав с отцом из Зальцбурга. Как и меня, его сковывала божественная немота храма. Бог молчал. И Мо-царт молчал. Два божества. Два творца...»…  Потом один из них спился.
И, может быть, возле этого храма стоял семидесяти-трехлетний Антонио Сальери перед тем, как вскрыть себе вены и попасть в «психушку». Я не знаю, какие чувства дви-гали им в тот момент. Я не знаю, навещали его там все семь дочерей или забыли, и помнил ли он Моцарта, который умер за 32 года до его помешательства… Этого не было в чернильных клеточках Бата. Володька не мог этого знать, хотя и слыл ходячей энциклопедией.
Но я слышу шаги за спиной. Я слышу шаги оркестра… Звуки музыки не могут исчезнуть. Они вознесены к небу, и когда-нибудь, отраженные светом звезд, вернутся на землю. Вернется музыка, слова и краски… и женщины любимые, их ласки… и шелк волос, и щебетанья лент, и банты белые, и губ прощальный плен…

Здесь люди учатся понимать друг друга.
Одни приходят сюда за утешением с молитвой в сердце. Губы немеют... Все давно сказано, мой друг.
Священнослужитель в белых одеждах почему-то пер-вым выбрал меня из толпы.
Ладони сами сложились у груди.
Сами собой закрылись глаза.
Я почувствовал на губах его поцелуй. Боже, за что?!
А услышал я голос Бата, оттуда, из далекой юности:
Пиши.
Пишу. Стихом пишу и прозой.
Пиши.
Пишу. И кистью и резцом.
Пиши.
Пишу. Единственную просьбу
 навеки исполнять я обречен.
Мне стало трудно дышать. Мне было больно и одиноко. Душа, как будто повинуясь дирижерской палочке, улетала под своды храма, пытаясь сбросить вниз бренное, изуродо-ванное земными страстями и желаниями тело. Я знал, что счастливые минуты можно пересчитать по пальцам, а для райских дней рассыпан песок на берегу, но я не остаться счастливым счетоводом навеки. Мне жаль своих слез, своих воспоминаний, чувств. Господи,  прости, но я не хочу пре-вратиться в плюшевую игрушку, набитую золотым песком, оставь мне чуточку моих опилок… Навеки, навеки… Кто, вообще-то, сложил эту навозную кучу… Кто взял Время, поделив его между смертными и богами? Откуда взял? Куда собирается нести?.. Я не первый, кто задается этими вопро-сами… Мне не обязательно знать… хочу почувствовать… Я имею право, если ты дал мне сердце, научил думать и по-ступать вопреки разуму… Почему ты так далеко друг от друга расставил эти звезды, эти души, эти весны, эти белые, белые облака?..
 
Я почувствовал, как меня пронизывает музыка. Бешеные аккорды разрывают ушные перепонки. Виски стучат. Вот-вот вскроются вены, и хлынет кровь, а из небесной воронки в них перельется тихая и нежная музыка вселенной, и я сно-ва стану маленьким-маленьким, каким и положено быть че-ловеку, свернусь калачиком в утробе мира... Как человек ничтожно велик для него: песчинка с гордыней горошины…
Постой, господи, еще рано!.. Я дал подписку жить.
Уже ль все в жизни было зря: крещенье, первое прича-стье, колесованье в одночасье и прочий бред календаря?!.
Я вышел из собора.
В руках у меня был кипарисовый крестик с чередой бу-синок, а в сетях ушных раковин застряли слова: «Отпускаю тебя голодать… или – глодать кость - сахарную – как обла-ка – все-таки – гость…».
И снова мир наполнился обыденными красками.
И снова нужно было куда-то идти, что-то делать, о чем-то думать.
Люди, замрите! Остановитесь, часы! Зажгитесь, фонари и свечи. Пусть капает воск на снег, на ваши плечи. Так мяг-ко и тепло нас обволакивает вечность, как нечисть, что мы не успеваем дышать, любить, просто быть чуточку  счаст-ливей, беспечней.
Люди, остановитесь.
Люди, вслушайтесь в волшебную музыку, ведь если она есть, это зачем-нибудь нужно. Значит, без нее нельзя жить. Без нее не живут ни трава, ни листья на деревьях.
Несите ее домой на руках, взлетайте с ней по тяжелым ступеням.
Моцарт, послушайте, Моцарт, дайте мне вашу руку. Я знаю, как тяжело остаться с богом наедине!..  Повторяйте за мной: «На состраданье век мой скуп. Я остужу свои ладони в огне гармоний и агоний … Я оторву тебя от губ…».
Я зачем-то полез в боковой карман и вытащил блокнот. У меня его раньше не было. Каждый лист был снабжен ти-пографской шапкой «Слушайте музыку будущего!..». Странно. Очень странно.
Сзади меня кто-то тронул за плечо.
Я обернулся.
Это был человек с усами.
Он улыбнулся. Что-то сказал по-немецки и попросил ко-го-то из прохожих сфотографировать нас вместе на память: наверное, я показался ему очень необычным.
Приятная усталость вернула меня в номер.
Я с удовольствием облачился в белый махровый халат.   
Ванная комната была похожа на египетскую усыпальни-цу времен Рамзеса II. Она благоухала и играла золотом.
Я взбил пену дол самого потолка, провалился в белое радужное облако и уснул под звуки камерного прилива.
Мне снился сон, будто я вляпался в конский навоз. Навоз дымился. Я отломил щепотку и упаковал ее в целло-фановый пакетик. Потом — трап самолета, таможенный до-смотр.
— Что-нибудь запрещенное везете? — спросил голос в погонах.
— Нет.
— Посмотрим. А это что? — голос просунул нос в па-кетик.
— Это в память о прекрасном. Сувенир.
— Это сильнейший наркотик, — у голоса закружилась голова.
— Свобода — всегда наркотик.
— Мы сделаем экспресс-анализ.
Пришли трое в штатских костюмах. Стали бить меня по носу. Защелкнули наручники на ноздрях. Я терял сознание, я переставал чувствовать, как пахнут цветы в моей руке.
Я спешил с ними к тебе.
На пол падали лепестки.
Эти люди никуда не спешили. Они давили, топтали, от-нимали, хватали, держали, не пускали. Они были властью. Они стелили под ноги зеленые ковры и минировали перехо-ды к ним.
— Мины запрещены конвенцией...
— Стукни ему по конвенции, —  сказал старший.
— Двинь ему, — сказал пожилой.
— Врежь, как следует, чтобы он захлебнулся этим гов-ном, — сказал самый старший.
Я действительно чуть не захлебнулся.
Закрыл краны с холодной и горячей водой.
Белые простыни шуршали, как морская галька на весен-нем ялтинском берегу. Мне вспомнился Крым. Набережная. Платаны. Полупустынные пляжи. Загадочная линия гори-зонта. «Так вот и жизнь, — подумал я, закрывая глаза, — только наоборот: черта без океана, тонкая линия на ладони вселенной, а над нею склонился ангел в белом. Он гадает по моей руке.
 Спи, — играет музыка, — спи.
 На пюпитре - вселенной огни.
 Светом парус окрасится алым.
Ветры — настежь
И настежь — душа.
Я хочу, чтобы юность настала,
чтоб шептала ты мне, чуть дыша:
 «Как отпущено времени мало,
 даже стрелки закатов спешат...»
Я впервые попал в Ялту, когда мне было шестнадцать. Мы с приятелем вообще-то собирались на Кубу. Он — что-бы помочь Че Геваре, а я — чтобы увидеть пальму. А так как в Ялте было полно пальм и совсем не было пароходов до острова Свободы, то решено было революционный пыл приберечь на «потом», а пока отдохнуть и покупаться.
Я благодарил Хемингуэя и Куприна за то, что они дали мне такую возможность, ведь именно выручка от их книг, украденных из дома и проданных в букинистический мага-зин, помогла купить билеты на поезд.
Холодный московский февраль сменился вечным летом.
Почему я раньше не знал, что на земле есть такое место.
Я ждал приключений и похождений.
Они начались сразу же.
Утром я болтался под лучами солнца на набережной напротив здания почты, а приятель отправился покупать пи-рожки с мясом.
Волны били о парапет.
Шуршала галька, как накрахмаленное постельное белье.
Хотелось писать стихи и любить женщин. Помнится, к этому призывал Достоевский. И еще он говорил, что надо пить вино и не бросать в каждую лающую на вас собаку камнем, ибо так никогда не добьешься цели.
Вина я уже попробовал. Совсем немного, только чтобы утолить жажду. Мне не хотелось напиваться, да я и не умел.
А вот встретить самую красивую и жгучую девушку мне очень хотелось. Я мечтал с ней взобраться на Ай Петри, чтобы она крикнула с той горной, обвитой лианами высоты: «Ай, Саша!»
И она крикнула...
Она появилась внезапно. Черноволосая. С заплаканными карими глазами. Худенькая. С тонкой талией.
Расстегнутый серый плащ, полами которого играл ветер, не скрывал, а только подчеркивал красивую фигуру.
Ей было лет двадцать.
Она бежала к морю. Слезы и переживания мешали сту-пать ей твердо. Спотыкаясь и размахивая руками, она почти не продвигалась вперед, излишняя стремительность только мешала, казалось, что девушка слегка пьяна.
Ее догоняла стайка юных девиц. Младшей на вид было всего лет тринадцать. Они кричали на бегу: «Не смей! Оста-новись! Не делай этого!»
Тут я догадался: с ней случилась какая-то беда. Человек не в себе. Вдруг она задумала что-то страшное!?
Я был  рядом, и первым пришел на помощь. Я схватил ее за хлястик плаща, и она упала, сразу обмякнув, как плю-шевая игрушка, из которой убрали начинку.
Я взял ее за руку, пытаясь поднять. Рука безвольно по-висла в моей. В другой она держала скомканные белые тру-сики. Сначала я подумал, что это был платок со следами крови.
Подоспели подруги.
Они набросились на меня и оттолкнули.
Самая маленькая, оценив мои намерения, снизошла до короткого откровения:
— Ее изнасиловали. Только ты никому не говори. Она хотела утопиться. Ее зовут Галифат. Ты завтра приходи. Мы всегда тут тусуемся.
— Как это?
— Греков дурим. Они нам тряпье, а мы им... Нет, ты не думай... у нас этим только Верка занимается. Вон та, что в белых колготках...
— Чего ты там несешь? — отчитал ее кто-то из деви-чьей толпы.  — Иди домой делать уроки. Кому говорят!
— Кто это, сестра?
— Зачем мне такая сестра. Она родной матери надела на голову алюминиевую кастрюлю. Представляешь?! Не могли снять. Увезли в больницу. Распиливать будут.
— Да, бедовая.
— Ладно, ты иди, а то мне достанется.
С собой у нас было килограммов пять сала. Хранили мы его под кроватью в квартире, которую снимали недорого. Ели мы его за завтрак и за ужином. Слава богу, что Галифат удавалось принести из дома на обед пару домашних котлет. Желудки наши при слове «сало» готовы были провалиться сквозь землю. При виде чебуреков, которыми торговали на набережной, у нас текли слюни, но денег оставалось мало. Приходилось экономить каждую копейку.
Как-то раз, одурев от такого рациона, я решил попробо-вать совершить первый советский бартер и предложил про-давщице сало в обмен на чебуреки.
Радости нашей не было предела, когда она с восторгом согласилась.
— Бедненькие вы мои, где же вы так изголодались? — интересовалась она, подкладывая на тарелки еще одну пор-цию.
Говорить не хотелось. Хотелось просто жевать.
Только насытившись, что называется под завязку, мы рассказали, какие благородные порывы заставили приехать нас в Ялту.
Она нам посочувствовала. Покачала головой, и ее мож-но было понять: она годилась нам в матери.
— Дома-то, поди, волнуются. Надо бы вам, ребятки, домой позвонить. Может, утрясется все с революцией и без вас... А пока что приходите еще за чебуреками. Понрави-лись?
— Чебуреки отличные.
— А сало с собой возьмите. Самим пригодится.
— Нет, я его на всю жизнь наелся, — сказал я.
Серега просто сморщился. Это стало подтверждением моих слов.
Мы поблагодарили нашу новую знакомую, и разбежа-лись. Серега рыскал по причалу в поисках матроса, который согласился бы отвезти его на Кубу, а я спешил на свидание с Галей — русское производное сокращение ее имени мне нравилось больше.
Мы допоздна гуляли по городу.
Целовались.
Я читал ей стихи.
В то время все россияне писали стихи. Каждый киноте-атр, ЖЭК, клуб считали своим долгом иметь литературный кружок. Профессия писателя была самой престижной и ав-торитетной. Они получали за свой труд большие деньги и при этом сидели дома, ездили на такси, хорошо питались, имели прислугу. Каждому хотелось примкнуть к избранно-му кругу.
В домах в это время выходили из строя отопительные системы, проваливался под ногами асфальт, исчезала с при-лавков колбаса. Это было началом краха великой империи.
Слесарь, бетономешальщик, космонавт, руководитель большого ранга — все как один хотели оставить после себя след в литературе, и многим таки удалось наследить... К че-му это теперь привело, мы знаем: почти никто не пишет стихов, у поэтов денег нет на платные туалеты, и они бессо-вестно мочатся у себя в подъездах и ругают это бесшабаш-ное время, чей механизм раскидывает стрелки веером.
Тогда и я мечтал стать поэтом. Но не для того чтобы войти в элиту. Я искал свою Лауру, свою Беатрису... Я хо-тел, чтобы их имена остались в истории благодаря моему таланту. Откуда мне было знать, что эпоха инфантильного беспомощного романтизма кончалась...
Гале мои стихи нравились, но она была не словоохотли-ва. Она просто хотела уехать из этого города, где над ней надругались. Мать и отчима она ненавидела, а море и горы она, не задумываясь, променяла бы на коммуналку, в кото-рой и провела свою жизнь, стряпая и воспитывая детей. Она была домашней женщиной. Ей впервые встретился парень, который не ругается и не пьет, воли не дает рукам, да и  девчонкам нравится, - того и гляди, отобьют, -  а он и в впрямь не такой, как все — преданный и возвышенный. Да-рит цветы. При встрече целует руку. Не дергает в нежном порыве за нос, не лезет на людях под юбку, прочитал кучу книг, из хорошей интеллигентной семьи, и, что удивитель-ней всего, — благороден и нежен: сразу же, дурачок, пред-ложил руку и сердце, даже ни разу не переспав... Прижмет-ся щекой к щеке и мурлычет... Просто славный мальчишка, совсем  еще ребенок.
— А как же твоя мечта попасть на Кубу? — спросила Галя.
— У человека должна быть мечта?
— Должна.
— Вот она у меня и останется... Может быть, когда-нибудь потом мы всей семьей отправимся на Кубу... Так?
— Мне и самой в Москву как-то больше хочется, — сказала она.
Сергей третьи сутки не ночевал дома. Я не волновался. В городе мы за день встречались по несколько раз. У него появились два новых приятеля. Он мне их представил. Юра был нашим ровесником... А Валере было за тридцать. Он работал в каком-то НИИ старшим научным сотрудником. В Ялте — по служебным делам. Остановился в гостинице «Южная».
Серега ночевал у Юры. Отец его сидел в тюрьме, а за-пойная мать не появлялась уже с месяц. Юрка голодал. Вме-сте с Серегой они готовили себе супы из капусты, моркови и лука. Эти дары природы перепадали им от кавказцев, торго-вавших на рынке.
Но вот с появлением Валеры их жизнь наладилась. Тот водил их несколько раз в кафе.
Ко мне Валера сразу же проявил интерес. Он не писал стихов, но рисовал, — это он так говорил, никто его рисун-ков не видел.
Мы расселись по лавочкам.
Валера сел напротив.
Он смотрел на меня, прищуривая правый глаз, и рисовал карандашом на листе блокнота. Просил меня не крутить го-ловой, задавал вопросы:
— Так значит, ты пишешь стихи?
— Пишу.
— У меня много знакомых в журналах. Мы их обяза-тельно опубликуем. Я публикую свои рисунки в «Юности».
— Ого! — сказал я. — Это интересно.
— А ты, значит, встречаешься тут со своими друзьями?
— Мы случайно встретились. Я жду свою девушку.
— А мы собрались на Ай Петри. Пойдешь с нами?
— Нет, я буду ее ждать.
— В котором часу вы встречаетесь?
— В десять.
— А сейчас уже одиннадцать. Она не придет. Верь мне, я знаю женщин.
Его самоуверенность меня раздражала. Он сразу мне чем-то не понравился, а этот допрос и высокомерный тон усилили неприязнь.
— Я никуда с вами не пойду, — сказал я и решительно встал со скамейки.
— Постой. Ты хотя бы посмотри, что получилось.
Он протянул мне листок со своим творчеством.
Хорошо получилась только скамейка.
Юрка заглянул через плечо:
— Никакого сходства.
— Это авторская задумка. Я его так представляю.
— И рядом какая-то чувиха, — сказал Серега.
— Сережа, как ты грубо... Не чувиха, а девушка. Рядом с Сашей должна быть такая красивая девушка.
— Моя девушка красивее, — сказал я.
— Ну, это не важно.
— Я тоже немного рисую.
— Да?
— Какой-то у вас странный карандаш... и линии...
— Техника, брат, техника... Будем рисовать вместе. Я тебя многому научу.
— Но не сейчас.
Он попросил ребят его подождать, отправившись делать покупки в дорогу. Мы остались втроем. Не знаю, что меня подтолкнуло купить свежий номер «Юности» в газетном киоске, однако, пролистав его, я наткнулся на точную ко-пию рисунка, сделанного при нас Валерой. Как это можно было объяснить?
— Да очень просто, — сказал я. — Он перевел его со страницы заранее монеткой. Я тоже так могу... А потом просто сидел и делал вид, что рисует.
— Что-то ему от нас нужно, — сказал Юра.
— А, может, он шпион? — сказал самый бдительный из нас.
Юрка почему-то покраснел.
— Юрка, — сказал я, — ты, кажется, о нем больше нас знаешь. Говори, что это за человек.
— Ребят, он ночевал у меня. Выпить предлагал.
— Выпили?
— Да.
— И жив остался?
— Как видите.
— Ладно, вы там аккуратней с ним, а вечером разберем-ся.
— Он богатый.
— То-то и странно, — сказал Сергей, — у нас в стране богатых нет. Он шпион. Нет, точно: недаром он в порту расспрашивает про иностранные пароходы. Он ждет связни-ка.
— Ты что, до хрена секретов знаешь? — сказал я.
— Нет, но, может, он нас завербовать хочет.
— А я думаю, что он обыкновенный фарцовщик. Скупа-ет у иностранцев шмотки, а потом перепродает. Мне лично все равно!
— Ребят, да чего вы к нему придираетесь? — говорил Юрка. — Да нормальный парень. Не жадный. Мороженое нам покупал в вафельных стаканчиках.
Дети. Какие же мы все-таки дети. Дело обстояло гораздо проще.
Серега сдал-таки его в милицию.
Валеру арестовали на наших глазах. Его задержали с чемоданами при выходе из гостиницы.
Всю нашу команду доставил в отделение человек в те-логрейке. Мы видели у него в руках пистолет, когда он обыскивал карманы подозреваемого.
Валера шел по всему городу с поднятыми над головой руками.
Серега тащил чемоданы, гордясь своим участием в за-держании преступника, и я подозревал, что нас самих вско-ре выпроводят из Ялты как беспризорников.
В отделении нас попросили письменно изложить все то, что мы знали об этом человеке. Мне особенно писать было нечего, но протокол есть протокол. Я написал, что приехал в Ялту, чтобы ознакомиться с ее достопримечательностями, а о задержанном знаю только, что зовут его Валерий и что он отвратный тип, но конкретным компроматом не распола-гаю.
Серега пыхтел часа два. У него всегда были способно-сти к доносительству, — так уж его воспитал комсомол.
Начальник похвалил Сергея за бдительность.
Пожал нам руки и отпустил.
Серега, когда мы вышли на улицу, расплакался.
— К черту эту Ялту. Я хочу к мамке. Мамка там изве-лась... Как хочешь, а я завтра уезжаю. У меня дома мать больная, а я тут в море купаюсь. Это нечестно, не по-комсомольски. Из техникума теперь выгонят.
— А как же Че?
— Мы еще маленькие. Надо сначала выучиться, а потом браться за революцию и мочить бандитов в сортире. Завтра же еду в Москву!
— Я не могу. Передашь моим, что я с женой приеду позже.
— С какой женой? Санёк, ты что? Она взрослая баба. Дуреха.
— Я слово дал. Не могу ее бросить.
— Е... твою мать, что ты с ней делать будешь?
— Найдем что делать. Я работать пойду.
— Чем?! Женилкой? Идиот, пойдем за билетами.
— На что мы их купим? У меня копейка осталась.
— Фотоаппарат продадим твой.
— Я его уже продал.
— Вот и деньги.
— Я Гале белье купил.
— Трусы, что ли?
— Не хочу говорить об интимном. Ты, Серега, циник.
— Нет, ты смотри, что делает... Деньги — на трусы! Она что, без трусов походить не может? Да она над тобой, дура-ком, смеется теперь. Ведь ты с ней даже не переспал.
— Какое твое дело. Это не главное.
— Это не главное?! Ты чего, совсем мозги просолил?
— Лучше прекрати, а то поругаемся.
— А пошел ты! — сцедил он, разозленный по-настоящему.
— Сам пошел!
Юрка был полностью под его влиянием и поэтому они пошли в одну сторону, а я — в другую.
Та ялтинская ночь была черной и грязной. Я никогда больше не видел таких ночей, хотя в более зрелые годы приезжал сюда часто.
Казалось, в тазике с мыльной пеной замочили для стир-ки заношенное белье.
Только в районе рынка было светло.
Городские троллейбусы заканчивали свою работу. Они были похожи на майских жуков с засушенным жужжанием.
На улице было находиться небезопасно: я мог привлечь внимание милиционеров в столь позднее время, когда боль-шинство взрослого населения сидело по домам, а я не имел права рисковать — меня могли задержать для объяснений, — ведь в моем кармане лежало два билета на поезд до Москвы.
В назначенное время Галифат должна была ко мне при-соединиться.
От холода спасало зимнее пальто с меховым воротни-ком и шапка пирожком. Издалека я был похож на мужичка, которого выгнала из дома жена.
Я думал о нашем обустройстве в поезде. Денег на по-стельное белье и горячий чай должно было хватить.

Я вспомнил тот день, когда мне удалось заработать на билеты. А было это так: встретился мне возле здания почты — Серега к тому времени уже уехал — Валера.
— Ба, — сказал он, — какая встреча.
— Тебя разве не посадили?
— За что? Какой я шпион? Что вы там придумали? — Помолчал и добавил: — А тебе спасибо.
— За что это?
— Ну, что ничего плохого обо мне не писал. Ты насто-ящий друг.
— Нет, я никакой тебе не друг.
— Не спорь. Ты остался один и тебе некому помочь, кроме меня. Держи рубль.
Он достал деньги ловко, как карточный шулер, из по-тайного кармашка на двойном манжете свитера...
— Все отобрали. Но ничего, я научу тебя зарабатывать деньги. Легче легкого. Вот смотри, как я сейчас заработаю нам с тобой на обед.
Повинуясь его воле, я последовал за ним.
— Стой и молчи, что бы я ни делал. — И добавил, видя в моих глазах протестное замешательство: — Никого гра-бить мы не будем.
Я даже не успел отреагировать на его действия.
Валерий, ни секунды не раздумывая, безошибочно вы-брал среди девушек-кассиров жертву своей аферы, прими-тивной, но, как оказалось, действенной.
Тут надо заметить, что Валера был неплохим психоло-гом. В этой серенькой работнице почты, явно засидевшейся в девственницах, он паучьим чутьем определил исполни-тельницу опасного танца... Оставалось только дернуть за канатики, чтобы она затрепетала в его объятиях, загипноти-зированная вкрадчивым голосом и красивой наружностью.
Валера действительно был похож на Ален Делона. На нем был дорожный костюм. Модное черное стеганое паль-то. Плюс — великолепные актерские данные. Ему не нужны были дубли. Он делал свой номер сходу. Бедная девушка только успела залиться краской.
Валера протянул ей свой паспорт, раскрытый на какой-то странице, переложенной запиской неизвестного мне со-держания. Пока она вчитывалась в текст, Валера с наигран-ной досадой и снисходительностью в голосе, как будто де-лая одолжение, пояснял на словах.
— Это расписка. Я хочу занять у вас денег. Понимаете, отстал от теплохода, а надо платить за гостиничный номер... и все такое. Я крайне, крайне смущен. Наверное, вы видели меня в кино? Довольно-таки известная фамилия — Дворни-ков. Конечно, я так и думал, что у меня должны быть по-клонницы в этом городе. Вы так очаровательны, что я хотел бы пригласить вас на ужин... В расписке вы можете проста-вить любую сумму. Не деньги приносят счастье, а люди, ко-торые вам их одалживают. Паспорт я оставляю вам...
В этот момент он был похож на павлина, распускающе-го перья.
Говорил он таким тоном, будто дело было уже решено.
Я не знал, куда деться от стыда.
— Этот мальчик со мной.
Я сбросил с плеча его руку.
— Он стесняется. Вы ему тоже очень нравитесь. Он у меня сердцеед. Остерегайтесь.
Девушка выгребла все деньги из своей сумки, заняла двадцать рублей у своей коллеги, разгладила купюры и ото-двинула в сторону мелочь.
— Нам все пригодится, — говорил Валерий, сгребая деньги в кучу. — Сколько здесь? Будьте добры, впишите прописью двойную сумму. Дня через два я верну с букетом цветов. Вы любите белые розы? Хотя, нет, я подарю вам желтые. Это цвет любви.
Она вернула ему паспорт.
Я стремительно выбежал на улицу.
Валерий догнал меня на набережной.
— Это тебе. Здесь тридцать пять рублей. Я разделил по-ровну. Лихо? Ну, и где ты такие деньги заработаешь, Рокфеллер? Не надо делать кислую мину. Люди должны расставаться с деньгами легко: их печатают на ядовитой бу-маге. Ты про Остапа Бендера читал? Ну, и чего тут непо-нятного: я его внебрачный сын!
— Ты, Валера, жулик.
— Какой же я жулик? Я просто чуточку умнее осталь-ных. Обычное альпийское нищенство, как говорил Остап Бендер.  Если хочешь знать, мошенничество есть честность, возведенная в отрицательную степень.
— Не понимаю. А если бы она не вернула тебе паспорт? Ты бы был на крючке, если, конечно, у тебя документы не фальшивые.
— Обижаешь, начальник: документы в полном порядке. А если бы сорвалось, я  перезанял деньги в другом месте. Кто-нибудь да вернул бы мне паспорт. Человек человеку должен доверять, и это главное, что отличает нас от живот-ных. Понятно тебе?
— Тебя поймают по расписке.
— Расписка написана рукой твоего друга. У меня их с десяток. Дальше объяснять надо? Пойми, вот ты собираешь-ся стать писателем, так? Не скромничай, так?
— Предположим. Не вижу связи.
— А связь и не нужна. Связь только связывает. Писа-тель в первую очередь – психолог и фантазер, талантливый фантазер. Это, Саша, божий дар. Я тоже мечтал стать ска-зочником.
— Кем ты только не мечтал стать?! Твои криминальные наклонности приведут тебя за решетку. Ты только мошен-ничеством и промышляешь, так? Скажи честно.
— Я, действительно, старший научный сотрудник. Я действительно талантливый человек. Но я никому не нужен в этой честной стране… с множественными нулями. При-смотрись, сколько нулей ходит по улицам в шляпах и пана-мах – великое множество. И каждый, заметь, каждый, ста-рается пристроиться к какой-нибудь единице, чтобы придать себе значимости. Они готовы унижаться за должности и чи-ны, корпеть по восемь часов в конторках за жалкие гроши. Это нищие с портфелями. А еще говорят, что в нашей стране запрещено попрошайничество. Миллионы бездель-ников и попрошаек протирают портки в своих кабинетах, а, выйдя на пенсию, спиваются, к старости начиная сознавать, что смотрели-то они на мир сквозь дыры в своих носках. И мир этот – вонючий и прогнивший! Знаешь, за что меня вы-гнали с работы?
— Соври.
— Я не умею врать. Папа с мамой меня этому не учили. Они учили меня быть бдительным и любить людей. А рабо-ты я лишился за то, что попытался  опровергнуть теорию Эйнштейна. Вернее, я ее уже опроверг. Своим, заметь, умом, утомленным  окружающей меня ложью. А невеже-ство?! А ханжество?! Проще ничего этого не замечать, натянуть на жопу очки – и не замечать. А твои пионерские костры?! Тебя сжигали на кострах? Нет? Тогда ты много потерял. Я же горел множество раз, не знаю и сам, как невредим остался. Мы остались в средневековье, только идя на костер, не истины выкрикиваем, а орем идиотские песни о том, что «едим мы, друзья, в дальние края!» От хорошей жизни, зачем  далеко ехать? Эйнштейна я опроверг без со-жаления
— Ни много, ни мало.
— Да. Я выстроил свою теорию, основываясь на Ломо-носовской теории эфира. Я первым объяснил происхожде-ние черных дыр и квазаров. Я объяснил гравитацию... А все остальное, Сань, — и эта девушка, и ее деньги, и жизнь от зарплаты до зарплаты, это — прости меня, космос. Это бес-конечное плутание материи в строгом хаосе вселенной. Я преподал этой девушке урок. Она должна была расстаться с иллюзиями лет десять назад. Я, Саша, за платное обучение! Теперь она будет более разборчива в людях. Она не попа-дется на красивые слова и обаятельную внешность. Она обя-зательно найдет себе парня, от которого будет чуточку пах-нуть бензином. Сначала — шипы, потом — розы... Разве я не прав?
— Ты, конечно, Валера, неглупый человек. Но я бы так не смог. Людей-то жалко.
— И ты так сможешь. Давай поспорим?
— Не смогу.
— А я уверен, что сможешь. Смотри, — он ткнул паль-цем в девушку, читающую на ходу книгу. Она то и дело по-правляла очки. — Тебе нужно подойти к ней и сказать прав-ду: «Я удрал из дома. Хочу вернуться домой. Не могли бы вы мне одолжить три рубля...»
— Я не хочу ее обманывать.
— Не надо ее обманывать. Ты попроси денег и пообе-щай вернуть. Покажи ей, наконец, паспорт, спроси адрес, по которому сможешь вернуть деньги. Иди, иди! — он под-толкнул меня в спину.
Не знаю, как будто находясь под действием гипноза, я, поравнявшись с ней, дребезжащим, полным слез голосом молил:
— Девушка, пожалуйста, будьте добры... мне так плохо. Я удрал из дома. Мне надо жениться и воспитать троих де-тей. Я хочу, чтобы они выросли честными и красивыми... ка-а-к вы... Простите меня, пожалуйста, я больше не буду.
Наверное, я действительно был похож в эти минуты на вывалившегося из гнезда неоперившегося птенца. На мне не было лица. Меня трясло и бросало то в жар, то в холод. Еще минута, и я бы потерял сознание.
Девушка достала из сумки трояк. Сказала:
— Это, мальчик, у меня последние. Я студентка, и это все, что осталось от стипендии. Ты, конечно же, меня обма-нываешь, но я не пойму почему.
Я очнулся. Мне так стало стыдно, что я готов был про-валиться сквозь землю. Я заслуживал адского пламени. По отношению к кому я так поступаю? По отношению к де-вушке, которой самой завтра нечего будет есть. Я, черт возьми, не мужчина. Какие же все вокруг сволочи, включая меня.
— Простите, простите! — я упал на колени. У меня начиналась горячка раскаяния. — Не надо мне денег. Я лучше умру...
Она испугалась. Погладила меня по голове. Поцеловала, принялась успокаивать.
— Не надо. Как тебя зовут?
— Александр.
— А меня зовут Ларисой. Давай договоримся: пусть все забудется. Ты просто взрослеешь. Так бывает. И догово-римся, ты вернешь их потом... Знаешь когда, — она мечта-тельно подняла глаза вверх, как будто считая в уме, — ров-но через двадцать лет. Я живу в этом угловом доме. Здесь торгуют сладостями. Очень просто запомнить. Договори-лись? Прощай, Саша. Будь умницей. Ладно?
— Ладно, — сказал я.
Со мной еще никто так ласково не говорил. Это была замечательная девушка. Как только она высвободила руку из моей ладони и растворилась в оттаявшей дымке, подобно фее, я стал себе противен.
Подошел Валера. Я бросил ему все деньги в лицо.
— Подавись ты ими!
Я знаю свою маму. Она бы выслала денег гораздо больше, чтобы я ни в чем не нуждался, но посчитала, что с меньшей суммой я вернусь быстрее. Она выслала их теле-графом, когда Сергей открыл наше настоящее местопребы-вание, ведь все поезда в северном направлении были пере-крыты по ложным сведениям, содержащимся в прощальной записке, которую я оставил родителям: «Едем в Сибирь за-рабатывать деньги».
Валера был каким-то злым роком. Он опять появился у меня на пути. Подкрался незаметно и прокричал в самое ухо:
— Следующая остановка «Тютькино». Осторожно, две-ри закрываются.
— Не слышно, — сказал я.
— Едем в Москву. Возьмешь меня с собой? Я буду хо-дить по вагонам и попрошайничать. Глядишь, соберу денег на свадебное путешествие. Ах да, у вас наоборот: сначала — путешествие, потом — свадьба... Ну, посмотри мне в гла-за, посмотри: ты же сегодня с ней уезжаешь. Угадал?
— Да. Отвяжись только.
— Тебе со мной будет спокойней. Так ты, извини, вы-глядишь, как белая ворона в сиреневом тумане.
— Отстань.
— «Кондуктор не спешит, кондуктор понимает, что с девушкою я прощаюсь навсегда», — пропел он куплет из-вестного романса. — Тебе со мной никакая милиция не страшна. Случись что, я — твой старший брат, а в Москве разбежимся. Доверься. Насчет денег не беспокойся: деньги у меня есть. — Он похлопал по карману.
— Ладно, — сдался я. — Вот тебе наши билеты и по-следние три рубля. Банкуй, но если обманешь...
— Саш, извини, мне тебя неинтересно обманывать. Ты не Эйнштейн. Ты знаешь кто? Ты маленький принц. Я тоже когда-то был таким, а теперь, видишь, во что превратился, — он развел руки с растопыренными пальцами, оглядел се-бя с головы до ног, искренне тяжело вздохнул и процитиро-вал: «Мы в ответе за тех, кого приручили...»
— Хорош, Экзюпери, я тебе верю. Сегодня. Сегодня ты нам можешь помочь. Я не хочу, чтобы Галю насиловал от-чим, чтобы она терпела побои от собственной матери... Каждая женщина должна быть любима.
— Ты не прав. Женщины и любовь — две вещи несов-местимые. Каждый мужчина должен быть любим. Я вот те-бя люблю, а ты — ноль внимания.
— Ты это брось. Я знаю о ваших отношениях с Юркой. Со мной это не пройдет.
— Я терпеливый. Я подожду.
— Не в этой жизни, — сказал я.
Мы с Галифат настолько изнервничались за последние дни, что сразу не смогли уснуть.
Валера распределил спальные места.
Мне почему-то досталась третья верхняя полка.
Соседи по купе выпускали из колбасы чесночный дух, который превращал аппетит в сплошной зуд.
Валера не терял времени даром. Он очень быстро взял на себя роль столоначальника. Расхваливая ценные качества животных, которые были принесены в жертву мясокомби-нату, он в первую очередь позаботился о нас, сделав под-ношение из двух ломтей хлеба с колбасой и солеными огур-цами.
Сам он успевал и много есть, и много говорить:
— Колбаса со льдом отличный продукт. Хотите, спишу для вас слова? На ночь есть вредно — что за ерунда? Вред-но есть мало. Вредно не запивать пищу вином.
Мужчина, ехавший с нами, толкнул в бок свою жену:
— Доставай.
Она было цикнула на него, но Валера вовремя нашелся:
— Даже на китайской границе насильно заставляют пить за прекрасных дам. Какая у вас красивая жена. Простите, вы так хорошо загорели в Париже? Нет? Странно, а мне пока-залось, что у вас прононс...
Дама, тучная, как дыня с вздутыми от навоза боками, насторожилась, ей послышалось похожее слово.
Валера спохватился и переменил тему.
— Вы счастливчик, Дон Жуан. Вы имеете возможность ежесекундно подставлять себя под удары ослепительных молний очаровательных глаз, которыми природа и созда-тель наделили, не скупясь, вашу жену...
Вообще-то муж ее был похож на ржавый гвоздь, кото-рый каждый день получал по шляпке. Я про себя, конечно, не вслух, разбивал витиеватые Валерины фразы доходчивой прозой: «Гвозди бы делать из этих людей». Поймал себя на мысли, что уподобляюсь Валере. Некрасиво ерничать, когда люди делятся с тобой тем, что у них есть.
Клонило в сон после обильной трапезы.
Я уснул первым. Мне снилось, что я спускаюсь с неба по шаткой лестнице с ведром голубой краски. Но ступеням нет конца. Они ведут дальше вниз. В пропасть. И дальше — сквозь мглу, и еще дальше, провисая над адом...
Черти-истопники, перемазанные сажей, кричат мне: «Двадцать лет прошло. Ты вернул девушке три рубля, ко-торые у нее занимал? Ты ей их не вернул. Ты подумал, что это пустяк. Ты ошибался. Ты всю жизнь ошибался... Ну, и чего ты достиг? Всем почему-то кажется, что лестница устроена ступенями вверх. А вот и нет... Ты спустился сюда с ведром голубой краски. Знаешь сколько ее нужно, чтобы нарисовать небо? Посмотри, ты по дороге сюда все рас-плескал... Ты все расплескал по пустякам. Где те полевые цветы, что стало с твоими надеждами и мечтами... Все доро-ги ведут в ад... Спускайся. Мы тебя ждем».
Пальцы разжались, и ведро полетело вниз. Бездна никак не отозвалась.
Я слышал, как стучат колеса на стыках рельсов. Они стучали и стучали. Какой огромный состав проносился ми-мо... И я думал: «Где тот последний вагон, в который я успею прыгнуть? Его не было, последнего вагона... Был первый, но я опоздал...
Я осторожно стал карабкаться вверх. И мне это удава-лось, но лестница уходила вниз, и я топтался на месте.
Я выбивался из сил, а ступени не кончались. И уже это были не ступени, а шпалы, и уже не я карабкался по ним, а они летели подо мной, огрызаясь и лая, и я превращался в холодный железный локомотив, который тащил за собой вагоны с глухими окнами,  без дверей.
Я чувствовал, как черти плавят мои мускулы и мозг...

Я проснулся.
В купе горел свет.
—  Эй, художник, нажми на тормоза, — говорил Вале-ра. — Просыпайся. Хватит спать.
— А что случилось?
— Предъявите ваш билет, — сказала женщина в желез-нодорожной форме.
— У него нет билета, — ответил за меня Валера.
— Как так нет? — возмутился было я.
— Так вот и нет, — развел он руками.
— Придется его высадить на ближайшей станции, — сказала контролерша.
— Не надо его высаживать. Мы с женой заплатим за не-го штраф. У него есть студенческий билет. Он едет наве-стить больную мать, ведь надо войти в положение...
«Какая наглость, — думал я, — выставил меня зайцем, прикарманил жену, да еще и позорит как маленького маль-чика. Ничего себе!»
Но я терпел. Если я начну говорить правду, нас высадят всех, а позже я разберусь с этим проходимцем.
Меня оштрафовали на пять рублей.
Когда мы вышли в тамбур покурить, я Валере сказал:
— Долго будут продолжаться эти козни?
— Это дешевле, чем билет.
— Подставил бы себя под штраф.
— Мне нельзя. Я слишком взрослый.
— Значит, у тебя не было денег, когда напрашивался ехать со мной?
— Не было.
— И ты решил меня обмануть.
— Если бы я хотел обмануть, я бы скрылся с деньгами. Но я поступил благородно, хотя мне это было нелегко. Те-перь ты понял, чем отличается настоящее благородство от ложного? А теперь можно спокойно лечь спать, желторо-тик.
— Знаешь, я как-нибудь забуду про твою интеллигент-ность и двину тебя хорошенько.
— Я только этого и жду. Посмотри, как быстро с моей помощью ты постигаешь жизнь. Ты не интеллигентность те-ряешь, ты отрываешься от соски.
Какое сегодня число? Я никак не мог вспомнить.
Почему-то вместо числа вспомнились строки из стихо-творения моего друга Леши Губанова:
«...Затылок ли чесать,
по лестнице грешить,
четвертого числа
повеситься... —
и жить!..»
«Значит, сегодня четверг, — решил я. — Леня никогда не ошибался».
И тогда он не ошибся, когда написал:
«Холст тридцать семь —
на тридцать семь.
Такого же размера
рамка...
Мы умираем не от рака.
И не от ревности
совсем...»
Может быть, я и переврал немного слова, но суть оста-лась.
Он ушел в тридцать семь, забытый и невостребованный, из-за зависти неравных себе, а те, кто хотел бы воздать ему должное, остались бедны и нелицемерны.
Лене также снилась эта лестница, ведущая вниз...
Он тоже давал подписку о невыезде из ада.
* * *
Все пройдет! Да и так все проносится мимо: мимолет-ный твой взгляд и бескрылая тень. Только будет без нас на земле нелюдимо. Будет вечность короче на миг и – на день. Я в парадном строю. Но не будет парада. Прозвучала ко-манда: — Два шага вперед! Сквозь штрафные круги безрас-судного ада кто меня проведет?
* * *
И как парус наполнится светом эта алая, алая явь... Если жизнь коротка,
а бессмертия нету, —  ты мне
кисти оставь!..

И я, и Ленька — мы оба писали стихи, но я еще писал и рассказы. Мы были богемой. У нас были толпы поклонниц. Моя свита была проще и развязней.
Я знакомился с девушками повсюду, где только было возможно, и на Арбате, и в Александровском саду,  и в Пушкинском, и в метро. Мне не нужно было сверхчелове-ческих возможностей, чтобы затащить в постель одновре-менно пятерых пэтэушниц. Звездных девочек я не любил за чопорность и жеманство. Они слишком серьезно восприни-мали смысл моих романтических строчек, которые доноси-лись не из меня – откуда-то свыше. А в моем юношеском естестве еще оставалось достаточно пошлости и любопыт-ства. Грубая и развращенная «пытливость» компенсирова-лась в этих девицах юностью и совершенством форм. Они были глупы и прекрасны. Когда-то же надо начинать цело-ваться не через платочек! Я точно знал, когда для них настает пора гонок. Соперничество между девчонками часто заканчивалось вничью, и те из них, кто поначалу не хотел заниматься оральным сексом, — это считалось расслабухой, переходящей границы приличия, — шли, что называется, на перехват, то есть, чтобы быть ко мне ближе, не отставали от более покладистых подруг.
Они все были с чудинкой.
Одна была просто помешана на битлах. Резала себе ве-ны, и чуть было не отдала концы. Меня и прозу она полю-била с тоски. По-моему, ее звали Верой. Хотя нет, Люба ре-зала себе вены, а Вера как раз занималась танцами. Она бы-ла самой сексуальной, и я с увлечением работал над ее рас-тяжкой. Дело продвигалось не быстро. Наверное, это пото-му, что она разучивала исключительно русские народные танцы. А там из всевозможных «па» мне больше нравилось «вприсядку».
У нас с Ленькой были одухотворенные яйца, а у них — все остальное.
Они были очень молоды и бесились по черному, паинь-ками сидя в школе на уроках, послушно внемля родитель-ским проповедям.
С девственностью они расстались легко, потому что их окружала несвобода и ханжество  взрослых, постоянные «табу», игра в домино и скучные шахматы. Им не хотелось жить в мире, отданном на перевоспитание. Секс был их единственно возможным протестом.
Иногда был такой расклад: я, Ленька плюс девочки.
Ленька читал стихи, а я добивал их прозой.
И получалось так:
— На фоне водочки и птичка вылетает... — Ленька го-ворил.
— Птица должна ухаживать за кустом. Птица должна каждый день менять трусы. — Это я говорил.
И опять Ленька:
— Птица должна нести яйца.
— Ленька, а если он - птиц?
— Каждый птиц — свои. А птица — наши.
— Надо такой плакат над кроватью повесить.
— И Дзержинского повесить.
Когда он перепивал, то становился совершенно каприз-ным: его не устраивала советская власть — он запускал в нее стаканы и пустые бутылки, — ему не нравился гимн и слово «Русь». И он предлагал свой вариант: «Ой, Русь, я скоро обосрусь!»
Петь это было невозможно, хотя, разбившись на два го-лоса, мы пробовали и петь. В таком состоянии Ленька при-нимался обзванивать своих телок, предлагая им приехать к нам.

Все они, как, впрочем, и я, страдали географическим кретинизмом, и не могли понять только по одному адресу, как к нам добраться.
Ленька объяснял:
— Это же очень просто. Садись в последний вагон. "Че-го, чего...", - передернул с раздражением в голосе, - чего ты там "чегокаешь?" Говорю же тебе русским языком: садись в жопу, доезжай до Измайловского парка, а там иди на *** до остановки троллейбуса... Через плечо, газон не стриженный, твою мать. Захочешь — найдешь.
Как-то в мае нас нашли спящими в Переделкино на мо-гиле старых большевиков. Мы тогда чуть не подохли от хо-лода. Попали мы туда, конечно, не для того, чтобы потре-вожить покой большевиков — царство им коммунистиче-ское, а чтобы почитать стихи, посвященные памяти Пастер-нака.
Пахло черемухой. Ее запах  нас протрезвил. Хорошо, что мы перепутали дни недели и приехали в Переделкино на день раньше.
На могиле Пастернака народу было немного.
Я читал одним из первых.
Я был молод и уверен в себе, в вечной юности поэзии и людей, положивших за нее жизнь. Писать стихи означало — бороться. Бороться с пошлой настенной агитацией, типа, как сейчас говорят, «Мы придем к победе продвинутого комму-нистического труда», пропагандистскими символами в виде серпа и молота, со всей чепухой, вбитой в голову несчаст-ным обворованным людям, которые тупо загибаются на всевозможных производствах, громыхая встроенными в их организмы цепями. Нас бесили тупоголовые мировые во-жди, рабовладельцы и работорговцы всех режимов и ма-стей, разбивших мир на белых и цветных, на звездно-полосатых, кумачовых, коричневых и прочих. Они присво-или себе право переписывать конституции, править библию, обносить наше сознание колючей проволокой. Мы были — «против!» Мы были — «за!» Мы были совсем за другое светлое будущее, где зло безвредно, где оно принимает только литературные формы и оставлено для контраста, для напоминания о том, что на земле все войны несправедливы, вся кровь пролита зря, а все совершенные преступления - от глупости тех, кто нами правит. Править людьми может только бог, и он уже все нам сказал. Надо только научиться его слушать. А, вообще-то, прав Артур Кестлер, утверждая, что человек – «тупик», «ошибка» эволюции природы.
И я читал после небольшого вступления:
— Ваш посох — ветры и мечты. Здесь три сосны с наростом кожи вниз головою с высоты летят, летят на вас похожи. Средь ветоши чужих могил для вас я б за любую плату достал бы, если мог, чернил. «Февраль. Достать чер-нил и плакать».
Я написал эти строки, потому что верил: Борис Леони-дович из окна своей дачи видел эти сосны и знал, что будет похоронен под их кронами, и еще мне было ясно: поэты не должны умирать, ведь без них,  — черт возьми! — никто и никогда  не уверовал бы в бессмертие.
Об этом я говорил над могилой Пастернака. А где твоя могила, Ленька, я даже не знаю. Прискорбно. Но я не был на твоих похоронах, и, может, ты еще не умер?
Мы брякнули с тобой по стаканчику, и ты, Губанов, опять пошел выяснять отношения с большевиками.
А я  возвращался пешком.
Мне было все равно, когда я доберусь до дома. Но мне повезло. Меня нагнала машина. В ней сидел Галич. Оказы-вается, ему понравились наши с Ленькой стихи. Он пожал мне руку, и предложил ехать в Москву вместе. За рулем была какая-то женщина. Она была иностранкой. Она любила Пастернака, Галича и всю русскую литературу.
Меня они подвезли до самого подъезда.
Мне хотелось пригласить их домой. Я гордился знаком-ством с самим Галичем, я хотел послушать его новые песни, но я не мог пригласить его к себе. У меня не было ни своей комнаты, ни своего места в жизни. Мы все оставались до старости детьми в своих убогих хрущобах, где можно было сразу из ванной попасть в туалет. Я стыдился, будучи лич-ностью, родительских расспросов и разносов, их старомод-ной житейской мудрости, оберегавшей меня  от случайных знакомств.
Мы во второй раз пожали друг другу руки, как равные, и простились навсегда. Но  я на всю жизнь запомнил эту ко-роткую встречу. Я искал и находил написанные Галичем стихи и часто думал, прав он был или не прав, когда гово-рил:
«И ради вот этой  вот строчки
и капли засохших чернил
воздвиг я себе одиночку
и крест свой на плечи взвалил...»

Прошли годы.
Я познакомился и подружился с его дочерью.
Нет, Александр, эта одиночка одна на всех. Я так ду-маю, что и вы давали эту проклятую подписку, и, значит, как говорил другой хороший поэт, "нам нужна одна на всех победа". Победа над страхом,  хаосом, невежеством и, ко-нечно, терроризмом… А я, к слову сказать, Бен Ладена где-то понимаю. Он хочет сделать свой больной и голодный люд счастливым. Нет, я его действий не оправдываю, но  как постоять за себя, за народы с иными традициями и куль-турой? Что, взять, да и описаться перед Америкой, или встать на колени и молиться доллару? Американские инте-ресы должны оставаться в Америке, русские – в России, и так далее. Зачем же сбрасывать на Афганистан бутерброды с маслом и бомбами?
Ребята, вашей ковбойской цивилизации сколько лет? Скажите, а ваш Буш читал хотя бы арабские сказки? А он, к примеру, знает, что арабские алхимики через итальянские порты забросили в Европу белила, с появлением которых и началась масляная живопись… Вы, господа, многого не зна-ете, а беретесь судить…
 А разве заокеанские президенты не отдают приказов на уничтожение людей?.. И вот как я предлагаю бороться с терроризмом: политикам, скрывающимся  от повседневной жизни в бронированных лимузинах, ежедневно по три раза в день перед зваными завтраками, обедами и ужинами давать по башке резиновыми палками, пока они не попросят: «Ре-бята, давайте жить дружно, вы – сами по себе, мы – сами по себе, а оружие перекуем на презервативы…» Не секрет, что президентами становятся не самые лучшие и умные, скорее - наоборот: у честного человека нет в запасе должного коли-чества каверз и интриг, чтобы добраться до вершин вла-сти… Одиночки метут дворы  и коридоры… Они не назой-ливы и чересчур усердны,  до смешного застенчивы и со-вершенно лишены «чувства локтя», железного локтя. Мне вспоминаются строчки какого-то советского поэта, кото-рый, описывая слепого в электричке, призывает: «… тол-кайтесь, это ничего… я буду знать, что рядом люди…». Люди?.. Большой вопрос!
Одиночки - пророки с кляпами во рту. Нас слышат, но не слушают. Нас боятся, но нас и убивают. Нам ставят па-мятники, чтобы мы замолчали навсегда.
Властьимущие снисходительно нам говорят: «Памятни-ками не рождаются».
И эти целовальники и трапезиты решают: кому — по пояс, кому — в полный рост. Так и хочется крикнуть порой временщику: «А иди-ка ты, иди-ка ты … куда Макар – ко-ров…  Не строй себе эдикулу в присутствии богов?».
Не надо никого судить. Мы все сидим на одном элек-трическом стуле, и рубильник – в руках господа и Чубайса.
Рухнула империя зла. А вы думаете, что намного доль-ше продержится империя свободного хамства? Вас объеди-няет упоение превосходством. Оно призрачно, потому что несовершенно. Оружием его не добиться, а словами из ко-миксов не побороть ни чужую многовековую культуру, ни стремление жить и думать иначе. Хотите стать свободными – стройте больше тюрем. Мы это уже проходили, когда воз-водили наш, новый мир. Кирпичи разлетелись в разные сто-роны со свистом. Мне жаль людей погибших под развали-нами небоскребов, но мне и жаль людей, которые живут в разбомбленных лачугах. Давайте жить по-хорошему, но по разному. Ходить друг к другу в гости, не ходить, но не хо-дить - без оружия. Одним дают срок за его хранение, а дру-гим дозволено запросто таскаться в чужие страны с ядер-ными боеголовками. Это никуда не годится. Лучше обязать всех и каждого писать хорошие стихи на всем, что стреляет и режет, и, уверен, люди сами избавятся от этих ненужных предметов… Шучу, конечно… Я за всеобщую культурную революцию. И, право, не знаю, как можно быть одновре-менно творцом и тираном, хотя примеры есть: Критий, живший в 460 – 403 годах до нашей эры в  Афинах, был главой «тридцати тиранов», а также философом, оратором и писателем…
Чаще всего тиранами и демонами становятся лакеи. Дай вояке вовремя генеральский чин, и ему не придет в голову идея о мировом господстве. Нужда и унижения бросают че-ловека во власть.
Ленька, ты лежебока. Вставай, а то проспишь собствен-ную славу. Давай я помогу тебе встать с земли...
Ленька, ты меня слышишь?


Руководил нашим литературным объединением Симон Абрамович Бернштейн. Он был карликом. Большая голова с открытым лбом и умными лакмусовыми глазами, которые всегда, сколько я его помнил, казались жадно живыми, была посажена каверзным образом на безобразное маленькое тельце с короткими ручками и ножками.
Природа безнадежно запутала этот клубок жизненной энергии, ума, терпимости и уродства, которое, впрочем, не вызывало чувства брезгливости,  и  вовсе не замечалось нами в тесных подсобках различных «ДК», куда мы набива-лись для занятий по понедельникам и пятницам.
Все дни недели в те прекрасные годы только из них и состояли.
Мы целиком отдавались творчеству.
Параллельно я хотел заниматься живописью. Так совпа-ло, что по этим же дням и в эти же часы по соседству с нами работала изостудия.
Наш цех был шумным, а за дверью мастерской всегда стояла тишина.
В коридоре пахло скипидаром.
Как-то раз я заглянул в приоткрытую дверь. Сквозь щель мне были видны склоненные над мольбертами студий-цы. Они были сосредоточены. Ничто не отвлекало их вни-мания, как будто взгляд каждого был помещен в пожизнен-ный прицел, а палец лежал на спусковом крючке...
Мишенью была модель.
Обнаженная девушка позировала самодеятельным ху-дожникам. На нее были обращены десятки глаз.
Я обомлел. «Ничего себе, — подумалось, — я с таким трудом уговариваю девушку раздеться, прибегая к различ-ным уловкам, вплоть до  шлюзования штор с комбинирова-нием  света и полутьмы, а тут ничем не прикрытая нагота бесстыдно заполняет атропином многочисленные зрачки. Разве при таком раскладе здоровый человек может водить кисточкой по холсту? Нет, я бы так не смог. Если бы я по-пытался стереть ластиком прекрасные, переносимые на ват-ман линии, он превратился бы в кусок скалы, зажатый меж-ду пальцами. Наверное, надо быть очень немощным и ста-рым, чтобы, кряхтя и покашливая, ерзать углем по бумаге...
Одна моя семнадцатилетняя подруга бегала к скульпто-ру, чтобы подработать на мороженное. После посещения его мастерской она приходила разгоряченная, но не удовле-творенная. А моя скромность и целомудрие ее бесили, ведь она не могла мне приказать перейти к активным действиям и овладеть ею. Я брезговал даже прикасаться к ней, представ-ляя, как только что, за час до нашей встречи, сорокалетний сластолюб облизывал ее с головы до ног, рассказывая о древнегреческих школах, где мальчики и девочки бегали по классам голыми. Его ласки она принимала, как дежурные блюда, а я должен был подать десерт. Я никогда не был гар-соном, и потому бросал на пол белое полотенце подаваль-щика. Так я поступал по молодости и по неопытности. Вер-ни мне сейчас это время, и я, быть может, уступил и ее и своим тайным желаниям. Сколько коленей я недоцеловал, сколько губ не прочел, сколько вздохов не разгадал! Но та-кова молодость: наивна и глупа. Все чего-то х о ч е т с я, а не м о ж е т с я,  а ведь два этих слова живут на одной ули-це.
Мне показалось, что прошла вечность.
Объявили перерыв.
Девушка исчезла за ширмой, переоделась и вышла в ко-ридор покурить.
Я тоже курил. Мне хотелось с ней заговорить, но про-стота и обыденность ситуации, а вернее резкий переход от возвышенного к коридорному мешал мне быть раскован-ным. Как будто мне дали фору несколько очков, а я не готов был воспользоваться преимуществом.
Я решил, что познакомлюсь с ней в следующий поне-дельник. Правда, в понедельник ее место занял мужчина в плавках, а это было менее интересно, и таким образом заня-тия живописью были отложены.
К Симону ходили менее доступные девочки, но легкая добыча интересна только браконьерам. Я же любил поси-деть с удочкой на берегу...
Симон Абрамович был нашим общим любимцем. В раз-ной степени наделенные талантом, мы  более или менее одинаково безболезненно переносили его критические заме-чания. Он умел находить в каждом произведении автора стоящие куски, речевые обороты. Даже если под перекрест-ный огонь критики попадал откровенный графоман, он и для него находил мягкую форму "разноса", стимулируя любовь к творчеству.
Но о том, как проходили наши занятия, писать не буду, чтобы не сбиться на литературщину. Скажу коротко: шел процесс.
А ЧТО ТАКОЕ ЛЮБОВЬ? ДА НИЧЕГО, ЛИШЬ ВИНТИК В БАШКЕ. НАДО ТОЛЬКО НАУЧИТЬСЯ ВЫКРУЧИВАТЬ ЕГО ОТТУДА ХИРУРГИЧЕСКИМ СКАЛЬПЕЛЕМ, И ТОГДА -  И ВСЕ БАБЫ ТВОИ, И ВСЕ БУТЕРБРОДЫ С СЫРОМ, - КСТАТИ, НЕНАВИЖУ СЫР: ОН ПАХНЕТ НОСКАМИ,- И, ИЗВИНЯЮСЬ, ПИВО КЛИНСКОЕ. ЛЮБОВЬ С СОБОЙ В МОГИЛУ НЕ ВОЗЬМЕШЬ. ВОЗЬМЕШЬ? НЕПРАВДА, НЕПРАВДА! ЧЕМ ТЫ ЕЕ ВОЗЬМЕШЬ – СКРЮЧЕННЫМИ  ОКОЧЕНЕВШИМИ РУКАМИ ИЛИ ХОЛОДНЫМИ СОСУЛЬКАМИ ГУБ ПОД СГНИВШИМ НОСОМ? ЛЮБОВЬ, ЛЮБОВЬ! ЗНАЕТЕ ЧТО: ПОЦЕЛУЙТЕ СЕБЯ В ЖОПУ! ЭТО БУДЕТ ЧЕСТНЕЕ. А ВСЕ СТИХИ, ВСЕ ВЗДОХИ НА СКАМЕЙКЕ – ДЛЯ ОЧЕНЬ БЕДНЫХ И БОЛЬНЫХ НЕИЗЛЕЧИМЫМИ БОЛЕЗНЯМИ. И НЕ НАДО ПРИВОДИТЬ ПРИМЕРЫ ИЗ КЛАССИКИ. ЭТО ТОЛЬКО РУКОПИСИ НЕ ГОРЯТ, А КЛАССИКА ГОРИТ, ЕЩЕ КАК ГОРИТ… И УЖ ЕСЛИ ЧИТАТЬ ЛИТЕРАТУРУ, ТО ТОЛЬКО ПРИ СВЕЧАХ… А ЛУЧШЕ ВООБЩЕ НИЧЕГО НЕ ЧИТАТЬ. ОСТАВИТЬ ТОЛЬКО ГЛАВНОЕ – МАМА МЫЛА РАМУ.
НУ, КТО ТАКОЙ, СКАЖИТЕ, ШЕКСПИР? ЗАЧЕМ ЕГО ЧИТАТЬ? «РОМЕО И ДЖУЛЬЕТТА» - ЭТО ПРО ЧТО? ПРО РАЗБОРКИ МАЛОЛЕТОК С ВЕРОНСКОЙ ПЛОЩАДИ, ПРО ИХ НЕУДОВЛЕТВОРЕННОЕ СЕКСУАЛЬНОЕ ЛЮБОПЫТСТВО. ЭТО – ЧТО: ПОЗНАКОМИЛИСЬ – НЕ ПОЛУЧИЛОСЬ – И В МОРГ? ТОЛЬКО НЕ НАДО ПРО ЧУВСТВА! ВОТ ТОЛЬКО ПРО ЭТО НЕ НАДО!
МАЛЬЧИК ТОМИТСЯ ЖЕЛАНИЯМИ - УЗКИЕ НОЖНЫ, СКОЛЬЗКИЙ КИНЖАЛ… ЭТОТ МАЛЕНЬКИЙ МАНЬЯК УБИВАЕТ ЧЕТЫРНАЦАТИЛЕТНЮЮ ДЕВОЧКУ И КОНЧАЕТ ЖИЗНЬ САМОУБИЙСТВОМ.
В НАШИ ДНИ ОН ПОЛУЧИЛ БЫ ПОЖИЗНЕННЫЙ СРОК. А МЫ УМИЛЯЕМСЯ ЧИСТОЙ ЛЮБВЬЮ. ДА НЕ ТАК ЭТО ВСЕ…
 САМАЯ ОБЫКНОВЕННАЯ ДИСКОТЕКА. ДЕВОЧКА ВСКРЫВАЕТСЯ И ИСТЕКАЕТ КРОВЬЮ ПО ПОВОДУ ВИРТУАЛЬНОЙ ЛЮБВИ К ПОП ЗВЕЗДЕ. В УШАХ – ЛАЗАРНАЯ ВАТА, В НОСУ – КОЗЯВКА, В ДОВЕРШЕНИИ КО ВСЕМУ -  НЕТ ДЕНЕГ НА ТАМПОНЫ... ПО-О-ЕХАЛИ!… СОЛНЦА ДОСТАТОЧНО ДНЕМ… ОНО НУЖНЕЕ НОЧЬЮ… ВОТ О ЧЕМ НАДО ДУМАТЬ!
И Я БЫ ВМЕСТО СЛОВ « НО НЕТ ПЕЧАЛЬНЕЙ ПОВЕСТИ НА СВЕТЕ, ЧЕМ ПОВЕСТЬ О РОМЕО И ДЖУЛЬЕТТЕ», НАПИСАЛ СЛЕДУЩЕЕ: «МЫ ВЫЯСНИМ НА КЛАДБИЩЕ: ЗА ЧТО ЛЮБИЛ РОМЕО, БЛИН, ЕЕ БЕРМУДСКОЕ ВЛАГАЛИЩЕ, ГДЕ ПРОПАДАЮТ КОРАБЛИ…»
А ТО – «… МАЛЬЧИК КОНЧИЛ В ДЕСЯТКУ…», «ДЕВОЧКА РАСКАЧАЛА КЛИТОРОМ ЛЮСТРУ…», - ИЗ ГАЗЕТНЫХ ЗАГОЛОВКОВ.
НЕ НАДО ЕРНИЧАТЬ!
И ПРАВИЛЬНО ГОВОРИЛ МУЖ КОРМИЛИЦЫ ДЖУЛЬЕТТЫ: «ЧТО, УПАЛА ТЫ НА ЛОБИК? А ПОДРАСТЕШЬ – НА СПИНУ БУДЕШЬ ПАДАТЬ». И, ЗАМЕТЬТЕ, В ТОТ МОМЕНТ КРОШКА ДЖУЛЬЕТТА ПЕРЕСТАЛА ПЛАКАТЬ И СКАЗАЛА «ДА».
ОТЛИЧНО. ГРАМОТНО. СРАБОТАЛ НУЖНЫЙ ПРИРОДНЫЙ СЕНСОР, А ЕСЛИ ПОЛЬЗОВАТЬСЯ ДОПОТОПТЫМИ ТУМБЛЕРАМИ ЧУВСТВ, ТО ПЕРЕД СМЕРТЬЮ МОЖНО ОСТАТЬСЯ С КУРИНЫМ ПЕРОМ ЗА УХОМ И СОСАТЬ УКАЗАТЕЛЬНЫЙ ПАЛЕЦ, СМОЧЕННЫЙ ДЕТСКОЙ МОЧЕЙ. И ЭТО – ВСЕ, ЧТО СДЕЛАЮТ ДЛЯ ВАС ДЕТИ И ВНУКИ, ПОМЯНИТЕ МОЕ СЛОВО.
УЖ ЕСЛИ ВЫ НЕ ПИСАТЕЛЬ, А ЧИТАТЕЛЬ, ТОГДА ОТЫМЕЙТЕ «Короля Лира». ЭТО БУДЕТ КРУТО. ЭТО ВТОРАЯ СТОЯЩАЯ ВЕЩЬ ПОСЛЕ БИБЛИИ.

_______________ВТОРОЕ ОБРАЩЕНИЕ К ТРЮМО:_________________

                секвенция

НА СКОРЛУПУ — ОРЕХ
МЕНЯЮ Я. А ТЫ
МЕНЯЕШЬ ГРЕХ НА ГРЕХ.
Я  РАСПРЯГАЛ  ЦВЕТЫ,
ПОИЛ ИХ ЗНОЕМ ДНЕЙ.
ЛЮБИМАЯ, А ТЫ —
ЦВЕТЫ МОИ — НА СНЕГ.
УГАСШИХ ЗВЕЗД СЛЕДЫ
Я СОБИРАЮ В ДОЖДЬ
ИЗ НАШИХ «ДА» И «НЕТ».
ТЫ ПОГАСИЛА СВЕТ,
ВЕДЬ ТЫ МЕНЯ НЕ ЖДЕШЬ.
ВЕДЬ ТЫ МЕНЯ НЕ ЖДЕШЬ.
ТЫ ПОГАСИЛА СВЕТ
ИЗ НАШИХ «ДА» И «НЕТ».
Я СОБИРАЮ В ДОЖДЬ
УГАСШИХ ЗВЕЗД СЛЕДЫ.
ЦВЕТЫ МОИ — НА СНЕГ.
ЛЮБИМАЯ, А ТЫ
ИХ ПОИШЬ ЗНОЕМ ДНЕЙ?
Я РАСПРЯГАЛ  ЦВЕТЫ     МЕНЯЯ ГРЕХ НА ГРЕХ…
МЕНЯЛ И Я… А ТЫ —
НА СКОРЛУПУ — ОРЕХ?..
 
А назавтра Симон Абрамович Бернштейн умер.
Поэзия никого не воскрешает. Это бесполезное волшеб-ство. Ему нет применения. Потому что, - и все-таки, и все-таки! - это одноразовая неизлечимая болезнь… Поэт рожда-ется и умирает не как все люди. Он умирает по несколько раз на день. Он умолкает на годы, а потом вдруг, когда ска-занному "тайнописью" себе во зло приходит конец, кажется, поэт становится доступен каждому школьнику. Чушь соба-чья! Все равно, что залезть к покойнику под  дощатое одея-ло и сказать: "Любимый, как от тебя здорово пахнет…" По-эт не может быть кем-то понят до конца, потому что нет конца непониманию. Он не понят никем. Это просто невоз-можно.
Мне сообщили о дне похорон друзья. Они звонили из его дома и матерились по очереди:
Представляешь, и квартиру опечатали, и все наши руко-писи попадут теперь в КГБ.
Тогда жди краха империи.
— Представляешь, он хотел завещать мне пишущую машинку. Как ее теперь получить?
Грифы! Грифы! Грифы! Жлобы. Разве вы не знаете, что рукописи не горят, что лежащих на смертном одре не бьют, что не вручают при жизни подписку о невыезде из ада, что это бесчеловечно и подло!
— А, Симушку привезли... — сказал уже знакомый мне могильщик. — Мы его в лучшем виде запеленаем... Хо-ороший был человек. Щедрый.
Я полез в карман за "чаевыми". Странно, неужели  эти посмертные поборы не имеют отдельного значения?
Но гробовщик отодвинул руку с деньгами:
— Он за все заплатил на этом свете. Кинь эту дребедень в могилу, хотя там кабаков нет.
Он что-то еще хотел сказать, но на всякий случай ото-шел от него подальше. Провалился бы он со своими проро-чествами.
Красные гвоздики ломались на морозе.
Я не узнавал кладбища. Как быстро оно разрослось. Сколько свежих могил. Казалось бы, прошел всего год, а уже и здесь поселилось запустение. Неухоженные могилы были видны за километр. Конечно, запустеет скоро и эта, но я вспомнил маленький кулачок, прижатый к сердцу, и успо-коился: «Никогда...»
И опять взгляд искал и не находил того загадочного ме-ста, куда сейчас летела душа Симона. Наверное, мать ждала его совсем в противоположной стороне.
Читали по памяти его двустишья.
А мне запомнилось только одно:
«В этом мире мы вдвоем:
Я и этот водоем».
Без Симона литературные вечера стали неинтересными. Мы еще какое-то время собирались на разных квартирах и дачах, а потом стали разобщаться, терять интерес друг к другу. Эдмунд Феликсович Йодковсвкий, автор знаменитых строк «Едем мы, друзья, в дальние края…», превратил наши литературные вечера в посиделки. Во-первых, мы стали структурой, которая получила название «Соломенная сто-рожка», во-вторых, сам в юности ударившийся об угол со-ветского романтизма, Эдик не воспринимал иных направле-ний,  а особо  гонима была ассоциативная литература, в-третьих,  произошла некая коммерциализация процесса: бы-ла введена кружковская премия, "мэтрическая" система при-суждения, печенье к чаю, беспробудное пьянство. По анало-гии с «белыми воротничками» мы разделились на «золотые перья» и «куриные». Через занятие читалась Эдикова «не-тленка» под названием «Марсианка бродит по Арбату». Он начал писать ее с пеленок. Вещь всем обрыдла. Ей не хвата-ло искренности и отрешенности. Эта проза была и не конь-юктурной,  и не диссидентской.  Так, серединка – наполо-винку…  У Симона любимчиков не было. Он находил слова для каждого, и все успевали на его вечерах высказаться по полной программе, даже, помню, пускались в ход стулья. Правда, я и у Эдика получил подсвечником по голове. Обидней всего, что этот бронзовый подсвечник я же ему и подарил. Эдик, надо отдать ему должное, моего обидчика прогнал взашей. Я за себя постоять не мог. Я вообще-то ле-жал в соседней комнате с двумя девицами и пил шампан-ское. Меня шатало и тошнило, когда я решил присутство-вать на читке. Свою прозу читал Козловский. Его возмути-ло, что я вошел в комнату голым, и, как ни в чем не бывало, принял участие в обсуждении произведения, которое, есте-ственно, не мог слышать через стену. Но, хорошо зная Коз-ловского, я нес вполне доброжелательную чушь. Конечно, чопорность обстановки была смазана. Я слышал смешки де-виц, угрозы шокированных кандидатов в члены СП СССР, а перед глазами раскачивалась отвисшая челюсть автора. Он угрожал:
— Не буду читать.
— Правильно, - говорил я, - лучше спой…
Он и спел двадцать лет спустя. Припомнил мне тот ве-чер. И наградил меня  в своем романе нелестными эпитета-ми. Роман попался моему отцу на глаза, и он, будучи чело-веком дотошным, проработавшим долгое время книжным червем в ранге редактора толстого журнала, подчеркнул ка-сающиеся меня строчки красным карандашом. Он сказал: « О тебе тут семь раз нелестно отзываются». – «Пап, я тебе верю, я не буду пересчитывать… Я его частенько критико-вал за жлобство, потому что писатель он никакой. И еще: Козловский и есть Козловский. С такой фамилией нельзя быть писателем. Это неприлично. Мог бы взять фамилию жены. Кстати, это я его познакомил с Вероникой Долиной. Нет же, гордыня не позволила. Я же, когда на вечере у Йод-ковского впервые увидел Веронику, сразу сказал: «Это очень грустно. Эта девочка будет иметь успех». Я вызвался проводить ее до дома, но был не в форме, и поручил эту по-четную миссию Козловскому, между прочим, и такси опла-тил… Я подозреваю, что Козловский умудрился и свадьбу сыграть на оставшуюся мелочь. Так-то, папочка…».  В принципе, я вполне заслуживал того, чтобы получить под-свечником от Козловского, но руку на меня поднял какой-то его знакомый, причем, этот гад воспользовался тем, что я покинул апартаменты с шампанским и девочками… И я за-стаю такую картину: этот хам пьет мое шампанское из гор-ла, да еще и заглядывается на недопитый бокал, который я оставил на жопе одной из своих спутниц, да, пэтэушницы,  да, глупенькой и ****овитой, но это, сука, не тобой заказа-но… Не трогай. Без разрешения. Я очень вежливо сде-лал человеку замечание, а взамен получил разбитую бровь. Жена Йодковского обработала мне рану, и указала дру-гу Евгения на дверь. Это и было признанием моего таланта. Мне многое прощалось.
Татьяна была седьмой официальной женой Йодковско-го. Она была молодой, симпатичной. Шестерых Эдик пре-дал. Он легко предавал всех и вся. Он и в литературе-то не реализовался только потому, что не был честным даже с со-бой. Последнюю жену он оставил больной и несчастной. Он променял ее на официантку с  необыкновенным оргазмом. Оргазм этот ему дорого обошелся. Татьяна могла трахаться в ванной с первым встречным, пока Эдик читал очередную главу из «Марсианки». Она с циничным бесстыдством рас-сказывала в кругу его друзей о своих похождениях. Эдик скрипел зубами, колотил ее, пытался взывать к совести, но – безрезультатно. Это тот случай, когда он не отпустил ко-роткий поволок… Татьяна его бросила. Потом была еще одна жена. И ее передергивает от имени Йодковского, хотя и эта женщина была восторженной поклонницей его талан-та, клялась быть с ним до могилы. До могилы и была, а дальше не шагнула, вырвала поводок из рук, перекрестилась и нашла себе другого. Теперь стыдится своих прежних слез, ее устраивают новые, пахнущие бензином… Эдик погиб по-дурацки. Его сбила машина. Распустили слухи, что это дело рук ФСБ. Какое к черту ФСБ... Старая пьяная калоша не в том месте перешла улицу. Вот и все, братцы… И правильно говорил мною любимый Арсений Прохожий: «Если ты еще не рас-стрелян, значит - душу твою растлили». Арсений был прекрасным философом и поэтом. Не понимаю, за что его-то сломала судьба. Так вот взяла и переломила надвое, как карандаш. Наркоманы убили его единственную дочь. Пово-док оборвался, а он крепко держал его в руках. Я не знал о его горе, когда мы встретились в центре Москвы. «Арсений, - сказал я, - давай я помогу тебе выпустить книгу. У меня есть деньги.  Пора бы оставить след». – «А, Саша, это ты. Я тебя не узнал. Я теперь никого и ничего не узнаю. Не хочет-ся».  Тут он мне и рассказал про свою дочь. Она была одна в своей квартире, и имела несчастье открыть дверь своим друзьям-наркоманам. Те ее за «телек» и «видак» грохнули. Арсений добавил: «Теперь вообще никого не расстрелива-ют. Кончается э п о х а. Справляйте тризну по эпохе без ме-ня… Скрижали не нуждаются в форзацах». Сказал и ушел, не прощаясь… Наверное, навсегда.
Планеты переместились. Стихотворные дожди затихли и разбавились пустотой. Дворники стали мести дворы, слеса-ри, вахтеры и китобойцы перешли на прозу. Стадионы опу-стели. Теперь там поют. И правильно делают.
Жить стало скучно.
«За выход кто-то жизнь заплатит, а кто-то три рубля за вход…».
Страна не могла остановить свои заводы и фабрики. Она уже и так много сделала для поэтов, отдав им площади, ста-дионы и Политехнический.
Площадь Маяковского без Симона и нас осиротела. Го-луби все реже загаживали выбитые на камне слова: «Влади-миру Маяковскому. Поэту пролетарской революции от пра-вительства Советского Союза».
Насрать всякому правительству на наши стихи.
Прощайте, голуби! Вас будут жрать бомжи на свал-ках…
ТВЕРДОЛОБЫЕ ПРАВИТЕЛИ, с мозгами прошитыми кетгутом,  С КАМЕННЫМИ НАШЛЕПКАМИ НА ЛИЦАХ, С БРОНЗОВЕЮЩИМИ ЩЕКАМИ, ОНИ ПРИНИМАЮТ РЕШЕНИЯ, КОГО БОМБИТЬ, КОГО ТОПИТЬ, КОГО НАЗЫВАТЬ РЕВОЛЮЦИОНЕРАМИ, КОГО ТЕРРОРИСТАМИ, А В СВОБОДНОЕ ОТ ЭТИХ ГЛОБАЛЬНЫХ ЗАДАЧ ВРЕМЯ ВЕДУТ СВОИ НАРОДЫ В ДОКАМЕННЫЙ ВЕК, ПИЧКАЯ ЕГО ЯЗЫЧЕСКИМИ ЗРЕЛИЩАМИ.
ОДИН ПОЕТ – ВСЕ ТАНЦУЮТ. Я ЭТОГО НЕ ПОНИМАЮ. А ПОЧЕМУ, КОГДА ОДИН ГОВОРИТ, - ВСЕ ОСТАЛЬНЫЕ МОЛЧАТ, И НЕ ПОТОМУ, ЧТО СОГЛАШАЮТСЯ, А ПОТОМУ ЧТО НЕ СЛЫШАТ… И НЕ ХОТЯТ. ЭТО ТРУДНЕЕ ВСЕГО.
ПОЧЕМУ, КОГДА МЫ, ПОЭТЫ, ХУДОЖНИКИ, КАЛЕЧА СВОИ СУДЬБЫ, НЕДОЕДАЯ, УМИРАЯ ОТ НЕХВАТКИ ВРЕ-МЕ-НИ, ОБЛЕТАЕМ, КАК ОСЕННИЕ ЛИСТЬЯ С ДЕРЕВА ВСЕЛЕНСКОЙ ЖИЗНИ, УМОЛКАЕМ С БОЖЬЕЙ ПОМОЩЬЮ, К НАШИМ МОГИЛАМ НЕСУТ ЦВЕТЫ?.. НЕ НАДО НАС ДОЛЬШЕ МУЧАТЬ… СЛЫШИТЕ, НЕ НАДО! ЗАБУДЬТЕ! ЗАБУДЬТЕ НАВСЕГДА!
И ЗАБЫВАЮТ!
И ЧЕРТ С НИМИ! Я ЖЕ  ПОМНЮ  ВСЕХ, КТО ТВОРИЛ НА ЗЕМЛЕ.
ОТ БОГА – ДО СЕБЯ… И Я СЧАСТЛИВ… МОЖЕТ БЫТЬ…      

СТУПЕНИ.
 СТУПЕНИ.
 СТУПЕНИ.

НЕВОЗМОЖНО ДО БЕСКОНЕЧНОСТИ ПОДНИМАТЬСЯ ПО НИМ ВВЕРХ. ТРУДНО ДЫШАТЬ. НЕ ХВАТАЕТ ВОЗДУХА. НЕ ХВАТАЕТ ЛЮБВИ… Я БОЛЬШЕ НЕ ПОНИМАЮ: ДОЖДЬ, ЭТО ЧТО – КАПЛИ, ПАДАЮЩИЕ С КРЫШ, ИЛИ КРЫШИ, СЛОЖЕННЫЕ КАК БУМАЖНЫЕ ГОЛУБИ, ИСЧЕЗАЮЩИЕ В БЕЗДНЕ ЕДИНСТВЕННОЙ КАПЛИ? ХОЧУ Я ТОГО ИЛИ НЕ ХОЧУ – Я СКАТЫВАЮСЬ ВНИЗ…

МИЛАЯ! МИЛАЯ! МИЛАЯ! СВЕТИТСЯ АДСКИЙ ШАР. ЧТО ЖЕ ТЫ ОТПУСТИЛА —  СДЕЛАТЬ ПОСЛЕДНИЙ ШАГ?.. МИЛАЯ! МИЛАЯ! МИЛАЯ!
ВСКАКИВАЮ НАХОДУ
В ПОЕЗД ИДУЩИЙ МИМО…
МИГ – И УЖЕ В АДУ.

 
Самые страшные сны — от переедания на ночь. Утром я не ем ничего или почти ничего. Мне не хочется есть. К обе-ду я успеваю проголодаться, но есть, как правило, нечего. Дежурная курица вынимается из холодильника для размо-раживания.
— Будешь куриный суп? — спрашивают меня.
Что толку в утвердительном ответе, если доподлинно известно, что ночевать птице придется в морозильной каме-ре... И так до бесконечности: утром она оттаивает, вечером ее ждет северный полюс. А, протухшая, она уже в пищу не годится. Мы отпускаем ее на волю.
Я терплю долго. В какой-то из дней наедаюсь на ночь. Съедаю три яйца всмятку, бутерброд с сыром и булочку с изюмом — детское пристрастие.
Конечно, меня начинают мучить кошмары.
И вот: пожалуйте, билет на последний сеанс.
На ночном столике склянка с нашатырем. Это — чтобы иметь возможность проснуться.
Судите сами. Вчера мне приснился пятилапый кот. На двух он стоял на земле. Третья заменяла ему хвост. Ее он поочередно протягивал бедным крысам, которые выстрои-лись по ранжиру и ждали очереди, подобострастно вгляды-ваясь в вертлявую пушистую задницу.
В двух передних кот держал стеклянный аквариум, но не с рыбками, а с обыкновенными хронометрами. Они пока-зывали совершенно разное время. На одних было половина первого, на других — два и т.п.
Золотые стрелки были перехвачены наручниками. Они стояли на месте. Время, — только вдумайтесь, — было аре-стовано и посажено на цепь.
Кот не мурлыкал, а тикал.
И это было страшно.
Я просыпался и хватался за склянку.
Нашатырь я рекомендую всем, — и от всех болезней. С его помощью мне удавалось снимать у Мариса Лиепы по-хмельный синдром. Не секрет, что  в последние годы жизни Марис злоупотреблял спиртным, а, точнее, оно злоупотреб-ляло им.
К благородным напиткам мы с Марисом относили толь-ко водку и нашспирт. Впрочем, неплохое средство «Гро-мокипящий кубок». Его очень просто приготовить самому: на сто пятьдесят граммов спирта нужно взять две щепотки молнии с ночного неба, один кусочек грома, одну ягоду бу-зины, и все – напиток готов. Пейте его натощак, так он быстрее усваивается. Лед добавлять по вкусу. А если вам и после этого не полегчает, приложите лед к голове, к заты-лочной части, и ждите ответа… Все остальное — брызги шампанского. Брызги звездам пить не пристало, — звездам нашего двора. Это звание давало право на спецобслужива-ние в "разрубке" нашего магазина на набережной, а это, по-верьте, во времена сухого закона по-советски — немало.
Право на внеочередное обслуживание имел и я. Но по другой причине: переплачивал втрое, вчетверо... Мне было безразлично, сколько водка стоит, я получал дополнитель-ный кайф оттого, что она вопреки всем постановлениям и запретам продавалась не с одиннадцати утра, а круглосу-точно. Я первым вступил с этим прекрасным напитком в рыночные отношения.
Марис в то время был неплатежеспособен. Была прода-на «Вольво», кольцо с изумрудом, пара икон, на очереди стояла родина, но в то время за нее еще денег не давали.
Я помогал Марису как мог. Через свои связи устраивал ему выступления в кинотеатрах. Понятно, для роли Спарта-ка помещения были тесноваты, да и гибкости у звезды по-убавилось.
У него появился животик. Он тяжело дышал. Хватался за сердце. Но бойцовский характер и воля к победе над об-стоятельствами всегда доводили его до победы. Да, он мог напиться до потери пуант, — так он называл домашние та-почки, — но голову всегда клал на подушку, а ноги на чи-стые простыни. За мной и за ним из лифта на седьмой и пя-тый этаж соответственно всегда тянулся шлейф дорогих одеколонов.
Уборщица замечала: «Только от вас двоих так приятно пахнет». Я ей посоветовал: «Тетя Паша, пока мы не испари-лись в мир иной, закажите табличку у нашего правитель-ства: “Здесь пахло Марисом и Сашей”. Я оплачиваю все расходы».
Я всегда при встрече давал ей то десятку, то трояк.
— Это как же так? — роняла она мусорное ведро.
— К празднику!
— Какой же сегодня праздник?
— А разве увидеть нас живыми — не праздник? Шучу. Сегодня триста лет китайскому тромбону.
Она расплывалась в улыбке и, жалеючи нас, бедолаг, просила:
— Ну, вы уж там много не пейте.
Я для себя высчитал, что слово «много» должно пере-водиться на английский как «два литра». Например: «Я се-годня наконец-то два литра поел» или «Два литра шума из ничего». Все, понятно, по-английски.
Вы мне сейчас будете говорить, что Марис прибалт. Да какая, к черту, разница — пить с акцентом или без.
И теперь про английский. Почему я вдруг о нем вспом-нил?
Как-то похмелялись мы с Марисом шампанским. У Ма-риса была от него изжога. Он предварительно, наливая фу-жер, избавлялся от газов. Напиток размешивался металли-ческим трезубцем, который скручивался из проволоки, об-тягивающей пробку.
— Почему не расфасовывать газ и жидкость по отдель-ности? Не знаешь?
— Газ и жидкость?
— Да.
— Кто-то не должен отделять зерна от плевел.
— Должен.
— Тогда не мешай мешать.
— Мне тебя жалко. Ты выпей и выпусти газ.
— А ты не кури тогда...
— Вредно?
— Квартира взорвется.
Мы пили шампанское, и Марис рассказывал мне исто-рию о том, как  он  в Лондоне посетил магазин, где торгова-ли одежной и всякими безделушками, принадлежавшими в разное время кино, театральным и прочим звездам.
— Представляешь, — говорит, — захожу и вижу на витрине свой трезубец. Ярлычок с сопровождением. Моя фамилия. Звезда Большого. Известный танцовщик. Цена семь фунтов. Дай, думаю, предложу им организовать цех по производству этих самых трезубцев...
— И предложил бы.
— Наливай.
Я разлил остатки шампанского по фужерам и убрал трезубец в карман.
— Не возражаешь?
— С тебя десять фунтов.
— Ты же говорил семь.
Вечером надо было попасть на выступление в кинотеатр «Мечта». Директором там работала Вера Ивановна. Когда-то я работал у нее шрифтовиком. Она была очень милой женщиной и поддерживала всех знаменитостей, настоящих и будущих.
Сейчас нам нужны были конвертики с деньгами. И я знал, что Марису Вера обязательно даст больше, добавив из своей зарплаты.
Будут крутить ролики с его участием, а я буду читать свои рассказы, опубликованные в «Литературке» давным-давно.
Нам надо было выглядеть достойно.
Мы решили выспаться, а перед выступлением пропу-стить по рюмочке, не больше.
— Продолжим у меня в пять, — сказал я прощаясь.
Мы разбивали ежедневное пьянство на две части: тор-жественную — без женщин, и заключительную — с их при-сутствием.
Евгения — его новая жена — была по части неприятия спиртного сущей мегерой. Оговаривала за каждую рюмку.
Мне она вообще не нравилась. Неприветливая. Вечно всем недовольная.
Злые узкие губы.
Костюмерша. Секретарь по переодеванию.
Она была недовольна, что Марис достался ей уже боль-ным и бедным, со своими воспоминаниями, которым она не знала цену.
Я ей говорил:
— Марису совсем не нужно быть богатым. Он сам наше национальное богатство. Тебе еще повезло: тебе не достался мужик, от которого пахнет бензином.
— У него денег и на бензин не осталось.
— Да он может все машины в мире заправить бесплатно под одно свое имя. Ты это понимаешь? Только он этого ни-когда не сделает. Он гордый.
Я объяснял ей элементарные вещи, но что ей были ру-коплескания какого-то там забулдыжного художника, кото-рый никак не может заработать свой первый миллион.
Марис панически боялся людей, не понимающих искус-ства. В них была несгибаемая, как оглобля, упрямая нахра-пистая невежественность. Ей невозможно противостоять си-лой одного только таланта. Невежеству нельзя возразить: просто нечем.
Лиепа терпел. Он боялся остаться один.
— Я боюсь не проснуться, — говорил он. — Бывает, что нет сил вызвать врача.
Когда Марису было особенно плохо, приезжал семей-ный доктор и клал его под капельницу.
Я ни разу не прибегал к подобным процедурам, потому что приходил в норму только с помощью нашатырного спирта: капля на один литр. Три раза в неделю, с постепен-ным уменьшением первого ингредиента.
Марис долго под капельницей не выдерживал. Едва ему становилось лучше, он звонил в дверь, и я отпускал ему ле-карство по своему рецепту.
Меня  домашние пытались лечить совсем уж по-гестаповски. Додумались подмешивать в водку рвотное. Я выпивал стакан и меня выворачивало наизнанку. После вто-рого появлялась вязкость в ногах, голова делалась ватной, и меня опять тошнило. После третьего я заблевывал пальму так, что она  походила на фикус. Я не понимал — что за де-ла, нашатырь, что ли, протух? — и ковылял на кухню выяс-нять, где была взята эта гадость. Наконец меня пожалели и сказали правду.
— Мы думали, что это отобьет у тебя охоту пить.
— Охоту пить вы у меня отбили, но пить я буду до пол-ного выздоровления. Представляете, вы бы Мариса могли отравить, ведь я обещал с ним поделиться.
— Ты вообще ею ни с кем делиться не хочешь.
В конце концов, я уговаривал Ирину Петровну купить мне нормальной водки. Она знала, что я, если мне нужно, достану ее хоть из-под земли. Она пробовала запирать меня на ключ, но мне приносили спиртное из магазина на блю-дечке, и я через соломинку перегонял сорокаградусный елей в пустую бутылку, потом вызывал по телефону Мариса, и мы вместе лакали из блюдечка.
— Как тебе это нравится? — спрашивал я.
— Да озверели совсем!
— Во бабы! Каких людей поставили на корточки! Ко-гда-нибудь я об этом напишу, чтоб им было стыдно, а ты, Марис, должен рисовать. Если тебе не дадут танцевать, ты должен взять кисти. У тебя есть фломастеры?
— Есть.
— Ватман я просуну через щель. Будешь?
— Буду.
— Это легко. Талант он и... это как сорняк. Его не за-топчешь.
— Я буду рисовать. Почему нет? Я научусь это делать, раз мне не дают делать ничего... — Он начал говорить с сильным акцентом, и я понял, что ему достаточно.
Я верил, что у Мариса все еще получится. Он разносто-ронне талантлив. Он писал стихи. Он мог стать хорошим постановщиком и хореографом. Он снимался в кино. А ка-ким интересным рассказчиком был этот человек. «Марис, — говорил я, — одни только воспоминания могут обеспечить тебе безбедную жизнь. Пиши книгу». — «Воспоминания укорачивают жизнь», — отвечал он.
Утром он принес мне два своих рисунка.
— Да это же здорово! — сказал я, вчитываясь в линии на бумаге. По технике в них было что-то от росписи Пикас-со, — не от рисунков, а именно от росчерка, обнаженного и нервного, как трассирующие пули, — и от японских иеро-глифов. Это бы экспромт: фигурки танцовщиц в движении. — Ты остановил мгновение. Я без всякой лести говорю. Хочешь верь, хочешь нет.
— Марис, я великий грешник: я продал сотни картин. Чужих. Свои, сам знаешь, я только дарю, потому что бес-смысленно назначать цену тому, что еще не умерло. Я видел шедевры и мазню. Я держал в руках Кандинского и Мале-вича, голландцев, итальянцев... Я на ощупь могу определить возраст иконы. Все в мире стоит от нуля до плюс пол-литра. Я могу сходу дать тебе бутылку и три листа ватмана. Под-пиши рисунки — и по рукам...
Марис отошел на некоторое расстояние вглубь комнаты, переполненный новым, доселе не испытываемыми эмоция-ми, и сказал:
— Ну, раз ты так считаешь, я тебе их дарю.
— А я тебе свою. Выбирай. Я рисую в основном голых баб, бутылки, лошадей, парусники и цветы. Все это один ряд... И если истина в вине, то грация на дне бутылки.
Я долгое время хранил его рисунки. Он так больше ни-чего и не создал. Я верил, что вдохновение еще заставит его взяться за кисти.
И когда ко мне перед своим отъездом в Америку прие-хали погостить две знакомые одесситки — поклонницы Ма-риса, я не смог отказать в просьбе отдать им эти рисунки, разумеется, с согласия автора.
— Ну, Марис, пожалуйста, вы еще и себе и Саше нари-суете, — простецки уговаривали они его.
Но он так больше ничего и не успел.
Мы обмыли проводы.
Марис продолжил без нас.
Утром я встретил его в мясной "разрубке". Уже весь двор знал, что Мариса ограбил Чертежник.
«Чертежник» — кличка местного хулигана. Первый срок он получил за то, что угрожал расписать председателя домового комитета картофелечисткой. Он выманил его из квартиры в коридор и со словами: «Я тебе вырежу на жопе звезду», истыкал дверь острым предметом.
Вогнал же в шок домкомовца вид «запорожца», кото-рый был куплен на ветеранскую пенсию совсем недавно, а теперь стоял под окнами, со спущенными колесами, испи-санный вдоль и поперек острым предметом, имея вид ан-тиорфографического словаря русского языка и космическо-го чертежа одновременно.
И второй срок он получил за антисоветскую пропаган-ду: избил в лифте бывшего сотрудника спецслужб. Он, при-ставив к его сердцу нож, требовал сказать, где спрятаны деньги партии.
Бывший заведующий гаражом, немощный старик, кото-рый в глаза не видел больших денег, а только мог лицезреть больших начальников, скончался через месяц в больнице.
Он простил этого сумасшедшего придурка, но чертеж-ника увезли в матросский следственный изолятор.
Ночью его жена Зина решила взять тюрьму штурмом. С холщовой сумкой через плечо, где лежали инструменты, она с помощью лестницы попыталась перелезть через кир-пичную стену. Конечно, ее поймали, посмеялись и отпусти-ли.
Утром она выпрыгнула из окна и сильно покалечилась. Долго лежала в больнице. Через год я встретил ее во дворе. Она еле передвигалась с помощью костылей, к одному из которых была привязана Муха — убогая, издерганная соб-ственным лаем собачка.
— Зачем ты это сделала? — спросил я.
— А, пройдет. — Она не унывала. — Челюсть уже за-живает.
— А зачем?
— Он звал меня. Он ведь хорошим был парнем, — ска-зала она и достала из за пазухи фотографии, завернутые в газетку, — свадебные фотографии. На них она была в бе-лом. На Сергее — черный костюм с цветком в петлице.
На одном из снимков был запечатлен момент росписи в книге регистрации. Он сосредоточен. Она улыбается.
Обычная ритуальная серия и — никаких других. Память открещивалась от остального: от побоев и ссор, от беспро-будного пьянства, от восхождения в ад.
Может, это и был ее единственный праздник, и ей хоте-лось шагнуть в то волшебное лето, где звон бокалов был прозрачным и чистым, как крылья стрекоз. Они разбивались на счастье, а счастье — где оно?..
— Тебе надо было его лечить, — сказал я.
— Я знаю. Он ведь, когда трезвый, такой добрый...
В промежутках между отсидками, — а они были очень короткими, — Серега подключался к «лохотронщикам». Он уже не мог жить честно. И не хотел.
Зинка, когда он сидел, коротала время с его собутыль-никами и  откинувшимися сокамерниками, которые свали-вались как снег на голову, и она по запискам «Прими и обо-грей» предоставляла кров, постель и свое безвольное тело. Она спала со всеми подряд, кто мог хоть слово сказать о нем.
Она его ждала. А он возвращался и избивал ее, затрав-ленную, обесчещенную, доступную, как половую тряпку. Он не знал, что она продолжала его любить и жила тем мгновением, когда он пообещал носить ее на руках всю оставшуюся жизнь.
И я вспомнил другую картину.
Это было в Коктебеле.
Пляж. Запах травы и влажных гор. Вкрапления сердоли-ковых глаз в камешках под ногами. Голоса птиц, сливающи-еся с шумом волн. Загорелые тела на берегу и среди них пожилая парочка.
Я лежал на махровом полотенце рядом.
Купаться не хотелось. Я вообще не захожу в воду даль-ше, чем по пояс. В Ялте я чуть не утонул и теперь испыты-вал страх перед морем. Мы были с ним в разных весовых категориях...
Я не сразу заметил, что у мужчины нет обеих ног. Толь-ко когда он обнял ее сзади за шею, и она на своей спине по-несла его к воде, у меня защемило сердце.
Он наслаждался полнотой движения. Он плыл легко и не хотел покидать эту стихию, где он чувствовал себя полно-ценным человеком.
— Ты простудишься, — ждала она на берегу с  халатом и полотенцем. — Не заплывай далеко. Алешенька, ты меня слышишь?
«Наверное, — подумал я, — она каждый раз боится, что он не захочет вернуться, что силы оставят его и он навсегда скроется под волной...»
Она привставала на мысочках, чтобы лучше разглядеть сливающуюся с горизонтом точку. Было заметно, как она волнуется. Она едва сдерживала слезы. Складывала ладо-шки рупором:
— А-ле-шень-ка!..
Ее волнение передавалось и всем остальным. Уже не-сколько человек, — они не успели как следует обсохнуть, — явно для подстраховки вошли в море и поплыли вдаль, но никто вида не показал, что есть какая-то угроза жизни пловца.
Прошло минут сорок или даже больше, прежде чем мы уверились, что все обойдется. Он очень хорошо плавал, и это была его обычная дистанция.
Она обтирала его полотенцем и говорила:
— Я очень тебя люблю. Зачем ты заставляешь меня волноваться?
Он убирал со лба седые пряди и говорил:
— Я тебя тоже очень люблю.
— Ну, и зачем же ты так поступаешь?
— Мне надо знать, что я могу носить тебя на руках всю оставшуюся жизнь. Просто я, правда, это могу, но ты тру-сишь и не хочешь поплавать со мной вместе...
Мне неловко было сковывать их своим присутствием, и я, тактично пожелав им хорошей погоды, покинул пляж.
«Как это прекрасно, — подумал я, — каждую секунду возвращаться друг к другу глазами, губами, желанием жить. Жить под этим ласковым солнцем, приколотым к синему лацкану коктебельского неба...»
Тепло уходит. Вспомни обо мне. Все рукотворно: небо, эти стены... Пересыхают русла рек и вены. Прощальный свет горит в твоем окне. И рукопись отложена. И ложь за-манчива — как женщина во сне. Прости ее, и больше не тревожь: воспоминанья не горят в огне.

Марис выглядел очень расстроенным. Он с удоволь-ствием выпил со мной, но от закуски отказался.
В своей разрубке мясники приготовили для нас отлич-ные отбивные.
Кафельный пол был заляпан кровью и жиром. Мухи ле-ниво ползали по топорищу, не веря, что могучая сталь мо-жет снести им головы. Разрубка не казалась им страшной. Гильотина для охлажденных коровьих туш не была приспо-соблена для их уничтожения.
Густые тошнотворные запахи отбивали аппетит.
— Чего случилось-то? — спросил я.
— Чертежник украл у него магнитофон и джинсы.
— Я же просил Мариса не пить с этим сумасшедшим.
— Мне не хотелось пить одному. И потом, я ужасно скверно себя чувствовал. Не мог выйти на улицу. Мне он показался честным... Фужер жалко. С портретом королевы. Я его на приеме... ну, взял на память.
— Ты его сегодня-то видел?
— Видел.
— Ну и что он говорит?
— Да он ему говорит, — пояснили мужики, — что со-жалеет о случившемся, но ничего не вернет, потому что он вор. Вор должен все время воровать, а то конец квалифика-ции.
— Какой он вор?
— Вот и мы говорим: «Ты у кого украл? Ты звезду ба-лета обчистил, Герострат ***в!» По зубам дали.
— И что?
— Да ничего, — продолжал мясник Толя. — Видишь ли... Марис, расскажи сам.
— Да, я спьяну заказал ему Григоровича.
— Как это?
— Попросил убить. Спьяну, понимаешь, спьяну... И дал ему десять рублей.
— И какие проблемы-то, не понимаю...
— Он обещал сдать меня органам, вместе с магнито-фонной записью. Пленка у него с моим бредом. Хочу, гово-рит, гад, с тобой чалиться... в тюрьме сидеть вместе. Ува-жаю, говорит, тебя.
Серега целый день ходил по двору с магнитофоном и прокручивал всем подряд компромат. Ему это доставляло дикое удовольствие.
В середине дня его нашли сильно избитым на задней по-ловине двора.
В больнице его переодели в гипс. Но боли он не чув-ствовал. Обиды не было. Он был горд, что познакомился с Марисом.
— Не зашнуровывайте меня так! Вы знаете, кто я? Я друг Марицса (он для большего благозвучия воткнул букву «ц») в имя Лиепы.
Чертежник был очень живучим. Кто только его не бил. Так он и умер в тюрьме от побоев.
Эстафету продолжил его сын. Он сел за мелкую кражу. Отсидел положенный срок. Вышел. Вытянулся. Женился на дочке бизнесмена.
Зина показывала мне их свадебные фотографии: невеста в белом и жених с цветком в петлице...
Она была счастлива и одинока.
Странно: который раз смотрю на часы, а время не убы-вает. Оно всегда только прибавляется. Оно прибывает, как вода. До бесконечности. Как это?
И нас с тобой накроет волна времени.
Опушка леса.
Ручей.
Наши разгоряченные тела остывают.
И опять хочется солнца.
Лето сложено из солнечных лучей. Оно похоже на дере-венскую избу.
Пахнет льном. Конечно же, небо вышито гладью.
— Тебе хорошо?
— Да?
— Ты любишь меня?
— Да?
Ты и я. Нас соединил Бог. И это известно.
Мы посадили куст жасмина. Я не знаю, какими будут цветы. Но ставлю на «белое».

В казино ты не должен отвлекаться на такие пустяки, как время. Ты в царстве азарта.
Игровой зал пропитан адреналином и дымом сигарет.
Сверкают бриллианты на пальцах дам. Они делают ставки без блеска в глазах. Они похожи на ритуальных слу-жащих. Они ежедневно приходят сюда, чтобы скоротать время и присмотреть за мужьями, которым игра щекочет нервы больше, чем женское белье и венская опера. Они как назойливые мухи докучают им болтовней.
Господин, сидевший за карточным столом слева от ме-ня, все время проигрывал. С ним вместе на один карман иг-рали три его дамы. Им тоже не везло, но они не делали больших ставок.
Я играть почти не умел. Я плохо считал карты. Задумы-вался дольше, чем другие, брать или не брать карту.
Дамы зашикали на меня, когда я к семнадцати очкам взял еще при плохой карте у крупье. В итоге мы с крупье выиграли, а остальные проиграли.
Я смело защищался по-русски. В тот момент мне ис-кренне верилось, что я защищаю честь страны, что я свобо-ден от дурацких картежных правил. Мне везет — вот глав-ное. Передо мной выросла целая горка зеленых фишек, я поменял их на другие, более крупного достоинства.
Крупье мне сочувствовал. Нет, я, конечно, уверен, что он мне не подыгрывал, но он очень предупредительно пре-сек мою попытку взять карту к двадцати очкам.
Дамы качали головами, кривили губы, отчего их воско-вые лица со следами бесчисленных подтяжек буквально ло-пались от злости, как яичная скорлупа.
Я отводил душу:
— Да пошли вы!
По-моему, они полностью переключили внимание на меня, пытаясь понять, что я такое говорю, на каком таком тарабарском языке.
А я, подчеркнуто вежливо жестикулируя, продолжал крыть матом эту разнаряженную публику, изредка вставляя знакомое слово «карт».
Начало везти и моему соседу.
Ему второй раз подряд пришел «Блэкджек».
Он кивками поощрял мою ругань.
В конце концов, дамам надоела моя вялая реакция на не-знакомые слова, и они демонстративно покинули свои ме-ста. «Как хорошо не знать иностранные языки, — подумал я, добавив, впрочем, вслух по-французски: — Жи-ви-кю».
Да, я жил игрой.
Мне нравилось, что у меня что-то получается, что я пью отменное пиво и курю настоящее «Мальборо», что я, имен-но я сижу за рулем «машины времени», что я перенесся — пусть на короткий миг — в страну без вождей и парламента из страны всеобщих выборов, где не из чего выбирать, где все уже давно выбрано...
В тот вечер мне подыгрывал главный крупье — дьявол. Он сначала дал мне выиграть пять тысяч шиллингов, потом еще пятьдесят тысяч, а потом я стал ставить на «зеро».
Зеро не выпадало. Два раза подряд выпала цифра «сорок три».
Подошел к столу араб с телохранителем. Он метнул на середину стола плоскую, большого достоинства фишку. Проиграл, как бы мимоходом, и пошел к карточным столи-кам.
Мне уже порядком здесь надоело, и я последнюю фиш-ку поставил на «красное». Выиграл. Не убрал ее. Опять вы-играл. Я ставил и ставил на «красное» и все время был в плюсе. Потом все, что у меня было, поставил на «черное». И зря. Так долго везти не может.
Мой главный крупье меня наказал.
Без копейки денег, счастливый я вышел на улицу.
Напротив входа в казино прямо на тротуаре, сидя на корточках, играла на гитаре девушка. В раскрытый футляр прохожие изредка бросали мелочь.
Она так здорово играла. Она просто мастерски играла. Чувствовалась школа. Не какие-то там два-три аккорда.
Мне так хотелось ей что-нибудь дать, но карманы были пусты.
И тут я вспомнил, что вчера в дорогом магазине приоб-рел галстук с пчелками на цветах по черному полю. Он сто-ил целых девяносто девять долларов.
Я снял галстук с шеи. Разгладил его в руках и положил на сукно футляра. Я снова поставил на «черное».
Я поцеловал ее руку.
Она заулыбалась. Мой подарок понравился ей. Быстро определив, что я иностранец, она спросила, если так можно выразиться, в доверительном тоне:
— Русишен?!
— Да, я русский.
И еще раз с глубоким вздохом.
— О, русишен.
И теперь я стал слушать, как она играла для меня. Мы встречались глазами, и я понимал, что нас соединяет музы-ка, совсем незнакомая, не русская, не немецкая — боже-ственная музыка.
Я послал ей воздушный поцелуй. Дольше я не мог сто-ять рядом. Это стоило больше, чем сто долларов. Это не должно продаваться... до бесконечности.
Нас накрыла волна времени.
Два одиночества. Она и я. Мы так и остались незнаком-цами, но ощущение потери останется навсегда.
Мы теряем друг друга оттого, что между нами нет по-нимания, мы словно островки, разделенные водой, и пока на одних цветет буйная поросль, другие, всклокоченные лавой, исчезают в пучине.
А как мы находим друг друга?..  Это загадка. Мы в поле непостоянства. Мы скользим лучами вечного поиска по ми-ражам. На нашем пути – случайные встречи и расставания. Наша фантазия сродни кривому зеркалу, но часто недостат-ки оно превращает в достоинства, и мы доверяемся отра-женному свету любви, а потом разочаровываемся, ищем за-мену прекрасным идолам с ангельскими глазами, и вновь попадаем на птичий остров с каменными,  неподвижными изваяниями… Наши души черствеют, и вот уже из них можно высечь лишь холодную искру. Все проходит. Даже страдания не длятся вечно. И даже обещанный ад кажется примитивной страшилкой по сравнению с тем, что доводит-ся испытать при жизни. Эй, гарсон, по чем нынче горящая смола в медной бочке? Я беру все, тем более что и любое дерьмо здесь бесплатно! Что нет нового завоза? Это пе-чально. Это никуда не годится, ведь зло расширяется вместе со вселенной. Вопрос: «куда?», если вселенная бесконеч-на… бесконечней некуда. Чем там занимается ваш черный вселенский староста?..
Я слышал, как следом за мной идет эта музыка. Как будто она говорила.
— Постой. Нам здесь хорошо вместе.
— Ты думаешь?
— Конечно.
— Но я ничего не знаю о тебе.
— И пусть.
— Но в России так холодно. Там такое короткое лето и холодные ручьи воспоминаний. Они прозрачны и холодны.
— И музыка прозрачна.
— И тепла.
— Нам все не хватает тепла.
— Но солнце такое маленькое, а айсберги так огромны.
— А мы растопим их.
— И нас накроет волной.
— А футляр от моей гитары?
— Он надежный ковчег.
— Мне жаль расставаться с тобой.
— А ты не вслушивайся в мои шаги.
— А ты закрой уши и не слушай музыку.
— Я не могу.
— И я не могу.
— Но люди уходят, уходят, уходят...
— А зачем, ты не знаешь?
— Нет.
— Не затем же, чтобы купить себе новый галстук.
— Конечно, нет.
— Хм... русишен.
— Какой есть, — развел я руками.
Когда я придумываю рассказы, то обязательно слушаю музыку или медленно хожу по комнате. Замыслы подкарау-ливают меня на улице. Особенно почему-то плодовита набережная Яузы.
Вода в ней пахнет жутко. Представьте себе огромную вазу с протухшей и трижды тленной водой, которая просто-яла неделю в комнате, а теперь представьте, что эта ваза стоит, и будет стоять перед вашим носом всегда. Вам сдела-ется дурно.
Но человек ко всему привыкает.
В этой гранитной вазе даже живет рыба. Рыба будуще-го. Она гниет и плавает одновременно. Она ходит полудох-лая кругами, ища выхода из зловония. Она готова выбро-ситься на берег, но не может покончить с собой, не зная ни единого способа.
Зимой по Яузе плавают утки. Вода не замерзает. Она ядовито парит.
Но зато, я заметил, здесь хорошо лечится насморк. Пока я дохожу от метро до дома, он плавно переходит в кашель. Кашель мне не мешает. При курении он стал хроническим.
Лет десять назад дно Яузы чистили. Баржи куда-то уво-зили гремучую смесь. Но бездонной она не стала.
Чугунные ограждения часто сбивают автомобили. По-гибают не все. Кому-то удается выплыть после аварии.
Казалось бы, такая река не может служить источником вдохновения. Но что делать, если другой нет. Я же все-таки вижу, что куда-то она течет.
И волей-неволей подбрасывает сюжеты.
Мне вспомнился теплый летний день. По небу плыли облака. Они отражались в ядовито-оранжевой воде и там становились похожими на юную девушку, злоупотребив-шую косметикой.
Ветра не было.
Внимание мое привлекла толпа зевак напротив общежи-тия трамвайного депо имени Русакова. Сначала я подумал, что они отговаривают от купания молодого человека в плавках, который просил кого-то постеречь одежду.
Кто-то сочувственно протягивал ему толстую пенько-вую веревку, и точно: легче повеситься, чем нырнуть в эту клоаку. От моей иронии, впрочем, не осталось и следа, ко-гда, сблизившись с ахающими и охающими людьми, я ма-шинально, повинуясь коллективному зрению, увидел на во-де старуху со связанными руками.
Голова была почти погружена в черную жижу, торчала только восковая мачта носа. Руки сложены на животе. Свя-заны веревкой.
Тело, казалось, было мертво.
Солнце подсушило клочок ситца, обтягивающего живот. Но если всмотреться пристальней, можно было заметить, что она дышит и хлопает глазами.
Парень уже подводил руки под ее голову, чтобы не дать ей захлебнуться. Она не помогала и не сопротивлялась. Не реагировала на уговоры, а на вопрос: «Бабушка, вы живы?» — только открывала рот и закрывала глаза.
Наверное, спасатель казался ей Спасителем, перед кото-рым она была готова, но не знала, как держать ответ, ведь, наверное, и она прожила нелегкую жизнь, воспитала детей, в чем-то ошибалась, в чем-то была права...
А теперь? Кто тут склонил над ней головы? Ангелы. А те, кто связывал ей руки и требовал дать подписку, — кто они? Кто они, не уважающие старость?
Неужели она всю жизнь прожила в аду?
Приехали «скорая» и милиция.
Когда бабушку вытащили из воды, она испустила вздох и умерла.
Она представилась.
Когда я хожу по комнате и слушаю музыку, то в первую очередь вспоминаются Крым, рассказы Грина и Паустовско-го, Бахчисарай, жужжащие над ореховыми скорлупками осы...
Как-то, разглядывая памятник Петру, я подумал, что ему не хватает алых парусов. Я бы изваял этого властного громилу с игрушечным гриновским парусником на откры-той ладони. Европа Европой, но есть и такие, как он, ска-зочники, похороненные под серыми невзрачными камнями. Но, правда... Пройдут века, и эти надгробные камни, проду-тые норд-остами, разогретые солнцем, продолжающие жить и дозревать под синим небом, превратятся в рубины... И ка-кой-нибудь новый сказочник оправит его в золото и подарит своей любимой.
Перед смертью Грин просил привести к нему человека, прочитавшего хоть один его рассказ. Такого не нашлось. Всем было некогда...
«Я живу!» — говорил  о себе бахчисарайский фонтан.
Но не оживают памятные и вечные розы под каплями воды, которая должна была сочиться из уголка глаз, не наполняются влагой заветные чаши, не касаются их  исчез-нувшие в океане забвения губы Крым Герея. Не случилось так, как  задумывал хан. Фонтан обезвожен. Он  стоит не на своем месте. Розы – искусственные. На них глазеют толпы безучастных зевак.
«Я живу!» — говорил Паустовский.
И он писал:
«Для появления замысла, как и для появления молнии, нужен чаще всего ничтожный толчок.
Кто знает, будет ли это случайная встреча, запавшее на душу слово, сон, отдаленный голос, свет солнца в капле во-ды или гудок парохода».         

              Это было у моря, где волна бирюзова,
              Где ажурная пена и соната пажа.
                Игорь Севе-рянин

 Я пытаюсь запомнить каждый камешек на берегу. Вот этот, с тонкими прожилками вместо нервов, похож на тебя. Гладкий и нежный, скатился к самой волне, того и гляди, зароется в соленой воде. А вот этот, серый и незаметный,  - моя копия. Его можно взять в руки, зашвырнуть куда-нибудь подальше, чтоб не мозолил глаза, или увезти на па-мять домой, а там положить в хрустальную вазу или на пол-ку камина для красоты. Он, как и я, совсем не умеет плавать. Страдает ленивофобией. Дурашка. Мальчишка. А мог бы стать булыжником. Булыжником быть хорошо. Никого мо-жешь не бояться. Никто не поддаст тебя ногой. Призадума-ется. Весомое дитя мостовых. С такими можно и на барри-кады!  Я пытаюсь запомнить облака на небе. Это трудно. Они разбредаются, как  овцы, питаясь голубой травой. Туч-ные. Ненасытные. Откуда такая прыть? Непонятно.
  Я пытаюсь вобрать в себя свежесть утра. Дышится лег-ко. Правое легкое перенасыщено кислородом. Срочно хо-чется разбавить его чем-то жидким. Например, пивом. Ис-паряясь, оно ионизирует мозговую скорлупу, а пена вызы-вает неожиданные ассоциации, пробуждает творческое начало. И вот уже мерещится баба-яга в ступе, заправлен-ной под завязку. Ступа, что и говорить, на ходу, шестисо-тая… С откидным верхом. Я еще таких и не видел, все-таки представительский класс. Баба крутит баранку и курит ку-бинскую сигару. А глаза так и зыркают: ищет, под кого бы подсунуть свою метелку, выглядывающую из - под коро-теньких оранжевых шорт. Так и хочется взять ножницы, да и обкромсать всю ее непотребную сущность, ибо, думаю, уж если ты прикатила на пляж без трусов, так не смущай людей, приберись у себя в каморке…  И я не  знаю, в какой это выльется сюжет.
 
И Паустовский любил слушать Чайковского.
Давайте слушать его вместе.
Мы можем делать это при жизни... и после.


«Я живу!» — говорю я себе.
Я иду по венской улочке. Серой. Холодной.
Мне надо пересечь несколько кварталов.
И время есть. И есть слова. И голос есть. И линии судь-бы своих ладоней к твоим губам, о, лишь к твоим, я подно-шу... Не разучись читать, коль что-то в них тревожит, и ты скажи мне просто «Жи ви кю».

Бед стоял на том же самом углу, где когда-то я позна-комился с его хозяйкой. Вид у него был глупый и затрав-ленный. Он всматривался в каждого прохожего, но никому не давался в руки.
Я замечал, что потерявшиеся собаки теряют инстинкт самосохранения. Они могут броситься под автомобиль, бес-цельно слоняясь по улицам, попасть под поезд, замерзнуть или умереть от тоски.
К ним, как и к людям, прожившим долгую жизнь, при-ходит ощущение надвигающейся смерти. Они чувствуют ее близость, запах ее одежды.
Нечто в белом гонит их черной метлой с тротуаров.
Происходит смена хозяев: добрый потерялся, а злой вот-вот набросит металлическую петлю. Тело окоченеет, и никакая шерсть не согреет его.
Я вспоминаю белый хвостик своей вертлявой Линды. Она, вероятно, потерялась: не знала, к кому бы пристроить-ся на этой загородной платформе. Ее изрядно попинали но-гами, прежде чем она научилась различать хороших и пло-хих людей по походке.
Поначалу я ее даже не заметил. Она бесшумно шла за мной по пятам от самой платформы, и только когда кончил-ся лес, я обратил внимание на пушистое легкое облачко, ко-торое прижималось к самой траве, чтобы не выдать своего присутствия преждевременно. Она еще только присматри-валась ко мне.
— Собачка! — позвал я ее.
Она попыталась поднять в стойку обвислые уши.
Отступила назад.
— Ушастик. Мухтар. Дружок. Афродита. — Я произно-сил вслух первые пришедшие в голову дурацкие мужские и женские клички, понимая, конечно, что мне ни за что не угадать, как зовут эту маленькую дворнягу, прихрамываю-щую на заднюю ногу.
Шерсть ее свалялась. По дороге она собрала все колюч-ки, отчего стала похожа на серо-белый кактус, но я остано-вился на окончательном варианте прозвища, не зная еще, сучка это или кобель:
— Блин, иди сюда, Блин. Не бойся же. Дай я тебя по-глажу. Такая хорошая собака...
Слова и произношение этих слов вызывали доверие.
Мы не могли встретиться глазами. Ее глаза были закры-ты густой, сливающейся с усами шерстью, но мои излучали неподдельное сочувствие.
Она не далась мне в руки, но дистанция между нами со-кратилась.
Возвращаться на станцию было далеко, и она решила довериться мне, просчитав своим собачьим умом, что где-то поблизости у меня должен быть дом с вкусной и сытной едой.
Действительно, мы скоро были на месте.
Я отворил калитку, хотел пропустить собаку вперед, но она только виляла хвостом и все еще продолжала держаться на расстоянии. Там, за оградой, вполне можно было полу-чить пинка от кого-то из дачников. Люди большие при-творщики и лгуны. Пойди, пойми, что у них на уме.
Она осталась на крыльце.
Я вошел в дом, снял обувь и разделся до плавок.
В холодильнике были колбаса и хлеб. Я нарезал колбасу кусочками. Положил съестное на поднос и вынес во двор.
Я не задавался целью приручить эту собаку. Я давно хо-тел завести немецкую овчарку, но знал, что не смогу уде-лять ей должного внимания.
Устав от Москвы и дороги, я повалился на кровать в де-ревенской избе. Запах гнилого дерева подействовал как сно-творное.
Проснулся я от собачьего лая.
— Дверь у тебя нараспашку.
Это приехала дочь Маша.
— Блин, она уже под кровать перебралась. Нет, точно это сучка.
— Ты что, пап, собаку купил?
— Разве такие продаются? Ты только посмотри на нее.
— Ну, милая.
— Милая-то она милая... хм... Взяла и назначила себя на должность охранника.
— Давай ее оставим.
— Ты будешь ею заниматься? Не смеши. Ты со мной сколько пробудешь?
— Ни сколько.
— Вот. И я тут ни сколько не пробуду.
Она поставила сумки на стол.
Собака быстро признала в Маше хозяйку. У нее были сумки с продуктами. Но не только они определили ее отно-шение к нам. Она пришла к выводу, что здесь ей не причи-нят вреда.
— Нет уж, рано нам заводить собаку.
Мы выпроводили ее из дома, плавно перейдя на кличку «Линда». Ей и новое имя понравилось.
В общей сложности я пробыл на даче часа два, а Маша совсем ничего — вообще неизвестно зачем приезжала.
Я вывалил на поднос все то, что не подлежало длитель-ному хранению, налил собаке воды. Она сильно изголода-лась, тут же принялась за еду.
За нами она не пошла. Жизненный опыт подсказывал, что дачники возвращаются к своим клумбам и очагу, а, сле-довательно, надо застолбить это место, а то чего доброго возьмут в услужение другую собаку.
Совесть меня не мучила. Я сделал все, что мог: приютил на время, накормил. Не было никаких обязательств.
Почему же выбрала именно меня?
Откуда ей было знать, что мы исчезнем на целую неде-лю?
Почему в моей жизни всегда так: я всех нахожу на ули-це — жену, любовницу, собаку, кошку...
Почему моей любви хватает на всех, но почему никто не может дать ее мне, почему она обрывается — то трагично, то беспечно и легко.
А я похож на часовщика, который пытается починить механизм без стрелок и циферблата, только ради того, что-бы они тикали...
Тик, тик...
Но не —
Так, так...

И если в битве я погибну, Габриэль, тебе свое пошлю я сердце...
«Я их переживу», — тыкал он палкой в ядовитые гри-бы...

В следующий раз я выбрался на дачу только через неде-лю.
Была пятница.
Попутчиков не много. Я шел неторопливо, дав себя обо-гнать пожилой паре. Старичок в соломенной шляпе, которо-го вела под локоть жена, тяжело поднимал ноги. Он то и де-ло останавливался и сшибал палкой яркие, как запрещаю-щие знаки, мухоморы. Для этого ему приходилось отбегать в сторону. Его спутница ворчала:
— Будет тебе. Как дитя малое.
В самом деле, было в его глазах что-то детское, озор-ное.
Старуха продолжала ругаться:
— Ты сам как сморщенный гриб. Смотри, опять с серд-цем плохо будет.
— Я их всех переживу, — подковыривал он палкой в ядовитые грибы. — Сарацины проклятые! Ни одного поря-дочного гриба.
Она качала головой.
А он бубнил себе под нос какую-то бессмыслицу:
— «...И если в битве я погибну, Габриэль, тебе свое по-шлю я сердце. Ты съешь его и будешь голодна, и ты умрешь, о Габриэль, мечта поэта...»
— Какую ты чушь несешь. Прекрати.
— Вовсе это и не чушь. Был такой средневековый ры-царь и поэт Рене де Куси, чье сердце съела воспетая им да-ма... И ты меня ешь поедом всю жизнь. Все вы одинаковы. Та хоть по неведению, да и то всего лишь кусочек... Ей эту пакость ревнивый муж подстроил... А ты?
— Ты, Кешенька, старый и несъедобный. Мухоморчик ты мой ненаглядный. Иди ко мне. Иди я тебя поцелую.
— Поцелуй, поцелуй, может, вырвет...
— Фу, как ты выражаешься.
Прислушиваясь невольно к их разговору, я дошел до края кукурузного поля. Там они свернули направо, а я по-шел в другом направлении.
Земля здесь была голой и глинистой. Обувь скользила.
Недавно прошел дождь.
Дышалось легко.
Какой-то жук запутался в моих волосах. Я пытался стряхнуть его на землю, но он взлетал и снова садился на голову. Я закрыл ее руками. Он принял их за запасной аэро-дром, и мне пришлось его поймать и принудительно поса-дить на траву.
Я решил, что проведу на даче дней десять. Наконец-то выкроил время для рисования. Я даже придумал название для своей будущей картины. Она будет называться так: «Купание дельфина в моих глазах».
Под Гаграми есть прекрасное место, скрытое от глаз бе-лыми скалами. У их подножия плещутся волны.  На берегу, среди камней, я увидел выброшенного морем детеныша дельфина. Не думал, что и они умирают. Когда я попробо-вал его перевернуть, под брюшком закопошились белые черви. Процесс тления для всякой божьей твари одинаков. Это меня потрясло... Мне доводилось раньше видеть дель-финов только в море. Однажды мы плыли на прогулочной яхте, а они, следуя за нами, чуть ли не вспрыгивали на кор-му. Их было штук восемь, один грациозней другого. В воз-духе они крутили сальто, делали «бочки», словом резвились по высшему пилотажу. Волна в тот момент походила на ба-тут. Она легко пружинила под телами животных, а затем подбрасывала их вверх.  По-моему, они улыбались нам. Ты держала меня за руку и говорила, что любишь, и будешь любить вечно. Боже, какой это короткий отрезок времени - вечность, лучше бы ты любила меня всю жизнь. Неужели только во время медового месяца счастьем наполняются па-руса?! Зачем их убирают потом? Ловишь себя на мысли, что свеча любви оплывает, а глаза слезятся от тускнеющего пламени. И все реже слетают с губ слова: «Любимая! Мой ангел!». Как будто они становятся неуместными в однооб-разных буднях. Они, действительно становятся лишними, когда нас обступают заботы, когда к чистейшему адренали-ну жизнь добавляет порции соли и дегтя. Простыни нужно нести в стирку. Даль полиняла, покрылась желтыми пятнами осени… Но я не хочу забывать дивную музыку гласных и согласных! Я готов отдать за них жизнь! И я готов кричать в Никуда: « И все-таки я люблю тебя!». Я слышу зов будуще-го! Я знаю, что ангелы живут рядом с дельфинами, которые отдали им свои крылья, чтобы они кружили над нами все-гда. Всегда!
Пусть же этот дельфин плывет по течению наших вос-поминаний - навстречу солнцу.
Пусть он резвится.
Пусть линия горизонта станет линией его судьбы...
Возле белых скал я видел мертвое тело дельфина... Как это грустно!.. Недавно прошел дождь.
Деревенские дома вплотную подходили к кукурузному полю. Мне никогда не нравилась эта сельскохозяйственная культура, так похожая на болотный, облепленный комарами камыш. К концу лета поле облюбовали «потрошители» по-чатков. Деревенские жители затаривались кукурузой. Они ее отваривали в чугунках с просоленной водой, а затем вез-ли  продавать в Москву. К «вредителям полей» присоеди-нялась и городская нищая саранча, которая набивала почат-ками штопаные перештопанные рюкзаки и сумки из особо прочной материи. Вечно голодные бомжи с удовольствием лакомились кукурузой, излишки же продавали на привок-зальных площадях и в подземных переходах.
Наверное, в аду тоже есть вокзалы. И туда приходят по-езда с мешочниками и искательницами приключений. И там платформы захарканы, заплеваны семечками и завалены ба-нановой кожурой и пустыми кукурузными початками, соты которых охвачены гнилью. На них следы крепких голодных зубов.
Я как-то наблюдал отвратительную, вызывавшую тош-ноту картину вблизи платформ поездов дальнего следова-ния. Это было рано утром.
Ко мне должен был приехать приятель из Пскова.
Я его ждал. Не рассчитал: можно было приехать и поз-же. Ко мне уже несколько раз приставали проститутки. Очень уж потасканные. С синюшными лицами. С убойной косметикой в промежутках между синяками. Капустные ко-черыжки в брюках,  битые в правую часть лица. Они  зада-вали мне один и тот же вопрос: «Мужчина, вы скучаете»? Вероятно, я не выспался и очень плохо выглядел, потому что одна из них обращала внимание на меня дважды.
— Мужчина, вы скучаете?
— Вы меня уже спрашивали. Вы повторяетесь.

На вид искательнице приключений было лет... Если честно, то зим сорок, хотя и могу сильно ошибаться: чело-век в таких условиях сохраняется хуже, чем, скажем, мор-ковь или свекла.
Но что меня поразило — у «свеклы» были красивые го-лубые глаза с поволокой от беспробудного пьянства.
Я замечал, что никто так не старается следить за собой, как падшие женщины; другое дело — как у них это получа-ется... Те из них, кто ближе к поверхности, мечтают о пре-стижной машине, им доступен классный макияж, их тянет к чужой роскоши. Они как будто хотят перемахнуть через не-видимый забор, за которым достаток добыт другой, не втоптанной в грязь жизнью. Они сдувают с себя пушинки, следят за обувью и одеждой, от них пахнет дорогими духа-ми. И только матерые хищные зрачки выдают их причаст-ность к древней профессии.
Скрупулезнее всего они следят за волосяным покровом. Лобки их тщательно выбриты, или украшены коротко стри-жеными островками в виде стрелок и треугольников. Так и привлекательней и гигиеничней, легче смывается сперма, и волосы не стоят колом и не покрываются молочной перхо-тью, которая, застоявшись, издает неприятный запах, запро-сто могущий превратить «шанель – 2000» в одеколон «Са-ша». За кустом надо ухаживать. Это однозначно. Рабочее место должно содержать в чистоте, тогда реже придется об-ращаться к услугам венерологов и прочих косметологов. Поначалу от таких процедур кожа раздражается, зудит, по-крывается мелкими язвочками, но эти неприятные ощуще-ния через пару месяцев исчезают. Кожа грубеет снаружи и внутри. Обычный половой акт становится все неинтереснее, приятные ощущения притупляются, и нужны все новые и новые ухищрения  и возбудители, чтобы кончить. С клито-ром мужики работать не очень-то любят, брезгуют,  и он остается «на потом», для личного досуга. Приятно после ночного допинга, будучи уже или лучше сказать «лишь» разгоряченной,  принять на съемной квартире ванну, распла-статься на белой прогретой эмали, закрыть глаза и мастур-бировать. Никто не задает глупых вопросов, ничто не от-влекает, и мечтай себе «под сурдинку» о юноше с вьющи-мися волосами, с которым вы вместе отправляетесь в сексу-альный круиз. Ласковый поток из душевого шланга нето-роплив, не делает резких сбивающих с ритма движений, не становится вялым в самый ответственный момент. И можно идти спать, прикрутив на место металлическую блестящую головку, да, поморщившись, можно идти спать… И хорошо бы не впасть в депрессию, как в первую взрослую ночь, ко-гда при виде собственной струйки крови текущей по ногам, думаешь: « И это все, что осталось от восторгов и ожида-ний?..   Это и есть секс, такой напряженный и короткий, оборвавшийся болью и недодавший нежности и любви… правда, все еще впереди… и все еще будет… как в тающих облаках, ведь рядом, он рядом, любимый, он тревожит сво-им прирученным звериным запахом, он раскрывает объятья, он будет желанным всегда…».
«Свеклухам» попроще. У них нет подобных амбиций. Но и им хочется выглядеть привлекательней. Для чего в ход идут польская штукатурка и земляничное мыло, пахнущее лимоном. Но и они так же цепенеют перед зеркалом, похо-жие на неподвижных палочников, сливающихся с дикой природой. Вокзальные гетеры находят себя еще достаточно привлекательными и страстными, потому что у каждой в памяти те же ностальгические воспоминания о первом поце-луе, одинаково неумелом для девушек из высших и низших слоев. Они искренне не понимают, что пересели с тонущего корабля в дырявую шлюпку. Пропойца Ваня пытается про-тянуть им руку, чтобы вытащить на берег, но сам он стоит в рваных калошах. Они кувыркаются в навозной жиже, не мо-гут выплыть, не получается. Почему? «Греби к берегу, стерва! Не хватайся за «чекушку», а то в зубы получишь... Красивая сука, как мой понос!.. Вот отъебу в ухо, чтоб пол-часа в зеркало смотрелась! ****ь подзаборная!.. Чего анна-лы-то на меня выпучила?!».
— А тебе что, трудно ответить? — задиристым тоном продолжала она. — А может быть, я хочу сама тебе запла-тить?
— Денег не хватит. Отвяжитесь, пожалуйста.
— Может, я вчера банк взяла... Ишь, гордый какой!
Меня окружили ее товарки.
— Ща мы тебе, голубок, яички-то перевяжем золотой лентой. Хо-о-роший букет получится. Мне давно никто бу-кетов не дарил. Все по роже,  да по роже.
— Дамы, — говорил я, — я вас совершенно не хочу обижать. Я просто жду поезда. Если вам нужен букет, я го-тов отдать свой.
И я без сожаления отдал им букет роз, который предна-значался жене приятеля.
Одна жрица вокзальной любви выхватила цветы из моих рук и моментально подобрела.
— Ладно, девчонки, оставьте его в покое. Может, пар-нишка импотент?
Самая пожилая девчонка загоготала.
— Ой, завяжу я, завяжу. Скоро замуж выхожу!
Ничего, подумал я, без цветов, но зато цел остался. Не-известно, чем бы эта перепалка закончилась. Я слышал, в Измайловском парке трое женщин изнасиловали мужчину, привязав его к березе, а потом эту березу спилили, чтобы сделать из нее качели. Фамилия у мужчины была Подбере-зовик. Они это узнали из документов, которые вывалились из штанов при совокуплении. Тогда они и метод страшный применили: перевязали хозяйство шпагатом, чтобы оно за-дубело и не раскачивалось, и место это превратилось в сплошную опухоль, что само по себе и неплохо было... для них, конечно, а он с тех пор ходит по-маленькому исключи-тельно через трубочку с ситечком в специально отведенных для этого местах, обозначенных табличкой «М».
Но я не эту картину имел в виду. Это только титры к той картине, о которой хочу рассказать.
Позади платформы, к которой должен был подойти по-езд, стояли контейнеры для мусора. Возле них возлежала на деревянных щитах пара влюбленных.
Первым проснулся он. С похмелья он не мог разобрать-ся, где и когда он находится. Ему было плохо и холодно. Потому он тщетно пытался снять с себя свитер, путая голо-ву с рукой. Это была одна из тех задач, которая не имеет математического решения. Но тут заворочалась и просну-лась его подруга. Она быстро сообразила, что эта чисто геометрическая задача должна иметь только сексуальное решение. На виду у всех она взвалила свою вторую полови-ну на свою первую и заставила его двигаться активней. Та-кой вот получался натюрморт: свекла с морковкой. Мор-ковка совсем обмякла и безвольно подставилась солнечным лучам. Свитер легко снялся, и теперь самое время было натянуть его на голову, к чему мужчина и приступил.
Просыпалась привокзальная толпа.
С другой стороны платформы, приспустив брюки, какал ранний пассажир. Он относительно легко справился с этой естественной потребностью, но теперь ему нужно было за-браться на платформу — в любую минуту мог прибыть по-езд, — а без посторонней помощи сделать ему это не удава-лось.
Он вскидывал руки вверх, прося о помощи. Те, кто сто-ял рядом, отказывались категорически подать ему руку, по-тому что руки он не мыл очень давно, а сходил по большо-му очень недавно и неаккуратно.
И только одна молодая и симпатичная девушка прояви-ла милосердие, потому что пришла позже остальных встре-чающих и не могла видеть начала сцены. Закончилась сцена, как и можно было предположить, по идиотски примитивно. Девушка не смогла удержать равновесие, оступилась  и уле-тела на железнодорожные пути, совсем как Анна Каренина. Цветы упали в еще дымящиеся человеческие испражнения.
Она перепачкалась.
Вдалеке показался поезд. Было неизвестно, на какую из платформ он метнется. Не время было рассуждать. Самые отважные встречающие бросились  спасать оказавшихся в опасности людей.
Мне повезло: в мою руку вцепилась побелевшая от страха девушка, а не мужчина, пахнущий как забытый тюльпан в банке с затхлой водой.
Бомж, слава богу не с моей помощью, тоже успел за-браться на платформу. Он поблагодарил девушку и пообе-щал ей сею секунду достать валявшиеся на рельсах цветы. Но рисковать жизнью дважды ему не дали, памятуя, что всякая жизнь священна.
Так и остались на месте цветы и железо.

В тот вечер Марис выглядел особенно неважно. У него не было сил затянуть потуже пояс халата, и полы его посто-янно распахивались, обнажая гусиную кожу коленей. Тело его было дряблым, неповоротливым.
Моя угловатая, загроможденная мебелью кухня была для него тесновата.
Он примостился на край кухонной скамейки с большим трудом. Ноги торчали из-под стола. Тапочки слетели. «Все, — подумал я, — человек расклеился, а ноги, ноги все равно остались ногами танцора... Даже пальцы как-то особенно гуманно сведены похмельной судорогой, которая, казалось, отступит, стоит ему собраться для львиного  прыжка...»
— Тебе холодно? — спросил я.
— Вот до сих пор, — поднес он ладонь с разжатыми пальцами к сердцу.
— Будем лечить. Сердце болит, пока оно живет.
Обычно, даже плохо себя чувствуя, он начинал шутить, выпив же пару рюмочек, рассказывал смешные случаи из своей жизни, и все, что касалось его лично, достаточно по-дробно и откровенно, но жутко не любил, да и побаивался говорить о сильных мира сего, о любовных связях, о детях, о первой жене... В сильном подпитии он мог, пожалуй, при-знаться и в том, чего никогда не делал, например, убедить собеседника, что именно он воскресил Христа.
И однажды он признался мне, что ему было, пожалуй, лучше всего с Максимовой. Он с особой теплотой расска-зывал, как они работали с ней на новогодних елках, какой мягкой и послушной была снегурка в его руках. Пусть по-дробности этой его привязанности канут в Лету вместе с ним. Он скоро спохватывался, что болтает лишнее, и пре-рывал рассказ словами: «Как хорошо мне с нею работа-лось». Потом, допил водку. «А Васильев?» — спрашивал я. «Васильев был у нас шофером».
А Марис, бедный Марис теперь и в шоферы не годился. В его водительской практике уже был один печальный наезд на человека. Теперь он побаивался руля. Да и замутненное сознание мешало видеть улицу в правильном порядке: давно перепутались в мозгу люди, светофоры, «зебры» и пере-крестки. Казалось, в этом оскорблявшем его мраке он уже видел свой вечный «красный» у рампы с оркестровой ямой и могильщиков, в руках  которых вместо лопат были смыч-ки и флейты... Еще хватало сил проехать несколько сот мет-ров до магазина и обратно. Последний раз он чуть себя не покалечил. Машина перевернулась на обледеневшей дороге. Марис бросил ее. Скрылся с места аварии. В ГАИ обра-щаться не стал. Женя сама с "гаитянами" разбиралась. Она же потом и пересела за руль. Он уже никогда не подходил к своему «жигуленку», да и после «вольво» он казался ему неуютным, загнанным, ненужным в этой жизни.
— Марис, ты пей, не стесняйся. В том, что человек пьет, нет ничего предосудительного. Есть разница между запоями дебила и творца. Дебил пьет ради всеобщего дебилизма, а мы с тобой пьем, чтобы протрезветь, чтобы на земле не осталось ни одного пьяницы. Ты согласен? Давай выпьем за светлое будущее этой бутылки.
— Я согласен.
Он смотрел на меня немного исподлобья. Я заметил, что он сравнивает свои возможности с моими. Я, в общем-то, тоже.
Мы оба были больны.
— Марис, — сказал я, — ты пропускаешь. Это нечестно.
— Я плохо себя чувствую.
— Кто из нас доктор: ты или я?
— Наверное, ты.
Я сам в таких случаях и дьявола бы повысил в звании. Я бы отдал полцарства или полжизни за рюмку. Я мог бы во-обще никогда не пить эту проклятую водку, но мне нужно было знать, что где-то в мире еще осталось полрюмки "на потом".
— Тогда пей, — сказал я.
Он посмотрел на бутылку с каким-то особым презрени-ем, как-то свысока, как человек, которому морочат голову, а он, понимая это, не может достойно ответить из-за чувства стыда за чужую ложь и низость.
Марис постучал по стеклянному горлышку и сказал:
— Пока. Я больше не буду. Не хочу. Сушите весла, гос-пода.
Это он попрощался и со мной. Откуда мне было знать, что он выполнит свое обещание, и больше никогда не будет пить, потому что завтра умрет. Завтра, когда состоятся об-щенародные выборы, на избирательный участок не завезут пиво, и моя жена по глупости не предложит утреннему гос-тю, пришедшему за живительной дозой, которая дала бы толчок сердцу, хотя бы пол рюмки. И Сердце Мариса оста-нется без подзавода...
И кто-то наденет оковы на оставшееся без нагрузок сердце, на ноющие от грязного асфальта ноги, на руки, ко-торые теперь вскинуты вниз, в бездну...
Нет, его надо было хоронить не так.
Я бы оставил цветы, чем-то похожие на чопорное Бал-тийское море в целлофане волн, людей в черных фраках, но разогнал толпу.
Я бы не оставил его лежать в гробу. Он заслужил, что-бы его в этом Большом, огромном Титанике, который пом-нит залпы аплодисментов, огни, восхищенные взоры, не хо-ронили, а чествовали, облачив в одежды Красса.
Никто не поправил сбившуюся у виска прядь.
Черт возьми, а где же аплодисменты?!
Марис, если ты меня слышишь, я все допил, что остава-лось в нашей бутылке. Я пришел на твои похороны в твоей белой рубашке с двойными манжетами, которую ты так лю-бил. Твоя жена Женя ее выбросила на помойку в тот же день. Мне было не стыдно завладеть ею. Пока я жив, она будет висеть в моем гардеробе. Помнишь, как на твоем дне рождения я говорил: «Дня смерти нет, и не будет, потому что нам суждено умирать ежедневно, и никто не сможет ис-полнить этого на бис...»
Так что же вы не аплодируете, господа?
Перед вами настоящий артист. Попросите его встать. Эта сцена слишком затянулась. Жизнь — движение. Начни-те все с первой цифры.
Легкий ветерок гладил волосы Мариса, стараясь при-гнуть упрямо торчащую прядь.
Все чаще в моей жизни потери.
И вспомнилось, как хоронили Владимира Робертовича Волина из «Литературки».
На все праздники я получал от него поздравительные открытки. Он первый отважился опубликовать мой рассказ в газете. Мы часто перезванивались, но я отдалялся от лите-ратурной жизни той поры, я чувствовал наступление кризи-са жанра. Я не мог и не хотел высмеивать сходящих со сце-ны генсеков, скалить зубы над провинциальностью наших первооткрывателей всевозможных, еще недавно закрытых «заграниц». Мне было невесело оттого, что все смешное так грустно. Нелепо склоняться над давно перевернутыми  страницами. Но он оставался там, на тонущем корабле, на тонущем гуманитарном «Титанике». Почему так врезался в мысли этот корабль? Не знаю. Не вижу ковчега...
Отзвучали прощальные речи.
Продолжали летать по залу безучастные мухи.
Вот особенно бесцеремонная села на восковое лицо са-тирика.
Он не пошелохнулся. Не улыбнулся...
Никто не подошел, чтобы согнать ее с лица покойника.
«Жуткая штука смерть, — подумал я, — и... смешная».
Робертыч, если бы мог, обязательно  сострил по поводу трагикомичности ситуации: «Вот человек... И мухи за свою жизнь не обидел...»
ОНИ ИЗ БЫТИЯ. И БУДЕТ НАД НИМИ СВЕТ. И УВИДИТ БОГ СВЕТ, ЧТО ОН ХОРОШ, И ОТДЕЛИТ БОГ СВЕТ ОТ ТЬМЫ... (а не тьму от света!)

В ту ночь, сразу после его кончины, мне снился сон.
Я маленький мальчик. Мне пять лет. Я играю во дворе со своими сверстниками в «ножички». Мы вгоняем в землю холодные лезвия, нарезаем ломти, по очереди отхватываем «колонии», завоевываем и теряем пределы... И совсем не знаем, что Бог сказал: «Да соберется вода, которая под не-бом, в одно место, и да явится суша. И стало так...»
Мы еще дети, но мы уже растеряли часть своего любо-пытства, мы все реже задаем взрослым вопросы «почему?», потому что нас все реже устраивают их ответы.
Мы просто живем и играем, потому что Бог не сказал нам: «Да соберутся все мальчики и девочки на одном вол-шебном дворе, и я расскажу им, как впускать в себя этот маленький хрупкий мир, чтоб не поранить души об острые углы овалов планет, имен и звездопадов».
У нас был самый обыкновенный двор. Обшарпанная кирпичная арка, сквозь которую, цепляясь кузовами о клад-ку, проезжали по утрам грузовики, чтобы загрузиться мо-роженым, проезжали тележки, забитые сладкими стаканчи-ками и льдом. С каким азартом мы обшаривали их по вече-рам, находя в потаенных уголках кусочки льда и склеивши-еся между собой вафельные пластины. Мне больше везло на кусочки льда. Я бросал приваривающийся к пальцам искус-ственный лед в железную кружку. Он дымился и пускал пу-зыри, а затем покрывался ледяным панцирем. Его приходи-лось разбивать, чтобы процесс шел до конца. Этот лед таял по особенному: он исчезал без следа.
И мы пили щекочущую ноздри волшебную воду.
Мы ели черный вар из ржавой раскочегаренной бочки.
Мы играли в «чижика».
Мы просто гонялись друг за другом.
Мы были веселым и беззаботным хаосом этого двора.
В тот день мы не играли и не носились взад-вперед: на наших глазах только что убили человека.
Пришла машина с милиционерами за рыжим Колькой. Все звали его Колькой, а ему было за тридцать. Он сбежал из тюрьмы, чтобы повидаться с матерью. Никто его не вы-давал. Почти в каждой коммуналке жил свой авторитет, вернее был прописан, на самом же деле жили только леген-ды о них, ибо почти все титулованные зеки отбывали срока или ходили по двору с палочками, старые и больные, совсем не похожие на воров.
Мы жили рядом с Курским вокзалом, и он был главным источником бед наших братьев и отцов. Почти каждый пя-тый был замешен в краже чемоданов с этого вокзала.
Удачливый вор разгружал еще "тепленькую" добытую, что называется с пылу, с жару  ручную кладь на виду у всех, ничуть не прячась от соседей, делясь с малоимущими экспроприированным добром. Кто-то побаивался брать чу-жое, а кому-то тряпки были в пору, — как не брать?
Но вокзальных воров никто никогда не выдавал мили-ции. Наоборот, при первом их появлении преступника опо-вещали и предоставляли ему распахнутое для побега окно.
В нашей компании был сын рыжего. Он тоже был ры-жий и веснушчатый. Он не был задавалой и жмотом. Он да-же в лицо не знал своего отца.
И он ничего не понял, когда отца убили у него на глазах.
К нему бежал какой-то незнакомый дядька, выкрикивая его имя: «Серега! Серега!..»
А в спину ему уже летела милицейская пуля. Она чирк-нула о его железное тело и рикошетом попала Сереге в пле-чо. Он схватился за плечо и заплакал.
Рыжий выхватил из-за пазухи нож, сделал какой-то ди-кий прыжок в сторону человека в форменной одежде и вон-зил лезвие ему в живот. Милиционер  скрючился и повалил-ся на землю.
Последовали сразу несколько выстрелов.
Мы бросились на помощь товарищу.
Все произошло в считанные секунды.
Рыжий-старший лежал в дымящейся кровавой луже. Лицо его было искажено болью. Пальцы растопырились, а ногти покрылись изморозью. Так мне показалось издалека.
Собралась толпа. Кто-то выкрикнул:
— За что же вы его?! Он же с сынишкой и матерью спешил повидаться.
— Вот и "доспешился", — сказал кто-то из мужиков.
А женщина добавила:
— Надо его мать позвать.
— Да дома ли она?
— Дома, дома.
Милиционеры были в растерянности. Они не знали, что делать дальше. Им и сейчас нужен был только порядок. Они с пистолетами в руках разгоняли толпу, предлагая всем разойтись по домам.
Кто-то привел мать рыжего.
Она была одета по-домашнему. В простом ситцевом ха-лате, на ногах — войлочные тапочки, сцепленные руки ме-шали при ходьбе. Ее прислонили к стене, и на ее фоне она стала еще белее, чем облупившаяся статуя. Кто-то предло-жил:
— Поплачь, поплачь... Бабоньки, обязательно надо, что-бы она поплакала... И не говорит ничего... Это плохо. Как бы умом не тронулась.
— И тронешься тут. Ишь архаровцы чего понаделали. Человека загубили. А за что?
Какая-то женщина повела Серегу в больницу вынимать пулю. Она сказала:
— Пулю сбереги. Она в твоем папке побывала. Семей-ная, значит, реликвия.
А Серега отвечал:
— Неправда. У меня ни папки, ни мамки нет. Одна толь-ко бабушка.
— Теперь уж точно папки у тебя нет. Это правда.
Евдокию подвели к распластанному на земле телу сына. Она склонилась над ним, и стала расшнуровывать ботинки на остывающих ногах. Когда ее пытались отвлечь от этого бессмысленного занятия, она сопротивлялась и, крестя свое мертвое дитя, причитала:
— Ботинки-то совсем новые. Берегла для него. Они еще ему пригодятся, когда его отпустят.
— Ты поплачь, поплачь... Отпустили они его.
Но они его не отпустили.
Они погрузили  тела в «скорую», пообещав напоследок разобраться со всем злом на земле.
— Дайте хоть матери с сыном проститься.
— Раньше надо было прощаться. Вы нас со своим дво-ром достали, однако.
И не ведал Господь Бог, что на этом вот кровавом пя-тачке собралось в одно целое добро и зло, и не так было просто отделить зло от добра, как свет от мглы.
Добро, в тот момент, когда оно спешило соединить от-ца, сына и мать, выворачивалось наизнанку, оно было иска-жено нелепыми и трагическими обстоятельствами, оно сло-жилось в сложный, не поддающийся разгадке узор. Порани-ло линию судьбы Сереги. Много позже я случайно узнал, что он умер от цирроза печени в тридцать с небольшим. Он прожил ровно столько, сколько и отец. И умер он в той же квартире, где закончили свой земной путь его мать и бабка.
Они жили в тесном подвальном помещении посреди вечного холода и мрака. Из окна своей комнаты каждый из них видел над своей головой не солнце, а кусочек булыжной мостовой и ноги прохожих. С утра до вечера и с вечера до утра.
По стенам, по цветам на отвалившихся обоях ползла плесень. Она здесь жила. Ее белые и прозрачные корни, не видевшие тепла, оплетали человека с самого рождения и тащили за собой под землю. Им не нужны были могилы. Они им были не страшны. Они в них родились и умерли.
Теперь нет этого подвала. Его заложили кирпичом. По-верх этих жизней и судеб положен асфальт. Но иногда он проседает и трескается, его заполняет дождевая вода, про-буждая к жизни семена клена.
Я прихожу во двор, смотрю на эти лужи. По ним бегут облака.
Но хаос исчез. Двор чистый. Деревья большие. Детей мало. Никто не играет в «ножички».
 В школе, где я учился, расположился «Дом адвоката». К нему ведут ступени, по которым легко взбегали мальчиш-ки и девчонки. Под каким-то деревом на горе мы с Леной Краснухиной похоронили забитую камнями черную ворону. Лена плакала и спрашивала: « За что ее?.. За то, что она не чайка?..».  Как долог мой сон, Господи!

Вся читающая Москва бросилась писать. Над городом прошел машинописный смерч.
Планеты легли на ребро.
Зачитывались Платоновым и Кафкой, Пастернаком и Булгаковым.
Евдоким Плескунов — плотник по образованию — дав-но забросил работу, и третий год подряд писал повесть «Смерть в чемодане». Главная героиня его произведения была доставлена  на этот свет с помощью кесарева свечения. Она появилась из скалы, возвышавшейся в центре пустыни. Ее полюбил молодой альпинист, который решил превратить пустыню в цветущий сад. Здесь был вымысел заздравных газетных передовиц и сказочная чушь для умственно отста-лых детей.
Всем литовцам (от «ЛИТО» — литературное объедине-ние) было интересно: чем же он закончит свой труд.
Евдокима было бесполезно критиковать. Он сам не по-нимал, что он пишет и зачем. Так было угодно времени.
Шел великий эксперимент. И таких самоуродков, как он, было много. Детские и полудетские писатели, поэты, драматурги и переводчики. Целый союз писателей и пачку-нов. И это в то время, когда в стране не хватало бумаги, ко-гда авторы ждали десятилетиями выхода в свет своей пер-вой книги.
Справочник СП был толще Библии в несколько раз.
Мы с Виктором Веселовским придумали игру. Я откры-ваю любую страницу, называю фамилию из справочника, а он получает три рубля за правильно названное произведение данного автора.
Виктор Васильевич был большим эрудитом, но и он не мог знать, что же такого талантливого написал член союза писателей Требухов, причем один из семи носителей этой фамилии на одной только страничке. Проиграв достаточно, он говорил:
— Сашуль, ну их на ***. Иди за сухим.
Я шел в магазин, что располагался напротив здания «Литературки», это недалеко и от моего места работы - ки-нотеатра «Мир».
В магазине мало-мальски известных сатириков знали и без справочника. Отоваривали без очереди. С великой радо-стью. Продавцы свято верили в то, что большая литература требует больших вливаний. Они первыми отделили профес-сионалов от любителей спиртного.
От нас, сатириков, не зависел полет ракеты, скажем, на Марс, мы плохо шли по общепринятому курсу. У нас была одна "шестнадцатая" полоса на всех. И нам ее всем хватало. Здесь можно было печататься «от вольного».
Виктор не поставил в номер ни одного моего рассказа. Я печатался сам по себе, то есть не совсем сам по себе, а бла-годаря другим сотрудникам: Волину и Хмаре, Володе Вла-дину.
Я их всех очень любил, думаю, что и они меня тоже, но я ни с кем так не сблизился, как с Виктором Васильевичем. Наверное, потому, что ничем не был ему обязан.
Со мной он раскрепощался. Пил помногу и не таясь, зная, что я не буду в редакционных кругах обсуждать его личную жизнь, что все тайное в наших загулах останется между нами.
Я часто бывал у него дома.
Он звонил и умолял:
— Сашуль, приезжай. Мне плохо.
Я брал бутылок пять сухого и какую-нибудь девицу. Надеялся, что его внимание переключится на ее формы. Но он успевал и хорошенько напиться, и украсть у меня спут-ницу. Впрочем, я только делал вид, что обижен. И тогда Вэвэвэ обещал:
— За мной уже три девицы.  Двух я задолжал Задорно-ву. Я все считаю.
Не три, а четыре. Вы, Виктор Васильевич, стали забыв-чивы как мать Тереза,— поправлял я его. — А Юля не в счет? И потом, Вить, за что ты не печатаешь Задорного? Он же смешно пишет, правда, смешно. Потом, он тебе дорогой портфель подарил из натуральной кожи. Почему ни Владин, ни ты его не пускаете на полосу?
У меня уже есть Жванецкий.
Да абракадабра это. Кроме «раков», да «греческого за-ла», ничего и не написал. А у Задорного породистая проза. Подожди, ему еще будут завидовать.
Но меня уже не будет.
Вить, ты злой и нехороший. Ты ведь и меня не печата-ешь. Только Волин меня и проталкивает на полосу. Ты же мои рукописи вечно теряешь или разделываешь на них се-ледку.
А что, плохо?
Нехорошо. Ты скоро и читать разучишься.
Сашенька, успокойся,  и наливай.
— А вот Юлю не помню… Сашуль, видишь, как ты мою память терзаешь…Наливай… А хочешь, я Пугачевой по-звоню? Она приедет. Верь.
Он набирал номер телефона известной певицы, но на том конце провода его далеко-далеко посылали.
Он смущался, доставал из-под кровати огромный чемо-дан с фотографиями, с трудом выуживал нужную:
Вот тут мы с ней на фоне памятника. Видишь бородато-го, Сашуль? Ты видишь двух? Так оно и есть. Одна борода Карла Маркса, а другая моя. Моя рыжая. Не перепутай. А Алла… Господи, она же у меня на коленях сидела…
Это -  когда она маленькая была?
Взрослая.
Потом неожиданно появилась его жена Вика. Вика его очень любила, и все прощала ему. Они недавно поженились, а были знакомы еще со школы.
Вика сгоняла девицу с коленей Веселовского и прини-малась его стыдить.
— О! И не совестно? - Она не стеснялась площадных выражений, - Скоро уж хер отвалится, а он все проститут-ками обвешивается. Когда только это кончится!
Но против пьянства Вика восставала слабо. Она знала, что в состоянии запоя Виктор в полной ее власти, от нее за-висело: пить или не пить ему завтра.
На меня она не сердилась. Я был умеренным алкоголи-ком, всегда чего-нибудь приносил в дом полезное: картину или икону, старинный подсвечник, редкую книгу.
Мне нравилось делать Виктору подарки, ничего не тре-буя взамен. Я делился всем, что у меня было. Я хотел, что-бы моих друзей окружали красивые и дорогие мне самому вещи. Этим я не пытался купить их дружбу. Я оставлял о себе память, и уже она бродила в мое отсутствие по их ком-натам, она молча поселялась рядом, чтобы души наши про-должались и продолжались, образуя новые пучки линий, ко-торые когда-нибудь должны вспыхнуть ярким светом...
У Виктора частенько болело сердце. Понятно, оно не справлялось с перекачкой такого количества жидкости. Я задавал вопрос:
— Виктор, зачем мы пьем так много сухого? Я больше не могу. В меня не влезает. Давай возьмем водки.
— А я могу?
— Ну и?..
— А пять бутылок водки мы с тобой вдвоем не выпьем.
— Зачем пить пять? Выпьем, сколько влезет.
— В меня влезет семь, но я столько не выпью.
— Знаешь, я в твоей математике ничего не понимаю. Я буду пить водку, а ты сухое. Идет?
— Хорошо. Иди за водкой. Возьмем пять бутылок.
— Много.
— Не много. Мы ее положим под кровать.
— Вика найдет и выльет.
— Не выльет. Она в чемодан с фотографиями ни за что не полезет. Я ее своим чемоданом достал. Ей на фотографи-ях моя довольная рожа осточертела, а комментарии к ней она слышала десятки раз. Нет, куда – куда, а в чемодан она не полезет.
— Вика все найдет. И потом, у тебя дурацкая привычка закладывать  самого себя. Зачем ты ей наврал, что трахнул девицу, с которой я тебя познакомил? Ведь ничего не было.
— Не было.
— Какого черта ты сознался в том, чего не было?
— Но ведь, Сашуль, могло и быть. Ведь, право, жаль, что ничего не было! И тут другой фактор: огонь ревности надо поддерживать, а то превратишься в пожарника.
— Ты на себя наговариваешь.
— Почему?
— Не могло быть, потому что быть не могло.
— Не верю. Давай вызывай Юлю.
— Я не хочу, чтобы мне выцарапали глаза.
— Да? Хорошо. Тогда будем пить. Сашуль, наливай! — это был его любимый лозунг. — За нас с тобой и за х... с ними.
Помню, как-то раз мы с Вэвэвэ и двумя девицами от-правились на запись передачи «Вокруг смеха». Все прошло гладко. И мы это дело отметили спиртным и купанием в Останкинском пруду. Купались голыми.
Виктор долго не хотел вылезать из воды. Мы еле-еле его выловили, но одеваться он не собирался. В голом виде мы привезли его  домой. В лифте он долго с нами здоровал-ся и приглашал зайти выпить по рюмочке. Кто бы возражал? Наше согласие помогло ему справиться с ключом в замке.
На следующий день телевизионному начальству доло-жили о наших ночных проделках. У Виктора начались не-приятности по службе. Вообще-то дело к отлучению от ра-боты шло давно, но спасало заступничество главного редак-тора «Литературки». Чаковский ценил организаторские и журналистские способности Веселовского.
Я являюсь невольным предвестником заката карьер и смерти близких мне по духу людей. Почему это? Мистика какая-то!
Так было и с Виктором.
Вопрос о его увольнении из «Литературки» витал в воз-духе. Он все чаще и чаще брал «больничный» и не выходил по неделям на работу.
Он плохо спал. Мог по десять раз повторять одну и ту же скучнейшую историю.
Особенно он стал невыносим после казуса с Чаковским.
Как-то рано утром я зашел к нему в кабинет. Он гото-вился к планерке.
— Давай, — говорит, — Сашуль, выпьем телеграфно.
Достал из сейфа бутылку коньяка. Налил себе и мне.
Его вызвали по громкой связи.
— Кто это? - спросил я.
— Да это старый мудак Чаковский. Опять нудить будет.
А «громкую» - то не отключил. Не на тот тумблер нажал или вовсе промахнулся.
А по «громкой» и говорят:
— Тем не менее, вас, Виктор Васильевич, не я один, а полредакции уже ждет.
Виктор поперхнулся. Ему сделалось плохо. Он не по-шел ни на какую планерку, а, махнув из горла еще полбу-тылки, поехал домой. Дома ему вызвали «скорую».
Спас его на время от увольнения инфаркт. Он воспри-нялся главным редактором, старым и больным человеком, участником многих дворцовых интриг, как факт чистосер-дечного раскаяния.
Виктор после болезни какое-то время не пил, принялся было писать книгу, но вскоре все забросил и опять прова-лился в беспробудное пьянство.
Мне он звонил редко.
Я не понимал, что с ним происходит. Я в то время дер-жался и не пил. Мне хотелось его повидать, но я сам не ре-шался напрашиваться в гости.
Он погиб в Вялках у себя на даче. Его нашли в пруду с разбитой головой.
Вика приезжала и рассказывала о его последних днях. Он вспоминал обо мне.
Никого не было рядом, когда вода поглотила его пере-полненное горячительной жидкостью тело.
Вика была в это время в Турции.
Она не пережила утраты, не справилась с одиночеством, как и он. Они поздно друг с другом соединились. Не бывает жизни «до» и «после».
Витя был трусом. Он не смог забыть свою первую жену и дочь. Я думаю, что все случилось только поэтому. Вика была товарищем и собутыльником, но она имела право ду-мать иначе. Она искренне любила его, но без него она нико-му не была нужна.
Она умерла в Израиле от болезни сердца. Там ее и по-хоронили, а она так хотела лежать рядом с тобой, дорогой мой товарищ. Глупые, ничего мы не знаем о женской люб-ви. Только благодаря ей, Витек, у тебя над головой камен-ная крыша. Это она протоптала первую тропинку к твоей могиле, и одной дорожкой на земле стало больше. Это она обзванивала твоих друзей, по поводу и без повода, не давая забывать быстротечность бытия. Она хотела быть с тобой рядом всегда.  Не получилось. Вы в разных концах, вы в разных пределах, и в разное время  над вами желтеет трава. А мы, ваши друзья, не соберемся, чтобы исправить эту не-справедливость. Вить, если ты меня слышишь, я обещаю, что постараюсь вас соединить… хотя бы кольцами Сатур-на… Ты ведь и с ним пил, когда еще был жив…
Как редко у нас что-то получается «при». При сейчас.
А что же будет  при "после?"
«И СКАЗАЛ БОГ: ДА БУДЕТ ТВЕРДЬ ПОСРЕДИ ВОДЫ, И ДА ОТДЕЛЯЕТ ОНА ВОДУ ОТ ВОДЫ»/
И стало так.
Умер в тот же год и плотник Евдоким Плескунов. Его хоронить было некому ни на Марсе, ни на Земле. Он не успел дописать свой роман.
«Смерть без начала и конца», — подумал я и задул све-чу перед иконой «Спасителя». И сказал зачем-то вслух:
— И гробовщик такой же плотник...

И червь земляной подводит под жизнью черту. Сумрак метели — он белый. Он сводит с ума. Снова ты карту вы-брал не ту. Смерть тасовала колоду сама. Снова без слова оставят нас боги. В небе погаснут бенгальские звезды. Сва-лят на землю зарю лесорубы. И почернеют березы. Синий троллейбус примчится без стекол. Седла останутся. Кони погибнут. Вверх упадет окровавленный сокол... Хватит!.. Напишем же реквием гимнам!

Каждому человеку хочется однажды утром проснуться и почувствовать себя «накануне счастья». Так очень точно словами своего героя рассказа «Река Потудань» обозначил прелюдию жизни Андрей Платонов. Но очень часто это ощущение-мираж бывает ошибочным, или так быстро про-ходит, что и все остальное в жизни остается несбыточной мечтой, или желанный миг, ушедший в прошлое, перекоче-вавший вместе с песчинками времени на самое дно запаян-ных стеклянных часов, кажется наивным и ничтожным. Наверное, это оттого, что человек не умеет мечтать сильно, всем сердцем и всей душою. Он как будто вырастает из одежд, из удач, из желаний.
Депрессия и тоска ложатся на грудь.
В квартире напротив, в двухкомнатной тесноте ютились два существа противоположного пола и противоположных взглядов на жизнь. Такой получался расклад: один, мясник по профессии, собирался протянуть еще лет сорок, а соседка его, пенсионерка, готовилась к смерти. Они постоянно ме-шали друг другу в достижении благородных по своей сути целей.
Происходило это примерно так:
— Умри, несчастная, — говорил Николай.
— Ты умрешь первым. И-и-и... и не стыдно? Прямо у дверей накакал. Что, трудно было донести до туалета?
Она не хотела понять, что Николай уже давно не знал, что такое быть накануне счастья. Он несколько раз бывал накануне смерти и теперь ничего не страшился, ничего пут-ного себе не желал. Он радовался всему, что с ним случа-лось: плохое это было или хорошее. У него, например, по-чти не было желудка. Хорошо это или скверно? Вроде бы, как и скверно. Водка в таком организме плохо задерживает-ся,  и нужно значительно больше пить, чтобы захмелеть. Можно ли жить с таким недостатком? Можно, если прини-мать спиртное вовнутрь с помощью клизмы. Человек ко всему приспосабливается. Или другой пример. Как-то у Ни-колая перестал работать телевизор. Это трагедия для чело-века, от которого ушла жена, да если еще учесть, что он страдал бессонницей, то это уже две трагедии в одном фла-коне. А, действительно, я только сейчас подумал, похож он был на самый обыкновенный узкий и длинный флакон, только без крышечки. И если говорить о Николае как о но-сителе запахов, то надо употребить выражение «из него», то есть из него всегда чем-нибудь пахло, и соседке его, стра-дающей астмой, это было очень даже известно и неприятно.
— Опять протух? — говорила она.
— Не «опять», а «снова», — беззлобно поправлял он ее.
На одушевленные предметы Николай никогда не сер-дился. Его раздражали вещи близкие к фарфору, те, что би-лись легко, или говорили нечеловеческим языком. Такой вещью стал телевизор. И он принялся его чинить. Для этого он его разобрал несколько раз, чтобы понять, как он устро-ен. С этим он справился. Но оказалось, что все дело в про-водке. Элементарно: проводка не имела вилки. Вилку он за-менил двумя пальцами.
— Так убьет же, — сказал я, находясь у него в гостях.
— Так ведь работает... Плохо, но работает.
И действительно, экран засветился. Николая прилично тряхнуло, но он подул на пальцы, и все прошло.
— Странно, что ты жив остался.
— Электричество — это загадка. И это еще что! Когда я работал на стройке, на меня упал кран. И — ни-че-го. Упал прямо на голову. Я после этого за три дня выучил француз-ский. Хочешь, что-нибудь скажу по-французски? И когда с меня кран снимали, нашли клад. Не веришь?
Он достал из пепельницы золотую «десятку» царской чеканки.
— Только одну нашел.
— Клад нашли. Я с тех пор на инвалидности. Да я еще сорок лет проживу. С меня хватит.
Счастливый был человек. Я вообще не видел, чтобы он когда-нибудь спал. Зайдешь к нему в любое время дня и но-чи — везде горит свет, играет музыка, светится телевизор, трещат свечи, струится тепло от лампадки в углу.
— А все почему? — объяснял он. — Загадка электриче-ства. Я его пускаю мимо счетчика. Надо беречь не электро-энергию, а плату за нее.
Ежедневной нормой для него было выпить две, три бу-тылки водки. Он всегда хорошо закусывал. Ел исключи-тельно мясные блюда. Внизу, в магазине брал у коллег-мясников свиные ноги и варил холодец. И удобно, и сытно. Плюхнул их в кастрюлю с водой, и вот тогда-то и можно поспать. Спал он крепко, до посинения кастрюли. Из его комнаты начинал валить густой и какой-то людоедский дым. Соседка заранее сбегала из квартиры к подруге-доходяге, с которой они когда-то служили секретаршами при комисса-рах.
Дым расползался по всем щелям, проникал в коридор и соседние квартиры.
Николаю доставалось и от соседей, и от участкового. Ну а что сделаешь больному человеку?
— Люблю, — говорит и хлопает глазами, — суп с дым-ком. Я же есть буду. Вам-то что?
Ну, чем на это возразить? Ничем.
И курил он сигарету за сигаретой. Варит что-нибудь и курит. Разберет какой-нибудь электроприбор с помойки — опять дым столбом. Соседка его боится на кухню выйти. У нее тоже бессонница и она полночи проводит в своей ком-нате, стоя перед открытой форточкой.
Они ворчат друг на друга, но до мордобоя дело не до-ходит. Николай напакостит, но всегда вежливо извинится.
Когда-то он неплохо жил. Были у него и жена и дочь. Он частенько бывал у своей сестры в Чехословакии. Приез-жал от нее с подарками. Приторговывал заграничными шмотками. Продуктов дома — полный холодильник. Все обуты и одеты. Но спился человек. Спился «накануне». Все его благополучие и ковш с золотыми монетами — коту под хвост. Не сложилась судьба, не заладилась. И единственный стимул остался — найти вторую половину, чтобы начать пить заново, с единственной и желанной, которая бы его по-нимала, принимала таким, каков он есть.
И такая вроде бы появилась.
Она работала в школе учительницей в младших классах. Ей было за сорок. Выглядела она сурово. Одевалась "мас-сивно" безвкусно, и было в ее облике что-то от малахитовой шкатулки: что-то такое сказочное и неосновательное, с од-ной стороны, и архаично-тяжелое — с другой.
Лицо ее покрывали редкие, но очень черные, бросающи-еся в глаза волосы. Пальцы на руках — короткие и толстые. Я даже пересчитал их на ее левой: не шесть ли?
— Лика, — представилась она, когда они вместе с Ни-колаем зашли ко мне за сигаретами. — Будем знакомы.
«Ну, будем, — подумал я. — А куда денешься?»
— Может, выпьешь с нами? — спросил Николай.
— Нет, я не пью. — И уже ей: — А вы, значит, школу прогуливаете?
— Болею я.
— Ага. Уже вторую неделю болеем.
— А как же дети?
— Уроды-то эти? Да бог с ними... Иди ко мне.
Я на всякий случай ретировался. Она — за мной. В ком-нату
— Я, собственно, вышел из школьного возраста. За что такое внимание? Коль, ну-ка убери ее.
— Невозможно. Я ее сам боюсь.
Она вкатила Николаю оплеуху.
— Видишь, дерется. Она и тебя убьет. Лучше дай ей се-бя потрогать.
Я просто не знал, что в таких случаях делают с женщи-нами. Она буквально загоняла меня по комнате, и я знал, что если она в меня вцепится, то сил моих для долгого сопро-тивления не хватит. Тут надо было брать или хитростью, или обаянием. Я не мог придумать ничего лучшего, как предложить ей принять ванную.
— Вместе? — сердито спросила она, еле ворочая рас-пухшим языком. — Ты мне нравишься...
— Вместе, вместе, — поспешил уверить ее я.
Она стала раздеваться при мне и Николае.
— Давайте принимать душ по очереди.
— Иди ты первым, — приказывала она.
— Нет, я не так воспитан. Сначала дама.
— Хорошо. Только возьми одежду и иди за мной.
— Нет. Каждый отвечает за свою одежду сам.
— Да. Можно и так.
— Вот и договорились.
Мне удалось закрыть за нею дверь в ванную комнату, но один сдержать натиск рвущегося наружу тела я не мог. Вме-сте с Николаем нам удалось забаррикадировать ее перевер-нутым стулом, поставив его в распор.
— Слушай, — пытался я отдышаться, — какого черта!
— Темпераментная женщина.
— Мало того, что она совсем не в моем вкусе, так еще и ненормальная. Как ее к детям-то подпускают?
— Да, — соглашался он. — Детей жалко.
— Коль, я даю вам на сборы три минуты. Дверь в ком-нату закрываю, и ты делай что хочешь, а только я точно бу-ду вызывать «скорую». У этой женщины белая горячка.
— Попробую. А что ей сказать-то?
— Ну, не знаю. Скажи, что ушел, мол, за водкой, а вер-нется — будет у вас душ принимать.
Казалось, что рыдания из ванной будут доноситься до меня вечно. Женщина то всхлипывала, то материлась, то обещала разнести в щепы весь дом. Но через какое-то время голоса стихли и стали глухими. Я понял, что самое страш-ное позади. Можно выйти из убежища и закрыть за ними дверь.
Я давно хотел поменять нашу квартиру.
Когда-то это был приличный дом. Лифт с зеркалами. Консьержка, а по-русски вахтерша. Круглосуточное дежур-ство. Визовый режим. Но сталинской постройки дом вет-шал. Жильцы его умирали. В пустующие квартиры въезжа-ли очередники. Они несли сюда  новый уклад и социалисти-ческий пофигизм. Бороться с ними было невозможно. Убо-гий и серый мир имел гораздо больше прав, он был защи-щен непробиваемым и непропиваемым дибилизмом.
Подъезды оглашались русскими народными песнями, лаем собак, бросавшихся на людей, орошались мочой, кото-рую умудрялись разливать по плафонам в лифтах, и она ка-пала на головы пассажиров. Пахло колбасой и чесноком. Хлесткие надписи украсили стены. Хамство, выросшее из красных шароваров и шинелей времен гражданской, забу-рело и загадило Россию, и боюсь, что навсегда, что ничего уже с ним не поделать никаким застоям и перестройкам. Должны обрушиться потолки. Моль должна съесть фунда-мент. Разбирать надо все по кирпичикам. Надо разровнять эту свалку, поссать и посрать всем последний раз себе на голову и опомниться, и спросить себя: «Да сколько же мож-но так жить?»
И как это там у Платонова? «...Предметы стали вызы-вать в нем тоску, отвращение — потолок, и мухи словно за-брались к нему внутрь мозга, их нельзя было изгнать оттуда и перестать думать о них все более увеличивающихся мыс-лью, съедающей уже головные кости».

Какие неинтересные ущербные люди втягивают нас по-рой в свои орбиты, и мы не имеем возможности противо-стоять их притяжению, в корне не меняя себя. Хорошо, если удастся остаться сторонним наблюдателем инертной, полу скотской жизни, которую они ведут. Их чувства исковерка-ны. Они не вызывают сострадания. Их, казалось бы, челове-ческие радости и горести на самом-то деле далеки от перво-зданности. Уж лучше бы они перешли в общении на язык пиктограмм. Пусть бы они разбежались во времени и про-странстве. В их бедном лексиконе нет нужных слов. Они бедны духовно. Их ждет гибель от стрел невежества. Они — как символы из скифского письма царю Дарию. Лягушки, мыши и птицы...
Иногда мне кажется, что я копаюсь в мусорном ведре, надеясь, что на дне его сверкнет жемчужина. Тщетные надежды. Стихия жемчуга - волны и шея женщины. Зачем же прекрасное искать в случайном?
Но ведь не иголку в стоге сена я ищу. Рядом человек. С его одиночеством — одним на всех.
Я родом из одиночества.
И я наделен пороками. Но, может быть, другого рода.
Я встал рано и вышел из дома, чтобы подышать возду-хом и никого не видеть. Не тут-то было. Всегда найдется тот, кто встанет еще раньше.
Странная компания собралась у контейнеров с мусором. Только по их копошению я смог отличить отбросы живые от неживых. Вещи надо называть своими именами. Копош-ившиеся люди с черными, как будто перелопаченными ли-цами, сосредоточенно всматривались в помойную гущу. Они сортировали одежду, отделяли протухшие деликатесы от сгнивших, складывали находки в целлофановые пакеты. В их компании была женщина. У нее почти не осталось по-ловых признаков — только длинные спутавшиеся волосы. Она орудовала ножницами. Одно лезвие было наполовину обломано. Но ее рука в перчатке справлялась с нагрузкой. Женщина добывала цветные металлы, держа в руке без пер-чатки предмет, похожий на обломок пульта управления космического аппарата. Дело, по-видимому, было для нее привычным. Провода выскальзывали из щербатого захвата, но часть удавалось срезать. Возле ее ног скопилась целая куча настриженного добра.
Я уже видел раньше этих людей. Святая троица куриро-вала этот район. Работали они сосредоточенно, по очереди угощая друг друга отбросами.
— Дай закурить, — метнуло взгляд в мою сторону су-щество иного рода.
— Пожалуйста.
Я протянул ей сигарету, которую достал из пачки сам, чтобы не соприкоснуться с ее рукой.
Она взяла сигарету. И только тут я заметил, что на зем-ле, за свертками с отложенным барахлом, корчится и сипит крохотное существо, завернутое в хлипкое одеяльце, пере-вязанное голубой лентой. Существо это всем своим несчастным видом чего-то просило. Я подошел ближе. Сморщенное старушечье личико пыталось смотреть на мир, но глазки открылись один только раз. Все его силенки ухо-дили на борьбу с тугой лентой.
— А это чей же такой маленький? — спросил я.
— Не твое дело, — сказала женщина.
— Уходи, — сказал синюшник.
— У-у, — пригрозил второй синюшник.
«Нет, — подумал я, — это не ее ребенок. Женщине можно было дать лет шестьдесят на самую благожелатель-ную вскидку. В таком возрасте не рожают. Здесь что-то не так. НЕ так давно в телевизионном сообщении прозвучала информация о краже ребенка. Может быть, это тот самый ребенок? И это его мать с горя выбросилась из окна, поте-ряв сына?
Я поинтересовался:
— Это сын?
— Сереженька.
Все сходилось. Пропавшего мальчика звали точно так же.
Женщина распеленала ребенка и стала кормить его чем-то нажеванным заранее. Маленькое существо принимало эту отраву из ее грязных рук.
И я услышал первый за несколько затянувшихся минут стон. Он не был похож на стон ребенка. Какие-то басовые лягушачьи нотки были в этом беспомощном крике. Лицо ребенка еще больше посинело. Мне казалось, что он вот-вот умрет.
— Его же надо кормить молоком!
— Сереженька хочет молочка? А? Он не хочет молочка. Он будет кушать мясо и вырастет настоящим мужчиной.
— Он не выживет у вас. Где вы его взяли?
Какая-то одичавшая материнская нежность на миг мель-кнула в ее глазах, и их опять заволокло затравленностью и злобой.
— Это мой ребенок! Мой! Понял?
— Уходи, — сказал синюшник.
— Угу, — сказал второй.
Я ушел.
Дома я набрал номер милиции и сообщил дежурному о своих подозрениях. Меня попросили встретить наряд, кото-рый они обещали срочно прислать, у подъезда.
Действительно, патрульная машина подъехала быстро. Я успел только к концу разбирательства. Невероятно, но до-кументы у женщины оказались в порядке, и Сереженька оказался ее ребенком.
— Что, —  спросил я милиционера, — так он с ней и останется?
— Она его мать.
— Разве так бывает?
— Жалко, конечно, парня, но ничего сделать нельзя.
Женщина демонстративно, а, может, и в самом деле не-притворно выказывала свои материнские чувства. Она пе-решла на никому не понятный лепет. Мурлыкала. Называла ребенка крошкой и маковкой. От нее пахло перегаром.
— А муж-то у нее есть?
— Сам видишь, вот эти двое и есть ее мужья... Ничего не поделаешь, такова жизнь.
Почему она такова? Я не понимаю. И что?.. И как объ-яснишь этому крохотному, неповинному в хаосе существу, что на нем остановилось нормальное течение времени, со сменой дня и ночи, добра и зла. Почему ему выпали только ночь и тоска. Вряд ли он сможет вырасти большим, а если вырастет, то с чем выйдет на дорогу в эту вечную ночь?
Давайте же ничего не делать. Давайте не будем смотреть в их сторону, давайте смотреть в другую.
Ночью того же дня я совсем не мог уснуть. Я читал оче-редную  книгу современного автора и пытался понять, куда идет литература, или, вернее, от чего она уходит, и что та-кое коммерческий успех. Будь я писателем, я бы застрелил-ся, если бы меня читали и понимали миллионы. Они мне не нужны, так же, как и я им. Но я всего лишь литератор и ху-дожник, которому, честно же, плевать на славу. Я творю не для того, чтобы стать величиной. Это невозможно после Аристотеля, Гомера и Шекспира. Это не грозит никому. Ге-ниев больше не будет никогда, потому что слово утратило свое значение. Им одним нельзя утешить и излечить. Со-временные писатели — это шарлатаны, умело использую-щие оставшиеся человеческие слабости и доверчивость. Мир уже никогда не будет волшебным и сказочным, потому что этот ребенок с помойки никогда не поверит в троллей и дюймовочек. А может быть, я и не прав...
В два часа я очнулся от размышлений, потому что мне показалось, что я слышу шаги в прихожей. «Черт возьми, — подумал я, — как это так бесшумно грабителям удалось от-крыть металлическую дверь?» Под рукой оказалось помпо-вое ружье — мне его подарили на день рождения. Я не разу им не пользовался и не знал, заряжено ли оно.
Я раздетый выскочил в коридор и выкрикнул по-армейски:
— Стой, кто идет? Стрелять буду!
Из темноты на меня смотрело лицо в маске. Только я не понимал: отчего грабитель выкрасил губы в зловещий бе-лый цвет. Для чего этот пугающий боевой раскрас? И поду-мал: «Остальная банда ждет за дверью, чтобы вынести труп».
— Еще шаг — и я стреляю!
«Господи, — подумал я, — помоги мне. Я еще так мало успел сделать. Я не умылся, не причесался, не закончил пи-сать главную картину, не посадил дерево, не построил дом, никому не помог. Многих обидел, многим должен, я еще молод, я хочу жить, я люблю женщин... Да что это я?! Но как не хочется умирать и знать, что никогда уже ничего не сможешь исправить... Спаси меня и сохрани...»
Грабитель не двигался. Я приказал ему выйти на лест-ничную клетку и лечь на пол. Он послушно исполнил все: растянулся на холодных плитках и широко раздвинул ноги в синих носках. «Совсем дела его плохи, — решил я, — раз он даже обуви не имеет».
Но грабитель оказался вовсе не грабителем, а бомжем, с которым я виделся утром. Я разрешил ему встать, благодаря Всевышнего за избавление.
— Как же это тебе удалось ко мне в квартиру проник-нуть?
— Открыто было, — переминался он с ноги на ногу.
— Ничего себе! Предположим, что я забыл закрыть дверь. Наверно.  Но только я один в этом доме мог забыть закрыть дверь. Ты-то откуда об этом знать мог?
— Не знаю.
— Так вот и, не постучавшись, пришел ко мне в гости. Хорошо еще, что без друзей.
— У меня нет друзей. - Утром, кажется, были.
- Утро было утром.
– Да, а сейчас ночь. Ночью люди спят.
- Ты-то не спал.
- Повезло, а то бы ты меня или обокрал или убил.
- Я бы лучше поел чего-нибудь. У тебя вещи мне не-нужные. Куда я, к примеру, пойду в том пальто, что на ве-шалке? В театр, что ли? Или взять холодильник... Я его один даже не  подниму, да и где я потом возьму электриче-ство?
— Милый, да здесь бы и взял.
— Как это? Да, можно было бы, конечно, тебя убить,  и жить в свое удовольствие. Я об этом не думал.
— И не думай. У меня родственники есть. А это по-страшнее мафии. Своего не отдадут.
— Да, я об этом не думал.
— А ты вообще-то, интересно, когда-нибудь думаешь?
— Нет. Никогда.
— А почему?
— Так жизнь идет незаметнее.
— А зачем тогда жить?
— Привычка. Бывало и свалишься где-нибудь, а умереть нет сил. Отбита охота. Один мой приятель, - он когда-то на флейте играл, - позавчера покончил с собой. И из-за чего, думаешь? Из-за проклятой флейты. Представляешь, похо-ронил мать, жену, дочку, - и ни в одном глазу, а с потерей дудки смириться не смог. Он ее две недели искал, даже хо-тел подать заявление в милицию о том, что из дома ушла маленькая дудочка и не вернулась. Над ним только посмея-лись. Тут, говорят, страна пропадает, и никто жопу от крес-ла не оторвет, а ты… найди себе новую дырку, и пускай с ней шептунов на печи… Он поискал, поискал, взял, да и по-весился. Грех большой, конечно, но человека понять можно. При мне и повесился. Ножками посучил, посучил, будто ка-кую-то веселую мелодию вспомнил, да и успокоился. Перед смертью он мне ключи от своей квартиры оставил. Я, было, туда сунулся, а там другие люди живут. Неплохие люди. Армяне. Они его при жизни-то поддерживали, чем могли: то водки нальют, то одеколона. Они ему и пенсию назначили с условием, что квартира после его смерти к ним перейдет. Ну, видно, и перешла – и квартира, и дача. Дача у него под Суздалем была. Он там летом рыбу удил, а осенью раков ловил… грибы там, ягода… держался как-то… Хороший, словом, был человек, но… с дудочкой в башке. Жалко.
Жалко.
Ну а жена твоя с ребенком где?
— Жена пошла ребенка продавать.
— Куда же? Кому? Это же дико.
— Известно куда. На вокзал. Рублей сто получит. Жить-то как-то надо. Некоторым бог детей не дает, а нам — по-жалуйста. Мы еще нарожаем.
— И тебе ребенка не жалко совсем?
— А как? А, может, он и не мой. Она сама ничего не помнит, но любит это дело. Денег ей никто за это не дает. Кризис, понимаешь. Хреново при кризисе.
Это точно.
На тебе немного жамбы, - я протянул ему сто рублей. – Детей нельзя продавать.
Спасибо, сказал он.
Не надо говорить спасибо: жамбы это всего лишь жам-бы.
А что это «жамбы».
Это слиток из серебра, ну, бывает и из золота… род де-нег такой… Не забивай голову, у тебя их все равно никогда не будет…
— А поесть ничего не дашь?
— Дам. Ты здесь подожди. Я тебе вынесу бутерброды. Хотел спросить только, чем это ты губы накрасил.
— Да это кефир из пакета. В лифте нашел. Невкусный. Просроченный. Трехнедельной давности. Другого бы стош-нило, а мне только губы обметало. Да я и керосин пробовал пить, чтоб сгореть как Жанна Д арк. Но когда пьешь без убеждений, то он не горит внутри, паскуда, а только жжет… и оставляет на теле геморрой. Геморрой, говорят, болезнь президентов. Нашего-то, слышал, на второй пожизненный избрали. Может, и меня когда изберут. Только, боюсь, не доживу. Попросить бы денег у кого взаймы до светлого «завтра». В Думе бы, мать твою, отдел бы какой открыли для бедолаг таких,  как я, а то одним все, а другим ничего… как при коммунизме…
Я вынес ему несколько бутербродов с сыром и колбасой и, сказал:
— Извини, к столу не приглашаю. Чай кончился. Завтра схожу и куплю.
— А у меня заварка с собой. Чаю горячего было бы хо-рошо попить. Вместе бы и попили.
— Нет уж, уволь.
— Хороший чай. Ты не думай, не с помойки. У тебя в коридоре на тумбочке пакетик нашел. Так как?
— Нет. Спасибо.
— А пакетик-то вернуть?
— Оставь себе.
— Может, утром прийти?
— Не надо утром приходить, ладно? Я тебя очень прошу: не приходи сюда больше. У меня все-таки своя жизнь. К твоей я не готов.
А через месяц я узнал, что этот человек умер на чердаке нашего дома. Его нашли случайно детишки из нашего дво-ра, которые играли в прятки. У покойника крысы и тараканы успели отъесть уши и часть носа. Милиция и «скорая» долго спорили, чей это теперь клиент, есть ли здесь криминал или это запланированная безысходность. Труп провалялся не-сколько дней в подвале, куда его перенесли, чтобы он был поближе к выходу.
Разложившийся труп внушал ужас. Он возмущал и оскорблял людское зрение, никому не приходило в голову склониться над ним и перекрестить его нелегкий закончив-шийся путь, ведь это был путник без дорог. Никто не при-шел поплакать и посочувствовать бездыханному горю.
Недочеловекам  было не до человека. Тем более что это уже был и не человек, и не труп, а недотруп какой-то. Где уж тут говорить о евростандарте. А, помнится, в советские времена генералам полагалось две крышки для гроба. Сам видел, как из винного магазина по дороге на кладбище, вы-скочил и присоединился к похоронной процессии с высоко поднятой над головой крышкой от гроба. А, всякое могло быть в то время,  может, человек просто отбился от какой-то другой колонны. Сельское кладбище это не Красная площадь. И, подумалось, если бы по нашему Кремлю бен Ладен шарахнул парочкой самолетов, трупов было бы, ко-нечно,  меньше, но для  вновь открывшихся после такого дождя «ООО»  и  «Ритуалов» хватило бы на два  новых небоскреба.   
И только после коллективной жалобы труп увезли.
А еще через несколько месяцев я увидел у помойки бе-ременную одинокую бомжиху. Рядом с ней не было второго угрюмого существа, способного только гукать...
Со мною, совсем рядом со мною стояло неприкаянное одиночество. Впрочем, жаль тратить такой  благозвучный эпитет на опустившуюся  женщину. Женщина с посиневшим одутловатым лицом и опухшими, покрытыми язвами ногами зрелище удручающее. Даже моя бурная фантазия не может представить ее молодой. Оказывается,  жизнь может не только поставить на колени и унизить, а и обезобразить с помощью обыкновенной тупости.

В мешхедской рукописи  сказано об обычае царя руссов употреблять наложниц в присутствии своих сподвижников. «И он, — сказал Ибн-Фадлан, — не спускается со своего ложа, если захочет удовлетворить потребность. Он удовле-творяет ее в таз...»
Неужели мы никогда не избавимся от варварства, неужели наше предназначение в том, чтобы превратить эту землю в таз для мочеиспускания?
В детстве я повстречался на лесной поляне с бородатым старцем. В руках у него был посох и мольберт. Огромный дуб распластался над ним шатром. Он шелестел, а старец кивал головой, как будто постоянно соглашался с уже жел-теющей листвой, с ветром, уносящим в неведомый лабиринт странствующие семена трав. Старец сказал мне, что он жи-вет в стране троллей, что сейчас там зима, а он как можно быстрее должен нарисовать летний пейзаж, чтобы быстрее сменить в своем родном городе время года.
— Не может быть, — сказал я, — тролли совсем ма-ленькие, а ты такой большой и старый.
Он, устроившись на походной матерчатой табуретке, рисовал и объяснял одновременно:
— Это только так кажется, что я большой. Ты когда-нибудь слышал от старших такие глупости?
— Глупости?
— Глупости, глупости... Разве они когда-нибудь обеща-ли тебе изменить мир? Вот видишь, нет. Они этого не могут. У них нет ни волшебных кристаллов, ни терпения... Да, я большой и старый. Во мне нет ничего не обычного на пер-вый взгляд, но так и должно быть. Если бы я был похож на обычного тролля, то меня бы упрятали в спичечную короб-ку, как майского жука. Признайся, ты ловил майских жу-ков?
— Да-а, но я только любовался ими, а потом отпускал.
— Вот видишь, а жуку вовсе и не нравилось в твоей ко-робке. Он мог задохнуться и умереть.
— Я оставлял небольшую щелку.
— А если тебе оставить такую щелку? Если над твоей головой не будет неба и птиц, ясных и добрых звезд, луны?
— Я бы, наверное, умер.
— Правильно. Вернее, неправильно... Это я себе гово-рю, тут надо гуще положить белила.
— А ты,  и  вправду,  тролль? Не обманываешь?
— Можешь меня потрогать.
Я дотронулся до его одежды. И правда, она была не-обычной: какой-то шелковой, мягкой-мягкой и в ней утопа-ли пальцы. Незнакомые запахи исходили от его пиджака с накладными карманами. Они были резкими и не растворя-лись в воздухе, перебивая все остальные.
— Да, это любопытно. Я раньше никогда не встречался ни с троллями, ни с волшебниками. А ты умеешь делать что-нибудь волшебное?
— Я стараюсь.
— А что?
— Вот заканчиваю этюд.
— Ты рисуешь деревья? И они станут волшебными?
— Надеюсь. Только пройдет много лет.
— А сейчас нельзя?
— Нет. Краска не высохнет.
— Значит, краска не волшебная?
— Сама по себе нет, конечно. Ко всему надо приложить мастерство.
— У тебя здорово получается.
— Спасибо, малыш, — сказал он.
Мне хотелось, чтобы он немедленно продемонстриро-вал мне свою исключительность, ведь быть другим суще-ством — это такая интересная исключительность. Не надо по утрам пить коровье молоко, не надо сидеть прямо за сто-лом и вообще можно ничего не есть, а просто отдыхать, подперев голову руками, и никто не будет тебя дергать, как бабушка: «Вытяни шею, не ворочайся». Я не знал, что бы такое придумать, чтобы он проявил свой дар волшебника. Пока он колдовал над палитрой, я решил спрятать все его кисти. Я это ловко сделал, и прикрыл кисти листвой, и по-думал, что, если он и впрямь волшебник, то проблем не бу-дет.
Дедушка тролль сразу заметил пропажу.
— Ты не знаешь, где мои кисти?
— Не знаю, — сказал я и покраснел.
А он, как ни в чем не бывало, продолжал рисовать по-душечками пальцев, и у него это здорово получалось.
Я решил его подзадорить.
— Ну, а волшебные кисточки ты мог бы достать? До-стань, если ты тролль.
— Я бы достал, чтобы это доделать, но, боюсь, тебе бу-дет стыдно. Ты спрятал мои кисти и думал, что я этого не замечу.
— Но они же не волшебные.
— Откуда ты знаешь? Ты же не пробовал рисовать сам.
— Я не умею.
— А ты учись. Хочешь, я подарю тебе и краски, и кисти, и этот холст? Но пообещай, что дорисуешь эту картину за меня, когда вырастешь.
— Когда буду таким же старым?
Он посадил меня на колени, заулыбался и сказал:
— Старости нет. Не бойся ее. Она приходит только к тем, кто не умеет мечтать.
— А как же там, в твоей стране, как же там люди оста-нутся без лета?
Он погладил меня по волосам.
— Из тебя со временем может получиться хороший тролль. Владей. Владей этим богатством.
Он сложил все в мольберт и вручил его мне.
— Теперь это все мое?
— Все-все, — сказал он и широко развел руками. — Жаль, что все это нельзя уместить на одном холсте.
Он взял только свою скамеечку и посох.
— А у тебя есть волшебный кристалл?
Тролль — конечно же, это был тролль, потому что только они бывают такими щедрыми, — перевернул кольцо на своем пальце, и перед моими глазами вспыхнул кроваво красный камень. Он излучал волшебный свет. Казалось, это окаменел огонь.
— Как красиво, — сказал я. — А почему он был пере-вернут?
— Все в этом мире перевернуто, но ты иди своим путем и не верь, что ничего нельзя изменить... Достаточно повер-нуть землю на триста шестьдесят градусов.
— А это возможно?
— Возможно. Если бы у меня была точка опоры, я бы еще и не то сделал.
— Значит, ты можешь не все?
— К сожалению.
— А в той стране... Ну, где ты живешь...
— В лампочке.
— В лампочке? Как это здорово...
Мы простились, и он ушел.
Когда я вернулся в дом, то бабушка очень удивилась моему рассказу и не хотела мне верить. Она решила, что я просто чересчур загулялся и ушел далеко от дома, заставив ее волноваться. Она такая странная и не может понять, что мир к нам добр, пока в нем есть такие прекрасные краски и этот летний день с его прохладой и сочной травой.
Вечером, когда меня уложили спать, я попросил не вы-ключать свет.
— Почему это?
— Да потому что там живет тролль, который подарил мне краски.
— Не выдумывай, — сказала мама, которая только что приехала из Москвы. Она поцеловала меня в щеку. — И не спорь. Пора спать. Завтра будет новый день...
От маминого поцелуя тоже исходило волшебное тепло, и я почти мгновенно уснул.
Кисея абажура и сомкнувшиеся ресницы унесли прочь еще один день моего детства. Время продолжало свое тече-ние.
Мне снились волшебные водоросли и золотые рыбки, расплетающие рыбацкие сети и выпускающие на волю май-ских жуков с подводными крыльями. Они жужжали, кувыр-кались в воздухе, натыкались на жемчужины, которые рос-ли на коралловых деревьях, падали вниз и снова взмывали вверх, навстречу морским звездам... Бородатый старец про-вожал их полет взмахом руки.
И все вокруг ярким светом освещал его кристалл.

Какие же краски придумал сентябрь! В зеленой воде от-ражается осень. Мне так, милый тролль, не хватает тебя и света, который был выключен в восемь...

____________… ОТРАЖЕННОЕ СВЕТОМ_________________________

                секвенция
               
НЕ МОЖЕТ БЫТЬ,
ТАКОГО БЫТЬ НЕ МОЖЕТ,
ЧТО НАВСЕГДА ИСЧЕЗНЕМ МЫ,
НО ЕСЛИ…
ХОЧУ,
ЧТОБЫ СЛЕДЫ ТВОИ
ВОСКРЕСЛИ,
И Я ПО НИМ
НАШЕЛ ТЕБЯ,
О БОЖЕ!
НЕ МОЖЕТ БЫТЬ,
ТАКОГО БЫТЬ НЕ МОЖЕТ
ТАКОГО НЕ СЛУЧИТСЯ
ЧТО МЫ НЕ ВСТРЕТИМСЯ
В СКРЕЩЕНЬИ РАДУГ.
О! СКОЛЬКО ДУШ
У ЭТОЙ ПЕРЕПРАВЫ
СВОИ СЕРДЦА
МЕНЯЮТ
НА  ЛУЧИНЫ!
О, БОЖЕ МОЙ,
СПАСИБО ЗА СВИДАНЬЕ.
КРУГ ПЕРВЫЙ ПРОЙДЕН,
И НЕ СТРАШЕН АД…
С БУКЕТОМ ЗВЕЗД
Я В ЗАЛЕ ОЖИДАНЬЯ
ЖДУ ПОЕЗДА
ИДУЩЕГО
НАЗАД …

Я проснулся в тот момент, когда квартиру заполнил ед-кий дым, и не сразу понял, в чем дело. Плотная завеса ме-шала разглядеть привычные предметы, и, ориентируясь на ощупь, я пробрался на кухню, чтобы открыть настежь окно.
В дверь постучали.
Это был пожарный, экипированный по тревоге.
— В чем дело? — поинтересовался я, прикрывая рот во-ротником пижамы. Стоило больших усилий выговорить три слова и не потерять сознание.
— Ваши соседи горят.
Мы по очереди колотили в дверь напротив. Ее держала мощная внутренняя цепочка. Замок Николай никогда не за-крывал. Звонок не работал. Я предположил самое худшее.
— Здесь невозможно находиться.
— Да, ядренть, — согласился пожарник, орудуя кусач-ками.
Оковы рухнули. Мы вбежали в задымленную и почер-невшую комнату. Предметом загорания был матрац, на ко-тором лежало бездыханное тело Николая. Руки сложены на груди. Глаза закрыты. По полосатому матрацу разбегались искры. Они четко обводили контуры виновника поджога, но держались от него на почтительном расстоянии, как будто на наших глазах зарождалось чудо плащаницы, и образ му-ченика впечатывался в металлические пружины кровати.
— Как вы думаете, — спросил я, — он отмучился?
Пожарник принялся хлопать ладонями по лицу Николая. Тот не реагировал. Голова его моталась из стороны в сто-рону.
В комнате — полный беспорядок. Везде, где можно — окурки и пустые бутылки из-под водки. Признаков жизни не подавала даже бутыль с остатками водки, стоявшая в изго-ловье.
На кухне работал еще один член пожарной бригады. Он выругался.
— Чего он в кастрюле-то варит?
— Кости, — рассмешил я его.
— Свои, что ли?
Я пытался нащупать пульс у Николая, но он не отзывал-ся.
— Все, — констатировал я, — отпился.
Но — странно: глагол «отпился» чудодейственным об-разом подействовал на труп.
Без вздоха и судорог тело, как ни в чем не бывало, резко приподнялось с кровати и приняло сидячее положение. В глазах не испуг, а удивление, смешанное с возмущением. Совершенно трезвым голосом говорящее существо спроси-ло:
— Вам чего здесь надо?
Я спросил пожарника из последних сил, потому что го-тов был рухнуть на пол:
— Разве так бывает?
— Был бы трезвый — был бы труп.
— Ребят, а что случилось-то?
Подоспели остальные соседи.
— Гад! Гад! Паразит! Это уже в который раз!
Приехала бригада «скорой помощи».
Белые халаты слились в моих глазах в единое полотно. На нем я видел выпотрошенные тубы из-под краски, сло-женные в виде распятья. Они были забрызганы кровью Го-гена. Гоген протягивал мне ампулу с нашатырным спиртом и просил:
— Не умирай.
— У меня, — говорил я в угаре, — просрочено удосто-верение Международного художественного фонда. Меня не пустят обратно в ад.
— Пустят, — обещал он, — художник, в отличие от любого правителя, и после смерти остается художником. Будь спокоен.
Я был спокоен. Мне не очень-то хотелось приходить в сознание, ведь не каждый день выпадает возможность по-общаться с настоящим человеком...
У меня был приятель, который буквально все заготавли-вал впрок: огурцы, грибы, мед, варенье, машины и деньги. Жадность его была патологической. Сам он все съесть не мог, и, понятно, консервы в его кладовой портились.
Однажды он у меня дома забыл с десяток банок красной икры. Икра была с просроченным сроком годности. Это по-казывало и явное вздутие. Я понятия не имел, зачем он но-сился с ними по всему городу, а не выбросил по дороге, по-ручив это сделать мне? У меня же мусоропровод не рабо-тал, и я попросил Николая разобраться с этой проблемой. Николай заявил:
— Буржуи. Икру выбрасывают. Да я забыл, когда ее по-следний раз видел. Вот люди, — причитал он, — вот люди. Скоро деньги начнут выбрасывать.
Я и предположить не мог, что он разберется с банками по-своему. Он считал себя человеком весьма предприимчи-вым. Часть банок он продал по цене значительно ниже ры-ночной, чтобы хватило на выпивку, а остальные съел без хлеба и масла на голодный желудок.
Когда я вечером зашел к нему, он стоял бледный в при-хожей и блевал на пальто, потому что сил раздеться у него не было.
— Что с тобой? Может, «скорую» вызвать?
Его шатало. Он не мог говорить.
Я повторил вопрос:
— Тебе плохо?
— Плохо... Это от икры.
— Ты что, икру ел? Да ты от нее сдохнуть мог. Я же предупреждал, что она испорченная.
— Знаешь, как икры захотелось.
— Как же можно ее есть, — не понимал я, — она же жуткая, она не взрывается.
— Вот она и взрывается внутри меня. Пусть. Я давно хотел, чтобы меня вырвало.
Его опять стошнило.
— Фу.
— Не понимаю.
Он перевел дыхание.
— А что тут непонятного: зато икры поел от души. Ни-чего со мной не будет.
И действительно, с ним ничего не случилось. Он выпил водки. Разделся и пошел спать. Зато «случилось» с другими жильцами нашего двора, с теми, кому он продал испорчен-ную икру. Отравились две женщины, ребенок и мужчина. Колю четыре раза избили. Щека его насквозь была пробита перстнем.
— И за что? — говорил Николай. — Я же ее почти даром отдал. Если бы, понимаешь, лишнего взял, а то... Не делай добра — не получишь зла. Теперь вот, — он сунул палец в щеку, и тот провалился в глубокую рану, — хожу как африканский ковбой…
— Ты бы хоть не в своем дворе продавал.
— Я никого не обманывал.
Рана его зажила на следующий же день. От синяков не осталось и следа. Я не верил своим глазам.
— И что ты, Николай, за человек такой?
— Примочки надо делать изнутри. А враг мой завтра умрет. Меня нельзя бить.
Пророчество его сбылось. Утром весь двор только и го-ворил о самоубийстве Семена, того самого, что отдубасил моего соседа. От него ушла жена, и он повесился в туалете. Жена ушла недалеко. Ей полюбился Вадим, проживавший в соседнем с Семеном подъезде. Вера решила, что обязатель-но пятый ребенок у нее будет от Вадима. Семен бракодел: от него две девочки. Да еще по одной от предыдущих му-жей. Куда ей столько? Но Семена ей было жалко, все-таки на тридцать лет был ее моложе. Жить бы и жить парнишке, а извилины коротнуло...
Вслед за Семеном заглотнула бездна и самого Николая. Он, пожалуй, тяжелее всех переносил утрату — как-никак потерял собутыльника, а ссора — с кем не бывает?
Он заперся у себя в квартире и запил, хотя слово «за-пил» для  не просыхающего человека слишком неточно, оно не передает всех оттенков и глубины запустения и хаоса. Запой он тормозит восприимчивость к невзгодам, а дли-тельные переборы обнажают их, выбивают из души искрен-нюю слезу, чистую и почти родниковую. Эти слезы — для себя, они не показные.
Запойный человек может расплакаться при виде пустого стакана и опустить руки, а человек пьющий регулярно, со-владает с собой, нальет еще и еще, повторит несколько раз, одеревенеет и отойдет, как  придорожный пень. Он все чув-ствует, только сказать не может.
Явь и сон — едины. Ангелы машут крыльями и играют на арфах. Музыка, а не алкоголь растекается по венам, и так грустно становится на душе, что она начинает ускользать во все щели без единого стука.
Так вот и с его душой случилось. Она выпала из окна на сороковой день после поминок, которые Николай заладил после смерти Семена.
Николай кормил голубя, прилетевшего к нему на под-оконник, хлебом, размоченным в водке. Птица, непривыч-ная к спиртному, захмелела и от дуновения ветра не удер-жалась на узком пространстве. Сделав два взмаха крыльями, она камнем пошла вниз. Николай — наверное, ему показа-лось, что у него за спиной выросли крылья, — рванул окон-ную створку на себя, встал на подоконник и с криком: «Я к вам лечу, небесные братья!» выпал из окна.
Так они и лежали на асфальте рядышком. Два голубя.
И началась цепная реакция.
Вслед за Николаем запил новый муж Веры. Его мучила совесть. Он вернул отцу Семена кровать, которую они с Ве-рой забрали в качестве приданого, и разбитое зеркало в ху-дожественной раме. Вера не хотела отдавать раму. Она кри-чала на весь двор, что ее  дети никогда не имели красивых вещей, что ей не дарили на свадьбу цветов, что замуж вы-ходить неинтересно, что все повторяется...
И все повторилось. Новый муж Веры погиб на рабочем месте. Его рассекло пополам листом железа, сорвавшимся с подъемного крана. Стропальщик по причине все того же пьянства плохо увязал стопку металла.
Вера осталась одна.
Женщины, которые еще дорожили мужьями, написали президенту письмо с просьбой прекратить продажу водки мужчинам старше сорока лет и закрыть винно-водочный от-дел в магазине на первом этаже, потому что он губит гено-фонд. Тот, в свою очередь, должен приравниваться к сырье-вым ресурсам страны, которые природа не восполняет по причине воровского отношения к окружающей среде.
Они верили своему президенту, который, если и пил, то исключительно в самолетах, дома, а не на улице или в под-воротне.
Они за это голосовали...

С древних времен люди творческих профессий вызыва-ли к себе повышенный интерес. Философами, поэтами и ху-дожниками любили себя окружать сильные мира сего, чув-ствуя слабость и несовершенство всего земного, уходящего во вселенский хаос, который проглатывает целые цивилиза-ции, чтобы вновь запустить механизм возрождения. Колос-сальная энергия, выделяемая при этом, не исчезала бесслед-но. Ею наделялось слово, вначале было только оно. Оно рождалось из шорохов облаков, лепетания душ, покаяния осенних листьев и зова эфира. Оно было непроизнесенным, это первое слово, и не предназначалось для наших ушей. Оно было и останется тайной. Под «словом» я подразуме-ваю и краски земли, и небесную синь, и звон колоколов — все то, что ранит и исцеляет.
Жаль, что мы охладеваем к нему, окружая себя блоками информации, выведенной на плоские экраны, ничего общего не имеющие с жаждой общения.
Когда-то нас было семь миллионов. Каждый десятый — учитель и гений.
Раб изобрел свободный от унижений язык.
Поэт воспел Атлантиду, и со времен Платона человече-ство тоскует по ней.
Авиценту сравнивают с Диоскоридом, жившим в IV ве-ке до нашей эры.
Аль-Хайсам за двести лет до Бэкона открыл законы оп-тики и почти за семьсот лет до Ньютона определил законы инерции.
Аль Хорезми изобрел алгебру и алгоритмы.
Баттани (858—929) определил окружность земли.
Джибир ибн Хайян (721—815) путем химических опы-тов получил спирт, - отдельное ему за это спасибо.
Якуби, арабский историк и географ, оставил труды по истории Египта, Ассирии, Греции  и Арабского халифата до 872 года.
Абу Абдаллах, Мохаммед Идриси (1100—1161) создал карту мира размером 3х1,47 метра. На ней 9500 названий вместе с сопроводительным текстом.
Можно продолжать до бесконечности.
В то время все великие ученые были мусульманами. Те-перь нас шесть миллиардов. Пророки всё доступнее и почти на каждого из них — пустыня. Они живут сами по себе, не в силах объединиться и сразиться с невежеством и пошло-стью. Творцов разобщают сомнения и неумение находить компромиссы, тогда как невежество ногой вышибает дверь в будущее...
Но, надеюсь, это не общепланетарное явление.