Знак бесконечности

Татьяна Камянова
               
                III часть повести «Папа Лео»

    В солнечный день начала августа 2019 года мы с Эммой приближались к Москве, проехав на новеньком голубом кроссовере папы Лео через четыре европейских границы. Если бы в тот день кто-то сказал мне, что всего через несколько месяцев мир содрогнется от коварного вируса, и люди вынуждены будут подчиниться длительным локдаунам, масочному режиму, небесспорному вакцинированию и принудительному закрытию границ, я счел бы этого человека сумасшедшим. На всем пути от Дюссельдорфа до Москвы мы не наблюдали ни малейшего намека на то, что обычная, мирная жизнь граждан вскоре будет разрушена метастазами пандемии, расползающейся по всей планете.

   В тот солнечный день ничто не предвещало грядущей трагедии, и мы с Эммой купались в своей любви, как дети в звенящем от чистоты водоеме, преодолевая пространство и время, а при случае – законы бытия и рассудка. Мы приближались к Москве, двигаясь по Новорижскому шоссе, достаточно свободному в субботний послеполуденный час. Позади было почти две с половиной тысячи километров и пять дней пути, но ни одна даже самая незначительная мелочь не омрачила наше путешествие. Да и что могло его омрачить, если нам была доверена такая ответственная миссия – исполнить последнюю волю папы Лео, и небеса сочувствовали и улыбались нам.

  Я ехал в крайнем левом ряду, установив лимит скорости, чтобы особенно не увлекаться. Время от времени меня поджимали несущиеся как оглашенные лихачи, и я уступал им дорогу, но затем снова возвращался в левый ряд. Эмма дремала, откинувшись в мягком кожаном кресле, щеки ее порозовели, золотистые волосы разметались в художественном беспорядке, на груди поблескивал мой подарок – кулон в виде знака бесконечности. Поглядывая на нее краем глаза, я живо представлял, как совсем скоро с ней познакомится моя мама и будет любоваться ею так же, как теперь любуюсь я.

   Перед въездом в Москву мы заправили полный бак и зарулили на автомойку. Двое молодых парней азиатской внешности, похожие друг на друга как две капли воды, усердно потрудились над автомобилем, так что нежно-голубой кроссовер Q5 засиял еще ярче, и казалось, каждый его изгиб, каждый миллиметр серебрящихся на солнце хромированных деталей, каждое из колец серебряной эмблемы «Ауди» было наполнено любовью. Я поцеловал Эмму в щеку и сел за руль.
 
-- Wie weit ist es noch bis Moskau? – спросила Эмма.
-- Совсем недалеко, -- ответил я, и, действительно, вскоре мы пересекли кольцевую автодорогу и выехали на проспект Маршала Жукова.

  Эмма пристально вглядывалась в здания по обе стороны широкого проспекта. Это была для нее совершенно новая реальность, о которой она много слышала, но представить и прочувствовать которую на расстоянии не представлялось возможным.
               
-- Ого! – сказала она, когда мы поравнялись с Живописным мостом. – Ого, как красиво! 
-- Самый высокий висячий мост в Европе, -- с гордостью пояснил я и взял Эмму за руку.   
               
    Потом по правой стороне появились ряды магазинов, кафе, ресторанов, и Эмма принялась с нарочитой ученической интонацией читать вывески по слогам:

-- Ав-то-зап-час-ти, да?
-- Да.   
-- Сту-дия «Ме-бель Бру-но», да?
-- Точно.
-- Аз-бука вку-са. Das ABC des Geschmacks, да?
-- Да, -- подтвердил я и улыбнулся, осознавая, что абсурдность некоторых названий открывается только при переводе на иностранный язык.
-- Цве-ты, да?
-- Да, -- сказал я и резко затормозил.
-- Ты что, Боинг? – с удивлением спросила Эмма.

  Я въехал на небольшую парковку около магазина цветов, зашел внутрь и вскоре появился с двумя упакованными в крафтовую бумагу дизайнерскими букетами – бело-голубым для мамы и розовато-сиреневым для Эммы.

-- Папа Лео дарил такие маме, -- пробормотал я, еле сдерживая слезы, -- иногда он брал меня с собой, и мы выбирали вместе.
-- Мой дорогой! – сказала Эмма, выглядывая из-за своего букета. – Надо держаться!

   Но воспоминания впервые за долгое время вдруг нахлынули на меня, и я еле взял себя в руки, чтобы продолжить путь.

   Некоторое время мы ехали молча – Эмма, поглощенная созерцанием композиции из цветов в своем букете, я – накатившими воспоминаниями. Все пять дней нашего путешествия я совсем не думал о том, как мама отнесется к доставленному нами подарку из прошлого, примет ли его с радостью, или этот подарок разбередит ей душу, как свидетельство неосуществленной мечты, незакрытого гештальта, и вдобавок, моего тайного союзничества с дедушкой Вольфом, от которого она никогда не хотела принимать подачки.

  Я посмотрел на часы, время было около четырех дня, а значит, мы доберемся до Чистых прудов раньше, чем если бы я прилетел регулярным рейсом из Дюссельдорфа. Можно, конечно, покатать Эмму по Москве и появиться точно ко времени, когда обычно приезжал из аэропорта папа Лео, но все же я решил, что задерживаться нам не стоит. Лучше оставить все как есть – ведь правда все равно так или иначе выплывет наружу.

  Мы двигались в потоке машин, и вдруг, как будто из-под земли, перед нами появились небоскрёбы «Москва-Сити». Зрелище было настолько впечатляющим, что Эмма, наконец, отложила в сторону свой букет и всем телом подалась вперед, пораженная такой неожиданной и завораживающей картиной.

-- Это точно Москва? Не Нью-Йорк? – спросила она, наконец, когда мы выехали на Третье транспортное кольцо, и башни оказались в непосредственной близости от нас.
-- Это точно Москва, -- улыбнулся я, -- и мы даже еще не в центре. 
-- Совсем не представляла себе, -- призналась Эмма.  -- Ничего такого в Германии о Москве не показывать.   
-- Не показывают, -- словно эхо, повторила Эмма.
-- Мама тоже всегда считала, что это несправедливо. Даже много лет назад, когда я был ребенком.
-- И по улицам не ходят медведи? – с улыбкой поинтересовалась Эмма.
-- Сама же видишь! – сказал я и рассмеялся.

  Тем временем мы спустились на Красную Пресню и по Садовому кольцу, через Большой Харитоньевский переулок подъехали к Чистопрудному бульвару. Машин в субботний день было немного, так что через каких-нибудь полчаса я уже парковался во дворе нашего дома. Мне удалось поставить автомобиль таким образом, чтобы он хорошо просматривался из окон нашей квартиры, однако окончательной стратегии введения мамы в курс дела у меня не было, так что чувствовал я себя не вполне уверенно.

  Мы с Эммой достали из багажника наши вещи – рюкзак, чемоданчик на колесах, и пакет с коробками шоколадных конфет, приобретенных в зоне беспошлинной торговли на границе с Латвией. Эмме я поручил нести два букета, остальное взял сам, и мы двинулись к подъезду.

 -- Старинный дом, – мечтательно сказала Эмма, когда мы вошли в лифт. – Мне нравятся такие.
-- Вот и папе Лео этот дом нравился, -- отозвался я. – Впрочем, ему нравилось все, что было связано с мамой.
-- Что? -- переспросила Эмма, но я не успел ответить, потому что мы уже поднялись на четвертый этаж, и я увидел, что дверь в нашу квартиру распахнута настежь.
               
   Я бросил вещи и ринулся в внутрь. Маму я застал изящно, как только она умеет, склонившейся над духовкой в кухне.

–- Что случилось? -- спросил я, облегчённо переводя дух. – Почему открыта входная дверь? 
-- Ты, Боинг? Так рано, -- отозвалась мама, обернувшись ко мне. – Ничего страшного, это пирог пригорел, нужно проветрить.

   В квартире действительно ощущался легкий запах гари, распространившийся по всем комнатам.

-- Задумалась, недоглядела, -- оправдываясь, пробормотала мама, обнимая и целуя меня. – Не беда, завтра испеку другой.
-- Я люблю тебя, мама, -- сказал я, прижимаясь щекой к ее лицу. – Ты очень меня напугала.    
               
  Резкое дуновение сквозняка, гуляющего по коридору, всколыхнуло пряди ее выбившихся из хвоста волос, и мне почему-то вспомнились принадлежащие ей строки о сквозняке вечности, из которого проистекало лучшее в ее стихах.
    
-- Где твои вещи? – спросила мама. – Закрой дверь и проходи!
-- Я не один, -- сказал я, -- я с Эммой.
 
   Мама удивленно посмотрела на меня, и в следующее мгновение на пороге появилась Эмма с двумя восхитительными букетами, один из которых она протянула маме.

-- Herzlich willkommen! – сказала мама, несколько опешив от неожиданности, -- Wie geht's dir, Kindchen?
 
  Они стояли друг против друга, две любимые мной женщины, обе с цветами в руках, и сердце мое разрывалось от нежности к каждой из них, и от волнения, как они сумеют поладить. 

-- Можно по-русски. Эмма уже совсем неплохо говорит, -- сказал я, внося в квартиру наш скромный багаж и протягивая маме пакет с конфетами.
-- Да? – переспросила мама, с недоверием глядя на Эмму. – Когда это она успела?
-- С мая, – почти безакцентно произнесла Эмма. – Я учу русский с мая.   
-- Неплохо! – весьма сдержанно похвалила ее мама и скрылась в кухне вместе с букетом и конфетами.    
-- Что с обедом, мама? – крикнул я ей вслед.
-- Минут через десять-пятнадцать, – ответила она без особого энтузиазма.

  Я повел Эмму в свою комнату, в которой не был всего неделю, а казалось, целую вечность, принес вазу, наполненную водой, и мы поставили в нее цветы. Потом Эмма достала из чемодана свежий сарафанчик, а я из шкафа футболку, и мы по очереди переоделись в ванной.

  Мама тем временем накрыла на стол и подогрела приготовленный с утра обед.

-- Я только вчера вернулась из Питера, ты знаешь, – сказала она, обращаясь ко мне, когда мы расселись.      
-- Ну да, -- откликнулся я, -- и думаю, ты успешно вступила в наследство.   
-- Так и есть, – подтвердила мама. – Теперь квартира бабушки Лены принадлежит мне.       
-- Поздравляю! – сказал я. – Почему бы нам это не отметить?
-- Можно, – согласилась мама, и я достал из холодильника белое полусухое вино.

   Мы с аппетитом ели свежий салат из овощей и феты, запивая вином, и мама рассказывала о путешествии на «Сапсане» из Петербурга в Москву. Эмма слушала ее с большим интересом и, как мне казалось, почти все понимала. Потом мама налила в тарелки холодный суп гаспачо с оливками и сыром, который так любил папа Лео, и, когда мы принялись за него, вдруг спросила, что это был за утренний рейс из Дюссельдорфа, которым мы прилетели.

-- Мы не летели на самолете, мама, – начал я издалека.
-- Как? – изумилась мама. – Как же вы тогда приехали?
-- Мы приехали на машине.
-- На машине из Дюссельдорфа? – переспросила мама и внимательно посмотрела на Эмму, словно не доверяя моим словам.   
-- Genau, -- подтвердила Эмма, перейдя от волнения на немецкий, и кивнула головой.    
-- Но зачем? – снова спросила мама, -- это же так далеко и опасно.
-- Не так далеко, всего две с небольшим тысячи километров, и совсем не опасно, – сказал я, с замиранием сердца готовясь к дальнейшим расспросам.

   Мама взглянула на меня с ужасом, и, думаю, в голове у нее промелькнула мысль о дурном влиянии Эммы, столь вскружившей мне голову, что я начал совершать неадекватные поступки.

-- Надеюсь, не автостопом, – немного помолчав, чуть слышно сказала она.
-- Отнюдь, – покачал головой я, доедая суп. – На твоем новом автомобиле.
-- Что значит, на моем?   
-- То и значит, -- сказал я. -- Мы с Эммой привезли машину, которую в прошлом году купил для тебя папа Лео. Пойдем, покажу!

  Я встал из-за стола и увлек маму к открытому окну кухни, из которого отлично просматривались припаркованные автомобили и среди них новенький, сияющий на солнце кроссовер «Ауди».

 – Вот она, голубая, -- пояснил я, указывая на машину, -- а вот ключ.

   И я вынул из кармана ключ с серебристым брелоком в виде колец и положил в ладонь застывшей от изумления мамы.

-- Но как она попала к тебе? – спросила мама, отойдя от окна и в растерянности присаживаясь за стол. 
-- Дедушка Вольф, – сказал я, стараясь сохранять спокойствие, -- дедушка Вольф передал ее мне. Он сохранил автомобиль для тебя, мама, в память о папе Лео.   
-- Дедушка Вольф! – мама едва не задохнулась от переполнившего ее возмущения. – Как ты мог принять от него машину, зная, что он и Луиза разрушили нашу жизнь?
 
  В следующую секунду мама в изнеможении откинулась на стуле, ее бледное лицо пошло красными пятнами, из глаз выступили слезы. Она лихорадочно перекладывала ключ из руки в руку, а затем со стуком положила на стол.

-- Послушай, мама, -- сказал я, придвинув свой стул как можно ближе и глядя ей прямо в глаза, -- Луизы больше нет. Она умерла.   
-- Как умерла? Когда? – ее недоумению, казалось, не было предела.
-- Во вторник на этой неделе. От рака, – пояснил я. – Мы с Эммой были в тот день уже за пределами Германии.
 
  Я посмотрел на Эмму и тут же пожалел, что не избавил ее от этого выматывающего разговора, который я должен был предвидеть. Она не была похожа на себя обычную, какую я привык видеть. Она была крайне смущена и явно не в своей тарелке с того момента, как переступила порог нашего дома.

-- Что у нас на второе, мама? – спросил я, поднимаясь со стула и передвигая его на место.   
-- Жаркое, – бесстрастно сказала мама.
 
 Я подал жаркое, но аппетита не было, и мы едва прикоснулись к еде. Составив с помощью Эммы посуду в моечную машину, я обернулся к маме, которая все так же в прострации сидела за столом.

-- Ты спустишься посмотреть машину?
-- Нет, – сказала мама. 
 
  В следующее мгновение она поднялась, взяла мобильный телефон и позвонила своей давней приятельнице Иде с просьбой срочно приехать. Мы с Эммой, не проронив ни слова, удалились в мою комнату. Нам нужно было набраться сил и по возможности заснуть -- все же мы проехали в тот день почти пятьсот километров.
 
   Когда я проснулся, было начало восьмого, но за окном даже не начало темнеть. Я с нежностью смотрел на спящую Эмму, на каждую черточку ее лица, все еще не веря своему счастью, что она рядом со мной, в моем доме. Потом до меня донеслись приглушенные звуки голосов, и я понял, что Ида уже приехала, и они с мамой беседуют в гостиной. Я неслышно встал и вышел в коридор.

-- В чем собственно проблема? – спрашивала маму Ида. – Лео приобрел для тебя автомобиль перед твоим переездом в Дюссельдорф. Его отец передал тебе автомобиль через Боинга. Твой сын вместе со своей девушкой привез автомобиль в Москву, -- она сделала многозначительную паузу. -- Что не так?
-- Не знаю, -- еле слышно сказала мама. – Я не знаю, что не так. Но что-то не так.
--Это в твоей голове что-то не так, Одинцова! – убежденно парировала Ида. – Я в этой ситуации ничего кроме любви не вижу. Кроме такой любви, о которой мечтала бы каждая. 
-- Лучше бы Лео был жив! – воскликнула мама.
-- Ну, это другой разговор, это из области нереального. А в реальности, смотри – Лео с любовью выбрал для тебя машину, его отец с любовью передал ее тебе через твоего сына, а Боинг с любовью доставил ее тебе из Дюссельдорфа. Где твоя признательность этим людям? За память, за любовь! Что с тобой? Ты всегда осуждала неблагодарность.

 Мама молча слушала Иду, и только губы ее нервно подрагивали. Я набрался сил и вошел в гостиную.

-- Привет, Боинг! – сказала Ида. – Ну ты и герой! Машину из Германии доставил, браво!

  Ида, как всегда, излучала энергию и оптимизм. Она была по обыкновению подтянута, коротко подстрижена, и ей очень шел темный загар.

-- Откуда такой загар? – спросил я.    
-- Из Андалузии, – ответила Ида с довольной улыбкой. – Твою маму я тоже с собой звала. Но она сказала, что у нее траур, и она не может.
-- У меня траур, и я не могу, -- подтвердила мама.
-- Ну и упертая же у тебя мать, Боинг! – коротко взглянув на нее, сказала Ида и
покачала головой. 
-- Чаю хотите? – предложил я после недолгого молчания.
-- Конечно!   
-- Сейчас принесу, -- и кивнув головой, я оправился на кухню.

 В коридоре мне показалось, что меня зовет Эмма. Я вошел в комнату и крепко обнял ее.

-- Не обижайся на маму, -- прошептал я, целуя ее за ухом, -- у нее депрессия. Это пройдет.   
-- Не буду, -- ответила Эмма, поднимаясь с кровати и расправляя помявшийся льняной сарафан.

   Мы вместе пошли на кухню, заварили чай, раскрыли две коробки шоколада и доставили поднос с посудой в гостиную.

-- Это моя Эмма, -- сказал я Иде, -- знакомьтесь!
-- Добрый вечер, -- вежливо сказала Эмма почти без акцента.
-- Ну-ка, ну-ка, -- с удивлением пробормотала Ида, -- да она, Ольга, больше на тебя похожа, чем твой собственный сын. Такой же рост, цвет волос.   
-- Да? – вскинула голову мама, -- я помню Эмму ребенком, она была тогда на полголовы выше Боинга. 
-- Зато теперь почти на голову ниже, -- заметила Ида, -- так же, впрочем, как и ты. Ну-ка, Эмма, встань рядом с Ольгой! 

 Эмма послушно подошла к маме, и мама нехотя встала с кресла. А мы с Идой отступили вглубь комнаты, чтобы оценить их сходство. Однако не прошло и пары секунд, как мама отступила и села на место, и Эмма вновь ощутила неловкость.

-- А что это у тебя за кулон такой интересный, -- обратилась Ида к Эмме, пытаясь как-то сгладить ситуацию.
-- Это знак бесконечности, -- сказала Эмма, приподнимая кулон большим и указательным пальцем, чтобы Ида могла лучше разглядеть его. – Подарок Боинга.
-- Вот как, -- протянула Ида и посмотрела на маму, -- твой сын, Ольга весь в тебя.   
-- Что? – спросила мама как-то невпопад.
-- А то, что ты много писала когда-то о бесконечности, -- ответила Ида. – Ты не помнишь? А я помню и даже прочту.
 
  Она задумалась на мгновение, освежая в памяти текст, и потом легким, мелодичным голосом продекламировала:

За пределами границ,
где ни пения, ни птиц,
где ни разума, ни дум,
где мирской не слышен шум,
где глаза глядят в глаза,
где пылают полюса,
где сплетение корней
гонит в небо рост ветвей,
где потомок -- плод мечты
в абсолюте полноты --
там отвоеван у вечности
истинный дух бесконечности.

-- Es klingt wie ein Lied! Это похоже на песню, -- воскликнула Эмма, когда Ида закончила.
-- Давно это было, -- сказала мама отрешенно, -- теперь мне о таком уже не поется.    
-- А я верю в бесконечность, и всегда верила, -- заключила Ида, и вновь обратившись к Эмме, спросила, пишет ли она, как фрау Одинцова, стихи.
-- Нет, -- ответила Эмма, -- я биолог, с октября буду заниматься в университет молекулярная биомедицина.   
-- Молекулярной биомедициной, – поправил я. 
-- Genau, -- подтвердила Эмма.   
-- Вот это да! – искренне удивилась Ида, и, перейдя на немецкий, стала один за другим задавать вопросы на неизменно интересующие ее темы о редактировании бинома и молекулярных ножницах.

  Эмма легко и обстоятельно давала пояснения, и я, с восторгом глядя на нее, думал, что несмотря на столь близкие отношения, мне, оказывается, еще далеко не все о ней известно.

   Мама не вслушивалась в беседу. Отхлёбывая мелкими глотками остывающий чай и беспомощно вжавшись в кресло, она, казалось, была полностью поглощена своими мыслями и находилась словно в коконе отстранённости от внешнего мира.

  Через некоторое время позвонили в дверь, и я пошел открывать. Это был наш сосед-социолог Яша Былинников, много лет тщетно добивавшийся мамы. А пришел он, чтобы выразить восторг по поводу припаркованного у дома автомобиля с европейскими номерами, в котором он тут же опознал тот самый, который я должен был привезти из Германии.

   Несколько ссутулившись от волнения, он вошел в гостиную и галантно поцеловал руку сначала маме, затем гостьям и, извинившись за внезапный визит, поздравил всех нас с благополучным прибытием в высшей степени комфортабельного транспортного средства.

-- Ты знал! – проронила мама с досадой.
-- Да, знал, и что? – не понял Яша. – Мы вместе с Боингом  разрабатывали маршрут и прикидывали условия растаможки. 
-- Спасибо! – улыбнулась Эмма. 
-- Отличная девочка! – сказал Яша и едва заметно подмигнул мне левым глазом, но Эмма увидела и покраснела от смущения. 
-- И мне ничего не сказали! -- пробормотала Ида с обидой в голосе.
-- Только мы трое и знали, больше никто, –  объяснил я. – Зачем было раньше времени волновать маму?
-- Ты прав, – поддержала меня Ида.

   Яша Былинников с удивлением смотрел на маму и не понимал, как можно не радоваться такому неожиданно свалившемуся счастью. У них с мамой, как я понимаю, вообще была разная система ценностей, что не позволило им сойтись еще в молодости.

-- Выпьете вина? -- спросил я его.
-- Нет, в другой раз, -- наверное, впервые на моей памяти отказался Яша. -- Я, собственно, что? Хочу посмотреть вашего красавца изнутри. Салон, и все такое.
-- Да, да, посмотреть! И я хочу посмотреть! -- оживилась Ида.
-- Ну тогда пойдемте все, –  с радостью предложил я. 
-- Нет, – снова сказала мама.
-- Идем, идем! Хватит валять дурака! – цыкнула на нее Ида и выволокла за руку из кресла.   

   Я принес из кухни ключ, который по-прежнему лежал на обеденном столе, и мы впятером спустились вниз.

-- Пробег 2500 километров. Новая! – констатировал Яша, когда я открыл машину и нажал на кнопку стартера.
-- А какая мягкая кожа, -- одобрительно заметила Ида, проведя рукой по подголовнику.
-- Нет, ну фарш отличный!  -- подытожил Яша. -- Наслаждайся, Ольга!
-- Сейчас же садись в машину! – строго сказала Ида и подтолкнула маму к двери.

   Мама покорно заняла водительское место, и Ида устроилась рядом с ней на переднем сидении.

-- Шикарно! – сказала она, играясь кнопкой стеклоподъемника. – Все-таки вкус у Лео был отменный.   
-- Да, -- дрожащим от волнения голосом подтвердила мама, -- он, как никто, умел выбирать лучшее.   
-- Ну, когда есть деньги, это не сложно, -- философски заметила Ида.
-- Он умудрялся это делать даже когда денег почти не было, -- сказала мама, еле сдерживая слезы, и хотела было выйти из машины, но Ида не пустила ее, заявив, что мы все едем кататься.
-- Мы едем кататься? – переспросила она стоящих поодаль Яшу, Эмму и меня.
-- Конечно, едем! Тест-драйв! – ответил за всех Яша и занял место на заднем сидении.
-- Но у меня нет прав! – растерянно сказала мама.
-- Сейчас принесу! -- с воодушевлением воскликнул я, и, усадив Эмму рядом с Яшей, скрылся в подъезде.    
               
   Через несколько минут мы уже двигались вдоль бульварного кольца, по Чистопрудному, Сретенскому, Рождественскому, Страстному бульварам с узорчатыми чугунными оградами, старинными деревьями и кустарниками, газонами и цветочными клумбами, аллеями и парковыми дорожками. Я пересадил Эмму к окну, чтобы не мешать ей набираться новых впечатлений в розоватых лучах закатного солнца, и время от времени наперебой с Идой мы кратко, по-немецки комментировали увиденное.

-- Прямо два в одном! – задумчиво сказал Яша. -- И тест-драйв, и экскурсия по Москве.   
-- Именно! – подтвердил я.
-- Но кроссовер – огонь!  – восторженно признал Яша. – Да, Ольга?   
          
    Однако мама не ответила, как будто не слышала обращенного к ней вопроса. На Пушкинской она повернула налево, и мы двинулись по Тверской мимо памятника основателю Москвы. И тут же прямо по курсу перед Эммой впервые открылись очертания Кремля.

-- Мы пойдем туда? – спросила она, повернув ко мне голову и заглядывая в глаза.
-- Обязательно! – сказал я и обнял ее за плечи.
               
   Дорога шла через Манежную площадь к Театральной, и вскоре слева показался Большой театр. Эмма всем телом прильнула к окну так, что мне пришлось на всякий случай заблокировать левую заднюю дверь. Потом мы выехали на Лубянскую площадь и вскоре по Маросейке и Покровке направились к дому.

   Я взглянул на часы, было около девяти вечера. И вдруг мама впервые за все время поездки нарушила молчание, спросив, что это за веточка с плодами грецких орехов прикреплена к зеркалу заднего вида. В очередной раз удивившись ее способности проникать в суть вещей, я рассказал, что сорвал эту веточку с орехового дерева в Познани, потому что оно было таким же, как то, что росло за окном детской комнаты папы Лео. Я умолчал тогда о другом ореховом дереве, которое необычайным образом соседствовало с местом его захоронения. Или я делился с ней этим невероятным фактом по возвращении из Дюссельдорфа в мае? Этого я уже не мог вспомнить.
 
   Мама посмотрела на меня через зеркало заднего вида, и впервые после возвращения домой я прочитал в ее повлажневших глазах благодарность. Неужели она поняла? Неужели она поняла, наконец, с какой любовью и старанием везли мы ей этот автомобиль, ставший в моих глазах и в глазах Эммы не бездушным агрегатом в 250 лошадиных сил, а одухотворенным символом любви?

   Когда мы припарковались у нашего дома и вышли из машины, Яша заявил, что он еще не видел багажник и потребовал немедленно его открыть. Послушная команде с кнопки ключа, крышка багажника плавно поползла вверх и обнажила множество плотно составленных картонных коробок и коробочек.

-- Это еще что? – с тревогой в голосе спросила мама и укоризненно посмотрела на меня.
--Это, мама, техника, которую приобрел папа Лео, когда обустраивал для тебя дом в Оберкасселе. 
-- Господи, сколько всего!  – ахнула Ида. – Ты не хочешь, Ольга, позвонить деду Вольфу и поблагодарить его? Он ведь мог оставить все это себе.   
-- Нет, не сейчас, -- отнекивалась мама. -- Как-нибудь в другой раз, не сегодня.
-- А я хочу, -- твердо сказал я. – Надо сообщить ему, что мы с Эммой благополучно доехали.      
-- Он умнее тебя, – шепнула маме Ида, – и человечнее.             

   Я достал телефон и отошел в сторону. Разговор был коротким, а он и не мог быть иным -- фрау Луиза не была еще похоронена. Но главное, я сообщил дедушке Вольфу, что мы в Москве, у нас все хорошо, и еще раз сказал спасибо от себя и от мамы.

  Когда я обернулся, мама и Ида уже входили в подъезд, а Яша ждал у автомобиля, чтобы узнать, нужна ли мне его помощь при растаможке. Эмма растерянно стояла с ним рядом, скользя взглядом по фасаду дома. Я обнял ее и уверенно сказал Яше, что со средствами на растоможку все в порядке, и я собираюсь послезавтра, в понедельник, занятьсяэтим вопросом. Яша посмотрел на меня с некоторым недоверием и вызвался поехать вместе со мной, чему, на самом деле, я был очень рад.

   Втроем мы вошли в лифт и, когда поднялись наверх, я спросил Эмму, не хочет ли она прогуляться по вечерней Москве. Эмма обрадованно кивнула, и мы снова спустились вниз. Я взял ее за руку, и вскоре мы оказались на освещенном фонарями бульваре.

    На Мясницкой было почти безлюдно. Уже стемнело, и по обе стороны улицы горели огни, подсвечивая старинные, похожие на замки здания, а кажущиеся размытыми очертания деревьев создавали фантастическое впечатление таинственности. Мы шли, не торопясь, и я рассказывал Эмме, что название улицы можно перевести как Fleischstra;e, и называется она так, потому что в старину здесь было поселение мясников с торговыми лавками и помещениями для убоя скота и разделывания туш. А отходы мясники сбрасывали в Поганое болото -- verrotteter Sumpf, которое позднее очистили, и место стало называться Чистыми прудами.
 
-- Wow, was f;r eine Geschichte! -- Надо же, какая история! -- воскликнула Эмма, и многозначительно заметила, что через рефрейминг многие поганые вещи могут стать первосортными.
 
  Я улыбнулся, и повел ее через длинный подземный переход под Лубянской площадью к Никольской улице. И когда мы поднялись наверх, Эмма изумленно ахнула при виде множества светящихся гирлянд, спускающихся на улицу сказочным ливнем. Огоньки в гирляндах мерцали фиолетовым, красным, оранжевым цветом, а светодиодные гроздья спускались так низко, что человек высокого роста, подпрыгнув, мог коснуться их рукой. В воздухе витала волнующая, почти праздничная атмосфера, и мы с Эммой, не задумываясь, влились в поток людей, движущихся в тот августовский субботний вечер в направлении Красной площади.
 
   Когда мы поравнялись с ГУМом, я заметил, что он еще открыт и потянул Эмму через ближайшую карусельную дверь внутрь.

-- Это музей?  – спросила Эмма.
-- Это магазин, -- пояснил я и, торопясь, чтобы успеть до закрытия, подвел ее к киоску с мороженым, самым вкусным в Москве.
 
   Потом, со стаканчиками в руках, мы пошли к ближнему от Красной площади выходу по боковой дорожке между рядами премиальных бутиков, но Эмма больше смотрела вверх, на стеклянные своды здания, которые немало ее впечатлили. И вот, выйдя из ГУМа, мы ступили на знаменитую брусчатку Красной площади, торжественно освещенной в вечерний час, и Эмма сказала, что от открывшейся вдруг картины у нее перехватило дыхание. И тогда я крепко обнял ее и стал целовать в сладкие от мороженой губы, а когда отпустил, спросил, как обычно папа Лео спрашивал маму:
 
 -- Hab’ ich dir heute schon gesagt, dass ich dich liebe? – Говорил я уже тебе сегодня, что люблю тебя?

    Эмма загадочно улыбнулась и в следующее мгновение, взяв меня за руку, устремилась вперед. Мы гуляли по Красной площади среди многих незнакомых людей, но нам казалось, что мы одни, и часы на Спасской башне бьют десять раз только для нас. Вскоре мы спустились к Василию Блаженному с разноцветными куполами -- воплощением пяти стихий, а потом снова вернулись к Историческому музею. Затем мы вышли на Манежную площадь, заглянули за ограду Александровского сада и повернули к Театральной площади, украшенной светящимися деревьями причудливых форм. Эмма долго издали любовалась колесницей Аполлона на фронтоне Большого театра, а когда мы приблизились к зданию, с волнением прикоснулась к одной из восьми колонн.
 
-- Я не хочу, чтобы ты уезжала, -- вдруг сказал я, -- я хочу, чтобы ты осталась со мной.               
-- Но я должна вернуться в Дюссельдорф, -- мягко отозвалась Эмма, сделав ударение на слове «должна», и положила руки мне на плечи. – А потом будем думать, wie wir uns wiedersehen werden.
               
   Она неожиданно закончила фразу по-немецки, и я понял, что эти последние слова – как мы будем видеться снова -- являлись для нее ключевыми. Как мы будем видеться снова?  Я пока не думал об этом, все помыслы и усилия были направлены на наше путешествие из Дюссельдорфа в Москву и его благополучный исход. Теперь же осмысления требовала новая реальность, в которой нам с Эммой так или иначе предстояла разлука.

    Но у нас впереди было еще девять дней, и я поспешил отогнать грустные мысли, и, притянув Эмму к себе, сказал, что осенью, когда в Большом театре откроется новый сезон, я обязательно свожу ее на балет или оперу. Эмма кивнула головой и сделала несколько шагов по направлению к следующей колонне, а потом в задумчивости обошла вокруг каждой из них.
 
   Я ждал Эмму на верхней ступеньке лестницы, и, когда она поравнялась со мной, мы свернули за угол и двинулись к Кузнецкому Мосту, а там снова попали в сказочную атмосферу мерцающих огней звездного неба. Еще через несколько минут мы оказались в Камергерском переулке с мягким светом голубоватых светящихся шаров, стилизованных фонарей и множеством кафе и летних веранд по обеим сторонам пешеходной зоны.

   Время было около одиннадцати вечера, дневная жара спала ещё пару часов назад, и народу собралось много, преимущественно молодежи. В просвете между кафе играли уличные музыканты. Высокий парень с черными дредами и голосом, напоминающим то ли низкий тенор, то ли баритон Стива Тайлера, исполнял знаменитые баллады группы Аэросмит, и мы с Эммой неожиданно для себя начали подпевать ему:

-- I was crying when I met you,
Now I’m trying to forget you,
Your love is sweet misery -y-y…

    Вскоре мы присели за одним из столиков неподалеку от музыкантов и почувствовали, что проголодались. Нам предложили горячие грузинские хачапури по-аджарски с сыром и яйцами и вскоре принесли две тарелки с похожими на старинные лодки аппетитными пирогами с поджаристой корочкой. Потом мы пили зеленый чай, и ближе к полуночи, когда музыканты уже собирали аппаратуру, заторопились домой. Я за руку повел Эмму к другой стороне Камергерского переулка, выходящей на Тверскую, и мы прошли всего метров пятьдесят, когда кто-то вдруг окликнул меня.
 
   Это была моя однокурсница Даша Гречко. В следующее мгновение она стремительно выпорхнула из-за столика, высокая, загорелая, безупречно ухоженная, и подскочила к нам с Эммой.

-- Привет, Боинг, – радушно улыбнулась Даша, обнажая идеально ровный ряд верхних зубов. – Как ты?   
-- Это моя однокурсница, – пояснил я, склонив голову к Эмме, – meine Mitstudentin.   
-- – Вот как! – сказала Эмма, внимательно посмотрев на Дашу, и сделала шаг назад от ударившего в нос резкого аромата духов.
-- А это, наверно, и есть твоя девушка? – снова обращаясь только ко мне, предположила Даша, и я вспомнил наш с ней разговор двухмесячной давности, после того как обнаружил ее раздетой в своей постели. 
-- Да, -- подтвердил я, -- это и есть моя девушка Эмма. Привет!
   
   Даша Гречко бесцеремонно впилась глазами в Эмму, пытаясь понять, как я мог ей, девушке модельной внешности в брендовой одежде, предпочесть эту середнячку в мятом сарафане.

-- А я только из Тосканы, -- хвастливо сообщила она в следующее мгновение, -- там у моей старшей сестры вилла с бассейном, я тебе говорила.
-- Рад за тебя, – сказал я. – Увидимся в сентябре!

    С этими словами я помахал ей рукой и увлек Эмму вниз по Камергерскому переулку. Краем глаза, однако, я увидел, что за столиком, к которому Даша вернулась, сидела шумная компания золотой молодежи из наглых и избалованных детей богатых родителей, у которых есть все, и они томятся в поисках новых приключений. Возможно, именно из-за этого я и нужен был Даше Гречко, другого объяснения я не находил.

   Выйдя на Тверскую, мы с Эммой прогулялись до памятника Пушкину, и там я хотел было взять такси, но Эмма настояла на подземке. Так что до Чистых Прудов мы доехали на метро, почти совсем безлюдном в послеполуночное время, но от этого еще более впечатляющим своим размахом, чем в дневные часы. 

   Когда мы пришли домой, мама уже спала, и мы, как только можно бесшумно, проследовали в ванную, коротко приняли душ и юркнули в постель. Я обнял Эмму, и тут же поймал себя на мысли, что ничего более я позволить себе не могу. В непосредственной близости, за стеной находилась мама, и это обстоятельство не давало мне возможности до конца расслабиться и чувствовать себя свободно.
 
    Утром, когда мы проснулись, солнце заливало всю мою комнату теплым текучим золотом, сверкая в разметавшихся по подушке огненным каскадом волосах Эммы. Затаив дыхание, я потянулся за телефоном и заснял эту картину, и сразу же сделал ее заставкой на айпаде. Эмма улыбнулась моему чудачеству и посмотрела на часы – было начало десятого. Я первым вышел из комнаты и обнаружил, что мамы нет дома. На столе в кухне лежала записка, которую мама оставила, чтобы не будить меня рингтоном СМС или ватсапа, к которым я очень чувствителен. В записке говорилось, что она уехала по делам с Идой.

   Я тут же задал себе вопрос, какие могут быть дела у мамы воскресным утром, но не стал сосредотачиваться на этой мысли и даже обрадовался, что нам с Эммой довелось остаться дома одним. Мы не спеша приняли душ, позавтракали, и я прямо в кухне скинул с Эммы халатик.

-- Katz aus dem Haus, r;hrt sich die Maus? – рассмеялась Эмма.
-- Именно, – кивнул головой я. -- Кот из дома -- мыши в пляс.
 
  Часа через два мы стали обсуждать планы на день, и из всех предложенных мной вариантов Эмма выбрала прогулку на пароходе по Москве-реке.
 
   Прежде чем выйти из квартиры, она впервые подошла к высоким книжным стеллажам, начинающимся в коридоре и переходящим в гостиную, и сказала, что никогда не видела такого количества книг ни в одном доме, и я с гордостью показал ей некоторые особенно ценные издания, и снял с полки мамины книги стихов, чтобы рассмотреть их поближе. Эмма спросила, нельзя ли получить одну из них в подарок. И я пообещал, что мама обязательно подпишет и вручит ей один или два своих сборника.

   Но это было еще не все. Обернувшись к другой стене гостиной, Эмма вдруг увидела мои картины, ускользнувшие от ее внимания накануне, в натянутой, нервозной атмосфере вчерашнего дня. Она словно замерла на середине комнаты, глядя на мамин овальный портрет в голубом и полотна с изображением греческих муз по обе стороны от него.

-- Это единственное, что я успел увезти от Кронштайнеров в мае, – горестно сказал я, – не считая акварели с взлетающим боингом. Все остальное Руди сжег.
-- Какой негодяй! –  снова ужаснулась Эмма. – Сколько там было картин?
-- Больше двадцати, -- с трудом выдавил из себя я, -- и у меня нет уверенности, что их удастся восстановить. 
-- Такой труд, такая красота! – не переставала сокрушаться Эмма. --  Sch;nheit als Ausdruck des Unendlichen im Endlichen.

    Я знал это принадлежащее немецкому философу Шеллингу определение красоты, как выражения бесконечного в конечном, но услышать его от Эммы применительно к моему творчеству было очень неожиданно и лестно. Однако сути произошедшего это не меняло -- картины были сожжены, произошло это неделю назад, и с тех пор у меня не было возможности даже на секунду подойти к мольберту для какой-то, даже минимальной компенсации потерь.
               
-- Мы вместе, и это главное, – сказал я наконец, подавляя ощущение скребущих на сердце кошек, -- мы вместе, и мы едем кататься на пароходе.
 
    Вскоре мы спустились вниз, помахали рукой маминому голубому кроссоверу, проехали на метро одну остановку до Китай-города и подошли к причалу у Устьинского моста. Минут через десять показался речной трамвайчик и, поднявшись на верхнюю палубу, мы поплыли по Москве-реке под лучами августовского солнца. Вот сияющий красками Собор Василия Блаженного, вот легендарная Красная площадь, вот соборы Кремля за высокой стеной, вот Храм Христа Спасителя, вот Новодевичий монастырь. На Воробьевых горах трамвайчик повернул обратно, и мы могли созерцать с верхней палубы все то же в обратном порядке.

   Поездка заняла не более двух часов, и Эмма многое еще не повидала. Поэтому выйдя с Устьинского моста, я заказал по интернету такси, указав конечной точкой маршрута причал в «Москва-Сити». Эмма была немало удивлена, когда минут через тридцать мы оказались в московском Манхэттене. Немного побродив у подножий небоскребов, мы пообедали в бургерной на крыше моста Багратион и около шести вечера снова сели на речной трамвайчик. На этот раз мы решили ограничиться круизом только в одну сторону и вышли у парка Горького, а там взяли напрокат велосипеды и немного покатались по велодорожке на набережной так же, как я делал когда-то с папой Лео.

   Но времени у нас было немного – нужно было торопиться домой, чтобы разгрузить автомобиль. Дома мы застали маму и Иду, которая ждала нас, поскольку ей были обещаны некоторые имеющиеся у нас предметы бытовой техники, являющиеся, по ее выражению, «дубликатами бесценного груза». Куда она собиралась их отвезти и где ими пользоваться, учитывая, что у нее не было своего дома, сложно сказать. Но я не стал фокусироваться на этой мысли – обещано, значит обещано.
 
  Я взял ключ от машины, и мы с Эммой спустились вниз и открыли багажник. На помощь нам подоспел Яша Былинников, заметивший из окна своей квартиры на третьем этаже, что мы начали разгрузку. Когда все коробки перекочевали в нашу квартиру, Ида под руководством мамы стала упаковывать имеющуюся у нас вполне пригодную кухонную технику. Мы с Яшей тем временем обсуждали в прихожей проблемы, связанные с растаможкой автомобиля. Ехать надо было на Варшавское шоссе, и процедура, по словам Яши, могла занять весь день. Я понимал, что везти с собой Эмму не имеет никакого смысла, и стал думать, куда бы ее пристроить. Взгляд мой упал на суетящуюся в кухне Иду, и мне пришло в голову узнать у нее, не могла бы она провести завтрашний день с Эммой. Конечно же, Ида согласилась, и Эмма тоже была не против. 

  Вскоре Ида собрала всю причитающиеся ей предметы, освободив место для новых. Мама протянула ей деньги на такси, и она увезла все это неведомо куда, заверив, что завтра будет у нас ровно в девять.

    На следующее утро мы проснулись по будильнику очень рано. Маму тем не менее я застал за на кухне за работой. Осторожно, чтобы не помешать ей, мы сварили кофе и сделали бутерброды. Погода по-прежнему была отличная, и, наскоро одевшись, мы с Эммой направились в круглосуточный офис Western Union на Мясницкой 26, чтобы получить подаренные мне дедушкой Вольфом деньги на растаможку, которые неделю назад были отправлены нами из Ганновера. Я предъявил паспорт, и вскоре мне выдали причитающуюся сумму в рублях наличными. Пачки с купюрами заняли чуть ли не половину моего рюкзака, и весь путь до дома я нес его, прижимая к груди.
 
  Яша уже ждал меня около автомобиля, и через несколько минут появилась Ида, которую я предусмотрительно снабдил деньгами, поскольку своих денег у нее никогда не было. Потом я проводил Эмму и Иду до входа на бульвар и сказал, что буду в течение дня звонить и эсэмэсить, и чтобы они эсэмэсили в ответ. 

-- Не волнуйся, разберемся! – сказала Ида, а Эмма поцеловала меня в щеку и помахала рукой.   
               
   Вскоре я вернулся к машине и сел за руль, Яша Былинников устроился рядом. Я передал ему рюкзак с деньгами, чтобы он положил его под свое сиденье. Удивившись объему рюкзака, Яша попросил открыть его, и, когда я расстегнул молнию, обомлел от количества содержащейся в нем наличности.

-- Это надо же быть такими непрактичными идиотами! – придя, наконец, в себя воскликнул он. – Да на это деньги можно купить еще два новых автомобиля, три новых автомобиля!   
               
   Я принялся терпеливо объяснять ему, что дело не в выгоде и не в деньгах, а в том, что это символ. Папа Лео хотел, чтобы мама ездила именно на этой машине, и она будет на ней ездить. Но тем не менее на протяжении всего пути до Варшавского шоссе Яша ворчал, что символ – это прекрасно, и человек может ощущать полное соответствие ему в своей картине мира, но есть настоящая жизнь, и в ней символ и реальность не тождественны, и надо исходить из своих действительных возможностей, а не из призрачных, никому не нужных представлений.

  Я не обижался на Яшу, он очень поддерживал меня и серьезно помог позже, при оформлении документов. Процедура была довольно утомительной и длилась несколько часов, но в результате все закончилось удачно, и денег, подаренных мне дедушкой Вольфом, хватило и даже немного осталось. В начале шестого мы выехали обратно уже без европейских номеров, но с документами, выписанными на мое имя.

   Эмма и Ида находились после посещения соборов Кремля на Арбате, и я отправил им СМС, что скоро буду у здания МИДа на Смоленской. Там мы минут через пятнадцать и встретились. Обе были в приподнятом настроении, и наперебой делились впечатлениями. Эмма к тому же успела приобрести сувениры для родителей, брата и подружек в арбатских магазинчиках, чему была несказанно рада. На загорелой шее Иды появились новые бусы из крупного светлого янтаря, и она похвасталась, что ей подарила их Эмма. Я не удивился – Ида не была бы Идой, если бы не получила презент от иностранки, даже от моей девушки. 

   Но я все равно расплылся в улыбке, и меня так и подмывало немедленно заехать в супермаркет за вином, фруктами, тортом и еще всякой всячиной, чтобы отметить благоприятный во всех отношениях исход дня. Так я и сделал, а затем, немного посовещавшись с Эммой, решил пригласить Яшу на ужин. Иду приглашать было не нужно, она и так не собиралась от нас никуда уходить. В половине восьмого мы впятером сели за стол, и Яша поднял тост за успешное освобождение маминого автомобиля. Я вкратце описал, как проходила процедура таможенного оформления, не вдаваясь в финансовые подробности, чтобы не шокировать маму. А потом Яша объяснил, что это еще не все, и теперь я должен продать автомобиль маме.

-- Как это продать? – после некоторого молчания спросила мама.   
-- Очень просто, – объяснил Яша. – Таможенные документы оформлены на Боинга, и чтобы машина стала твоей, он должен тебе ее продать.   
-- Ну понятно, просто составить договор купли-продажи, и все, -- успокоила маму Ида.      
-- Да, -- подтвердил Яша, -- и предоставить вместе с остальными документами при постановке на учет в ГАИ. 
 
     Мама в задумчивости застыла с вилкой в руке.

-- Завтра поедем? – спросил я ее через некоторое время.
-- Завтра нет, у меня срочный перевод, – немного подумав, сказала мама. –  И потом завтра тринадцатое. Так что завтра нет, не поедем. 
-- А послезавтра? – продолжал настаивать я.
-- Хорошо, давай послезавтра, в среду, – несколько поколебавшись, согласилась она.      
-- Это не займет много времени, просто постановка машины на учет, – заверил ее я. 
 
  На следующее утро мы с Эммой поехали в Музей изобразительных искусств и, взявшись за руки, долго бродили по Eгипeтcкому зaлу с подлинными мyмиями, по Гpeчecкому и Итaльянcкому двopикам, по просторным залам с кapтинами флaмaндcкиx живoпиcцeв  – Pyбeнca, Baн Дeйкa, Бpeйгeля. Я рассказывал Эмме об основах композиции, о цветовом круге, о законах оптического суммирования, о технологических способах закрепления пигмента на холсте и о многом другом, что было важно для меня, как художника. Мне пришлось перейти на немецкий, чтобы Эмме было понятнее, и она внимательно слушала меня, не перебивая.      
               
  И вдруг, гладя на нее и на полотна великих мастеров, меня охватило жгучее желание написать ее живописный портрет -- сейчас же, немедленно. Я провел Эмму к выходу, накормил обедом в кафе музея и повез в свою мастерскую на Таганке. Вскоре я уже отпирал высокие двойные двери полуподвального помещения в жилом доме начала прошлого века. В мастерской все было так же, как в последний день моих художественных экзерсисов недели две назад. Солнечный свет проникал через два небольших окна, выходящих во двор перед домом, и устремлялся прямо на мольберты, стоящие в центре помещения. Однако было довольно душно, и я поспешил открыть оба окна, чтобы поскорее проветрилось.

   Помимо двух мольбертов, один из которых принадлежал мне, а другой моему однокурснику Сане Петровскому, в мастерской было несколько стульев разной высоты, два простых деревянных стола и небольшой плюшевый диванчик. По стенам тянулись стеллажи с листами картона и ватмана, акварельной бумагой, блокнотами, деревянными и пластиковыми палитрами и наборами красок – масляных, акриловых, темперы и акварели. Здесь же находились кисти различных форм и плотности, мастихины, растворители, лаки, угли для рисования и многое другое, без чего не может обойтись художник. Нижнюю полку занимали этюдники для работы на пленэре. На полу стояло несколько повернутых лицом к стене незавершенных картин – моих и Саниных, а с другой стороны -- в ожидании своего часа – ряд грунтованных холстов на подрамниках разных конфигураций и размеров.   

    Я усадил Эмму на стул с подлокотниками, выбрал холст прямоугольной формы около метра в высоту и закрепил его на мольберте. Затем взял кисть и приступил к подготовительному рисунку на холсте, используя разведенную краску нейтрального цвета. Эмма послушно сидела передо мной и растерянно улыбалась, как когда-то в детстве в саду у дома Кронштайнеров. Ее руки были сложены вместе и слегка опирались на подлокотники, левое плечо несколько выдавалось вперед, золотистые волосы волнами спадали вниз. 
 
   Мне виделся поясной портрет, и я начал, не торопясь, набрасывать основные части будущего изображения от макушки головы до сложенных одна на другой под грудью рук, выделяя области света и тени. И вдруг меня осенило, что Эмма, сама того не подозревая, приняла позу Моны Лизы с великой картины Леонардо. Это неожиданное открытие вызвало у меня замешательство -- мне было очень далеко до да Винчи, да и Эмма совсем не была похожа на Джоконду. Но мне нравилось то, что я видел. Поза Эммы была абсолютно естественной, поэтому я решил ничего не менять и только попросил ее еще немного развернуть корпус влево, выпрямить спину и смотреть прямо на меня. 

   Я старательно переносил на холст ставшие для меня такими дорогими черты ее лица -- высокий лоб, серые лучистые глаза, тонкие брови, нежные, чуть приоткрытые губы, округлый подбородок, плавные изгибы шеи. В вырезе темно-оливкового летнего платья, в которое она в тот день была одета, поблескивал подаренный мной кулон в виде знака бесконечности, и я решил, что обязательно сохраню его на портрете.
   
    Эмма в тот день позировала значительно более терпеливо, чем в возрасте двенадцати лет у Кронштайнеров. Иногда она задавала мне вполне уместные вопросы, стараясь не менять положения головы и плеч, но в основном молчала и пристально следила за моими движениями, пытаясь проникнуть в таинство творческого процесса. Меня это не удивляло. Так же, как и я после нашей встречи, она была теперь наделена способностью постигать в предельном непредельное или, иначе говоря, в конечном бесконечное – через откровение любви, через откровение художественного творчества. 
   
    Часа через полтора я закончил подготовительный рисунок, и Эмма с облегчением поднялась на ноги. Я обнял ее и принялся целовать с благодарностью за разделенные со мной усилия и в то же время извиняясь за свою слабость, не позволяющую мне проводить с ней ночи так, как хотелось бы нам обоим. Она подалась мне навстречу, и я стал раздевать ее, осыпая поцелуями все тело.

 -- Hab’ ich dir heute schon gesagt, dass ich dich liebe? – Говорил я уже тебе сегодня, что люблю тебя?

   Не знаю, сколько прошло времени, прежде чем я вернулся в материальное тело и снова обнаружил себя в мастерской с едва начатым портретом на мольберте. Эмма словно в забытьи лежала рядом, и я стал с нежностью гладить ее по волосам. Я понимал, что надо срочно решать вопрос с ночевкой где-нибудь на нейтральной территории, и вдруг вспомнил, что Саня Петровский, мой однокурсник и сосед по мастерской, приглашал меня к себе на дачу еще до отъезда в Дюссельдорф, но я тогда отказался.

  Я спросил Эмму, как она отнесется к тому, что мы переберемся на какое-то время под Москву, на дачу к моему другу. Она не возражала. Мне удалось тут же дозвониться до Сани, и тот сказал, что, конечно, будет мне рад -- хоть одному, хоть с девушкой, и что сейчас же сбросит адрес по СМС. У меня отлегло от сердца. Это был вариант, совмещающий два в одном -- у Сани на даче была мастерская, и я мог продолжить там работу над портретом. Посовещавшись с Эммой, мы решили, что поедем на следующий день во второй половине, и я написал об этом Сане в ответном сообщении.

   Потом я встал, оделся и собрал в этюдник все необходимое, чтобы захватить вместе с холстом по дороге на дачу. Я почти не сомневался, что после регистрации нового маминого автомобиля смогу беспрепятственно пользоваться ее «Ситроеном», тем более, что сразу же после получения мной прав, она вручила мне доверенность и вписала в страховку. Оставалось надеяться только, что намеченная на завтра процедура в ГАИ пройдет без осложнений, и наша с Эммой миссия по передаче маме автомобиля папы Лео будет полностью завершена.
 
   Когда мы вышли из мастерской, было около семи вечера. Солнце по-прежнему ярко светило, на небе было ни облачка, но подул прохладный, освежающий ветер. Дома я поспешно заполнил на компьютере форму договора купли-продажи автомобиля, включив в него все необходимые данные, и затем распечатал, как требовалось, в трех экземплярах. Собрав в папку все необходимые документы, я попросил маму выехать утром пораньше. Оставалось только решить вопрос, как занять Эмму в дополуденное время, когда мы с мамой будем в ГАИ, и пришлось снова вызвать Иду. Я озвучил ей желание Эммы посетить зоопарк, и она даже обрадовалась, поскольку давно в нем не была.

   На следующий день мы справились довольно быстро, и мама стала полноправной и законной владелицей автомобиля, доставленного нами из Дюссельдорфа в Москву. Она уже привыкла к мысли, что будет ездить на автомобиле, подаренном Лео, но она не представляла, сколько сделал дедушка Вольф, чтобы это осуществилось.

    Около часа дня мы припарковались у нашего дома, и я осторожно спросил у мамы, не будет ли она возражать, если я возьму ее «Ситроен». Она не была против. Наоборот, она с благодарностью в голосе сказала, что «Ситроен» теперь мой, и я могу распоряжаться им, как мне заблагорассудится. С этими словами она протянула мне ключ и ласково поцеловала в щеку. Мама вообще общалась со мной совсем по-другому, когда рядом не было Эммы, и это очень расстраивало меня, потому что ни без одной из них я не видел своего будущего.
 
    Мама вышла из машины и поднялась наверх, а я остался и позвонил Эмме. Выяснив, что они с Идой в метро и скоро приедут, я отправился встречать их к выходу из подземки. Когда они появились, я сообщил Иде, что мы с Эммой уезжаем на несколько дней к моему другу на дачу, и попросил успокоить маму, если она будет по этому поводу волноваться. Ида пообещала, и вместе мы прошли по аллее бульвара к нашему дому. Когда мы вошли в квартиру, мама сидела на кухне и плакала.

-- Почему ты плачешь, Ольга? -- спросила Ида.
-- Автомобиль не заменит мне Лео, -- срывающимся голосом сказала мама.
-- Так, опять деструктивная констатации фактов подъехала, -- констатировала Ида.
-- Хорошо, что я здесь. Пойдем разбираться!

    С этими словами она увела маму в гостиную, а мы с Эммой принялись готовить обед. Когда все было готово, я позвал маму и Иду, и мы вместе пообедали. И только тогда я сказал маме, что мы с Эммой уезжаем на дачу к Сане Петровскому. Мама пожала плечами – мол, делай, что хочешь, а я переглянулся с Идой. Потом мы быстро собрались, сели в «Ситроен» и поехали на Таганку в мастерскую за этюдником и холстом, который я бережно положил на заднее сидение.
 
   Когда мы отъехали от мастерской, было около четырех. Я достал телефон, чтобы обозначить адрес на навигаторе, и, открыв СМС-сообщение, присланное накануне Саней, набрал:

Софрино, ДСК «Научные сотрудники», улица Бутлерова, 47.

   Путь, согласно навигатору, составлял около 50 километров, и это было совсем недалеко. Покрутившись в районе Таганки, мы выехали на Садовое кольцо и затем повернули на Проспект Мира. Теперь дорога шла все время по прямой, по Ярославскому шоссе, почти до самого Софрино. После пересечения МКАД я заметил справа большой торговый комплекс XL и вовремя к нему свернул. Эмма сказала, что будет готовить еду сама и выбрала продукты по своему усмотрению. Снова, как и накануне в Москве, мы полностью заполнили багажник пакетами с едой, и в довершение ко всему я впихнул два ящика пива для Сани.

   Когда мы захлопнули багажник, Эмма попросила, чтобы я пустил ее за руль. Впереди должны были начаться пробки, так что я уступил ей место без колебаний. Вскоре, в районе Мытищ, движение действительно стало затрудненным. Мы ползли со скоростью не более двадцати километров в час, и путь до Пушкино был очень долгим. Я включил радио и настроил на Рок FM. Звучал мой любимый хит Цеппелинов «Кашмир»: 

-- Oh, I been flying... mama, there ain't no denyin', I've been flying, ain't no denyin', no denyin'… О, боже, мама, я лечу!... это бесспорно…, я лечу, это бесспорно, бесспорно…
 
   Вполголоса напевая, я машинально отбивал ритм правой рукой по сидению, и Эмма с улыбкой поглядывала на меня. Наш путь лежал отнюдь не через марокканскую пустыню, до которой было, как до Луны, но мощные гитарные риффы с необычным ритмическим рисунком наполняли все внутреннее пространство автомобиля мощной энергией и пробирали до костей. Если бы только я знал тогда, чем закончится эта наша поездка, я бы тут же остановился и перемотал ситуацию в обратном направлении, как пленку в кино. Я перетерпел бы дома или снял гостиницу на пару дней. Но в тот момент я ни о чем таком не думал. Я выстукивал ритм легендарного «Кашмира» и был очень счастлив.
 
   Скоро мы проехали Пушкино, и шоссе стало более свободным. По правой стороне появилась бело-красная радиобашня-ретранслятор, и в нескольких километра от нее мы увидели указатель поворота на мост, ведущий к Малой бетонке. Оттуда было минут десять до нужного нам ДСК, и я позвонил Сане, чтобы сообщить, что мы подъезжаем. Потом я попросил Эмму остановиться на обочине и сел за руль – я должен был сам привезти свою девушку, а никак не наоборот.

  Ещё через километр я повернул по навигатору налево и проехал метров триста по асфальтированной дороге, а затем ушел вправо на грунтовую. Через пару минут мы увидели Саню, стоящего в ожидании нас у забора углового дома. Он жестом показал мне, чтобы я снова свернул за угол, и через несколько метров я въехал в ворота и остановился прямо на газоне. Саня дружески обнял меня, и я познакомил его с Эммой, о которой он был от меня порядком наслышан.
               
  С Саней я не виделся месяца полтора – летом он практически не появлялся в мастерской, поскольку таковая имелась на даче. Родители его тоже были художниками, занимавшимися в последнее преимущественно книжной иллюстрацией. Каждый год добрую половину лета они проводили в Коктебеле и всегда брали Саню с собой, но на этот раз ему впервые позволили остаться на даче одному. За это время Саня несколько изменился – возмужал, раздобрел, отрастил длиннее обычного волосы каштанового цвета и оброс многодневной щетиной, которая придавала дополнительный шарм его внешности.

– Ну, у меня тут не хоромы, -- сказал он с улыбкой, провожая нас с Эммой по тропинке к даче, -- но, надеюсь, вполне сойдет.

   Дом был деревянный и очень старый, вероятно послевоенной постройки. Довольно внушительный по размерам, он несколько покосился от времени, а внешняя обшивка приобрела мрачноватый темно-серый цвет. На первом этаже располагалась открытая терраса, кухня с плитой, работающей от газового баллона, небольшая гостиная, в которой обосновался Саня, и просторная художественная мастерская. На втором этаже находились три небольшие комнаты со скошенными потолками – родительская спальня, детская и что-то вроде кабинета с компьютером, массивным диваном и несколькими полками книг.

   К дому почти вплотную примыкала боковая пристройка, сооруженная уже в наши дни, с душем и прочими местами общего пользования. Проход в нее из дома отсутствовал, так что попасть внутрь можно было только спустившись вниз по ступенькам террасы. Удобным это мне не показалось, но, что поделать, таковыми оказались предлагаемые обстоятельства, и я не мог их изменить.

    После того, как Саня показал нам дом, мы вернулись к машине и выгрузили содержимое багажника. Эмма отнесла вещи на второй этаж в родительскую комнату, которую выделил нам мой друг, а мы с Саней перетащили продукты на кухню. Этюдник, как и холст, перекочевал вслед за этим в мастерскую.
 
  Ужинать было еще рано, и Саня повел нас на участок. Мы вместе спустились с террасы, обогнули дом, и увидели нечто чудесное – треть гектара великолепного леса. Лес был смешанным и состоял из деревьев, переживших, очевидно, не одно поколение – дубов, кленов, сосен, елей, одинарных и раздвоенных берез и лип. С двух сторон за покосившимися ветхими заборами располагались такого же размера старо-дачные лесные участки из тех, что выделялись московской профессуре с конца сороковых годов до конца пятидесятых. Оба соседних участка были заброшены, но пока не освоены нынешними коммерсантами подобно другим, уже выкупленным и застроенными кирпичными особняками.
 
    Мы немного погуляли по тропинкам, любуясь красотой дикой, почти нетронутой природы. Здесь не просматривалось ни цветочных клумб, ни огородных грядок, зато у светлой полянки к деревьям были живописно подвешены три плетеных гамака, два рядом и один чуть поодаль, идеально подходящих для отдыха и медитации. Под конец мы вышли к расположенному в глубине участка тиру, к которому вела основательно протоптанная дорожка. Я знал, что Саня был любителем пострелять, но представить себе не мог, что ему под силу будет оборудовать на даче почти профессиональный тир – с биатлонными мишенями, приводимыми в исходное положение дистанционно, и с оборудованием, предупреждающим разлет пуль от неправильного прицеливания или рикошета. Примерно в двадцати мерах от мишеней располагалась стойка с подзорной трубой на штативе. Рядом поблескивало старинное охотничье гладкоствольное ружье с прикладом из красного дерева.
 
   Саня еле слышно выругался, упрекая себя, что в который раз оставил по забывчивости оружие на участке, и, подхватив его уверенным движением руки, повел нас с Эммой обратно к дому. По дороге он рассказывал своим бархатным с хрипотцой голосом, что ружье досталось ему в наследство от деда, что это немецкий «Зауэр» 12 калибра послевоенного выпуска, и показал фирменное клеймо в виде трех переплетенных колец, обозначающее, что при изготовлении использовалась крупповская сталь. Еще он сказал, что у него есть современная пневматическая винтовка «Кросман», но стрелять из нее не так интересно, как из «Зауэра».
    
   Поднявшись по ступенькам на террасу, Саня положил ружье на небольшой низкий столик у деревянного ограждения с полуразрушенными балясинами, заявив, что отнесет его в сейф позже. Мы же, стоя за его спиной, заметили вдруг ускользнувший от нашего внимания большой деревянный стол со скамьями, стоящий справа от дома параллельно забору, за рядом невысоких елочек. Стол был, наверное, три с половиной метра в длину и два в ширину, и тоже потемнел от времени. У Санины предков имелось, вероятно, превеликое множество друзей и родственников. Иное объяснение размерам этого стола придумать сложно. Рядом со столом, как и у Кронштайнеров в Дюссельдорфе, располагался мангал, а значит можно было рассчитывать на шашлыки, для которых Эмма предусмотрительно выбрала мясо в супермаркете.
 
   После небольшого ужина мы с Эммой решили прогуляться по поселку. Калитка выходила на довольно узкую грунтовую дорогу между двух рядов дач, именуемую, однако, улицей Бутлерова. Повернув налево, мы направились в сторону противоположную той, откуда приехали. Вокруг не было ни души, и стояла какая-то неестественная, оглушающая тишина. Старые дома научных сотрудников прятались за плотными рядами деревьев, и были почти не видны. Над забором одной из ближайших обветшалых дач нависали разросшиеся ветви боярышника, усыпанные гроздьями кораллово-красных ягод. Я поддался искушению, и, подняв руку, сорвал несколько штук. На вкус они оказались кисло-сладкими с легкой ноткой терпкости и немного щипали язык, но Эмме понравились.

    Мы сделали еще несколько шагов вперед, и по правой стороне взгляду открылись роскошные каменные особняки с блестящими черепичными крышами, остроконечными башенками, мезонинами и бельведерами. Они совсем не вписывались в несуетную атмосферу тихого, академического посёлка и казались чужеродным элементом, подобно антигенам в иммунной системе организма. Особняки были окружены глухими высокими заборами и походили на дома-крепости, запертые на все засовы. Напротив, всего в нескольких метрах стояли неприглядные деревянные дома научных сотрудников, и контраст был разительным. Дворцы и лачуги, -- подумал я, -- в одном месте, под одним небом, как могут они ужиться? 

   Вскоре мы вышли на перпендикулярную грунтовую дорогу, свернули направо, и впереди замаячил небольшой лесок. Где-то за спиной залаяла собака, и, оглянувшись, мы увидели еще десятка два новых зданий с башенками, уходящих в глубь поселка.

-- Да, неважно у нас с наукой, -- задумчиво сказал я.
-- Бизнес тоже своего рода наука, нет? – беря меня за руку, спросила Эмма.
-- Дело не в бизнесе, – вздохнул я, -- на две трети это казнокрадство.   
-- Что? – не поняла Эмма. 
-- Die Veruntreuung von Staatsgeldern, растрата государственных средств, -- пояснил я.         
-- Плохо, -- протянула Эмма. – Тогда это криминальное место.
-- Не бойся, все будет хорошо, –  успокоил ее я.

  Но не успел я договорить, как перед нашими глазами неожиданно предстала белокаменная церковь. Она была одноглавой в стиле древне-русской архитектуры, без золотых куполов и кокошников, и стояла на полянке за невысокой чугунной оградой в окружении леса. Церковь при ближайшем рассмотрении оказалась новостроем и называлась Всехсвятской. Резные барельефы на ее стенах символизировали святость и непоколебимость веры.

-- Это чтобы грехи отмаливать? – несколько язвительно спросила Эмма по-немецки.
-- Вряд ли поможет, даже если воздвигнуть здесь Храм Христа Спасителя, -- ответил я и трижды перекрестился.
 
   Мы еще немного постояли у церкви, а потом направились дальше по тропинке небольшого и безлюдного леса. Солнце уже зашло, и начинало смеркаться. Небо постепенно темнело, деревья приобретали таинственные очертания, запах листвы кружил голову. Через несколько минут тропинка привела нас к железнодорожной станции. Мы поднялись по ступенькам вверх, и Эмма прочитала название: Платформа 43 км. И вдруг, как по мановению волшебной палочки, появилась пригородная электричка. Из нее вышло несколько человек, и в последний момент сам не знаю почему я подтолкнул Эмму к вагону, и мы вскочили в тамбур. Как безбилетные пассажиры мы не зашли внутрь, а остались за закрытыми дверями вагона. По тамбуру гулял сквозняк, развевая золотистые волосы Эммы, и это было так красиво, что я, как завороженный, прижал ее к себе и крепко поцеловал, и этот поцелуй в несущейся на всех парах электричке был таким долгим, что я остановился, только когда мы подъехали к следующей станции.

   Так мы оказались в Софрино, у старинного здания вокзала. Я набрал на навигаторе адрес Саниной дачи и получил нужный нам маршрут в два километра практически по прямой. И мы направились по дорожке мимо дачных участков со старыми и новыми домами в мерцающем свете фонарей. Эмма с серьезным видом о чем-то рассуждала, а я, держа ее руку в своей, только и мечтал о предстоящей ночи в спальне родителей Сани Петровского.

   Когда мы входили в калитку, я услышал, что на террасе зазвонил мобильный телефон, и по рингтону определил, что это был телефон Сани. Тут же из-за елочек появился он сам и на бегу жестом показал нам, чтобы мы подходили к столу. Мы повернули направо и увидели, что в дальнем от нас конце стола, посвистывая, дымит старинный медный самовар с ажурной короной, на которой высится фарфоровый заварочный чайник. Рядом, сгрудившись под мутным светом висящей над столом лампы, стояли чашки разных цветов и размеров и большое блюдо с бисквитами. По обе стороны от самовара пили чай несколько молодых людей, вероятно, Саниных дачных соседей.

   Мы с Эммой скромно присели с краю и окинули взглядом присутствующих. Напротив, наискосок от нас примостились трое: накачанный светловолосый парень лет двадцати в дорогой ярко-синей толстовке, напомнивший мне чем-то Руди Кронштайнера, левее -- другой парень того же возраста с бледным вытянутым лицом в сером свитере, похожий в моем представлении на шекспировского Гамлета, и между ними – тоненькая девушка лет семнадцати с серебристо-пепельными кудряшками. По другую сторону расположился худощавый низкорослый парень с раскосыми глазами и стрижкой ежиком, вероятно, узбек. Место рядом с ним пустовало -- скорее всего, оно было Саниным.

-- Привет! – внимательно оглядев нас с Эммой, сказал, обращаясь ко мне, парень в ярко-синей толстовке. – Тебя как зовут?    
-- Боинг, – честно ответил я.      
-- А какой модели? – с интересом продолжил он.
-- В 888, – сказал я без тени улыбки.
-- Суперреактивный, – добавила Эмма.
-- Такого не бывает, – не поверил ярко-синий. 
-- Бывает, бывает, вот смотри, – не согласился я и показал на себя пальцем. – А тебя как зовут? 
-- Кукин-Квакин, – ответил ярко-синий, и это, как потом выяснилось, было правдой – парня по имени Гоша Куракин действительно называли так все друзья. 
-- Aus der Familie der Fr;sche? – спросила Эмма по-немецки, потому что не знала, как это будет по-русски.   
-- Из семейства лягушачьих? – перевел я.
-- А почему она говорит по-немецки? -- не ответив на вопрос Эммы, спросил Кукин-Квакин.
-- Она немка, – сказал я. – Все немцы говорят по-немецки.
-- Да, -- очень серьезно подтвердила Эмма.
-- И где ж ты ее нашел? – снова с недоверием спросил Квакин, пододвигая к нам через стол пустые чашки.
-- Ну как, где? Иду по улице, смотрю, лежит. Вот и поднял. 
-- Но самолеты по улицам не ходят, -- возразил парень, похожий на Гамлета.
-- Это Илы не ходят, а Боинги легко, -- с уверенностью сказал я.
-- Наверное, ты в ней души не чаешь, -- пристально разглядывая Эмму, с задумчивостью в голосе предположил Кукин-Квакин.
-- Точно не чаю, ни капли чаю, -- сказал я и посмотрел на наши с Эммой пустые чашки.

  И только тогда узкоглазый парень со стрижкой ежиком наполнил наши чашки чаем и подвинул на центр стола блюдо с бисквитами, которые мы же с Эммой и привезли накануне.
   
   Мы стали пить обжигающий губы чай из самовара, невероятно вкусный и душистый. Кукин-Квакин тем временем обратился к сидящей с ним рядом несколько сонной девушке с кудряшками:

-- Ну что, Юленька, расскажи нам что ли сказку какую-нибудь.    
-- Я не знаю, о чем, -- сказала Юленька тихим голосом.   
-- Ну, например, о колодце с патокой.   
-- О колодце с патокой тоже не знаю, -- сказала девушка и подперла рукой щеку.
-- Что ж вас, Юленька, в хореографическом училище ничему не учат. Даже Кэрроллу, -- посетовал Кукин-Квакин.    
-- Отстань от нее, -- вступился парень, похожий на Гамлета. – Она сейчас загадку загадает. Да, Юленька?
-- Им загадаю, -- сказала девушка, кивнув головой в нашу с Эммой сторону.
-- Ну! – Кукин-Квакин смотрел на нее, еле сдерживая нетерпение.
-- Загадка будет такая, -- медленно произнесла девушка. -- Что общего между батманом и Бэтменом?

   Не успел я перевести Эмме загадку, как к столу подошел Саня, закончивший, наконец, свой телефонный разговор.

-- Где каннабис, Саня? -- спросил его Кукин-Квакин.      
-- Каннабис склевали канарейки. Нет больше каннабиса.
-- Ну и ладно, нам и так весело, -- сказал Квакин.
 
  Саня сел за стол рядом с узкоглазым и с некоторым опозданием представил нас присутствующим:

-- Это мой друг, художник Борис Одинцов и его девушка Эмма.
-- А что он рисует? – спросил парень, похожий на Гамлета.      
-- Все, что начинается с «ж», -- с серьезным видом ответил Саня, -- женщин, желуди, желе. Лучше всего у него получается рисовать желе.    
-- Да, -- подтвердил я. – Особенно овощное.
-- Овощное не застывает, -- сказал Квакин. -- Я пробовал.
-- Из брокколи застывает, -- уверил его я. -- Отлично застывает, если рядом выгуливать колли.      
-- У тебя есть колли? – снова спросил Кукин-Квакин.
-- Нет, колли я у соседей одалживаю, -- заговорщически понизил голос я и попросил еще чашку чая.               
 
   Эмма тем временем напряженно думала, что может быть общего между батманом и Бэтменом. Я тоже недоумевал – какой из Бэтмена Нежинский, и что за батман в принципе имеется в виду, гранд батман или батман фраппе.

-- Вы уже разгадали загадку? -- через некоторое время спросила нас балерина Юленька.   
-- Нет, мы сдаемся, – переглянувшись со мной, сказала Эмма. – А какая отгадка?
-- Сама не знаю, -- неохотно призналась Юленька.   
-- И я не знаю, -- пробормотал парень, похожий на Гамлета.
 
  Немного помолчав, Эмма сказала вдруг по-немецки:

-- Ich glaube, Sie k;nnten etwas Besseres mit der Zeit anfangen, als sie mit R;tseln zu verschwenden, die keine L;sung haben.   
-- Это что это она сказала, переведи! – обратился ко мне Кукин-Квакин.
-- В точности то, что говорит кэрролловская Алиса в переводе оригинала на немецкий. – По-русски, насколько я помню, это звучит приблизительно так: Я думаю, вы могли бы лучше провести время, чем тратить его на загадки, которые не имеют решения.   
-- Что-то ты слишком много языков знаешь. Это ненормально, -- сказал мне Кукин-Квакин.   
-- Да, -- подтвердил я. – Все нормальные дети рождаются с двумя полушариями в голове, а я родился с тремя. Теперь одно полушарие у меня говорит по-русски, второе по-немецки, а третье по-английски.
-- А они не путаются? – спросил парень, похожий на Гамлета.
-- Еще как путаются! – пожаловался я. – Иногда я вообще не знаю, что сказать – ни на одном языке.      
-- Так и есть, -- подтвердил Саня, -- например, на экзамене по теории искусства. Если бы не шпаргалка Дашки Гречко…
-- Кто такая Дашка Гречко? – спросил Квакин, посмотрев на меня с подозрением.
-- Это та, которая живет в колодце с патокой, – ответил я.

    Вскоре чаепитие, которое в некоторой степени было по-кэрролловски безумным, подошло к концу, и наше знакомство с Саниными друзьями в общем и целом состоялось. Когда все гости разошлись по домам, Эмма вызвалась мыть посуду, а мы с Саней остались вдвоём за огромным деревянным столом, и он начал расспрашивать меня о деталях героической, по его выражению, эпопеи с перегоном автомобиля папы Лео из Дюссельдорфа в Москву. Саня достал из кармана сигареты, не торопясь закурил и слушал с большим вниманием. Он был почти на полгода старше меня, как и Руди Кронштайнер, и был дорог мне так же, как до последнего времени Руди. С Саней мы дружили ещё до поступления в Суриковку. Он был знаком с моим папой Лео, я общался с его родителями, приятными и талантливыми людьми, а когда с папой Лео случилось несчастье, Саня как никто поддерживал меня.    

    Вкратце описав наше с Эммой путешествие, я хотел было поплакаться Сане о картинах, сожженных Руди Кронштайнером, но в этот момент неожиданно появилась балерина Юленька. Она молча села на скамейку рядом с Саней и доверчиво прижалась к нему плечом. Я понял, что мне лучше уйти и попрощался.
 
   Эмму я застал на кухне, помог ей вытереть чашки, а потом поднял на руки и вознес вверх по лестнице в родительскую комнату Сани Петровского, где мог, наконец, быть свободным и счастливым.
   
   Наутро Эмма приготовила яичницу с беконом, и мы втроём с Саней завтракали на открытой террасе. Было пасмурно, небо заволокло облаками. но в воздухе стоял чудесный свежий запах хвои, доносившийся с соседних деревьев. Саня делился с нами некоторыми подробностями о дачных друзьях, небезосновательно полагая, что нам предстоит еще не раз увидеться. Я старательно переводил его слова Эмме, когда чувствовал, что она не вполне понимает. Итак, Саня поведал нам, что Гоша Куракин по прозвищу Кукин-Квакин обитает в ближайшем роскошном особняке, и его отец какой-то крупный министерский чиновник. Они с Квакиным знакомы с детства, когда дом был только отстроен, а теперь Гоша перешел на четвёртый курс Высшей школы экономики. Бледнолицый по имени Вадим Ивлиев тоже из особняка по соседству с Квакиным. Он учится в Юридическом университете на Садовой-Кудринской и до смерти влюблён в Юленьку. Маленький с раскосыми глазами -- это узбек Тахир, плиточник и мастер на все руки, а познакомились они, когда ремонтировали кухню, и подружились, когда конструировали тир.

    Что касается Юленьки, то она балерина из семейства старых научных сотрудников и скоро закончит хореографическое училище. Она давно питает к Сане какие-то неземные чувства, но сохраняет это от всех в тайне. Делает она это, вероятно, чтобы Вадим Ивлиев не дай бог ее не покалечил из ревности. А сам он Юленьку не трогает, поскольку не уверен, что она ему нужна. Так только, совсем чуть-чуть.
 
   После завтрака Саня предложил нам освоить гамаки, и мы втроём вышли по лесной тропинке к поляне. Мы с Эммой забрались на висящие рядом гамаки и лежали под кронами елей, чуть покачиваясь и краем глаза посматривая друг на друга. Саня устроился в гамаке поодаль и читал книгу.
 
-- Что читаешь? – спросил я его через некоторое время.
-- Фридрих Шлегель. Эстетика, -- ответил Саня, показывая обложку книги цвета жженой умбры. 
-- Эстетика Шлегеля? -- переспросил я. – Это серьезно.   
-- Кстати, Боинг! – вдруг окликнул меня Саня. – Здесь есть то, что конкретно тебя интересует. Вот слушай!  «Все наше существо (Selbst), все вещи – мир, созвездия, Божество – представляются нам бесконечными. Но и идея бесконечного содержится в нас. Мы получаем ее не извне. Наше «я» … должно представляться бесконечным».
-- Согласен, -- сказал я, -- и тем наше «я» бесконечнее, чем больше в нем любви и творческой энергии.    
-- Ты прав. -- подтвердил Саня. -- Мы странствуем из сферы конечного в сферу бесконечного через откровение любви и творческого созидания. Любовь, творчество и продолжение рода – вот знаки и символы бесконечности, и больше ничего.

    Эмма поняла в общих чертах, о чем мы говорили и поднесла к губам кулон в виде знака бесконечности, который никогда не снимала с тех пор, как я ей его подарил.

   Через некоторое время начал накрапывать мелкий дождь, чуть позже перешедший в более сильный. Но мы уже вернулись в дом, где я попросил Эмму переодеться в оливково-зеленое платье, чтобы продолжить работу над ее портретом.
 
    Вечером дождь прекратился, и часов в семь появились все те же лица, что и накануне. После недолгого обсуждения решено было до наступления темноты убивать время в тире. Стреляли все на удивление хорошо – и Саня, и Кукин-Квакин, и Вадим, и Тахир, и даже балерина. Эмма была единственной, кто отказался участвовать, сказав, что лучше побродит по лесным тропинкам. Я стоял столбом у ближайшей березы в полнейшей нерешительности -- если я и стрелял когда-либо в тире, то только в далеком детстве с папой Лео.

-- Давай, красавчик! – подзадоривал меня Кукин-Квакин. – Пули отличные – фирмы Диаболо Лиман.
-- У тебя все получится, уверен, -- глотая слоги, убеждал Тахир. 
-- Держи наушники!  -- коротко скомандовал Саня и подтолкнул меня к стойке.

   Я взял ружье, прицелился, глядя в зрительную трубу, и тут же попал в молоко. Но уже третий мой выстрел поразил мишень.
 
 – Молодец! – одобрил меня Кукин-Квакин. – С почином тебя!

  Я передал ему ружье и отошел в сторону. Стрельба точно не была моим делом. От сильной отдачи с непривычки ныло правое плечо, а мне как художнику следовало его беречь.
 
   Через несколько минут я услышал, что где-то за рядами деревьев громко вскрикнула Эмма. Я кинулся на звук ее голоса, и тотчас же с места сорвался Саня. Каково же было наше удивление, когда мы увидели ее стоящей перед раскидистой елью, под нижними ветками которой красовались два крепких белых гриба с темно-коричневой шляпкой на толстых ножках.

– Так! – сказал Саня. – Боровики пошли. Завтра едем в лес.
 
   Эмма посмотрела на него с одобрением. Как биолог, она изучала микологию и теоретически была знакома с гетеротрофными организмами, но на практике лесных грибов не собирала – в Германии это не принято. Саня посоветовал оставить боровики под елью до утра, чтобы они еще немного подросли, и мы втроем пошли по тропинке назад, обсуждая завтрашнюю поездку.

  Подойдя к тиру, Саня поделился нашими планами со всеми присутствующими и объявил, что выезжаем в шесть утра. Чаепитие отменялось, поскольку нужно было хорошо выспаться, и вскоре все разошлись по своим дачам.

   Ночью снова зарядил дождь, но к утру затих. Было прохладно и сильный туман, но -- охота пуще неволи, и к шести утра мы уже стояли около «Ситроена», предварительно отправив в багажник плетеные корзины и предоставленное Саней обмундирование -- резиновые сапоги, тонкие дождевики и водонепроницаемые бейсболки. Вскоре появилась Юленька, но больше никто не пришел, и мы поехали вчетвером.

   Путь лежал в деревню Алешино, где, по словам Сани, в хороший сезон обильно произрастают белые грибы. Оставив машину на обочине, мы ступили в лес. Ночной дождик основательно промочил почву, с ветвей деревьев капало, но при наличии хорошей экипировки это не пугало. В лесу не было ни души, пели птички, ветер гнал по небу клочковатые облака и трепал макушки осин. Первым был обнаружен молодой подосиновик, что рос в окружении елок у лесной тропинки, а вторым попался подберезовик, прятавшийся в траве. Не имея опыта, как и Эмма, я путался в названиях и с трудом отличал благородные грибы от поганок. Но Саня сказал, что главное – знать, как выглядят боровики, и это было мне понятно.
   
   Мы двигались по лесу, внимательно вглядываясь во влажный лесной ковер, и вскоре увидели еловый островок с березами по краю. Еще несколько шагов, и вот уже Эмма пляшет у торчащих из-под земли головок молоденьких, крепконогих боровиков. Рядом притаились еще несколько таких же грибов покрупнее, и мы с воодушевлением положили их в корзину. Вслед за этим на зеленом мху нам попался большой белый гриб сказочной красоты с крепкой шляпкой на длинной, толстой ноге, и вслед за ним несколько красноголовых подосиновиков. Потом долго ничего не было, кроме поганок и скучных свинушек, и мы уже почти совсем отчаялись, но тут дорога привела к небольшим полянкам с огромными белыми грибами, которые стояли кучками по пять-шесть штук. Это зрелище было почти нереальным. Саня в волнении курил, а девушки аккуратно срывали и складывали грибы в корзины.

   Солнце к тому времени уже начало пригревать, две большие корзины были почти полностью заполнены, и мы повернули назад к машине. Умерив свой пыл и расслабившись, мы болтали о всякой всячине, признавая, однако, что замечательно провели утро, и наша прогулка по лесу имела свою интригу и внутренний драматизм. Когда мы были уже метрах в пятидесяти от дороги, Саня, засмотревшись в прояснившееся небо, зацепился ногой за корень дерева и рухнул, ударившись коленом о сосновый пень. Поднимался он с усилием, держась рукой за поврежденное колено. Я стащил с Саниной ноги сапог, и, когда он засучил штанину, обнажилась рана, которую Эмма назвала die Risswunde -- рваная рана. В следующее мгновении я уже мчался к машине за аптечкой, а Юленька принялась подбирать грибы, вывалившиеся при падении из Саниной корзины.
   
   Эмма усадила Саню на пень, ловко обработала рану тем, что было под рукой, и перевязала бинтом. Потом она спросила, нет ли в округе аптеки. Саня сказал, что в Софрино имеется, и минут через сорок мы с Эммой уже выходили из аптеки с хорошим антисептиком и бинтами.

-- Везет тебе, Боинг, у тебя есть доктор, – заметил Саня, когда мы сели в машину.
-- Да, -- с гордостью подтвердил я.   
-- Я пока только медсестра, -- уточнила Эмма.

    Когда мы подъехали к даче, было около одиннадцати. Эмма снова обработала Санину рану, и мы вдвоем пошли в пристройку принимать душ. Возвратившись в дом, мы застали Саню за чисткой грибов на террасе. Больную ногу он положил на табуретку и чувствовал себя снова вполне раскованно. Примерно четвертую часть грибов унесла с собой Юленька, но и без того их оставалось достаточно много, плюс Саня попросил нас сорвать два вчерашних боровика на участке под елью.

   Эмма с интересом смотрела на разложенные на столе Fungi, как она называла их по-латыни, и внимательно следила за манипуляциями по их очистке. В конце концов Саня разделил все грибы на три кучки: меньшая из нескольких боровиков на суп, который, как он полагал, Эмма сварит под его диктовку. Вторая -- смешанная из боровиков и подосиновиков на жарку, что он также собирался поручить Эмме. Третья и самая большая -- чтобы заморозить и сохранить до приезда родителей. Эмма охотно согласилась готовить лесные грибы, с которыми в отличие от шампиньонов она никогда не имела дела раньше, и примерно через час Саня перебрался на кухню, где они вместе начали творить кулинарные шедевры.

    Я же пошел творить в мастерскую. Установив на мольберте холст с  лессированным накануне портретом Эммы, я проверил, насколько просох первый прозрачный слой краски. Основная идея композиции и компоновка портрета прочитывалась уже сейчас, теперь дело шло к первой прописке маслом. Времени у меня было крайне мало – через неполных три дня Эмма улетала, и изменить это, как бы мне ни хотелось, не представлялось возможным. Сессия есть сессия – и сдают ее в университетах Германии в конце августа и в сентябре.

   При мысли об отъезде Эммы мне становилось физически не хорошо, и я старался не думать об этом. Но с портретом хотелось успеть. Не совсем – это было технологически невозможно, но хотя бы настолько, чтобы позже уверенно доработать и привезти ей его в Дюссельдорф через месяц-полтора, как я планировал -- более долгой разлуки я бы не вынес.

   В запасе у меня не было нескольких дней для просушивания портрета после подмалевка, первого живописного слоя. Поэтому требовалось добавить в масло больше лака и наносить тонким слоем, что позволило бы продолжить работу на следующий день. Все эти мысли кружили у меня в голове при созерцании холста на мольберте, и не хватало только Эммы, чтобы взять в руки кисть и продолжить.
 
   Эмма появилась в мастерской в своем темно-оливковом платье только часа через три. До этого под руководством Сани она варила суп из боровиков, жарила грибы с картошкой, готовила салат и кормила нас обедом на террасе под стук начавшегося вновь дождя. Когда она, наконец, пришла в мастерскую, я смешал   разбавленную пиненом масленую краску с лаком в необходимой пропорции и большой кистью начал широкими мазками моделировать цветовые пятна, добиваясь тонов, близких к естественным, и как бы раскрывая будущий портрет в цвете.

-- Зачем такая большая кисть? – через некоторое время спросила Эмма.
-- Для широких мазков, которые нужны на этом этапе, -- пояснил я.   
-- Кисть -- это вообще тонкая материя, -- сказал вдруг появившийся в дверях мастерской Саня. -- Кисть может быть робкой, как капля дождя, стекающая вниз по стеклу, а может быть уверенной в себе, упругой или жёсткой, как удар плетью.

   Я с удивлением посмотрел на Саню. Похоже, моя Эмма тронула и его сердце. Это и не удивительно – такой доброй и милосердной, такой искренней и обходительной, как она, не было на всем свете.

   Мы с Эммой еще некоторое время провели в мастерской, пока я не закончил с подмалевком, а потом, утеплившись, перебрались на террасу и допоздна болтали с Саней под аккомпанемент несмолкающего дождя.

   На следующий день, в субботу, облака, как по заказу, рассеялись, и над поселком снова показалось жаркое августовское солнце. За завтраком Саня сообщил, что ждет гостей – наших с ним однокурсников Глеба Полозова и Марка Ревенко, и планирует в связи с этим устроить шашлыки на мангале. Колено его, благодаря стараниям Эммы, настоявшей на частых перевязках, постепенно заживало, но он еще немного хромал. 

    После завтрака я снова затащил Эмму в мастерскую и начал прописку портрета вторым живописным слоем, выделяя детали и постепенно наполняя его цветовыми акцентами. Но ослепительно яркое солнце, проникающее под углом в окна мастерской даже из-за плотных штор, не давало спокойно творить, и пришлось отложить работу на более позднее время.

   Около полудня появился Глеб Полозов, горделивый, с римским профилем, широкими плечами и подтянутой спортивной фигурой. Как выяснилось позже, он поддался-таки на уговоры Сани позировать ему с обнаженным торсом. Буквально через четверть часа в калитку вошел Марк Ревенко, опоздавший на электричку, которой ехал Глеб. Немного растерянный и смущенно улыбающийся, с загорелым приветливым лицом и большими тёмными глазами, он сразу понравился Эмме.
 
    Мы не виделись с парнями с конца июня, и теперь они в недоумении уставившись на отросшую щетину на Санином и моем лице, заявили, что мы с ним похожи на неандертальцев. Но ни меня, ни Саню это ни в коей мере не расстроило -- мы даже восприняли их слова, как комплимент. Саня закурил сигарету, пригласил гостей на террасу, и Эмма принялась поить гостей кофе с бисквитами и ловко очистила и нарезала кружочками большой ананас, привезенный Марком.

   Чуть позже совершенно неожиданно для меня приехала Зойка. Она была натурщицей, часто позировала нам с Саней, и я знал каждый изгиб ее тела. Какое-то время назад Саня даже встречался с Зойкой, но потом вдруг охладел. Теперь, как выяснилось, у Зойки были отношения с Кукиным-Квакиным, который с ней здесь и познакомился. 

  Саня пригласил Зойку на террасу, но вскоре было решено пересесть за садовый стол, и мы перенесли туда всю провизию. Через некоторое время к нам присоединилась балерина Юленька, а за ней Вадим Ивлиев, похожий на Гамлета. Что касается Кукина-Квакина, то несмотря на несколько СМС-сообщений, отправленных ему Саней, он не появлялся.
 
   Ближе к обеду Эмма отправилась на кухню готовить мясо для шашлыков. За ней, несколько хромая, последовал в дом Саня, но вскоре появился с этюдником и холстом на подрамнике. Установив этюдник на дорожке перед домом, так чтобы мы, сидя за столом, могли видеть его сквозь ряд елочек, он крикнул Глебу Полозову, чтобы тот снимал футболку и становился позировать. Глеб на ходу снял футболку, обнажив свое красивое, атлетичное тело, и как был, в джинсах и кроссовках встал на зеленом газоне. Саня повернул этюдник, чтобы не отсвечивало, и начал углем наносить на холст рисунок.
 
     В этот момент у калитки появился Кукин-Квакин. Заметив позирующего с обнаженным торсом Глеба, он тотчас же сорвал с себя футболку, встал рядом с ним и положил руку ему на плечо. Они были приблизительно одного роста, и картина завораживала.

-- Это как у Бежара в греческом танце, -- сказала Юленька, и я вспомнил, что тоже видел в записи хореографические шедевры Бежара с полуобнаженными танцовщиками.

   Быстро смекнув, что к чему, Саня позвал Марка, и тот, раздевшись, тоже присоединился, положив руку на плечо Глеба с другой стороны. За ним последовал я, а потом в шеренгу встал еще и Вадим. Все мы были в синих джинсах примерно одного оттенка, и это придавало законченность образу. Зойка оживилась и бросилась нас фотографировать. Эмма, выбежавшая из кухни, тоже стала снимать. Парни наперебой просили Юленьку сделать снимки на их телефоны. В конце концов, Саня не выдержал и, желая попасть в кадр, тоже разделся и встал в ряд вместе с нами.
      
-- В общем, все ясно, -- сказал он через пару минут, -- мне нужен полутораметровый холст, и я сделаю зарисовку.
 
    Я сбегал за холстом для Сани, помог установить его поперек на этюднике, и снова вытянулся рядом с парнями. Саня стал быстрыми уверенными движениями наносить углем рисунок, а когда закончил, то я заметил, что он оставил место и для себя, как на последних снимках.

    Потом он попросил меня отнести большой холст в мастерскую, и вернулся к меньшему. Он рисовал легко и свободно, не сводя глаз с Глеба. А тот терпеливо позировал ему на солнцепеке еще минут тридцать.
 
   Далее все шло, как по накатанной – пиво, шашлыки, нескончаемые шутки Кукина-Квакина, нудное философствование Глеба Полозова, томные взгляды балерины Юленьки в сторону Сани, напряженное молчание Вадима и кокетливое хихиканье Зойки. По другую сторону от Эммы за столом сидел Марк и время от времени перекидывался с ней двумя-тремя фразами по-английски, потому что немецкого он не знал. Видно было, что они симпатизируют друг другу, и меня это радовало. Ближе к вечеру со смены пришел Тахир, и Эмма накормила его оставленными специально по его душу шашлыками.

   А потом, когда жара спала, все отправились стрелять в тир, а мы с Эммой пошли в мастерскую. Я прорисовывал и прорисовывал мельчайшие детали ее лица -- губ, ресниц, бровей, лба, нежные линии щек, фактуру золотых волос, мягкие кисти рук с тонкими пальцами, складки на темно-оливковом платье.   
 
     Вернувшись из тира с приходом сумерек, Саня убрал ружье в сейф, оборудованный в гостиной, и вместе с Тахиром растопил самовар на углях и сосновых шишках. В тот вечер мы снова, как и в первый день, участвовали в чаепитии, которое на этот раз было вполне вменяемым.

-- Оставайся, не уезжай, – вдруг обратившись к Эмме, сказал Саня. – Оставайтесь вместе с Боингом. Здесь так хорошо.
-- Да, здесь чудесно, -- подтвердила Эмма. – Но у меня сессия, и я должна ехать.
-- У нас еще есть завтра, Саня. Ты же нас не прогонишь? – вмешался я. 
-- Конечно, нет, – покачал головой Саня, -- но мне грустно, что вы скоро уедите. Эмма ухаживает за мной, как никто. 
-- Мы еще приедем, Саня. Мы обязательно приедем, да Эмма? – и с этими словами я обнял ее.
-- Да, – сказала Эмма, но в ее голосе я не почувствовал уверенности, и это огорчило меня.
    
   Мы еще долго сидели вдесятером за огромным, потемневшим от времени деревянным столом, подливая в чашки чай из самовара. Вполне возможно, нормальному человеку двадцать первого века этот пыхтящий самовар, этот стол на тридцать персон, этот ветхий дом без удобств, этот огромный невозделанный лесной участок виделся бы со стороны отжившим рудиментом, но я чувствовал себя совершенно комфортно. Причем не только я, но и элитные парни из соседних особняков с бассейнами, и трудяга-узбек, воспитанный в мусульманских традициях. И это было именно тем, что называется преодолением предельного в непредельном или конечного в бесконечном. Это было торжество духа на отдельном клочке земли старого, полуразрушенного поселка «Научных сотрудников».
 
   В ту ночь на втором этаже Саниного дома мы с Эммой были не одни. На большом диване в кабинете спали валетом мои однокурсники Глеб и Марк. Но между занимаемой нами родительской спальней и кабинетом была еще одна комната, так что нам с Эммой ничего не мешало, и мы как все последние ночи растворялись друг в друге без остатка.   
 
    Воскресное утро вновь встретило нас солнечными лучами, и сразу после завтрака я поспешил в мастерскую, чтобы успеть сделать хоть что-нибудь до того, как в окна начнет проникать слишком яркий поток света. Эмма спокойно сидела передо мной, мечтая, наверное, чтобы все это поскорее закончилось, но в то же время заинтригованная таинством создания своего портрета. Я снова и снова прорисовывал детали лица и глаз, стараясь добиться на холсте выражения, которое особенно в ней любил.

   Через некоторое время на пороге мастерской появился Глеб Полозов, а за ним Марк. Немного задержавшись у двери, чтобы профессиональным взглядом охватить оборудование мастерской, Глеб приблизился ко мне и посмотрел на портрет.

-- Батюшки-светы! – в тоже мгновение воскликнул он. – Это же Мона Эмма. 
-- Так получилось, – пробормотал я, невольно улыбнувшись. – Просто поясной портрет. 
-- Ничего себе, просто поясной, -- задумчиво сказал Глеб. – В позе да Винчи. 
-- Можно и я взгляну? – спросил Марк и подошел к мольберту.
-- Лессировал? – в следующее мгновение поинтересовался Глеб.

   Я утвердительно кивнул головой.

-- Оно и видно, -- сказал Марк, -- по глубине теней и контрастной игре света. Классная работа!   
-- У меня времени было совсем мало – пять дней, не считая сегодняшнего, -- объяснил я.         
-- Ты что, оправдываешься? – спросил Глеб. – Ты же Боинг, скорости у тебя сверхзвуковые, так что…
-- Отличный будет портрет! -- констатировал Марк. – Он уже и теперь весь, как золотой. И удачное сочетание цвета волос и платья.

  Эмма силилась понять наш разговор, но воспринимала не все. Она еще ни разу не взглянула на мою работу, считая в силу своей деликатности, что не должна видеть портрет, пока он не будет закончен.   

-- Интересно, что здесь вроде тоже улыбка на лице, как у да Винчи, -- еще немного подумав, заметил Глеб. – Но тайна ее легко разгадывается.
-- Да, тайна бесконечности, -- сказал я, – по знаку на кулоне.      
-- Так я и подумал, -- отозвался Глеб.
-- И я, – поддержал его Марк.
-- Значит, все не так плохо, -- облегченно вздохнул я и послал воздушный поцелуй Эмме.
 
    В этот момент в мастерскую, немного прихрамывая, вошел Саня в поисках своей модели. Обнаружив Глеба, он взял холст и этюдник, и они вместе отправились на пленэр, а Марк остался с нами. Он стоял в дверях и какое-то время смотрел то на меня, то на Эмму, а потом вдруг достал из кармана мобильный телефон и снял небольшое видео, как он сказал, для истории. Я попросил Марка переслать видео мне, а потом отправил его Эмме, и теперь мы оба могли видеть, как выглядела наша работа со стороны.

   Когда солнце снова не позволило мне продолжать работу, я позвал Эмму, чтобы она посмотрела на не вполне законченный, но уже близившийся к завершению портрет, и, увидев его, она ахнула и поцеловала меня в щеку.

-- Что, не зря мучилась? – спросил я.
-- На портрете я лучше, чем в жизни, -- растроганно сказала Эмма.      
-- Нет, -- не согласился я, -- в жизни ты в миллионы раз лучше. Ты самая лучшая на свете, и я очень люблю тебя! 

   Потом Эмма снова занялась хозяйством на кухне, а мы с Марком взяли по бутылке пива из холодильника и сели за большой деревянный стол, откуда можно было наблюдать за работой Сани, и где уже расположилась балерина Юленька. Вскоре к нам присоединилась Зойка. Она была одна, без Кукина-Квакина, и это после ночи, проведенной у него в особняке. А еще через некоторое время подъехало такси, и из него вышла Даша Гречко.

   Я переглянулся с Марком, и мы не стали приветствовать ее, стоя.  Саня, напротив, радушно распахнул ей свои объятия, а Глеб сдержанно поздоровался. Проводив Дашу к столу, за которым из присутствующих незнакома ей была только маленькая балерина, он спросил, что ей принести, и вскоре вынес маленькую бутылочку колы.

-- Какими судьбами? -- спросил ее Марк.   
-- Да так, проезжала мимо и подумала, почему бы не заскочить, – сказала Даша, заложив одну длинную загорелую ногу на другую и поправляя на носу солнечные очки невероятной формы.
-- А ехала куда? – поинтересовалась Зойка.
-- Не помню уже. Какое это имеет значение? – с улыбкой парировала Даша. – Скажите мне лучше, где здесь купаются. Мне жарко.
-- У Кукина-Квакина в бассейне купаются, – тоненьким голоском выдавила из себя Юленька, -- но он всех не пускает, только самых близких.
-- Хорош работать, Саня, – не дослушав балерину до конца, крикнула Даша. – Я купаться хочу!
   
   Саня, к моему удивлению, тут же внял ее словам и принялся складывать этюдник. Минут через пять он уже сидел за столом и серьезно объяснял Даше, что купать ее негде.   
               
 – Надо же, а я думала, что такого уже не бывает, -- возмущенно заявила Даша. – У моих родителей в Немчиновке и у моей сестры в Тоскане, у всех бассейны. Дом без бассейна – это полный кринж.
 
   Я поднялся и пошел смотреть, как там Эмма. Она была занята приготовлением грибного супа из боровиков, найденных Саней в то утро прямо на участке. Рядом стояло блюдо с нанизанными на шампуры кусками индейки и лука с помидорами. Значит, нужно было разжигать мангал. Я взял угли, и мы с Саней быстро справились с поставленной задачей. Еще через несколько минут индейка уже зажаривалась на решетке, и в воздухе плыл аппетитный запах жареного мяса и специй.
 
   Потом мы вместе с Саней и Марком вынесли из дома тарелки, столовые приборы и крупную посудину с салатом, и вскоре появилась Эмма с большой кастрюлей грибного супа, которую поставила в центр стола. Когда мы все уселись за стол и Эмма принялась разливать грибной суп по тарелкам, я увидел устремленный на нее неприязненный взгляд Даши Гречко, и мне это очень не понравилось.

-- Что это у тебя за борода такая? – спросила Даша у Сани, когда чуть позже он наклонился к ней, чтобы положить на тарелку горячий шампур с индейкой. – И этот с внешностью Киану Ривза туда же, -- добавила она, глядя на меня.
-- Это для загадочности, -- ответил Саня, -- и потом это признак гендерной принадлежности, правда Боинг?   
-- Это признак превосходства самца, -- нарочито зловещим голосом сказал я.
-- Это признак наличия тестостерона, -- спокойно пояснила Эмма.
 
   После обеда я сказал Марку, что хотел бы еще часок поработать над портретом, и он тотчас подрядил Зойку и Юленьку на уборку и мытье посуды. Я же снова увел Эмму в мастерскую, снова усадил на то же место и начал работать мастихином, создавая, где нужно, тонкие светлые линии. Не прошло и четверти часа, как порог переступила Даша Гречко и без приглашения уселась на стуле у входа.

-- Ты что пришла? – спросил я ее.
-- Посмотреть, как твоя подруга позирует. Что, нельзя, Боинг?
-- Смотри, если хочешь. Видишь, какая она у меня красавица?    
-- Все равно я тебя у нее отобью, -- уверенно сказала Даша и враждебно посмотрела на Эмму.
-- Что отобью? – непонимающе проговорила Эмма.
-- Даша шутит, -- успокоил я ее.
-- Совсем нет, -- сказала Даша. – Ты увидишь.

  Этот разговор не должен был продолжаться, и я попросил Дашу выйти и не мешать мне работать. Даша встала со стула, но прежде чем покинуть мастерскую, подошла ближе к портрету и внимательно посмотрела на него.

-- О, бесконечность, – с иронией в голосе протянула она и прыснула от смеха. – Еще одна иллюстрация к теореме о бесконечных обезьянах.
-- Ты о чем вообще? – спросил я, посмотрев на нее с удивлением. 
-- А ты что, не знаешь? – всплеснула руками Даша. – Эта теорема о том, что любая обезьяна, случайным образом ударяя по клавишам пишущей машинки, способна в конце концов напечатать, скажем, шекспировского Гамлета, и это есть модель бесконечной Вселенной. Вот что такое твоя бесконечность. 

  С этими словами, даже не дожидаясь от меня каких-либо возражений, Даша Гречко резко развернулась и вышла из мастерской. А я, покрутив пальцем у виска и многозначительно посмотрев на Эмму, спокойно продолжил работу. Минут через сорок я пришел к выводу, что все остальное смогу сделать уже без помощи Эммы. Я снял холст с мольберта и поставил лицом к стене, чтобы позже упаковать для транспортировки.

  Когда мы вышли из мастерской и Эмма снова переоделась, было около шести вечера. К сидящей за столом компании присоединились, как обычно, Кукин-Квакин, Вадим и узбек Тахир. С вожделением поглядывая на две большие бутылки текилы, принесенные в подарок Квакиным, компания обсуждала, когда лучше начать дегустацию -- до стрельбы в тире или после. В конце концов, решили сначала стрелять, а потом пить текилу. Что касается нас с Эммой, мы не задавались таким вопросом. Это был наш последний вечер перед ее отъездом, и нам хотелось провести его только вдвоем. Немного подумав, я повел Эмму гулять вглубь поселка.
 
   Мы двинулись в сторону, противоположную железнодорожной платформе, и вскоре подошли к лесу, тянущемуся вплоть до Ярославского шоссе. Новые кирпичные особняки наступали на лес, упираясь заборами в многолетние деревья. Но внутри не чувствовалось признаков жизни, и казалось, что строения существуют сами по себе. На параллельной лесу просеке, называемой отчего-то улицей, мы увидели дачные участки с полностью разрушенными домами и высохшими плодовыми деревьями. Эти участки были объединены в единую стройплощадку, а, следовательно, выкуплены одним человеком. У меня не хватало воображения, чтобы представить размеры планируемого дворца на гектаре земли «Научных сотрудников», но я не сомневался, что он будет возвышаться над поселком. Сейчас же вся территория была обнесена фасадной сеткой и пустовала, поскольку строительство пока не велось.
 
    Я потянул Эмму внутрь, и мы вдвоем как непрошенные гости оказались на этом могильнике научной интеллигенции советских времен, где не было ни души, и даже птицы покинули свои гнезда. В одном из уголков мы увидели нежно-зеленую лиственницу с мягкой хвоей, в другом раскидистую трехствольную липу, в третьем непонятно как оказавшийся здесь маньчжурский клен с розоватыми листьями. Кто жил здесь раньше? Светила палеоботаники, ученые-селекционеры, известные дендрологи? Сейчас об этом уже никто не расскажет. Время этих людей прошло, и их землю завоевали совсем другие герои.

  Когда мы вернулись к Сане, вечеринка была в разгаре. Дружный смех разгоряченной текилой компании слышался даже из-за забора. Незамеченные никем в темноте, мы сразу прошли в дом, чтобы подготовиться к раннему отъезду и скорее лечь спать. Эмма поднялась наверх собирать вещи, а мне предстояло сложить материалы в этюдник и упаковать портрет в мастерской. Чтобы не повредить еще не просохший слой краски я должен был прикрепить полоску плотного картона по периметру холста степлером, наложить на образовавшиеся бортики лист размером с картину и зафиксировать края клейкой лентой. Я приготовил все необходимое и поднял с пола стоявший лицом к стене портрет. Потом я перевернул его и ужаснулся – на месте кулона в виде знака бесконечности была изображена крупная голова обезьяны.

   Кому принадлежало это художество, мне было понятно. Но выяснять отношения с нетрезвой Дашей Гречко под покровом темноты не имело никакого смысла. Поэтому я взял свой любимый мастихин ромбообразной формы и стал кончиком снимать последний, непросохший слой краски. Понятно, что знак бесконечности на предыдущем слое также мог пострадать, и мне предстояло приложить немало усилий, чтобы вернуть ему утраченное сияние. Но что делать – немного поработав, я отложил мастихин в сторону и тщательно упаковал испорченный портрет, чтобы до полного восстановления никто его не увидел. Потом я поднялся наверх к Эмме, и это была наша последняя ночь перед разлукой.

   Наутро мы поднялись очень рано и обнаружили Саню спящим на открытой террасе. Пока мы принимали душ и переносили вещи в машину, Саня проснулся и объяснил, что уступил свою комнату Даше Гречко, поэтому ночевал на свежем воздухе. Он пошел проводить нас, тепло расцеловал Эмму, а потом, что-то вдруг вспомнив, попросил подождать, и, когда мы уже сидели в машине, протянул Эмме через окно небольшую картину в простой деревянной рамочке. На обратной стороне холста было написано: Александр Петровский «Лесная поляна с боровиками», холст, масло, 30 х 40 см, 2018. 

   Потом Саня открыл нам ворота, и мы поехали. Вскоре, однако, нам пришлось постоять в длинной пробке, как мы и предполагали, и дорога до Москвы оказалась долгой и мучительной. Эмма вылетала из Шереметьева в четыре часа дня, значит, около двух мы должны были добраться до аэродрома. Но сначала нам предстояло заехать в мастерскую, чтобы выгрузить картину и этюдник, а потом домой, на Чистые пруды, чтобы Эмма собрала в дорогу все свои вещи. Времени было в обрез, и я очень торопился.
 
    Подъехав к мастерской, я осторожно перенес картину, а потом снова выбежал за этюдником. И тут мне пришло в голову, что я, вероятно, оставил у Сани свой любимый мастихин. Так и оказалось – мастихин ромбовидной формы отсутствовал, а он был необходим, чтобы продолжить работу над портретом. Значит, в один из ближайших дней мне нужно было снова заехать к Сане.

  Взглянув на часы, я снова сел в машину и взял курс на Чистые пруды. Пока мы ехали, Эмма все время молчала, и я понимал, что ей так же грустно, как мне. Но я старался не нагнетать тоску, ведь через полтора месяца я собирался прилететь в Дюссельдорф и обнять свою Эмму.
 
   Минут за сорок мы добрались от Таганки до моего дома, и Эмма занялась своим багажом, а я попросил маму подписать для нее одну из своих книг. Мама оторвалась от очередного перевода, сняла с полки экземпляр своего первого сборника стихов и, сделав дарственную надпись, передала книгу мне. У нас еще было время, чтобы перекусить, и мы вдвоем выпили кофе в кухне, и только потом я передал Эмме мамин подарок. Эмма смущенно поблагодарила маму, стоя на пороге гостиной, а мама пожелала ей счастливого пути, даже не поднявшись с кресла.
 
   Вскоре мы вышли из дома. Теперь наш путь лежал в Шереметьево, и навигатор показывал, что это займет не менее, чем полтора часа. Мы медленно двигались в потоке машин по Ленинградскому проспекту, и я держал руку Эммы в своей.

-- Мы не будем переживать, да, Эмма! – уговаривал я ее. -- Wir werden uns keine Sorgen machen! Мы не будем переживать, потому что я скоро приеду, и мы снова будем вместе.    
-- Спасибо тебе за все, – сквозь слезы шептала Эмма и больше походила на маленькую девочку, чем на без пяти минут специалиста по молекулярной биомедицине.
 
  Проводив Эмму, я решил не откладывать дело в долгий ящик и сразу же заехать к Сане. Проложив на навигаторе маршрут от Шереметьево до Софрино, я увидел, что путь по Центральной кольцевой дороге, минуя Москву, займет не более часа. Я позвонил Сане и сказал, что забыл у него мастихин и буду через час с небольшим. В начале четвертого я действительно подъехал к Саниной даче и припарковался у ворот, не въезжая на участок. Войдя в калитку, я сделал несколько шагов по тропинке и вдруг заметил лежащий слева от меня на газоне охотничий «Зауэр». Немало удивившись, я поднял ружье и позвал Саню. Но он не ответил, и с ружьем в руке я двинулся дальше.
 
   Через несколько метров я увидел Саню лежащим на спине у пристройки. Я бросил ружье и подбежал к нему. Саня был без сознания, с огнестрельной раной в животе, из которой крупными каплями сочилась кровь, растекаясь по джинсам и проливаясь на землю. В ужасе я отшатнулся, но в следующее мгновение взял себя в руки и зажал рану небольшим кипенно-белым полотняным полотенцем, которое почему-то оказалось на траве поблизости от него. Нужно было срочно вызвать скорую, и свободной рукой я достал телефон и набрал 103. Потом я расстегнул свой кожаный ремень, резким движением вытащил его и зафиксировал полотенце, подсунув концы ремня под Санину спину. Теперь можно было отойти и припарковать машину на участке, чтобы освободить место на дороге для скорой помощи. 

    Минут через пять машина подъехала. Только это была не скорая помощь, а наряд полиции. Из машины вышли двое молодых парней и довольно агрессивно стали расспрашивать меня. Чуть позже появились еще две машины – скорая помощь и второй наряд полиции, как потом выяснилось, из Пушкино. С этого момента у меня больше не было возможности приблизиться к Сане – бригада скорой пыталась привести его в чувство, а мне было велено предъявить документы. Вскоре Саню положили на носилки и увезли, а мне пришлось раз за разом рассказывать пушкинскому полицейскому средних лет, как и откуда я приехал, как вошел в калитку, как заметил и поднял с газона ружье, и как потом увидел лежащего на земле друга. Потом я показывал, где точно находился «Зауэр», когда я его заметил.

    Пушкинский полицейский был достаточно вежлив, но в его тоне читалось явное недоверие. И тогда я понял, что сейчас меня задержат и будут обвинять в том, чего я не совершал. Мне задали несколько вопросов о лицензии на «Зауэр» и его хранении, тщательно осмотрели сейф в гостиной и тир на участке. Потом дом опечатали, положили в прозрачный пакет ружье, на котором, разумеется, были мои отпечатки пальцев, а также найденную гильзу от пули Диаболо Лиман, и пригласили меня в машину. Не более, чем через полчаса я оказался в отделении полиции подмосковного города Пушкино. Там мне объявили, что я задержан по делу о нанесении тяжких телесных повреждений и изъяли мобильный телефон для ознакомления с содержимым. Всю дорогу до Пушкино я искал ответ на единственный вопрос – кто мог выстрелить в Саню? События, последовавшие за нашим с Эммой отъездом, были мне неизвестны, так что оставалось только гадать, что произошло на самом деле.
 
   Из криминальных хроник мне было известно, что я имею право на один телефонный звонок, и я начал мысленно формулировать, как кратко и доходчиво описать свое незавидное положение. Вскоре у меня сняли отпечатки пальцев и составили протокол задержания. Вслед за этим мне предложили подробно изложить на бумаге, кто бывал на Саниной даче, пока я там находился. Я чувствовал себя осведомителем в стане врага, и роль эта была мне крайне неприятна и даже отвратительна. Но я понимал, что информация будет так или иначе извлечена из моего или Саниного мобильного телефона, находящегося теперь тоже в полиции. И тогда я убедил сотрудников вернуть мне на время мой телефон, чтобы я мог иллюстративно, с помощью фотографий подкрепить свои показания, что сэкономило бы их время и усилия.
 
   Первым делом я позвонил Иде, у которой, как я знал, были в друзьях хорошие юристы, и в нескольких словах обрисовал ситуацию. Затем я попросил ее, во-первых, не посвящать пока в эту историю маму и, во-вторых, позвонить вечером Эмме, чтобы узнать, как она долетела до Дюссельдорфа. Ида сказала, что все сделает, и пообещала с утра привезти в Пушкино адвоката. Затем я открыл в телефоне совместную фотографию, на которой мы, шестеро парней, были запечатлены полуобнаженными в позе танцовщиков Бежара, и стал кратко объяснять, кто есть кто.

    После этого я нашел фотографию узбека Тахира и снимки девушек – Юленьки, Зойки, Даши Гречко и Эммы, также устно и письменно подкрепляя их информацией, которая была мне известна. В заключении я резюмировал, что Саню все любили, и поэтому невозможно представить, по какой причине кто-либо из указанных лиц имел намерение нанести ему телесные повреждения. Я также подчеркнул, что из охотничьего ружья «Зауэр» стреляли накануне в тире все за исключением моей девушки, поэтому экспертиза наверняка покажет не только мои отпечатки пальцев, но и отпечатки всех остальных.

     Не знаю, чем длинноволосый, обросший щетиной студент-недоучка мог впечатлить видавшего виды пушкинского следователя, но к концу нашего общения я почувствовал в его голосе теплые и даже отеческие нотки. Тем не менее, меня заперли в отделении полиции до утра в ожидании результатов дактилоскопической экспертизы. Выжатый как лимон, голодный и несчастный я коротал время в камере, постоянно думая о Эмме и одновременно сильно тревожась за Саню. В конце концов, я забылся сном, в странной позе, не разгибая колен.

    Наутро появился обещанный Идой адвокат преклонного возраста, и меня выпустили для беседы с ним. Я вновь изложил историю произошедшего, и он скрупулезно зафиксировал данные в записной книжке. Затем меня снова заперли, а адвокат вступил в переговоры со следователем. Еще через полчаса я был освобожден под подписку о невыезде. Ида радостно обняла меня, и я долго ее благодарил. Потом я хотел было вызвать такси, чтобы добраться до Саниной дачи и пересесть на свою машину, но адвокат вызвался подвести меня. По пути он сообщил, что дактилоскопическая экспертиза показала наличие на ружье отпечатков пальцев по меньшей мере десяти лиц, поэтому все приятели Сани будут вызваны для дачи показаний. Также он рассказал, что Сане сделали срочную операцию в районной больнице, и теперь он в реанимации, но пока без сознания. Как только он придет в себя, все вопросы будут сняты, потому что он не мог не видеть, кто совершил выстрел.

   Вскоре мы подъехали к Саниной даче, я мигом пересел в «Ситроен», и Ида тоже поехала со мной в Москву. Пока мы стояли в пробке на Ярославском шоссе, я сначала побеседовал с Эммой, стараясь не проговориться о случившемся, а потом позвонил Глебу Полозову, но тот не ответил. Зато тут же раздался звонок Марка Ревенко, и он взволнованным голосом сообщил, что его вызвали на допрос в пушкинскую полицию. Я объяснил ему причину вызова, а он, ужаснувшись, рассказал, что они с Глебом уехали от Сани на электричке в половине третьего дня, и в это время никого из гостей на даче не было. Квакин, Зойка, Юленька и Вадим с утра не появлялись, Тахир был на работе, а Даша Гречко укатила на машине с каким-то своим приятелем минут за пятнадцать до их с Глебом ухода.

   Я ничего не понимал и по-прежнему искал ответ на вопрос – кто мог выстрелить в Саню? На самом деле, -- говорил я себе, -- вполне возможно, это был кто-то, кого я не знаю. Однако мой внутренний голос подсказывал обратное – а именно, что человек, сделавший это, мне знаком. Оставалось ждать Саниных показаний, и я надеялся, что он очень скоро их даст. 

   Но в реальности все оказалось гораздо сложнее, потому что вскоре выяснилось, что Саня впал в кому. Срочно прервавшие отпуск и первым же возможным рейсом прилетевшие из Крыма родители Сани спешно перевезли его из районной больницы в медико-хирургический центр в Москве, где, впрочем, врачи пришли к заключению, что операция была проведена надлежащим образом, а осложнение в виде коматозного состояния могло возникнуть из-за плохой переносимости наркоза. Также врачи высказали уверенность, что молодой организм такого богатыря, как Саня, обязательно справится, и парень скоро пойдет на поправку.

   Каждый день я звонил в больницу и справлялся о Санином состоянии. Я звонил в справочную потому, что его родители не хотели ни с кем разговаривать и не позволяли его навещать. Разумеется, их можно было понять – ведь любой, чьи отпечатки пальцев оказались на «Зауэре» потенциально мог совершить злополучный выстрел. Поначалу я пытался объяснить им, что, наоборот, спас Саню, но они, похоже, не верили, тем более у меня одного была подписка о невыезде.
   
   Тем временем все, кто был вызван на дознание по этому делу, предъявили алиби. Кукин-Квакин, Зойка и Вадим плавали в районе трех часов дня в бассейне, и это видели соседи, у Юленьки был хореографический класс в Москве, Тахир работал на поселковой стройке, Дашу Гречко увез на машине приятель, у Глеба Полозова и Марка Ревенко имелись проштампованные билеты на электричку. Алиби не было только у меня, и я больше всех желал скорейшего выздоровления Сани. Но не только потому, что в его руках было мое будущее, но и потому, что он был моим другом, и я любил его.

  Вскоре август подошел к концу, но никаких изменений в состоянии Сани не наблюдалось. Я целыми днями просиживал в мастерской, пытаясь восстановить по фотографиям хотя бы некоторые картины, сожженные Руди Кронштайнером. Но работа шла плохо. После портрета Эммы, который я закончил в первую очередь, все сюжеты казались мне пресными – в них не было ее лучистых глаз, ее золотистых волос, ее завораживающей улыбки. В них не читалась бесконечность, а я теперь повсюду искал ее.

   В сентябре начались занятия в Суриковке, и я решил учиться за двоих – за себя и за Саню. Лекции я стал записывать под копирку, а эскизы, этюды и зарисовки с натуры выполнял в двух экземплярах и складировал в мастерской, чтобы по возвращении из больницы Саня мог адаптировать их к своей манере и использовать для получения зачетов. Даже учебные скульптурные работы из гипса я делал для себя и для него. День проходил за днем, а Саня все никак не приходил в сознание, и это печалило меня настолько, что стало тошнить по утрам.
 
-- У тебя токсикоз, Боинг, -- сказала однажды мама за завтраком, -- надо пойти к врачу. 
-- Плохая шутка, -- покачал головой я.
-- А что ты хочешь? – не успокаивалась мама. -- У рояля автор. Именно ты создал эту ужасающую ситуацию, в которой оказался. Ты, и никто другой. А корень зла – твоя Эмма.               

   Я встал из-за стола и вышел из кухни. Мне не нравился этот разговор. Я не понимал, почему мама так категорически настроена против Эммы и обвиняет во всем только ее. Возможно, матушку раздражали наши с Эммой ежевечерние долгие беседы, но я не мог прожить и дня, чтобы не услышать голос Эммы или не увидеть по скайпу ее прекрасные добрые глаза.
 
   Однажды в конце сентября, вернувшись поздно вечером из мастерской, я застал Иду за попыткой повлиять на мамино мнение об Эмме. Но мама была непреклонна. Она то и дело повторяла, что мы совершенно не пара, что Эмма из очень простой семьи и к тому же на два года старше, и что она вообще очень развязная девица, наглым образом вскружившая голову ее мальчику, и все нынешние беды только от нее.
 
   И тогда я впервые высказал то, о чем постоянно думал в последние дни.
 
-- Мама, -- сказал я, -- а ведь ты превратилась в фрау Луизу Вольф!  Ты так же дискредитируешь наши с Эммой отношения, как Луиза Вольф твою связь с папой Лео.          
-- Вот и я говорю, -- кивнула головой Ида. – Одно дело малообразованная немецкая бюргерша. Это еще можно понять. Но почему ты не щадишь чувства сына, это для меня загадка.
-- И главное, чем это все закончилось, -- потупив голову, добавил я, -- ты не понимаешь?

    Мама обратила удивленный взгляд сначала на меня, потом на Иду. 

-- Но я же ему счастья желаю, -- в конце концов заговорила она. – Он мой единственный сын.    
-- И у Луизы Вольф был единственный, -- ответила Ида. – А теперь нет ни его, ни ее. 
               
   Этот разговор был слишком тяжел для меня, чтобы его продолжать, и я по-английски ушел в свою комнату, чтобы поговорить с Эммой. Не знаю почему, но я по-прежнему скрывал от нее историю со злополучным выстрелом и свою подписку о невыезде. Каждый день я засыпал с мыслью, что завтра Саня придет в себя, все разъяснится и я смогу обнять Эмму. Пока же я даже помыслить не мог о выезде за пределы страны.

     Тем временем приближалось 11 октября, день моего рождения, который я планировал провести в Дюссельдорфе. Но ничего не менялось, и Вселенная в голос смеялась над моими планами. Несколько раз в сентябре меня вызывали в пушкинское отделение полиции, и я являлся туда в сопровождении все того же адвоката. Следственные действия, проводимые в течение месяца, ничего нового не принесли, дачников в поселке вскоре практически не осталось, и опрашивать было уже некого. Я, как тень, бродил по институту и нередко ловил на себе нелицеприятные взгляды студентов с разных курсов и факультетов, вполне отдавая себе отчет, что утечка информации произошла, и в трагедии Сани Петровского винят только меня.

   В день моего рождения, который выпал на пятницу, Даша Гречко с помощью своей подруги Лики Пашкевич запихнула меня после занятий в элитное такси со словами о каком-то необыкновенном сюрпризе, который для меня приготовила. Я изо всех сил сопротивлялся, но тяжелый запах ее духов ударил мне в нос, и я потерял самообладание. По дороге мы заметили спешащего к метро Марка Ревенко, и Даша крикнула водителю, чтобы он затормозил. Через минуту Марк уже ехал с нами в неизвестном направлении. 
 
    Вскоре перед нами появились высотные здания «Москва-Сити», и через пару минут такси остановилось у башни «Око». Мы поднялись на 85 этаж в ресторан Ruski, и Даша пригласила нас за столик. Я тут же проанализировал свои финансовые возможности, поскольку понимал, что ресторан не из дешевых. Но к счастью у меня была банковская карточка, на которой практически нетронутой оставалась сумма, подаренная мне дедушкой Вольфом еще в мае. Так что я облегченно вздохнул и взял в руки меню. Сделав выбор, мы начали болтать о чем-то несущественном, не отрывая взгляда от открывающейся с высоты фантастической панорамы города, и я все время думал, что надо обязательно показать это место Эмме. 

   Потом мы пили шампанское за мое здоровье и здоровье Сани Петровского, и ели блины с красной икрой. Все было не так плохо, пока из-за штор вдруг не появилось с десяток фигуристых девушек в одежде медсестер, которые окружили меня и стали некрасиво приставать. Все они были в рыжих париках, и одна посадила мне на колени большую плюшевую обезьяну.

-- Вот ведь сколько девочек, похожих на Эмму, -- давясь от смеха, воскликнула Даша Гречко, -- выбирай любую!

   Мне хотелось плюнуть Даше в лицо, но я сдержался и, вскочив на ноги, стремительно отошел от стола, по-прежнему окруженного рыжеволосыми медсестрами. Довольно скоро я нашел в соседнем зале официанта, который обслуживал наш столик и попросил счет, чтобы перед уходом расплатиться. Но официант сказал, что все оплачено, так что мне пришлось покинуть ресторан с ощущением полного позора. Внизу меня догнал Марк и попытался утешить как мог, но настроение мое не менялось, и я не нашел ничего лучше, чем пройти пешком несколько километров до дома, пиная ногами желтые листья на тротуарах. Со мной впервые в мой день рождения не было папы Лео, и со мной не было Эммы.

    Потом наступил ноябрь. Саня Петровский по-прежнему лежал в коме, и я уже терял всякую надежду на его выздоровление, хотя доктора по-прежнему вселяли уверенность в обратном. Мне было все сложнее и сложнее выдумывать в разговорах с Эммой причины, по которым я не мог к ней приехать, и моя ложь отдаляла нас друг от друга. Эмма подробно рассказывала мне об учебе, о работе в Мариен госпитале и день ото дня жаловалась на поведение своего брата и моего одноклассника Йенса, который становился все более неуправляемым под дурным влиянием Руди Кронштайнера. В конце концов, родители решили отправить Йенса в армию, и в середине ноября он отбыл в казармы. Когда Эмма рассказывала мне об этом, ком подступил у меня к горлу, и я понял, что не могу больше обманывать ее. И я поведал ей обо всем, что случилось со мной и Саней Петровским, начиная со дня ее отъезда в Дюссельдорф.

 Эмма долго молчала в ответ, и я видел по ее лицу – а мы разговаривали по скайпу – что она потрясена услышанным.
 
-- Это Даша Гречко, -- через некоторое время сказала она. 
-- Почему ты так думаешь? Она же уехала на машине с приятелем, когда Глеб и Марк были еще у Сани.
-- Она могла вернуться, -- предположила Эмма.
-- Но зачем? Она нормально относилась к Сане.
-- Sie wollte dich beschei;en, -- с горечью в голосе произнесла Эмма. 
-- Подставить меня? – переспросил я.
-- Да, -- кивнула головой Эмма. -- Welch eine Abscheulichkeit! Какая мерзость!
               
   В тот вечер я долго думал о гипотезе, высказанной Эммой. Вернуться по идее мог кто угодно. Но что послужило мотивом? Предположим, Вадим Ивлиев ревновал к Сане балерину, Юленька страдала от неразделенной любви к Сане, Квакин завидовал Саниному таланту, Тахиру нужны были деньги. Но в доме, по свидетельству родителей Сани, ничего не пропало, и последняя версия отпадала. Да и все остальные предположения казались мне совершенно неправдоподобными так же, как и незамеченное никем возвращение Даши Гречко. Однако, если она застала мой звонок и была в курсе, что я через час приеду, то действительно можно допустить, что она вернулась и выстрелила в Саню, чтобы подставить меня.
 
   Я больше не мог видеть Дашу. На лекциях я садился так, чтобы не касаться ее даже краем глаза, а в творческой мастерской забивался в самый дальний угол и работал, как прежде, за двоих. И вот пришла долгожданная весть -- в начале декабря, совсем неожиданно. После трех с лишним месяцев пребывания в коме, Саня очнулся. Узнал я об этом за минуту до лекции по теории искусства, но будучи не в силах подавить эмоции, залез на аудиторный стол и стал танцевать с широкой, счастливой улыбкой на лице.

   Вскоре Саня смог дать показания, и выяснилось, что стреляла в него Даша Гречко. Но задержать ее не представилось возможным -- она успела покинуть пределы страны и затерялась, вероятно, где-то в Италии. Позже Саня рассказывал мне, что сам виноват, потому что поддался на ее уговоры и пошел с ней с утра в тир, а потом не убрал ружье в сейф. «Зауэр» лежал на террасе, и Даша видела это перед отъездом. Минут через двадцать, когда Марк и Глеб уже ушли на станцию, она вернулась в слезах и стала жаловаться, что приятель обидел ее, и ей пришлось остаться. Саня принес ей маленькую бутылку колы из холодильника, и Даша как-то неловко взяла бутылку из его рук, и кола пролилась ей на грудь и колени. Тогда Саня побежал в пристройку за чистым полотенцем, а когда вышел, увидел Дашу с направленным на него ружьем. Больше он ничего не помнил.

-- Но никакой бутылки из-под колы на террасе не было, -- сказал я.
-- Значит, она забрала ее с собой, -- предположил Саня. – Только почему она бросила ружье по пути к калитке?
-- Видимо, хотела его тоже унести, но потом передумала.
-- Логично, -- немного подумав, заметил Саня. – Бежать по поселку с ружьем было бы странно.
-- Интересно, как она вообще умудрилась скрыться незамеченной? -- спросил я.
-- Полагаю, на заброшенном участке за фасадной сеткой, где ее мог поджидать приятель на машине. 
-- Знаю, я видел это место, когда мы в последний вечер гуляли с Эммой.

  Но мне не хотелось думать об этой ужасной истории. Я радовался, что Саня выздоравливает, и почти каждый день заезжал к нему в больницу, постепенно вводя его в курс дел, чтобы он не отстал от группы. Родители Сани, с которыми я теперь регулярно встречался, сожалели, что не верили мне изначально и неоднократно передо мной извинялись. В порыве благодарности они наперебой хвалили меня за спасение сына и за усилия, приложенные для того, чтобы он смог представить преподавателям творческие работы. В двадцатых числах декабря Саня появился, наконец, в институте, и я был полностью реабилитирован в глазах окружающих.

   Прошло уже больше недели с того дня, как я мог свободно лететь в Дюссельдорф к Эмме. Но перед сессией накопилась уйма работы, и надо было помогать Сане, и мама просила перенести поездку на конец января, когда так или иначе мы вместе собирались в Дюссельдорф на скорбную годовщину папы Лео. В итоге я согласился с мамой и с дрожью в голосе попросил Эмму, чтобы она потерпела еще месяц. Эмма приняла мою просьбу спокойнее, чем я предполагал. Она посчитала более важным, что с меня сняты все подозрения, и Саня выкарабкался из болезни, и не сомневалась, что я должен помочь ему, потому что косвенно вина была все же на мне. Но я не испытывал чувства вины – я не мог отвечать за неблаговидные и даже преступные поступки людей, направленные мне во вред. Пусть они сами отвечают за это.
                               
     Накануне Рождества по католическому календарю я нарядил натуральную елку, как это обычно делал папа Лео, и, устроившись возле нее на полу в красно-белом новогоднем колпаке, долго болтал с Эммой по скайпу. Эмма среди всего прочего рассказала, что встретила на днях дедушку Вольфа, и он неважно выглядит, и она собирается зайти к нему с гостинцами в ближайшие дни. Моя милая Эмма, – подумал я, -- ты у меня такая одна!

    На следующий день я позвонил дедушке Вольфу, чтобы поздравить с Рождеством. Он, как обычно, был немногословен, но я почувствовал, что он рад мне, и подумал, что нужно звонить ему чаще. Бедный дедушка Вольф, он теперь совсем один со своими мыслями о постигшей его потере сначала сына, а потом жены. И мне, наверное, было бы трудно его понять, если бы я тоже не пережил за это время двойную потерю. Но мне как утешение дана была Эмма, и теперь она будто прокладывала незримый мост между мной и дедушкой Вольфом, и это был мост в бесконечность.
 
  Новый 2020 год я встречал дома, в первый раз без папы Лео. Было грустно, мама даже всплакнула, а Эмма по скайпу пила вместе со мной шампанское сначала по московскому времени, а потом по европейскому. Около трех ночи приехала Ида и своими нескончаемыми историями несколько оживила атмосферу в доме. Голосом, полным уверенности она обещала маме, что грядущий год будет для нас феерически счастливым. Но мама посматривала на Иду с недоверием и говорила, что у нее лично все в прошлом, и ничего счастливого быть не может. Я же сказал Эмме, что в преддверии нашей встречи буду крестиком вычеркивать дни в календаре, как российский солдат перед дембелем.

   Так я и делал, радуясь каждое утро, что дней до поездки в Дюссельдорф остается все меньше и меньше. Сессию я сдавал, можно сказать, в двух экземплярах – за себя и за Саню Петровского. Но благодаря ответственности, которую я на себя взвалил, мне самому удалось подтянуться, и я не испытывал таких мучений на экзаменах по общеобразовательным предметам, как прошлым летом. Просмотр Саниной живописи и рисунков был перенесен на конец января, и мы вчетвером с Глебом Полозовым и Марком Ревенко довели сделанные мной наброски и эскизы до приемлемого состояния. Так что Сане удалось удержаться на курсе, и он остался с нами.

   За неделю до отъезда в Дюссельдорф, который был запланирован на 29 января, годовщину папы Лео, я заказал авиабилеты и два номера в отеле «Hanseat» на Бельзенплац в Оберкасселе, том самом отеле, где впервые обнял Эмму. Потом я дозвонился до рецепциониста и попросил, чтобы мне предоставили именно тот номер, какой я занимал прошлым летом, и второй номер выше или ниже этажом на две ночи. Мама собиралась пробыть в Германии не более двух дней, а потом улететь в Питер на могилу бабушки Лены. Я же планировал значительно задержаться, по меньшей мере до окончания каникул, а, возможно, и дольше. 

    Сборы были недолгими – я уложил кое-какие вещи в рюкзак, съездил в художественный салон за накануне выбранным мной дизайнерским обручем для Эммы, затем в супермаркет за рыбными деликатесами для ее родителей, и купил несколько пакетиков корма для Рыжей Тиффи. Но главное было не это – главным был портрет Эммы, который мы вместе с Саней Петровским аккуратнейшим образом упаковали в тубус. Бережно сворачивая холст, Саня попросил меня непременно передать привет Эмме и сказал, что о такой девушке можно только мечтать

    Девушка, о которой можно только мечтать, встретила нас с мамой в   аэропорту Дюссельдорфа и повезла на своем темно-синем «Жуке» на Северное кладбище. За окном машины моросил мелкий дождь, не сильный, но довольно неприятный. Я сидел на переднем сиденье в некотором оцепенении после встречи с Эммой – она была еще прекраснее, чем раньше, и ее изображение на экране монитора, к которому я привык за несколько месяцев, не шло ни в какое сравнение с реальностью, в которой она, источая флюиды женственности и доброты, была убийственно хороша. Я все время смотрел на нее и не понимал, как эта девушка может быть моей, и думал даже, не приснилось ли мне все, что между нами было.
 
    Спустившись с моста Теодора Хойса, мы припарковались у ворот кладбища и, минуя старинную часовню, пошли по асфальтированной дорожке в уже известном нам с Эммой направлении. К моросящему дождю добавился пронизывающий ветер, и мы втроем натянули на головы капюшоны, и под серым пасмурным небом на безлюдном кладбище были больше похожи на инопланетные существа, чем на живых людей. Впрочем, вскоре мы заметили впереди одинокую ссутулившуюся фигуру и, подойдя ближе, увидели, что это дедушка Вольф. Он стоял у могилы сына с непокрытой головой под холодным январским дождем, и слезы стекали по его щекам, смешиваясь с дождевыми каплями. Мама на секунду застыла на месте, глядя на дедушку Вольфа, а потом вдруг подбежала и обняла его. И так, прижавшись к нему, она долго стояла и плакала в голос, а дедушка Вольф гладил ее по спине.
 
   Я поднял голову и подставил лицо ледяным каплям дождя, вспоминая, как год назад, в день смерти папы Лео, полуголый ловил губами снежинки перед распахнутым окном комнаты. Прошло много времени, но боль утраты никуда не исчезла, она пряталась где-то в глубине, чтобы в любой подходящий момент заявить о себе снова. Эмма взяла меня за руку, и ее ладонь, которую я так долго не держал в своей, была теплой и мягкой. Я набрался сил и взглянул вниз, на прильнувший к земле серый прямоугольный камень с именем Лео Вольф и датой рождения и смерти. Рядом возвышался прикопанный мной в августе портрет папы Лео на керамической плитке, и на этом портрете он улыбался, словно говорил мне своим ласковым голосом -- Kopf hoch, Kumpel! Не унывай, дружище! И до меня долетел его голос, и я улыбнулся.

   Мама стояла рядом и тоже смотрела на могилу. Бог знает, о чем она думала, но ее глаза по-прежнему были влажными от слез. Вскоре дедушка Вольф попрощался и побрел куда-то, возможно, на могилу фрау Луизы. Впрочем, я не знал, где она похоронена, на этом или на другом кладбище. Через несколько шагов, однако, он остановился и позвал Эмму. Она отпустила мою руку и подошла к нему, а дедушка Вольф без лишних слов достал что-то из кармана и переложил ей в сумочку. Он был в своем репертуаре и, видимо, все же любил меня.

   Мы еще какое-то время пробыли у серой прямоугольной плиты, и мама с особым чувством вглядывалась в стоящее неподалеку ореховое дерево, которое, сбросив листву, простирало свои голые ветви, словно крылья на фоне серого неба. Мама как зеницу ока хранила веточку с плодами грецкого ореха, прикрепленную мной к зеркалу в салоне автомобиля, подаренного папой Лео, и говорила, что эта веточка придает ей силу.

   Когда мы снова садились в машину Эммы, дождь прекратился, но по-прежнему было пасмурно и уныло. Наши стеганные куртки основательно промокли и требовали срочной просушки. Эмма предложила заехать к ней домой, тем более, что ее родители так или иначе приглашали нас на ужин. Но мама сказала, что лучше будет перенести встречу на следующий день, а сейчас мы поедем в гостиницу, потому что она устала с дороги.
 
   Через полчаса мы уже были в отеле и тут же получили ключи. Я поднялся наверх, чтобы проводить маму и забросить рюкзак в свой номер, и снова спустился к Эмме. Она ждала меня, прижимая к груди тубус со своим портретом, и первое, что я должен был сделать, это заказать раму в багетной мастерской, чтобы преподнести ей портрет окончательно оформленным. К этому времени мы немного обсохли и решили дойти до мастерской пешком, тем более она была за углом. Я уже более решительно взял Эмму за руку, и мы вышли на Бельзенплац.

   В мастерской я быстро выбрал подходящую раму и сделал срочный заказ, стараясь, чтобы Эмма раньше времени не увидела картину, и вскоре мы снова оказались на площади. Теперь я чувствовал бурный прилив энергии и готов был на любые подвиги для Эммы. Но она изъявила скромное желание посидеть в небольшом кафе, том самом, где я в мае читал дневники папы Лео, а в августе мы вместе обедали перед путешествием в Москву. Поскольку обеденное время закончилось, в кафе было немноголюдно. Летняя веранда не работала, и мы зашли внутрь здания. В зале звучала тихая музыка, и, устроившись в мягких креслах, мы молча сидели и смотрели друг на друга, как когда-то в гамаках на даче у Сани Петровского.

   Потом я сказал Эмме, что не знаю, как пережил пять месяцев без нее, и что такое больше не должно повториться. Немного подумав и взяв ее руки в свои, я добавил, что читал, конечно, о том, что окружающие подчас очень ревностно относятся к тем, кто любит друг друга. Но мы уже достаточно заплатили – моими сожженными картинами, моей подпиской о невыезде, ужасной Саниной раной, и теперь точно ничего такого не случится, что не позволило бы нам быть вместе. Эмма слушала меня и слегка кивала головой. Возможно, женская интуиция подсказывала ей, что я излишне оптимистичен, и нам еще немало предстоит пережить.

   В конце обеда я сделал дополнительный заказ с собой и быстро занес пакеты в отель маме, которая лежала на кровати, уставившись в одну точку. Я сказал, что больше в тот день не побеспокою ее, и вернулся к Эмме. Погода немного улучшилась, и мы решили до темноты погулять в Оберкасселе по берегу Рейна. Я вел Эмму за руку и в какой-то момент решительным движением привлек к себе, и крепко поцеловал, как раньше. Мы долго стояли потом, прижавшись друг к другу, и порывы ветра с реки заставляли нас прижиматься все теснее и теснее. Потом мы пошли в отель и, увидев мой номер, Эмма ахнула – он оказался тем же, в котором мы провели нашу первую ночь. Теперь это было новое начало, и оно стало для нас не менее ошеломительным, чем тогда, в августе.

   Наутро Эмма поторопилась собраться – ей надо было заехать в университет, и к тому же она совсем не хотела встречаться с моей мамой за завтраком. Мы договорились, что как только Эмма освободится, она позвонит, и мы увидимся в центре. Уже стоя в дверях, она достала из сумочки и протянула мне пачку сложенных пополам купюр по сто евро – подарок дедушки Вольфа с кладбища. Я уже давно понял, что отказываться бесполезно. Можно только позвонить и поблагодарить, что я и сделал, как только за Эммой закрылась дверь.

   После завтрака я зашел в багетную мастерскую, получил портрет и стал ждать звонка Эммы. Мама уехала на встречу с двумя или тремя своими бывшими студентками, которые, оказывается, не забывали ее все эти годы, и постоянно писали. Но мы условились, что около шести вечера она вернется в отель, и мы пойдем на ужин к родителям Эммы. А пока я бесцельно бродил по Оберкасселю, глядя на силуэты обнаженных деревьев под затянутым облаками небом. Дождя не было, и можно было дойти пешком до Бельзен парка, где в августе мы с Эммой беззаботно катались на велосипедах. Разве мы могли представить себе тогда, что нас ждет такая долгая разлука? Но все было позади, и не стоило думать об этом.

  В начале второго позвонила Эмма, и вскоре я ждал ее у парковки на Ратингер-штрассе в пяти минутах ходьбы до Старого города. Потом мы сидели в кафе, и Эмма так увлеченно говорила по-русски, уже почти совсем свободно, что посетители недовольно оборачивались, принимая нас за неотесанных российских туристов. Но нам было все равно – мы обсуждали планы на ближайшие десять дней, и в конце концов решили, что поедем в Амстердам.

   Расстояние от Дюссельдорфа до Амстердама было небольшим, немногим более двухсот километров, а город невероятно красивым. Я смутно помнил, как в детстве ездил туда на поезде с мамой и папой Лео, и мне очень захотелось вновь погрузиться в особенную атмосферу этого города, тем более с Эммой, моей любимой Эммой.

  После того как с помощью навигатора мы детально рассмотрели маршрут передвижения на машине, Эмма вдруг сказала, что еще не договорилась в госпитале, и тут же кому-то позвонила, вероятно, старшей медсестре. Через несколько минут она уже с улыбкой говорила мне, что сможет выехать на следующий день. Следующим днем была пятница, моя мама улетала в Петербург, и мы решили, что отправимся в путь сразу, как проводим ее в аэропорт.
 
   В предвкушении поездки мы оба были в приподнятом настроении, я все время шутил, а Эмма задорно смеялась. Мы вышли из кафе, кружили по Старому городу, и вдруг я кое о чем вспомнил и вынул из внутреннего кармана куртки тонкий пакет, и Эмма достала из него дизайнерский обруч, и он необыкновенно подошел к ее золотистым волосам -- она казалась в нем принцессой из сказки. Я обнимал и целовал ее на ходу то в щеку, то в нос, и нам было так тепло и радостно вместе, что я больше не думал о пережитой долгой разлуке и наслаждался каждым моментом настоящего.

   В начале шестого Эмма подвезла меня к отелю на Бельзенплац, и уехала домой, чтобы помочь родителям с ужином. А я дождался появления мамы, забрал из номера тщательно упакованный портрет и пакет с гостинцами, и мы направились пешком к Блюменгартенам. Вскоре мы подошли к девятиэтажному панельному дому и поднялись на второй этаж. Дверь открыла Эмма и приветливо пригласила маму в гостиную, где, как прежде, был празднично накрыт овальный стол, а рядом, в кухонной зоне колдовали над чем-то ее родители.

   В следующее мгновение они обернулись, и фрау Блюменгартен, всплеснув руками, стремительно подошла и стала взахлеб приветствовать нас, причитая, что она так давно не видела маму, и что я так сильно возмужал со времени нашей последней встречи. Она даже поцеловала меня в щеку, и мне это было приятно. Потом герр Блюменгартен пригласил нас за стол, и с радушием, не очень-то свойственным немцам, зато характерным для русских, нас стали поить вином и угощать всевозможными блюдами с пирогами и разносолами. Через некоторое время я почувствовал на себе взгляд из-за приоткрытой двери в комнату Эммы, и, обернувшись, увидел, что это Рыжая Тиффи неотрывно смотрит на меня, как будто гипнотизируя своими желтовато-медовыми глазами. 
 
   Я вышел из-за стола, достал привезенные из Москвы пакетики с кошачьим кормом и издали показал их Рыжей Тиффи. Пушистый хвост кошки взметнулся вверх, и она сделала несколько шагов навстречу. Я взглянул на Эмму, и в следующее мгновение мы вместе направились в кухонную зону, а Рыжая Тиффи с поднятым хвостом горделиво последовала за нами. Пока мы кормили кошку, старшее поколение продолжало вести за столом беседу. Мне было слышно, как фрау Блюменгартен со свойственной ей эмоциональностью говорила, что за счастье детей благодарить нужно только мою маму, поскольку любовь папы Лео к ней так впечатлила Эмму, когда та была ребенком, что пробудила чувства ко мне, такие чувства, которые длятся всю жизнь. Мама несколько смущенно слушала ее, и выражение ее лица говорило о том, что она не видит никакой связи между своими отношениями с Лео и любовью Эммы ко мне. Но возражать она не стала, все же в воспитании ей отказать было трудно.

   Вскоре фрау Блюменгартен и Эмма собрали посуду и стали накрывать стол к чаю. Я же решил распаковать портрет, и когда все расселись и чашки были наполнены чаем, поставил его на стул слева от стола, чтобы хорошо было видно. В следующее мгновение все затихли и молча смотрели на портрет. 
 
 -- Dieses Portr;t soll in die Galerie!  Nicht in der Wohnung wie unsere, -- первым нарушил молчание герр Блюменгартен, констатируя, что этот портрет должен висеть в галерее, а не в такой квартире.

   Я растерялся, но через секунду Эмма уже обнимала меня, мама смахивала слезинку с ресниц, а фрау Блюменгартен вскочила на ноги, и стала говорить, что, господи, портрет весь как золотой, а от лица Эммы и от знака на ее груди исходит сияние.   

  -- Если бы не папа Лео, я бы не стал художником, -- сказал я по-немецки, -- а если бы не Эмма, я бы не узнал бесконечность.
 
    Мама внимательно и с некоторой ревностью в глазах посмотрела на меня и как бы между прочим заметила, что цель живописи и поэзии в принципе -- это символическое раскрытие бесконечности, то есть преодоление конечности материи через свет и краски.

  Но фрау Блюменгартен не вполне поняла маму и продолжала в своем духе причитать, глядя на меня:

-- Was f;r ein Talent! Какой талант! Was f;r ein Talent! 

   А потом, обращаясь к маме, вдруг сказала, что Эмма перевела на немецкий язык стихотворение о бесконечности из книги, которую получила от нее в подарок в Москве.

-- Какое стихотворение? – спросила мама, взглянув на Эмму, и та вскоре принесла из своей комнаты альбомный лист, на котором слева было расположено стихотворение, а справа перевод к нему: 

    Бухта крокусов

Это бухта, где не был никто –
                и в которой все были,
с росовлажной травой
и цветеньем шафранов и лилий,
с пеной волн золотых,
с фиолетовым запахом света,
над водой, под водой, у воды
бесконечного лета.

Это бухта, где не был никто –
                и в которой все были,
проникая усильем ума
за пределы усилий,
к росовлажным цветам –
нежным крокусам цвета алое,
разложив по родам
лепестки – у воды, над водою.


Die Bucht der Krokusse

Es gibt eine Bucht, in der noch niemand war --
                und doch alle waren,
mit dem taufrischen Gras
mit den Bl;ten von Safranen und Azalien,
mit dem Schaum der goldenen Wellen,
mit dem violetten Duft des Sch;nes,
;ber, unter und neben dem Wasser
des endlosen Sommers.

Es gibt eine Bucht, in der noch niemand war --
                und doch alle waren,
durch die Anstrengung des Denkens
jenseits der Grenzen des Machbaren,
zwischen taufrischen Blumen --
zarten Krokussen in der Farbe des Geistes,
durchs Ausbreiten der Bl;tter
nach Gattungen - am und ;ber dem Wasser.

  Взглянув на перевод, мама очень удивилась, но вида не подала, и сказала только, что это очень старое стихотворение, а теперь, после гибели Лео, она ничего не пишет.

-- Es tut mir sehr leid! Мне очень жаль! – воскликнула фрау Блюменгартен и после небольшой паузы попросила мужа согреть чайник, поскольку за разговорами все забыли о чае, и он остыл.
 
   После чаепития мы с мамой стали собираться, и, когда я бросил прощальный взгляд из прихожей на портрет Эммы, он все так же золотился в электрическом свете люстры. Я извинился, вернулся в гостиную и снял его на мобильный телефон. Теперь у меня была фотография портрета в раме, и я мог любоваться им, когда бы того ни захотел. 

   По дороге мама снова пыталась внушить мне, что я еще слишком молод для серьезных отношений, и художники обычно не склонны обременять себя таковыми, и Эмма вообще не пара для меня. Но как только я проводил маму до номера и спустился этажом ниже, я тут же позвонил Эмме и вышел на Бельзенплац, чтобы встретить ее. И вскоре она уже бежала мне навстречу, и я снова крепко заключил ее в свои объятия.

   На следующий день Эмма снова заехала на пару часов в университет, а потом мы проводили на аэродром маму. Мой рюкзак был уже в машине, и Эмма с утра положила свой чемоданчик в багажник. Так что можно было отправиться в Амстердам прямо из аэропорта, что мы и сделали. По дороге я искал по интернету подходящий отель и остановил свой выбор на небольшом Совином отеле Owl Hotel. Эмме отель тоже понравился – он располагался в шаговой доступности от знаменитого парка Вондела, музея Ван Гога, национального Rijksmuseum и кофешопа Бульдог с леденцами на основе каннабиса. Мы посмеялись, вспоминая Санину шутку о канарейках, и я предположил, что в Амстердаме птицы вряд ли склюют весь каннабис, какой есть в городе. Но Эмма строго сказала, что никаких наркотиков не будет, только один раз леденцы. А я, собственно, и не собирался.

   К вечеру того же дня, последнего дня января 2020 года, мы были уже в Амстердаме. Сказать, что мы провели в этом городе десять сказочных дней -- ничего не сказать. Мы погрузились в атмосферу нескончаемого праздника с фейерверком эмоций, которые подхватили нас, кружа ураганом и отметая мысли о скором расставании. Мы бродили по набережным каналов, катались на велосипедах, наведывались в маленькие уютные кафе, из окон которых я иногда делал зарисовки пряничных домиков, узких и длинных как пальцы пианиста. Весь город утопал в цветах. Каждый день я дарил Эмме полтора десятка однотонных голландских тюльпанов с игольчатыми краями, и она ставила их в номере в специально приобретенную на блошином рынке старинную глиняную вазу с широким горлом, и постепенно собрался большой разноцветный букет. 

   Однажды на рассвете я сказал Эмме, что нам надо пожениться. Она внимательно посмотрела на меня и спросила, понимаю ли я, что одному из нас для этого придется полностью изменить свою жизнь. Я долго молчал в ответ. Как свидетелю многолетних мучений мамы и папы Лео, мне было, о чем подумать. Но я верил, что со временем все само по себе устроится, и месяца через полтора, в конце марта, я планировал приехать в Дюссельдорф, привезти Эмме самое красивое кольцо и сделать официальное предложение.
   
   Последнюю ночь перед вылетом в Москву я провел у Блюменгартенов. Мне постелили в комнате моего школьного друга, а ныне солдата немецких вооруженных сил Йенса. Но Эмма все равно пришла ко мне, а Рыжая Тиффи стояла за дверью и не понимала, что происходит с ее хозяйкой.

    И вот снова аэропорт, и я вновь с трудом отрываюсь от Эммы, и в следующее же мгновение начинаю скучать по ней. А самолет вскоре неумолимо уносит меня за облака и приземляет в заснеженной Москве. И опять рутина – лекции в Суриковке, эскизы в творческих мастерских, ежевечерние разговоры с Эммой, которые не могут заменить настоящую близость.

   Впрочем, у меня была теперь новая жизненная цель, и я методично начал к ней готовиться. Мне удалось получить заказы на создание макетов для рекламных вывесок и выставить на онлайн продажу несколько интерьерных картин, написанных в течение месяца.

   Мама недоумевала, почему после возвращения из Дюссельдорфа я так сильно загрузил себя работой, что не сплю ночами. Особой помощи теперь от меня не требовалось – она снова преподавала в университете и вдобавок сдавала питерскую квартиру бабушки Лены. Но я говорил ей, что уже привык зарабатывать сам, а она пусть распоряжается своими финансами, как ей захочется.

   Однажды я застал телефонный разговор с Идой, в котором мама упомянула новое для меня мужское имя, и голос ее при этом прозвучал как-то особенно. Имя это было Юрий Альгирдас, и я спросил, кому оно принадлежит. Оказалось, что так зовут архитектора из Литвы, маминого квартиросъемщика. Ага, -- сказал себе я, -- осел, нагруженный золотом, может, конечно, взять любую крепость. Но к моей маме это точно не относится. Так что мы еще посмотрим, кто кого.
 
   Неделя шла за неделей, и удача была на моей стороне. Мне везло в том смысле, что мои интерьерные картины приобрел управляющий одного нового московского кафе, а акварели с видами Амстердама, которые я доработал после приезда в Москву, украсили стены художественного салона на Новокузнецкой. Я присматривал кольцо для Эммы и планировал скорый отъезд посреди семестра, что, впрочем, меня совсем не волновало. 

   И вдруг я впервые услышал это слово – пандемия. Не знаю, скольких людей на планете Земля нашествие вируса лишило счастья, но мы – Эмма и я – точно были в числе жертв. В конце марта вспышка ковида приобрела мировые масштабы, железный занавес опустился, и мы оказались запертыми не только внутри национальных границ, но и фактически внутри собственных жилищ. Я метался как зверь и искал любую возможность вырваться к Эмме, но в Германии, как и в России, ввели жесткий карантин с полной остановкой международного пассажирского сообщения -- воздушного, сухопутного и морского.
 
   Меня охватила паника. Нет, я не боялся за свою жизнь. Мне страшно было потерять Эмму, потому что вторую подряд долгую разлуку вынести вдвое сложнее. Я просил, даже умолял ее бросить работу в госпитале Мариен, где была опасность заразиться вирусом. Но Эмма успокаивала меня, уверяя, что в ее отделении нет ковидных больных, и что она носит маску с высокой степенью защиты, и вообще у нее крепкая иммунная система, и ей ничего не грозит. Позже выяснилось, правда, что в течение апреля в госпиталь, где она работала, доставили около тридцати зараженных пациентов, но Эмма проявляла чудеса бесстрашия и не покидала свой пост.
 
  Мы с мамой в разных ипостасях осваивали дистанционку – я как студент, она как преподаватель. Вечерами она иногда смотрела новости и ужасалась телевизионной картинке с видами обезлюженных европейских городов, с шеренгами гробов в северной Италии, с многочисленными мешками для трупов в иранских больницах. Мамина приятельница Ида настаивала, чтобы мама не включала телевизор. Она полагала, что вся эта пандемия – ничто иное, как абсолютно контрпродуктивная кампания нагнетания страха с навязыванием населению самоубийственного образа жизни.

   Наш сосед Яша Былинников, защитивший к тому времени кандидатскую диссертацию по социологии, вообще считал, что человечество подверглось гибридной психо-информационной террористической атаке. Он ссылался на «Скрижали Джорджии», где прямо указано, что население Земли не должно превышать пятьсот миллионов человек, и на слова Геббельса о том, что лживая информация способна видоизменить сознание толпы.

  -- Чем чудовищнее ложь, тем охотнее в неё поверят, -- цитировал Яша слова одного из ближайших сподвижников фюрера, -- и пояснял, что люди скорее верят большой лжи, нежели маленькой, поэтому вся эта пандемия -- большая ложь и большой обман со всевозможными фальсификациями.
 
   Так Яша Былинников рассуждал в конце апреля, а в начале мая он заразился короновирусом. Болезнь протекала тяжело, и его отправили в Мухинскую больницу в Новогиреево. Я очень переживал за Яшу и не раз справлялся у его стареньких родителей, как он. И вот однажды они сказали, что Яши больше нет, он умер. Это не было ложью – ни большой, ни маленькой, но я долго не мог поверить. Я ловил себя на мысли, что вот сейчас спущусь на этаж ниже, позвоню в дверь, и он выйдет ко мне с улыбкой. Яше было около пятидесяти, он годился мне в отцы, но только после его смерти я понял, что потерял друга. Я часто вспоминал теперь, как он вздыхал, глядя на маму, как был дружен с папой Лео, как откачивал меня, когда папы Лео не стало, как прокладывал со мной автомобильный маршрут из Дюссельдорфа в Москву, как помогал растаможить кроссовер, и много чего еще.   
 
   Яшин автомобиль, небольшой черный «Форд», стоял припаркованный в нашем дворе, но на нем больше некому было ездить, и, когда я ставил рядом свою машину, слезы накатывали мне на глаза. Сколько еще мне уготовано потерь?

    Пытаясь забыться, я много работал, установив этюдник в своей комнате. Снова, как прошлым летом, я оброс щетиной, но на этот раз она превратилась за полтора месяца в настоящую бороду, которая требовала ухода, но мне было совсем не до этого. 

-- В двадцать лет не носят такую бороду, -- сказала однажды мама, критически посмотрев на меня.   
-- В день своего двадцатилетия обязательно сбрею, -- пообещал я.
 
   Ко времени Яшиной смерти я не видел Эмму уже три с лишним месяца, и никто не мог сказать, сколько это еще продлится. Я был в отчаянии, все мои планы рушились, и впереди была полная неопределенность. В конце мая Эмма сообщила мне с дрожью в голосе, что заболела ее мама, периодически дежурившая в красной зоне Мариен госпиталя. Я каждый день, как мог, успокаивал Эмму по телефону, но внутренне готовился к худшему. Однако, к счастью, все обошлось, и через пару недель фрау Блюменгартен пошла на поправку.
 
    В июне у меня началась сессия. Первые экзамены прошли дистанционно, а следующие уже очно с соблюдением социальной дистанции. Вскоре было разрешено постоянно бывать в мастерской, и мы вместе с Саней Петровским готовили рисунки и картины к показу. Я писал полотна о пандемии, и из-под моей кисти выходили мрачные образы как антиподы бесконечности, гармонии и любви. В картинах, над которыми я работал, не было скелетов, символизирующих смерть, как в «Пляске смерти» или «Триумфе смерти» Питера Брейгеля Старшего. День за днем я искал художественный образ страха, который вмешивается в жизни людей и мешает правильно понять масштабы опасности, и в то же время я искал художественный образ бесконечного, позволяющего преодолеть страх усилием человеческого духа. В те дни я чувствовал особую ответственность и менее всего хотел походить на персонажа Брейгеля, предпочитающего легкомысленно играть на лютне и не замечать того, что происходит на самом деле.

  Однажды вечером, когда мы с Саней работали над картинами, в дверь мастерской постучали, и я увидел на пороге двух девиц с объемными пакетами из супермаркета. Одна из них была новой знакомой Сани и пришла его подкормить, а вторая присоединилась за компанию. Они довольно бесцеремонно расположились на диване, а минут через десять, когда Саня подал им знак, принялись выкладывать на стол еду из пакетов. Вскоре среди прочего появилось красное вино в картонных пачках, и в Саниных глазах блеснула радость. Мы сели за стол, бегло познакомились и приступили к трапезе. Говорить с девицами не хотелось, и мыслями я был где угодно, но только не с ними. Саня, напротив, чрезвычайно оживился и активно подливал вино себе и мне, приговаривая, что нужно, наконец, расслабиться. Закончилось все это совершенно естественным для Сани образом, но я впервые почти за год изменил Эмме. Однако я был далек от того, чтобы считать произошедшее изменой – мне не запомнилось даже имя той девушки, но совесть тем не менее мучила, и я попросил Саню избавить меня впредь от подобных мероприятий.
 
  Ближе к концу июня, когда восстановилось сообщение между российскими городами, мама уехала в Петербург, чтобы продлить договор аренды с квартиросъемщиком. Что касается внешних границ, то они по-прежнему были закрыты, и о поездке в Германию к Эмме я мог только мечтать. Вопреки своим планам, мама задерживалась в Питере, и на все мои вопросы отвечала довольно уклончиво. В одно июльское утро ко мне неожиданно приехала Ида и сказала, что хотела бы со мной поговорить. Я налил ей кофе и сел рядом.

-- Послушай, Боинг, -- начала Ида, взглянув на меня со всей серьезностью, на которую была способна. – Твоя мама встретила мужчину, с которым ей хорошо.
-- Юрий Альгирдас? – спросил я, натянуто улыбаясь.
-- Да, -- подтвердила Ида. – Он талантливый архитектор, приятный человек и, кажется, полюбил Ольгу.
-- А она? – поинтересовался я с некоторой издевкой в голосе, вспомнив нагруженного золотом осла. 
-- Видишь ли, твоя мама столько пережила. Если этот Альгирдас вызывает у нее положительные эмоции, уже хорошо. А ты теперь совсем взрослый, у тебя своя жизнь, ведь правда?
 
   Я недоумевал, почему мама не могла поговорить со мной сама. Неужели страшилась, что получит от меня за папу Лео? Но его было не вернуть, а жизнь продолжалась – даже в условиях глобальной пандемии. Я все это понимал и пообещал Иде, что с уважением отнесусь к любому маминому решению -- именно этого она от меня, похоже, и добивалась.

   Мама вернулась только спустя месяц и со слезами на глазах пыталась мне что-то объяснить. Я слушал ее вполуха и думал, что, возможно, все это даже к лучшему – если мама будет жить в Питере, я смогу привезти Эмму в Москву.
  Вскоре наступило третье августа, день рождения Эммы, и ночь, в которую год назад мы стали по-настоящему близки. Но единственное, что я мог сделать для Эммы в тот день, это заказать самый большой и самый красивый букет цветов, который с утра и был доставлен ей прямо домой. Все остальное не представлялось возможным – самолеты в Европу от нас по-прежнему не летали, и мы не виделись с Эммой так долго, что это приводило меня в ужас.
 
   Несколькими днями позже мне позвонил Руди Кронштайнер, впервые после того, как сжег мои картины у себя в саду. Когда я увидел его имя на экране айфона, первым моим желанием было тут же отклонить вызов, но потом я все же ответил. Толком не поздоровавшись, Руди в лучших традициях обозвал меня козлом и с агрессией в голосе сообщил, что встретил недавно Эмму в Оберкасселе, и у нее неприлично большой живот, и это, наверняка, мои проделки, но с меня как с гуся вода. Он немного помолчал и снова буквально прокричал последнюю часть фразы мне прямо в ухо:

-- Du sch;ttelst es ab wie der Hund den Regen!

   Я сказал Руди Кронштайнеру, что он сумасшедший, и ему надо лечиться. Но Руди даже слушать меня не стал и поспешил закончить разговор.

   Вечером того же дня я поведал Эмме об этом странном звонке, и она успокоила меня, объяснив, что на самом деле не видела Руди Кронштайнера несколько месяцев, и он часто невесть что несет, и вообще она ничего не хочет о нем слышать, потому что ее брат Йенс теперь из-за него в армии. Тут уже пришла моя очередь утешать Эмму, и я в который раз стал говорить ей о любви, которая все преодолеет, и об объединяющей нас бесконечности, а Эмма снова сожалела, что я не могу приехать, потому что у нее так много свободного времени после окончания лекционного периода, и мы могли бы прекрасно провести его вместе. Но поскольку меня все нет и нет, она иногда заходит к дедушке Вольфу, чтобы помочь ему по хозяйству. Моя милая, моя дорогая Эмма!

   Ближе к концу августа кто-то надоумил меня, что можно попасть в Германию через Стамбул. Я навел справки, и информация оказалась достоверной. Не веря своему счастью, я заказал авиабилет до Стамбула, а оттуда до Дюссельдорфа на 25 августа, вторник. Я был вне себя от радости и все время представлял, как снова встречусь с Эммой, как надену ей на палец кольцо, которое выбрал для нее еще в начале лета, и как она навсегда станет моей.

   Но в воскресенье накануне моего отъезда вдруг заболела мама. У нее начался кашель, сильно поднялась температура, и тест показал ковид. Мне пришлось сдать билет, а с ним и надежду на скорую встречу с Эммой. Что поделаешь, надо было спасать маму. Болела она очень тяжело, и преподавать не могла даже дистанционно. Я все время был рядом с ней -- как члену семьи больной короновирусом мне надлежало проходить обучение удаленно и регулярно сдавать тесты. Не знаю, что бы случилось, если бы у нас не появился свой онлайн-доктор, и только благодаря этому маму не госпитализировали, чего она очень боялась. Этим доктором была Эмма, и мы постоянно находились на связи, и она рекомендовала, какие лекарства принимать и какие выполнять процедуры.

  Мама проболела почти месяц, и, когда мы сдали финальный тест на ковид, мой оказался положительным, хотя никаких симптомов у меня не наблюдалось. А это значило, что я должен был отсидеть еще две недели на карантине. Я постоянно думал тогда, что терпение человека не может быть бесконечным. Любовь может, творчество может, а терпение нет. Терпение так или иначе со временем иссякает -- на него тратятся неимоверные усилия, подчас невыносимые для человека. В последние недели я особенно остро чувствовал себя пленником обстоятельств и с трудом находил силы, чтобы надеяться на лучшее. 

  И вот, наконец, две недели карантина закончились, и тест показал, что я свободен. И тогда я снова оформил авиабилет в Дюссельдорф через Стамбул, и днем вылета было воскресенье, 11 октября 2020 года, мой двадцатый день рождения.
 
   Рейс из Москвы в Стамбул был ночным, и с рассветом я пересел на самолет немецкой авиакомпании, направляющийся в Дюссельдорф. Из-за сильного порывистого ветра посадка получилась не самой комфортной. Но дождя не было, и небосвод сиял голубизной до самого горизонта. Вскоре я вышел в зону прилета и, стянув с себя маску, стал искать глазами Эмму. Внезапно навстречу мне выскочила светловолосая девочка лет пяти в белой курточке и бело-голубых кроссовках, издали похожая на ангела. Девочка громко выкрикивала мое имя и махала руками, изображая крылья самолета. Подойдя ближе, я узнал в ней маленькую Анику, которую встретил когда-то у дома, арендованного для нас папой Лео. Теперь она с родителями жила в этом доме, и для нее распускались посаженные нами цветы и разрастались деревья в букетных посадках. Я погладил Анику по голове и сделал еще несколько шагов вперед, пытаясь найти в толпе Эмму. Но Эммы нигде не было, и я начал беспокоиться.

   Через пару минут я заметил дедушку Вольфа. Он стоял в стороне от табло в плотной защитной маске, поэтому я не сразу заметил его. За то время, что мы не виделись, он еще больше ссутулился, и лицо его стало совсем морщинистым. Мы сели в его старенький БМВ, которому было уже лет пятнадцать или даже больше, и поехали в сторону Оберкасселя. На улицах Дюссельдорфа гулял октябрьский ветер, и частые его порывы раскачивали верхушки деревьев, сдувая пожелтевшие листья. Я несколько раз звонил Эмме, но безуспешно, и тогда я потухшим голосом спросил, не знает ли дедушка Вольф, где она. Ответа на мой вопрос не последовало, но чуть позже дедушка сказал вдруг, что Эмма очень любит меня, и я должен это ценить. Я с удивлением взглянул на него, не понимая, к чему он клонит.
 
   Около полудня мы подъехали к многоквартирному дому, где долгие годы проживало семейство Вольфов и откуда лет восемь назад я вылетел стрелой, обливаясь слезами после ссоры с покойной фрау Луизой. Дедушка Вольф припарковал машину и повел меня к себе. Я не сопротивлялся и не задавал лишних вопросов, зная, что это бесполезно.

   Когда мы оказались в квартире, ничуть не изменившейся за последние десять лет, дедушка Вольф жестом показал мне, чтобы я зашел в детскую комнату папы Лео, и сам последовал за мной. Я открыл неплотно прикрытую дверь и увидел Эмму, дремлющую у детской кроватки, и ребенка, распластанного как боинг, и Рыжую Тиффи, уставившуюся на меня своим желтовато-медовым взглядом.

-- Das ist Leo, -- с гордостью прошептал дедушка Вольф из-за моей спины.
-- Это Лео, твой сын, -- смущенно улыбнулась, поднимая голову, Эмма.
-- Wie ist es geworden? Как это? – изумленно спросил я.

   В следующую секунду я уже обнимал Эмму и целовал ее золотистые волосы, а потом склонился над кроваткой и долго в полной тишине смотрел на своего новорожденного сына. И мне казалось, он плывет по волнам безмятежного покоя и любви, и, словно понимая это, улыбается во сне.
 
   Но вдруг сильный порыв ветра нарушил тишину, и что-то гулко ударилось об оконное стекло, потом еще, и еще раз. Я вопросительно взглянул на дедушку Вольфа и тут же догадался, что это стучатся в окно созревшие плоды с веток орехового дерева, которое я рисовал здесь в детстве. И это был, вероятно, знак от папы Лео. Это был знак, что он видит нас и радуется вместе с нами.
 
   И в то же мгновение мальчик, словно почувствовав незримую связь между собой и бесконечным пространством по ту сторону окна, внезапно проснулся, и Эмма взяла его на руки, и с нежностью передала мне.

  Я бережно прижал к себе ребенка и осторожно коснулся губами его теплой щеки. Я сам теперь был папа Лео, папа маленького Лео, и я верил, нет, я знал, что даже в этом свихнувшемся мире сделаю все, чтобы наполнить его будущее духовной силой, и вместе с ним поднимусь на любую вершину, которую он вздумает покорить.