Гидромет хроники, часть ИиЙ, и ЙЁй

Эдуард Григорович
    
     Лекции по высшей математике...

     Тихие, уютные, светлые зимние вечера бывают в Одессе не чаще чем один раз в году. Ну может быть два! Ну три! Ну хорошо, допустим, за всю зиму наберётся неделя. Неделя тихих, светлых, белых, уютных рождественских вечеров. В канун Нового года и после, в после-Рождественские дни. Ну ещё может такое случиться в канун восьмого марта. Но очень редко.

     Восьмого марта! Наоборот, восьмого марта, как правило, днем. Или седьмого? Хотя нет! Именно восьмого, по всему городу, утром: охапки тюльпанов, мимоз, нарциссов, гиацинтов; с ними по-мужски озабоченных кавалеров, с пучками цветов для их румяных и ветреных дам; а в марте в Одессе всегда ветрено, по улицам (по-улицаХ) на машинах, машинаМ не проехать, и снег! Снегопад! Снег! Валит хлопьями снег! И дамы! Дамы все румяные, даже те, кто (которые)всё остальное время года благородно бледные, даже на пляже летом. А восьмого марта? Дворники на лобовых стёклах и во дворах не справляются. Пробки. Автомобильные пробки и каша. Снежная каша. Дудение клаксонов. Дудение до одурения. Столпотворение. Женская непосредственность… Ветреность и легкость...

     Но!
     Сама Зима именно в Одессе, точнее, Одесская именно зима - это совсем отдельное время года, оно вовсе не одесское время года, зима и Одессе не к лицу, и одесситам ни к чему, не местный это и не одесский сезон. Зима в Одессе - явление неуютное, зима в Одессе, по большей части, противная, зима в Одессе никчёмная и никому вообще не нужная!

     К тому же длинные зимние эти самые, вечера…
     Зимние вечера в Одессе, по своему содержанию, чаще всего сЫры, сЕры и промозглы, более того - чёрны, грЯзны и слякОтны.
     Пронизаны эти вечера насквозь острым язвительным ветром – то с сухого севера, с берега, то с мокрого юга, с моря они пронизаны.
     Зимние Одесские вечера - мутны гулкими туманами и едкой моросью, лезущей прежде всего как раз со стороны моря, а хуже того изо всех сторон этого... Света!
     Зимние Одесские вечера очень способны на всякие малоприятные мелкие пакости, вроде того, как на предательскую готовность пробить сквозь самую добротную, хорошую теплую одежду и забраться в самый отдалённый уголок, где еще, кажется, хранится какое-нибудь слабое ощущение тепла.
     Наоборот, к тому же, зимние дни в Одессе бывают, порой, ещё и резко морозны и так же, всё одно, противны: с улицами, с тротуарами, покрытыми сплошь скользючим льдом, с тротуарами, вообще никак, никем не чищеными, с обочинами вдоль них, загроможденными грязными сугробами вперемешку с бездвижными в сугробах автомобилями, брошенными их владельцами навсегда, до наступления тёплых дней, до долгожданных времен таяния снегов и вечных ледников.
     А ещё есть тоже улицы, так те - вовсе без снега, с газонами, покрытыми промёрзшими и примёрзшими в них рваными глыбами, буграми, кочками и антрацитовой грязью, с поникшими чёрными деревьями и ветром, который гонит, гонит и крутит ледовито-ядовитую степную пыль.
 
     Но!
     Но! Всё же!
     Всё же! Случаются, порою и вдруг, совсем уже другие, ну почти такие же, ну вот как будто бы... по другому и не назовёшь, именно рождественские, пушисто снежные, такие празднично-уютно-тихие и теплые, и светлые, от мирно идущего с небес легкого пушистого снежочка, вечера, когда все вокруг становится белым-белым, чистым, призрачно-прозрачным, праздничным радостно-новогодним и беспечно-невесомым.
     Вы когда-нибудь видели фильм "Снежная королева"!? Нет, даже ... нежная "Снежная королева"??? - Нет??? - Так я вам должен заявить: "Это ещё снежне-е-е и нежнее-е-е...!!!

     Всё в этом мире случается… И плохого и хорошего. Но всё же может быть больше хорошего. Иначе зачем весь этот мир и весь этот балаган?

     Именно поэтому!
     Именно тут!
     Именно тогда!
     Был именно зимний лекционный день. Был конец декабря. Хотя о предстоящих праздниках никто ещё и не думал, и не помышлял. Далеко было до праздников. Больше недели было до них. До праздников. До «Ирони судьбы» и до «с лёгким паром».

     ...

     Перемена между лекциями курила.
     Женский состав перемены курил кто где, а мужской состав перемены курил в мужском туалете, рядом с деканатом факультета Гидрологии – «Гидрофака», на третьем этаже.
     Курили в туалете, потому что помещение туалета удачно включало в себя два довольно просторных помещения:
- курительную комнату с двумя умывальниками для рук, хотя курить в этой комнате строго воспрещалось указом деканата, и ректората, и объявлением, висевшим на стене, и;
- основное, функциональное отделение, где происходили главные, можно сказать, события.
     Одну стену функционального отделения украшали встроенные в них почти белые фаянсовые писсуары. Писсуары, как это ни странно, формой напоминали нос самолёта-истребителя со снятым верхним блистером и без стрелкового вооружения, как символ разоружения.  «Носы истребителей» торчали из стены напротив узких туалетных кабинок.
     Кабинки. Вернее, перегородки у кабинок были художественно устроены из толстой фанеры панелей, ламинированных серо-коричневым серым пластиком.
     Вход в кабинки закрывали лёгкие филёнчатые дверки. Из филёнок.
     Некоторые дверки имели даже задвижку-шпингалет, тогда как некоторые уже эту задвижку утратили. 
     Чтобы попасть в свободную, предположительно, кабинку посетителю следовало открыть дверку, осмотреть кабинку, убедиться, что она свободна, и подняться на две ступеньки вверх, и занять посадочное место, выполненное в виде сложной формы, когда-то тоже белой, но уже навсегда пожелтевшей эмалированной «чаши Генуи».
     Здесь, в кабинке, можно было, спустив штаны, уж не бежать за комсомолом, а наоборот присесть на корточки и спокойно поразмыслить, помечтать.
     Мысли приходили, как правило, почти сразу, в большом множестве и самые разнообразные, например:
- мысли о сухоадиабатическом процессе;
- об уравнениях Пуассона, а то, если вдруг повеет чьим-нибудь размышлением из соседней кабинки, а ты вдохнешь, так и не медля и задумаешься;
- допустим, о письмах Владимира Ульянова из Швейцарии, и о том, почему он в этой Швейцарии не остался навсегда, вместе со всем своим содержимым и внутренним содержанием… или;
- о роли и участии друга его - Ульянова-Ленина, Лэйбы Бронштейна, в судьбах ихнего февральского и октябрьского переворотов, а потом ещё;
- о более поздних его приключениях на просторах Латинской Америки с ледорубом в одном месте;
- об истории КПСС в другом месте, или даже…;
- о всей марксистско-ленинской философии целиком, как об явлении, методологи и предмете, и хуже всего - инструменте познания бытия повсеместно.
     Или вдруг невесть откуда появится, промелькнёт и тут же исчезнет сомнительная, крамольная мысль о процветающем, но одновременно загнивающем западе, по ту и по эту сторону Атлантического океана.
     И ещё! Поэзия - во всех её чувственных и лирических формах и оттенках.
     Сидишь. Сидишь и можешь думать. И о прозе тоже.
     Поэзия, как поэтический жанр, на стенах туалета представлена довольно скупо, но местами в выспренних, точных, хоть и лаконичных четверостишьях.
     Четверостишья с иллюстрациями заполняют стенки, дверцы и остальные плоскости.
 
     И вот сидишь и читаешь, прямо уперев перед собою взгляд в дверь кабинки:
«Поднимаясь как сокол к вершинам Кавказа,
Не забудь отдохнуть на плече скалолаза,
и нагадить на спину ему, 
выпуская струю отработанных газов
и холодную плазму,
очищая кишечник, и жопу, и разум,
всё разом…» …
     И подпись: «Альпклуб «Ирбис»
 
     Или такое, уже почти классическое:
«Писать на стенах и на скалах, увы, друзья, не мудрено,
езжайте как-нибудь в Ла-Скала,
чтоб опера вам слух ласкала,
и там поймете, кто Гуно...»
     И подпись: Кустов.

Ниже подписи «Кустов» - другая надпись: «Кустов - дурак».
Зачёркнуто. Написано дальше: "Сам дурак!" А поверх зачеркнутого повторено...

«Мы все в какой-то миг – поэты,
и посещая туалеты,
нам хочется писать про это,
а после этого про то…
А кто мы сами для поэтов?
... Кто Байрон, ну а кто – Кусто!»
     И подпись: «Клуб «Акванавт»

А ещё ниже, карандашом четко прорисована и вовсе странная фраза: "В векторном виде для жидкости они записываются следующим образом:" ... и несколько замудрёных многоэтажных дифференциальных уравнений из гидродинамики...


     Турбулентность!
   
     Кудрявый и безразмерно талантливый, словно юный ранний Пушкин, но в то же время уже молодой доцент кафедры математики и теоретической механики Одесского Гидрометеорологического Института, Илья Ёсефович Марменштейн сидел уединённо в отдельной кабинке одноименного институтского туалета, на третьем этаже главного корпуса.       
     Сидел Илья Ёсефович на собственных корточках, на некотором возвышении в две ступеньки, сидел на совершенно неудобном устройстве с каким-то язвительно-подозрительным итальянским наименованием-названием, а именно «чаша Генуи», сидел и напряженно всматривался в геометрически неправильную, слегка перекошенную, серого ламината, фанерную дверку кабинки и размышлял. В то же время, мысли его были не менее, но более возвышены чем сам постамент, который он занимал.
     Мысли эти были отвлечены от посредственной серой обыденности, пошлой реальности, от анализа сигаретных дымов и туалетных удушливых ароматов, потому что думал он:
- о Христофоре Колумбе;
- о красочной и далёкой Италии;
- о солнечном городе Генуя, где родился великий мореплаватель и открыватель дальних земель Христофор Колумб.
     И складывалась в нем, в его голове, романтическая поэтическая поэма, и название к ней уже было почти готово: "Христофория!" И должна была эта поэма многостофно и кружевно рассказать современникам и грядущим поколениям о жизни и удивительных приключениях великого мореплавателя и авантюриста - ХЭ-Колумба...   
     Думалось доценту Мар-мен-штейну, также, о цветастой удивительной и привлекательной, колоритной итальянской архитектуре…
     Но более всего, в этот момент, его, впрочем, занимал вопрос: «Ах, вот если бы я родился, например, не в Одессе, на берегу Черного моря, где между прочим тоже имеет присутствие: дача моих дорогих родителей; Итальянская архитектура и её особый колорит; а родился бы я, наоборот, опять же в городе Генуе, на берегу моря Лигурийского, или даже в Венеции, на берегах моря Адриатического! Кем бы я тогда смог стать? появись я на свет там, в этой благословенной северной Италии, во времена этого самого Христофора Колумба?
      Ведь Генуя – это один из главных торговых портовых и банковских центров тогдашней Европы. Наверняка бы был бы я бы каким-нибудь важным и вальяжным банкиром, рослым ростовщиком, или богатым купцом.
     Вёл бы я торговлю по всему остальному миру оливковыми маслАми, изысканными пряностями, овечьей шерстью и африканским золотом.
     Имел бы я много денег, роскошную мраморную виллу в венецианском стиле, жену итальянку, много прекрасных детей, персональную гондолу в парче, опять же, золоте, бархате и кружевах, с личным гондольеро, путешествовал бы в далёкие земли обетованные, в Палестины, Нубии, Египты и конечно же… в Америки...
 
     Вот так сидел Илья Ёсефович, сидел и мечтал, и пахло ему оттуда, из этих Палестин, уже цветущими лимонами и мандариновыми деревьями, терпкими сладкими виноградными винами, козьим сыром, домашними лепёшками "Фокачча Дженовезе" и жареными анчоусами ему оттуда пахло.

     Хотя, по правде говоря, в Одессе тоже очень хорошо умеют готовить и лепёшки, и анчоусы... Тут их, анчоусов, и солят, и жарят и делают из них нежные биточки, из них, и из сардельки* (можно даже сказать из "сардэлички"), и из тающей во рту черноморской тюлечки, сегодняшнего утреннего улова и посола за полчаса перед подачей ея, малосольной тюлечки, уже без головы и внутренностей на стол, в компании с черным хлебом, с отварной молодой картошечкой, сливочно украшенной маслицем, чесночком и изумрудным укропчиком …


     Пытаясь в этот момент приятных раздумий чуть изменить не совсем удобную позу, чтобы хоть как-то размять ноги, затёкшие от долгого сидения на корточках, Илья Ёсефович чуть оперся и надавил на легкую филёнчатую дверку кабинки, и дверка неожиданно распахнулась наружу. Взору Илья Ёсефовича открылась противоположная сторона и стоящие к нему спиной студенты, сосредоточенные на физиологическом моменте, который порою обостряется после нескольких бокалов пива, употреблённых в одной из ближайших пивных забегаловок, которых вокруг института имелось как минимум три. На писсуарах эти студенты были сосредоточены.
     Илья Ёсефович, придерживая левой рукой спущенные до колен трусы и брюки, чуть привстал и потянулся весь вперед, наружу, своею правой рукой, чтобы взяться за дверную ручку и притянуть к себе эту злосчастную дверь.
 
     Вдруг, в этот самый момент, один из студентов, как успел отметить Илья Ёсефович, особенно плечистый, коренастый и кривоногий, закончив свое маленькое, но нужДное дело, отвернулся от писсуара, по ходу застегивая гульфик на своих джинсовых брюках с этикеткой «ливайс», повернулся и уставился на беззащитного Илья Ёсефовича. Глаза их встретились, брови у студента удивленно и высоко пошли кверху.
     И понятное дело!
     Увидев перед собою встающего из глубины кабинки высокоуважаемого преподавателя со спущенными штанами, но почему-то протягивающему ему правую руку, студент неловко криво улыбнулся, поспешно кивнул, перестал застегивать замочек на своих брюках, сделал широкий шаг вперед к кабинке и протянул в ответ свою правую руку, навстречу ладони преподавателя, ухватился за неё и зафиксировал долгое, искреннее и крепкое рукопожатие.
     Преподаватель, вынужденно, вяло ответил, но руку свою забрать не сумел, так как ладонь студента была много крепче, жёстче и сильнее.
     Студент радостно и бодро произнёс: «Здравствуйте, Илья Й-Ёсефович! Добрый день!!! Илья Й-Ёсефович. Как… ваши дела, Илья Й…ё…си-фи-фо-фа-фи-вич???»
     Для вящей убедительности своих благих намерений и доброжелательности студент энергично и многократно потряс, ещё и ещё раз, захваченную врасплох руку педагога, ещё встряхнул, еще крепче пожал и дополнительно произнес что-то типа: «Очень приятно. Рад встрече…»  - и наконец-то отпустил весьма сконфуженного преподавателя и куда-то исчез.
     Основательно смущенный таким неожиданным, сердечным и длительным, приветливым, но насильственным вмешательством в интимный процесс, Илья Ёсефович всё же дотянулся до ручки и дверцу плотно к себе затворил.

     По ту сторону двери, где-то в недрах курилки раздалось чьи-то многочисленные, но сдавленные не то кудахтанья, не то кваканья, не то хрюканья, не то всхлипывания, в которых было можно различить нечто вроде: «Ну, Симон, ну ты даёшь!!!»

     ...Мысли Ильи ЙЁсефовича странным образом вдруг резко изменили своё направление и стал он думать совершенно о тутошнем, приземлённом, низменном и бытовом:
«Почему у этой дверки, как и у остальных, нет шпингалета, хотя скобка для задвижки шпингалета на косяке у дверки есть?
Почему металлическая ручка у дверки еле держится на двух разболтанных шурупах и почему бы эти шурупы не закрутить, и чем занимается проректор по хозяйственной части, если все! Абсолютно все дверки во всех туалетных кабинках плохо закрываются! Все и всегда!!!
А туалетная бумага????  Которая так же недоступна нашему пониманию и обладанию, как и личный автомобиль???
Может быть, проректор по хозяйственной части…, может…, он тоже занят какой-нибудь важной научной работой и тоже мечтает о дальних средиземноморских странах? Или о ледяных вершинах горы Арарат и тайнах мироздания???
И почему тут так грязно, и так воняет.
Н-е-е-ет! Нужно будет непременно после окончания моих лекций зайти к проректору!
Да именно к Гургену, и поставить перед Гургеном вопрос ребром, именно ребром, остро и безотлагательно!
Вопрос о шпингалетах, о чистоте сортиров, о давно утраченной белизне «чаши Генуи» и отвратительной желтизне писсуаров!!!»
     Так думал сконфуженный Илья ЙЁсефовича, проделывая при этом все необходимые гигиенические процедуры заранее подготовленными бумажными салфетками. После чего встал, заправился, смыл, дернув резко за ручку на цепочке, которая свисала от зелёного на высокой грубо окрашенной трубе чугунного бачка.
     Вода с водопадным шумом ринулась вниз, забурлила, затопила всё вокруг, подступив и едва не намочив подошвы его ботинок, но не смогла, отхлынула, закрутилась воронкой, после чего всё-всё-всё, что было создано, сделано и выдано за эти несколько минут тяжелых раздумий и событий, с урчанием исчезло в глубоком зияющем отверстии...
     Когда Ильи ЙЁсефовича вышел из кабинки, институтский туалет опустел. Звенел звонок на пару. Студенты все уже спешили по своим местам. Пошел и Илья ЙЁсефович. Пошёл, вымыв предварительно руки в умывальнике с холодной водой и с мылом, имевшим сомнительное название "яичное".
     До конца занятий оставалось еще две пары лекций и заседание кафедры.
Вечерние лекции, как это бывает с вечерними лекциями, медленно тянулись. Студенты, как это обычно происходит со студентами под вечер, томились, шептались, мешали лектору и тем редким студентам, которым эти лекции были по-настоящему интересны (были, по счастью, и такие).

     Но подошёл к концу и этот день.
     Завершилось заседание, на котором живо и как всегда блестяще содержательно выступил Моисей Аронович. Своим выступлением Моисей Аронович сумел взбодрить и почти зажечь своих уставших коллег, все оживились, заговорили, возникла даже методическая дискуссия, которая тут же переросла в научную дискуссию. Илья Йёсифович тоже взял слово и начал доказывать, и практически доказал, а после ещё и обосновал одну важную лемму!!! А после этой леммы чуть было не доказал одну очень известную, но покуда не доказанную теорему... Но кто-то вдруг зачем-то глянул на часы и воскликнул, что уже поздно и пора бы по домам, лемму стоит зафиксировать, а дискуссию следует продолжить на внеочередном заседании кафедры, которое тут же и было назначено на следующий понедельник! Перебили Илью Йёсифовича, не дали договорить... Но лемму вместе с доказательством внесли в протокол заседания, после чего коллеги как-то быстро все собрались и исчезли. А Илья Йёсифович остался. Остался один и в тишине. За окнами давно уже стемнело. Зажглись уличные фонари.
     Илья Йёсифович оглядел опустевший кабинет, собрал в портфель свои бумаги, ведомость экзаменов, вложил
 авторучку. Застегнул портфель. Встал, подошел к вешалке и снял с неё своё пальто. Надел пальто. Выключил свет и вышел, затворив за собою дверь. Прошел по гулкому, пустынному в это вечерний час коридору, спустился на первый этаж и направился к выходу. Перед выходом отдал вахтеру ключи. Сухо попрощался, прошел тамбур и распахнул двери, чтобы уже выйти на улицу.  Выйти через высокие, из светлого полированного дерева двери, двери парадного хода Одесского Гидрометорологического института.
    
     Илья Йёсифович шагнул на мраморное институтское крылечко с мраморными же ступенями, натертыми и затёртыми тысячами ног. Шагнул и на мгновение задержался.
     С улицы на него глядел совершенно неожиданный, чудный, тихий, какой-то просто предновогодне-рождественский вечер. Илья Йёсифович двинулся ему навстречу, прямо в него, хватанул свежего, чуть приправленного легчайшим морозцем воздуха, чистого лёгкого, по-зимнему вкусного с невесомыми снежинками. Хватнул, вздохнул, выдохнул, но ничего, ничегошеньки не почувствовал и ничегошеньки не ощутил.
     На душе у него было погано, смутно и тягостно было у него на душе.
     Давил прошедший день с нескончаемыми лекциями, с надоевшими невнимательными и бестолковыми студентами и студентками, которым не было никакого дела ни до теорем Ферма и Коши, а уж тем более - до Лагранжа, ни до интегрального исчисления и численных методов, ни до комплексных чисел, ни до вещественных, а, но и даже до удивительных мнимых чисел, им не было дела! Ни до свойств пределов, ни до экспонент… и вообще ни до какой-то алгебры-математики… этим студентам также дела не было. А ведь неумолимо надвигалась зачетная сессия, экзаменационная сессия, многочисленные и многомерные сдачи и пересдачи, неутешные слёзы милых студенток и озлобленное неудовольствие грубых студентов.
 
     А ещё этот … сегодня в туалете, с этим идиотским, нелепым, навязанным неожиданным рукопожатием со спущенными штанами. Союз - Аполлон!!! И Илья Йёсифович протяжно и беззвучно взвыл, взвыл, запрокинув свою умную, с затылка лысеющую голову с пышно-кудрявым венчиком еще черных, но кое-где уже седеющих волос. Взвыл к мерцающему далёкими облаками небу, сыплющему серебристо-блестящим и искрящим снегом. …

     За колоннами, рядом с колонами, возле крыльца стояли группками они, эти самые студенты, покуривали, о чём-то болтали, смеялись, девочки хихикали, юноши сдержано подсмеивались, а иногда громко гоготали. Прямо перед входом всё пространство тротуара было уже припорошено лёгким и белым. На снегу четко рисовались отпечатки множества следов, ботинок, сапог и сапожек. А чуть поодаль, под уличным фонарём, расположилась группа коллег-преподавателей кафедры математики, которые по какой-то неведомой причине не разошлись по домам, а задержались.
      Мэтры математической науки, запрокинув лица к небу, что-то оживлённо и непринужденно обсуждали. При этом было сразу понятно, что стоят они здесь не лишь бы как. По ним было точно видно, что они не студенты, а именно преподаватели! Ученые мужи выделялись статью и фактурой. Все были одеты в шляпы или высокие шапки, а также в фундаментального покроя, длинные, добротные, драповые пальто. Или пОльта, или пАльты.
      И дело вовсе не в этом, как этот предмет гардероба можно назвать, а в том, что каждое пальто, как и его обладатель, было тоже по-своему уникальным, шитым по отдельному заказу. Не в том смысле, что обладатель был шитым, а в том что пальто было уникальным! Каждое пальто! Каждое пальто было шитым очень отдельным, непременно одесским портным, мастером-кутюрье, которых есть в Одессе, которые каждый по-своему прославили одесский индпошив и в подальшем, окружающем Одессу мире, от Сиднея до Брайтона, от Вены до Рима и Парижа, до Тель-Авива. 
     Ой, шо вам сказать? Фамилий у этих всех портных было разных и всем известных, таких как модный ныне кутюрье, мусью Тычинский, или, допустим даже - Бродский, и тот же Ратнер, и вместе с тем, виртуозный кутюрье – Кирко…
     Так вот, стояли они, эти математики, эти все такие себе учёные, в польтах, или пальто, стояли все, как один, подняв лица кверху, к небу, под высоким светом от уличного фонаря. А из фонаря вниз медленно и плавно опускался снежный, желто-белый мерцающий конус, в котором снежинки, искрясь и переливаясь, кружились в новогоднем тихом вальсе...

     А тут Илья Йёсифович, тоже в пальто, которое тоже построил ему давний его приятель, и не последний в своём деле мастер индпошива - Фима Гиршкович. Начал тут Илья Йёсифович идти. Начал он в пальто и уже надетой шляпе, которую он до этого нёс в руке, и во всей другой своей одежде, подходить к своим математическим коллегам сзади и тихо. При этом он глубоко и грустно вздыхал, и вроде как расстраивался. Но в то же время, следуя видимо общему порыву присутствующих, он непроизвольно поднял свой взгляд туда же, наверх, во всё это призрачное зимнее далеко, в это чудо, эту зимнюю сказку и благодать. Остановился он позади своих коллег и замер, как все, задрав лицо к небу и искрящемуся свету. На лицо, на ресницы, на губы ему падали нежные-снежные блёстки, снежинки, на ресницах они на какой-то миг задерживались, создавали радужный многоцветный отблеск, потом исчезали, а на место исчезнувшей искорке приходила другая, на губах они таяли, но оставляли едва ощутимую сладковатую капельку чистой воды.
     «Как в детстве, – подумал Илья Йёсифович. - Как в детстве... Как хорошо и легко было в детстве! Как радостно было летом нырять в прозрачном невесомом море на Каролино-Бугазе и гонять стайки морских коньков и кефалей... А зимой? И были же-таки зимы. И коньки тоже были, зимние, хоккейные. А тут… Тут работа. Студенты эти к наукам безразличные. Учебные планы... бесконечные… А ведь мне прочили хорошую научную карьеру… И математик я не из последних… А это кто, что, к чему? О-о-о! Коллеги. Стоят. Ждут. Верно уже знают про мой сегодняшний неловкий казус, про это рукопожатие двух культур, этих двух цивилизаций и братьев по разуму. Может быть, пока они не обернулись и не начали насмехаться, тихо пройти мимо, юркнуть за колоны или следом за вон тем прохожим и растворится в полумраке улицы??? Пока не заметили…»
 
     Но тут все на него обернулись.
     Обернулись как-то разом, вся кафедра, доктора, кандидаты, профессора и доценты, и некоторые старшие преподаватели: и Радчик, и Берлинский, и Рутман, и Дормостученко, и Рехлицкий, и даже Белоконь - все его коллеги, и все, почти хором, дружно, громко и весело, и практически одновременно вдруг закричали:

     «Изя!!! Изя!!! Ты только посмотри!!! Ты посмотри!!! Изя!!! Как турррбулентно падают снежинки!!!»
 
     При этом Радчик кричал «туЙбулентно», Берлинский - турбуль-Энтно, а Рутман – турр-булэннн-тно, и вторил им Дормостученко, и остальные…

- И стало всем вокруг вдруг весело, по-новогоднему светло, беззаботно легко, по-детски радостно и... турбулентно...



     *Сардэлька - это тоже одесская тюлечка, только ещё вкуснее. Никакого отношения к колбасным изделиям не имеет.