Моя коммуналка 3

Марк Наумов
Плыви, мой челн,
по воле волн…


Видит Бог, после «Коммуналки 2», посвященной двору, у меня были совершенно определенные задумки на предмет продолжения, развития этой темы. Они, эти задумки, никуда не делись и, верю, будут реализованы. Но внезапно, безо всякой связи с чем бы то ни было, происходящим вокруг меня здесь и сейчас, в памяти моей всплыло словечко «довесок». Да так ведь всплыло, что пришлось мне пока то самое, заранее задуманное, отложить и на это самое словечко переключиться. Потому что все равно ведь не отцепится. Итак…
ДОВЕСОК
Первые поручения, которыми удостаивали меня родители вне дома, были связаны с покупками хлеба. И вот я, со смятой рублевкой в правом кулаке, и с авоськой в левом…
Кстати, слово «авоська» пояснений не требует? На всякий случай: это сумка, сплетенная из бечевки. И она, будучи скомкана, помещается в кармане пальто, или даже штанов. В условиях, когда в дом все надо, а в магазинах сплошная лотерея - то ли будет, то ли нет - вещь необходимая: вдруг где-нибудь чего-нибудь да «выбросят»? Авось повезет!
Так вот, значит, в левой руке - авоська. Подчиняясь строжайшим наказам родителей, иду к переходу через улицу Герцена, туда, к площади Никитских ворот, где светофор, и чтобы там, под строгим взором академика Тимирязева, дождаться зеленого света. А ведь булочная почти что напротив нашего подъезда, ну просто рукой подать, если напрямки, через трамвайные пути! Но нет, тащись вот к Никитским… Да и что в том светофоре? Как-то, еще во время, когда водили меня за ручку, переходили мы с мамой по этому переходу именно на зеленый… И что? Переходим Герцена, а рядышком, по Бульварному кольцу, как раз самое движение. И вдруг –трамвайный трезвон! Так мама шарахнулась именно туда, на звук, и меня - за собой! Да крепко так держала, не вырваться! Ну, вот такая реакция на звуки дорожного движения… Почти повторила свой подвиг военного времени, когда она нас с братом тоже едва под машину не пристроила. Я в том ее подвиге участник, но не свидетель, ибо сознанием еще не обладал.
А дело было так. Март 44-го, мы с мамой месяц как из роддома, и направляемся в детскую Филатовскую больницу на патронаж: предъявлять меня, живого. И двигаемся там, где снег хоть как-то утоптан. То есть, сперва по Герцена до площади Восстания, потом поворот направо, на Садово-Кудринскую, где получится - через нее, а там уже и Филатовская. Все вместе километр -полтора, а по московскому счету - пять остановок с пересадкой. Но трамваи не ходят. Морозное утро, сумерки, ветерок, снежок, все еще светомаскировка. Я в санках, завернутый кулем в одеяло и привязанный к сиденью, мама коренником. А в пристяжных мой старший брат Серега, ему вот-вот стукнет семь. Объясняя его присутствие там и тогда, мама говорила: «Оставить было не на кого, а то бы ни за что!»
Свернувши на Садовое, мама начинает присматривать место для перехода, выбирает угол Малой Никитской - и подгадывает прямо под тяжелый, хорошо разогнавшийся грузовик. И это - на совершенно пустынной тогда Садовой! Правда, она утверждала, что это Серега вдруг, ни с того ни с сего, взбрыкнул и опрометью кинулся на ту сторону, а она, куда ж деваться, за ним. Может быть, может быть… Зато уже по собственной памяти знаю, что обладала мама наша свойством находить неприятности на совершенно ровном месте…
В общем, картина складывалась такая: грузовик летит, как говорила мама, «боком» - надо полагать, водитель тормозил, но где там! – «юз» по снежному накату! Серега, то ли со страху, то ли из каприза, вывернулся от мамы и - чешет поперек мостовой, она за ним, санки со мною за ней, но уже не на полозьях, а боком, то есть на мне в моем коконе. И вот, все это «святое семейство» неминуемо настигает громада грузовика. И никому не свернуть! Грузовик, будучи уже неуправляем, мама с братом - потерявши голову, ну, а обо мне в кульке и речи нет. И конец нам всем в этой снежной пустоте наступал скорый и неотвратимый.
Но тут, как «бог из машины», возник «топтун», торчавший на углу Малой Никитской.
Ну, не знаю, надо ли пояснять словцо «топтун», но поясню, с чего бы он взялся именно здесь, на углу Малой Никитской и Садово-Кудринской. Дело простое. Там, на углу Малой Никитской и Вспольного переулка, в одном квартале от Садовой, был дом наркома НКВД тов. Берии. И за одним забором с ним - Радиокомитет. Тот самый, откуда: «Говорит Москва…». Понятно, все близлежащие окрестности негласно охранялись. И на всех углах паслись секретные топтуны, видимые издали даже слепому.
Время от времени проходя там, где с той поры ничего не изменилось, я вновь и вновь невольно соразмеряю расстояние, преодоленное им в том фантастическом броске, с нормальными человеческими возможностями, а также поражаюсь, как смог он вынести, вымести своим телом нас всех с пути взбесившейся махины. А еще тому, как он решился покинуть пост. И какой пост!
И уж к слову – два сюжетика, относящихся одновременно и к ведомству Лаврентия Павловича и к моей судьбе.
Задолго до моего рождения мой папа, будучи в генеральских чинах - называлось это тогда дивизионный комиссар (два «ромба» в петлицах), сумел вовремя по здоровью (из-за реально надорванного сердца) соскочить в отставку, не попав таким образом в жернова ежовщины. Но, когда началась война, он, до мозга костей красный командир, явился на улицу Фрунзе за назначением. И секретарша, принявшая его документы, изумленно воззрилась на него с вопросом: «Как!? Вы еще не арестованы?!» Тут он, по его словам, совершил самый решительный поступок в своей жизни: вырвал у нее из рук документы и сбежал. Куда?!... Где прячут овцу? - В отаре. И он подался в ополчение. И там как-то выжил, таким образом дав шанс и мне…
А второй сюжетик совсем уж касательный. Был у меня приятель, постарше меня, когда-то рыжий-прерыжий, а на моей памяти уже полуседой. Дальше все с его слов. Жил он в детстве как раз на Малой Никитской, там же бабушка его и прогуливала. И якобы во время этих прогулок случалось, что Лаврентий Палыч, каким-то образом оказываясь рядом, гладил его по ярко-рыжей еврейской головке…
Что-то я никак не доберусь до булочной. А ведь всего метров двести от перехода до нее. Надо только пройти вдоль фасада продмага, который всем аборигенам был известен под именем «Бакалейка». С ним тоже все не просто так, есть что порассказать, но как-нибудь в другой раз, при случае. А сейчас не о нем.
Но все-таки, все-таки! Не удержусь! В этой самой «Бакалейке» было оборудовано целое производство по «обезвреживанию» водки. Проколом через пробку из каждой бутылки «Московской» медицинским шприцем отсасывали по 40 грамм содержимого и тем же шприцем добавляли те же 40 грамм чистой водопроводной воды. Ну, казалось бы, что такое 40 грамм на фоне 500?! Но постоянный контингент вино-водочного отдела «Бакалейки» и эту малость учуял! Пошли слухи и достигли недремлющего уха партийных органов. И была назначена комиссия, разоблачившая эти антинародные происки. Одна из моих теток была участницей этой комиссии, откуда, собственно, у меня это знание. Да... Тетка Саша… Тема! Но о ней и обо всем, что у меня с ней связано, все же как-нибудь в другой раз…
Да, так вот я, наконец-то, добрался до булочной (по-московски – «булошной»), что прямо-непосредственно, стенка в стенку, соседствовала с «Бакалейкой». Сейчас ни той, ни другой нет, все давным-давно снесено и на их месте сквер, одной стороной примыкающий к ограде храма Большое Вознесение, а другой – к затейливому памятнику чете Пушкиных, которые в этом храме бракосочетались.
Вот там-то и хлеб. То есть не в храме, а в булошной. Что, впрочем, по-своему - не меньше. «Хлеб наш насущный даждь нам днесь …»… Сортов хлеба в те поры было не так много. Вот те, что помню: черный, по названию «Ржаной» - буханки по килограмму, белый «Пеклеваный», тоже килограммовая буханка. Потом – «французские» булки, те, что с поджаристым гребешком во всю спинку. Потом они стали «городскими», а еще потом - пропали. Были еще сайки, этакие завитые, слоистые, но их мы не брали. Или брали очень редко. Вот и все, что помню. Да, были еще «жаворонки». Не птички, а такие хлебобулочные изделия, плюшки, в виде птичек с глазком-изюминкой. Появлялись они в булошной всегда перед православной пасхой. Это при всем крутом суровом государственном атеизме. По ценам в памяти еще хуже. Помню только цену аристократической французской булки – 70 копеек. Стало быть, на свой мятый рубль мог я купить где-то по полкило простонародного черного и белого. Но подступаюсь, наконец, собственно к довеску.
Хотя нет! Вот еще, к слову: из других времен, но тоже про хлеб из той же самой булошной. Заранее объявленная под новый, 1961 год, денежная реформа. То есть реформой она официально не объявлялась – «изменение масштаба цен». Но иначе, как реформа, это событие тогда никто не называл. Одновременно, это – канун моего семнадцатилетия. И по этому случаю мои братья – родной и двое двоюродных – впервые в жизни приняли меня отпраздновать Новый год в их компании (где даже барышни были, но не про меня). Как прошло празднование - уже толком не помню, а самое интересное произошло наутро. Меня, как самого младшего, братцы погнали за хлебом. Ну, закусить опохмелку. Казалось бы, ну что тут может быть запоминающегося? Все дело в том, что в реформе был нюанс. А именно: все дензнаки – купюры, монеты – как бы делились на десять. То есть рубль становился гривенником, а гривенник, в свою очередь, копейкой. И все это при сохранении их, так сказать, покупательной способности на прежнем уровне. Но вот монетки, что меньше пятака – три копейки, две и одна – они оставались сами собой и как раз поэтому возвышались в десять раз! То есть одна реформированная копейка уравнивалась с прежним гривенником, двушка – с двугривенным, а алтын – с тридцатью копейками!
И вот мои смышленые братцы набрали горсть этой самой реформированной меди и с нею погнали меня купить новомодный нарезной батон, который еще прошедшим вечером стоил рупь тридцать семь. И я, протянув кассирше тринадцать копеек мелкой монетой, стал его обладателем! Изумлению моему не было границ! И вот - до сих пор не забыто…
Все-все, больше ни шагу в сторону! Хотя очень хочется…
Ну, вредно же, вредно противиться своим желаниям! Так что вот еще штришок оттуда, из той жизни.
Мой папа на тот период своей жизни был преподавателем общественных наук, в том числе и политэкономии. Его собственная экономическая деятельность на то время сводилась в основном к утаиванию от мамы сдачи. Причем не вообще сдачи, а только самой мелкой, которую трудно учесть – от одной до трех копеек включительно. Нет, на ту пору он был уже вполне состоятельным кормильцем семьи. После двадцатого съезда и последующих событий он, можно сказать, вышел из своего подполья, стал легально работать по специальности – преподавателем различных общественных наук, но, главное, он получил персональную пенсию. Эта пенсия давалась старым большевикам за «заслуги перед партией и государством». И вот, когда ему перестали грозить срок или вышка за эти самые заслуги, его за эти же самые дела взяли -  да и наградили. И сумма по тем временам была вполне-вполне приличная. Но, как я теперь могу понять, чувство, которое я бы назвал инерцией, или послевкусием нищеты, осталось. Отсюда и утаенная медь. Итак, «предреформенный» декабрь 1960 года. Папа просит меня сходить в его «староболшевитскую» спецаптеку, которая располагалась, опять же, в спецполиклинике. Как обычно, он вручает мне пачку спецрецептов, но вместо обычной купюры - как правило, «трояка» -  достает со шкафа (где, оказывается был тайник) свою неправедную заначку. Это туго набитый, не скажу «мешочек» – прямо-таки мешок, из которого выпирают ребра утаенных монет. «Ты вот это отдай – говорит папа – и пусть тебе сдачу дадут бумажками». Процесс «деньги - товар» прошел со скрипом – то бишь со звоном монет и злобным ворчанием провизорши. Еще бы! Ведь ей пришлось пересчитывать целую гору «однушек», «двушек» и трехкопеечных монет! Благо еще, что очереди в это время не было. В результате непростых расчетов и пересчетов, я получил пакет с коробками, флаконами и ампулами, а также, как сейчас помню, две синих пятерки и зеленую трешку, то есть тринадцать рублей. Которым с новогодним боем курантов предстояло превратиться в один рубль тридцать копеек. Ничуть не потеряв при этом, по радиозаверениям, своей покупательной способности.
Потом братья объяснили мне, что они между собой рассудили и порешили, что мелкая медь, скажем, до пятака, сокращаться не будет, а останется в своем номинале. Потому как, ясное дело, ее изъятие и перечеканка обойдется много дороже, чем она сама по себе стоит. И вот, по результатам поставленного на мне эксперимента, эта гипотеза блестяще подтвердилась! А что подтвердилось еще? А то, что кучка развеселых оболтусов-технарей обошла в экономическом предвидении умудренного профессионала-теоретика именно в этой области! Ведь папина операция с разменом мелочи привела к тому, что фактически он сам себя лишил суммы, эквивалентной ста тридцати рублям на новые деньги! А это, по нашим тогдашним достаткам, ого-го! Целая зарплата! И о чем все это говорит? Да о том, по-моему, что уже тогда нарождалось поколение циников-прагматиков, призванное сменить поколение идеалистов-бессеребреников. Со всеми вытекающими отсюда последствиями. Благими и другими.
Но хватит, хватит блужданий!
Итак, я со своим мятым рублем в булошной. Справа от входа касса, против входа – застекленная витрина, разделенная надвое прилавком. В него вмонтирована этакая гильотина – острое широкое лезвие на длинном рычаге с прихватистой рукояткой и тут же - чашечные весы, с этакими утиными клювиками на каждой чашке (навстречу другу) и набором гирек от килограмма до пятидесяти грамм. И вот, моя сольная ария: «Мне полкило черного и двести пятьдесят белого… пожалста…».
Продавщица достает из-под прилавка батон черного, отсекает от него половину, плюхает ее на одну чашку весов и начинает ворожить с гирьками, набирая на другой полкило. Допустим, на мое счастье, маловато отсекла она от буханки - и чашка с моей краюхой ползет вверх. Тогда продавщица снова лезет под прилавок, добывает оттуда ранее неудачно отсеченный ею ломоть той же «черняшки» и, этак порезче, бросает на мою краюху. Чашка опускается, и на какое-то мгновение клювики обеих чашек встречаются как бы в поцелуе. Все! Мой рубль в кассе, краюха с ломтем-добавкой - вот он-то и есть довесок! - в моей авоське. И теперь моя полная власть – донести его до дому, или съесть по дороге. Не скажу, что был я в детстве такой уж обжора, но тут сама ситуация прямо-таки искушала. Так что случалось и так, и этак. И, свидетельствую: довесок по дороге гораздо вкуснее такого же куска хлеба за столом!