79. Orchestersuite No. 2h-MollBWV1067 III. Saraban

Альберт Светлов
Отрывок из главы 79 романа "Перекрёстки детства".

«Если вы – писатель, и намерены так умертвить героя или героиню своего произведения, чтобы об этом помнили ближайшую сотню лет, спросите, как это поэффектнее сделать, у Ремарка» 
Роберт Локамп.

Татьяна Хитрукова из Оренбурга, чью фотку я зимой 1991-го таскал в толстенном томе «Бхагават-Гиты», соответствовала своей фамилии на 146%. Жаль, очевидное осознаётся нами слишком поздно и свысока глядит с гримасой кислой…
Блистала ли Танюша умом? Это мне неизвестно, по крайней мере, в её письмах на передний план выступал совсем не ум. Являлась ли она глупой? О, нет, нисколько. Обладала ли она привлекательной внешностью? Ни на йоту! На заре нашего знакомства Хитрукова в длинном четырёхстраничном изложении прислала снимок из тех, что штампуют для документов. Чёрно-белый квадратик, вызвал непроизвольное восклицание: «Mein Gott!», и я спрятал его подальше. А ещё в мыслях мелькнуло: «Не, ребят, шалите! Я, несомненно, алкаш, но не хронический! Факт!» С карточки улыбалась классическая пейзанка с прилизанными жиденькими волосёнками, широко расставленными не отягощёнными интеллектом глазами. Б-р-р! Будто из душа окатило. Крошка-енот, застывший сиротливо у обрыва…
А вот следующая фотография 9*12 демонстрировала натуральный эволюционный скачок. Хм, может быть, причина заключалась в том, что открытка делалась в Губернске, куда Татьяна переехала, поступив учиться в юридическую академию? Фотограф щёлкнул её с правильного ракурса, а она вывела на обороте изображения типично девчачью сентиментальную присказку: «Если встретиться нам не придётся, если так уж коварна судьба…». Тщательно уложенные волосы, платьице эпохи Георга 3, а-ля Джен Эйр, проницательный внимательный взгляд сквозь модные очки с фигурными дужками, слегка склонённая набок голова, тонкие брови, аккуратно нанесённая помада. Таня намекала: «Для тебя, хороший мой!»
Новым содержанием заиграл, звучавший из каждого утюга, шлягер Ирины Аллегровой:
«Фотография девять на двенадцать
С наивной подписью: "На память".
Фотография, где мог ты улыбаться,
Хотя улыбкой вряд ли что исправить».
В Таниных побасёнках вдруг запроскальзывали минорно-мажорные напевы, а выше – даль, волнуема движеньем… Она рассказывала, насколько одинока, жаловалась на неприятие окружающими её возвышенных запросов, на бухих и шатающихся по кавалерам сокурсниц, о рыданиях в подушку. И невзначай всхлипывала: ах, неужто не найдётся никого, способного разделить её тягу к музыке и поэзии… М-да-с, короче, она знала в какую точку надо бить. Зёрна её упали в подготовленную почву и дали неплохие всходы. Клиент созрел и клюнул.
Зачем же Таня заварила эту манную кашку с комочками? Вероятно, со скуки. Трудно удержаться и не выкинуть непредсказуемую хрень, выгадав две недели рождественской маеты. К родителям ехать накладно, а в общежитии заняться почти нечем.
Точно в дурно слепленной мелодраме я ответил, мол, сударыня, всецело поддерживаю ваше негодование и готов с присущим мне пылом доказать это при встрече. Мы затеяли эмоциональные переговоры о моём приезде в Губернск, до которого электричка идёт два-пятьдесят, и Таня пообещала обнять меня на вокзале. «Гуд бай, мой мальчик, гуд бай, мой миленький! Твоя девчонка уезжает навсегда!» - распевала Варум, и припев песенки удивительно накладывался на творившееся в моей душе. И тишина срывалась с места от колокольной сочной грозди звона…
Вырваться к ней не получалось. Дважды заваленная археология требовала более пристального внимания и пересдачи. В итоге мне удалось на зачёте наболтать непереводимой ёрнической чуши и удовольствоваться «троечкой», но от раздолья остался куцый заячий обрубок в несколько свободных дней перед новой сессией, и их я мечтал провести в Питерке, пожить отшельником, насладиться молчанием, и хоть однажды пройтись под окнами Алёнки.
Имелась у меня причудливая, необычная традиция – иногда, глубоким вечерком, пока топится печка, натянуть куртку, распустить ушанку, на всякий случай сунуть за пазуху полуметровый железный штырь, служивший запором в воротах, клацнуть заиндевевшим замком, и выскочить на получасовой променад. Узкой тропкой я поднимался по Почтовской в горку и поворачивал в гаррипоттеровский тополиный закоулок у дома дяди Мити Мещерякова, виртуозно владевшего баяном и до пенсии трудившегося в детсаде музыкальным работником. Скользя напротив его окон, я рассматривал резные узоры наличников, болтающийся, дребезжащий жестяной самолётик флюгера, однообразно-меланхоличный ряд крыш. Если валил ватный снег, одёжка скоро оказывалась облепленной хлопьями, и время от времени я останавливался и стряхивал снежинки, сдёргивал головной убор и ударял им о ляжку, преклоняясь накидке белокрылой…
Дорожка, бегущая вдоль палисадника дяди Мити, выводила, минуя покосившийся забор с разложенными близ него сосновыми досками, аккурат на Лебяжку с видом на перемигивающиеся внизу огоньки Питерки. Селение переливалось блёстками диковинных светлячков, а справа, в полях, и позади, за фермой и лесопилкой, царила темнота, и всё путалось, клубилось в серой пелене.
Чуточку потоптавшись на вершине холма, я спускался по наезженной дороге улицы Леонова, приводившей меня обратно, к уютной избушке с морковным абажуром. С замиранием сердца, замедляя шаг, я касался заборчика Шмыгович, разглядывая театральные сценки за крестовинами рам. Как я надеялся приметить милое личико в разрыве полупрозрачных тюлевых занавесок! Я разбирал подёргивающийся экран телевизора, и мужчину с залысинами, сидящего за столом в позе мыслителя.
Алёны я не увидел ни разу. Часто хозяева плотно задёргивали шторы, и наружу пробивался робкий лимонный лучик, окрашивая сугробы у завалинки в цвет терпкой чайной заварки. Порой я брал с собой конверт с накарябанной посреди него большими чернильными буквами надписью: «Алёне Шмыгович. Лично». Он содержал небольшое послание, наполненное восхищениями той, кому адресовался, и крохотную надежду на снисходительность прекрасной дамы к своему незадачливому палладину, преклонившему перед ней колено.
Стараясь осторожно ступать по предательски покряхтывавшим жёрдочкам, я подбирался к почтовому ящику, прибитому под окошечком летней веранды, трепеща, опускал в него бумагу. Затем включал четвёртую передачу, торопливо удалялся.
Дровишки, заброшенные в топку перед уходом, прогорали, рассыпались, и комнаты притягивали расслабляющим теплом, чрезмерным и лукавым.
Честно поведав Тане о непредвиденных обстоятельствах («к счастью, свидание наше не отменяется, а переноситься на недалёкое будущее»), я свалил в Питерку, где от скопившейся у меня в груди тоски по чему-то светлому, банально пьянствовал.
Деревня в январе 1992 года представилась мне чужой, дичающей. Конечно, я и раньше выбирался в Питерку, но, покидая её, не успевал ощутить метаморфозы, тяжёлым прессом коверкавшие село.
Мама уже лишилась работу. Завод закрыли, а его оборудование постепенно растащили и порезали на металл местные «синяки», для которых настал «золотой век».
В самом деревенском воздухе витала неуловимая лихая безысходность. Шабаш прожигания жизни набирал обороты, похрустывая косточками безоглядно бросившихся ему в объятия, оплакивавших привычный ход бытия с понятными принципами и правилами. Тучи пропитались первачом. Складывалось ощущение: пили стар и млад. «Зомбоящик» под нескончаемые концерты и шоу беспрерывно, нахраписто рекламировал водку «Зверь», борющуюся с похмельем, израильскую «Стопку», страдающего нервным тиком «Распутина», технический «Ройал», пугающую «Чёрную смерть», красный сколыш днища саркофага. Бормотуха невиданных марок и сомнительного качества, в неисчислимом количестве переполняла полки ларьков. От обилия блестящих этикеток, отражающих безумные зрачки очумевшего покупателя, многих одолевал тремор. Закуской хватали «Сникерс», «Марс», сладкую парочку «Твикса» и «Магну». Дешёвый алкоголь зачастую был «палёнкой», употребление которой сулило путешествие в реанимацию или сразу на кладбище, дорогое же отличалось приемлемым, эпизодически и приятным вкусом, воспламенялось от зажжённой спички, оттого смело употреблялось внутрь.
Десантировавшись в эпицентр праздника, я ощущал растерянность, и не наскребал и щепотки воли противиться его властной руке, уверенно уводившей в хмельное необузданное сумасшествие. Спустя три часа мы втроём отправились в винную лавочку, открытую в пристрое к старому зданию милиции. В помещении, располагавшемся по соседству с водочным отделом, и скрывавшемся за кирпичной перегородкой, в извилистых катакомбах разума, прикрытых стеллажами с пойлом, тринадцать лет назад погиб мой отец. Шестью месяцами ранее здесь работал книжный, но он не принимал столько посетителей, сколько приходило за «бухлом», и арендатор разорился.
Домой бежали резво, весело переговариваясь в предвкушении сабантуйчика. Не помню, что именно тогда купили. За дни в Питерке довелось перепробовать всё, о чём я написал выше. А второй и третий походы к источнику с «огненной водой» совершались в полубессознательном мороке. Наледь возле магазина покрывалась язвами блевотины тех, кто сворачивал пробку бутылки прямо у прилавка, а пить начинал, выйдя на крыльцо. Из горлышка.
Темнело по-январски рано, в вышине раскидывалась бездна, хищно скалившаяся даже на не вглядывавшихся в неё. Наст, утоптанный сотнями ног, отдавал водкой. Нажираясь, я тащился в избушку, запутавшись в погребальных лентах рукавов, обморочно склонялся над фото Хитруковой, вслух разговаривал с ним, засыпал на стуле.
Здоровье, не подорванное обильными многолетними возлияниями, позволяло мне ближе к полудню вскакивать, словно ни в чём не бывало, лишь чуть не выспавшимся из-за снившихся кошмаров.
Владлен в предрассветье мотался к соседке, и довольно постукивал жёлтым никотиновым ногтем по литровке самодельной водяры; я, впрочем, употреблять её побрезговал. На дух спиртного мухами слетались друзья Владлена. Первым нарисовался Чибис, за ним прискакал Бэча, соседский пацан. Бэча, худенький и психованный, ужасно любил читать, но его мамаша считала дурацкой забавой впустую тратить деньги, которые можно благополучно пропить, поэтому чтиво он одалживал у меня. Фантастику, детективы, хоррор, исторические романы он перечитывал не единожды, пропитывая страницы книг копотью дрянного табака.
Бэча, его сестры и маманя с очередным ухажёром, поселились в квартире, некогда занимаемой Ложкиными. Летом с их двора неслись визгливые нетрезвые крики, мат, ухали басы, слышался детский плач. Жильё они довели до ручки, ничего не ремонтируя, не прибираясь. Оно превратилось в барак, пьяные гости дрыхли на линолеуме, кинув под себя фуфайку, не снимая сапог, ботинок. И на дне отстой из мрачного образовался шума…
Накормив меня горячим куриным супчиком с потрошками, мать сказала, что сейчас мы наведаемся в недавно арендованный частником продмаг на окраине села, где выбор отравы побогаче. Низкое зимнее солнце шарило косыми лучами по оледеневшим тропинкам, когда мы двинулись за горячительным в перерыве между «Аншлагом» и «Крепким орешком».
Шагалось легко, о вчерашней попойке напоминали пустота в голове и еле заметное дрожание внутри, а ветер мощь обретал… Мы не повстречали знакомых. Только впереди, пошатываясь, без рукавиц, в расстёгнутом тулупе ковылял бывший мастер сборочного цеха фабрики, бардовый от принятого «для сугреву», мурлыкавший «На братских могилах не ставят крестов», свернувший к своему проулку. Ведь дряхлы старики и не в цене…
Преобладающую часть ассортимента алкомаркета составляли вино, настойки и пиво. При взгляде на чашу роз, воплощение гламурного романтизма и постсоветского декаданса, потянуло на что–то статусное, а посему, посовещавшись, постановили взять рома и килограмм пельменей. Жидкость, разлитую в ёмкости 0,7 литра, производители могли, не стесняясь, именовать и коньяком. В ней доминировал премерзностный этанол, а оттенком она смахивала на портер. Собравшихся у нас колдырей это не отпугнуло. Под слипшиеся пельмешки с горчицей и перцем, под песни группы «Любэ», советовавшей Америке не валять дурака, вскоре зазвучали экзотические тосты: «Ну, за Брэдбери!», «Ну, за Чейза!». Разумеется, лакаемое нами, упомянутые персоны не рискнули бы понюхать и приговорёнными к повешению, опасаясь навек утратить обоняние, и никогда не подняли б рюмку ни за Бэчу, ни за Чибиса, ни за Seryoga Maksimoff.
Меня от выпитого развезло, а более опытные в процедуре товарищи, успокаиваться не желали. Хилый Бэча допился до чёртиков и набросился с кулаками на шкаф, перепутав его с Гийомом де ла Марком, в кровь расколотив костяшки. Я же, держась за стенки, тихо и мирно отчалил в хибару, подмигнул опаловому фарфору Танюхиной фоточки, хихикнул и завалился спать, не раздеваясь.
Известно: утро редко бывает добрым. Что такое настоящий бодун, правда, я столкнулся не с настоящим бодуном, настоящий, матёрый бодун нокаутирует на целые сутки, я прочувствовал, разлепив веки. Котелок раскалывался, подташнивало и потряхивало. Кэш не загружался, он отказывался воссоздавать картины происходившего накануне, а опухшая морда – втискиваться в шаблон. Проигнорировав свитер и шапку я, клацая зубами и подскакивая, пронёсся мимо голодного отощавшего печального Мухтара, пытавшегося безуспешно разгрызть смёрзшиеся сухари, и вошёл в дом, где снова дым стоял коромыслом.
Требовалось «тормознуть», не мерцать звездой из сумрака. Я плеснул в физиономию прохладой рукомойника, вытерся влажным серым полотенцем, сварил и съел немного лапши, и отказался от предложения похмелиться.
В тот день к брату заглянул его одноклассник, Витька Фомин, широкоплечий бычок с бритым затылком. Бросив дублёнку у порога, он с разбегу «вздрогнул» полстаканом мути, сморщился, крякнул и занюхал немытой шевелюрой Чибиса, притянув его за уши. Ничуть не удивляясь, я вознамерился прошмыгнуть к вешалке, но Витька принялся расспрашивать об учёбе, одёргивая ноющую в стремлении уйти, подругу. Поддаваясь, я попытался отделаться общими взаимными дежурными вопросами. А Фомин, повторно «вмазав», предложил померится силой. Я тупо посмотрел на ладно сбитого парня, подумав, что он шутит. Ага! Не, он не шутил.
— Те чё? В натуре слабо, да?
— Слушай, Витёк, у меня башка трещит не по-детски….
— Ой, не свисти, мистер Трололо! У всех трещит, признайся: струсил. Не бойсь, я тебя не больно зарежу. Чик и ты на небесах! — заржал Фомин, косясь на фыркающую гёрлу.
— Умеешь ты уговаривать… Чёрт с тобой, — вздохнул я, убедившись, что не вывернуться. И, увлекая нимф и бестий, пресно схохмил: – Сам напросился, хе-хе.
Я чуял, - мне с ним не сладить, - но упирался, раскрасневшись и вспотев, пока он, с пыхтением не пригнул моё запястье к клеёнке.
— О, видала! — толкнул он локтем скучающую девушку.
— А давай со мной! — встрял икающий Бэча, щеголяющий расквашенными, распухшими и измазанными зелёнкой козонками.
Витька на него и не взглянул, крикнул Владлену, удобно устроившемуся на сундуке и целовавшему взасос старшую сестрёнку Бэчи:
— Эй, Владь, подь сюды!
Я, превозмогая явь перерождения, счёл лишним дожидаться, чем закончится борьба нанайских мальчиков.
С Витькой я более не пересекался, но Владлен обмолвился, что его призвали в армию, и он попал на войну. Его рота прочёсывала аул, и осколок сработавшей растяжки угодил Вите в правую почку. Фомин выжил и с медалью вернулся в Питерку. Оклемавшись от ранения, женился, отстроился.
В контртеррористической операции, бороздя растёкшиеся ущелья, поучаствовал и ещё один приятель Владлена – «Хрусь», которого я давненько не заставал у нас. «Хрусь», когда его спрашивали, за что он награждён, отмахивался: «А там скопом вручали. За участие». В июле «Хрусь» награду пропил, обменяв её в Тачанске на полторашку «Ройаля».
Промаявшись до вечера, пришпоривая минуты приборкой, чтением, прогулкой, я опять наклюкался. В исконном значении данного слова. В сумерках ко мне, радостно лыбясь, ввалились Владлен, матушка и Бэча, промурлыкав: «А у нас вон чего есть!». Владлен протянул бидон бордового густого вина.
«Приезжие грузины с фуры продавали, говорили, домашнее, с личного виноградника», — плотоядно потирая ладошки и причмокивая, пояснил Бэча.
Не предъявляя счёт ни шторму, ни утёсам, я извлёк из буфета посуду и подсохшую булку пшеничного хлеба.
В непривычно насыщенном и вяжущем напитке, вкус «палёнки» не ощущался. Обманчивая лёгкость пития не преминула проявить редкостное коварство, и я с деревянным звуком грохнулся с табурета, потеряв ориентацию, и не долакав стакан. Владлен, мама и Бэча водрузили мою бесчувственную тушку на кровать и продолжили цедить «сок». Прикончив содержимое бидона, они погасили лампу, и ушли, повесив на дверь замок.
Я очнулся во мраке, сотрясаясь от холода, не соображая, где нахожусь, и осуществил попытку встать. Пространство завертелась в муторном хороводе, а пол накренился влево. Сориентировавшись на танго уличных фонарей, я пополз в их сторону. Замер, ткнувшись тыковкой в комод. Вцепившись в него, поднялся, преодолевая тошноту. Будильник показывал 04:15, а валялся я почему-то на коврике у камина. Руки ходили ходуном, придавая телу противную вибрацию, перед глазами мельтешили мошки. Выключив свет, оглашая стенаниями Нил, я бухнулся на матрац и провалялся в липком тревожном полусне до обеда. Освобождать меня пришли Владлен с корешем. Они уже дерябнули по двести, громко топали, переругивались, юморили и совали мне кружку с самогоном, а я брезгливо отворачивался, сдерживая рвотные позывы.
В 17:15 я втиснулся в пригородный автобус. В понедельник начинались лекции. Трясясь и ёжась в холодном закуржавевшем «Икарусе», нахохлившись и подрёмывая, я складывал стихи Танечке. Бабушка устроила скандал, заметив в каком состоянии я приехал, заявила: на подобные гульбища меня более не отпустит. Весточки от Тани не было, и я бомбардировал её неиссякаемым потоком пафосных и недоумённых вопросительных строк. Ответа я дождался в феврале, запомнившегося мне пасмурной слякотью, рыхлой грязной снежной кашей и вонючими «Пазиками», на которых я добирался с привокзальной площади до своей остановки.
Таня писала, что ожидает меня с нетерпением. А я откладывал с воскресенья на воскресенье, ленился, искал веские обоснования и существенные отговорки.
И внезапно она с горечью и нежностью весенней пшеницы сообщила, якобы в предыдущие выходные наведывалась в Тачанск и приходила в институтское общежитие. Вахтёр её разочаровал: Максимов у них не числится, и Таня упорхнула в Губернск ни с чем. Восприняв историю как халтурно задрапированное враньё, я, прикинувшись наивным шлангом, поинтересовался, зачем её понесло в общагу, она ж знает: я проживаю у родственников? И адрес вроде ей известен… Татьяна собиралась с мыслями месяц.