Ю. Д. Боякин. В блокадном Ленинграде

Виталий Бердышев
Отрывки из книги Ю.Д. Боякина "Жизнь моя, иль ты приснилась мне" (2012 г.)

Более отчетливые мои воспоминания относятся ко времени войны и послевоенному времени. Во время тяжелых испытаний и дети быстрее взрослеют.
Начало войны для взрослых в нашей семье, как и для всех советских людей, видимо было, с одной стороны и ожидаемым (ведь война в Европе уже шла около двух лет), а с другой – как гром с ясного неба: нашему народу внушали в газетах и по радио, что в ближайшие годы войны с немцами не будет. Ситуация по историческим книгам, мемуарам и документам известная. А простому человеку, которому война никогда не нужна, всегда хотелось надеяться, что войны удастся избежать. Не получилось ...

Я, конечно, не знаю первой реакции отца и мамы на объявление войны. Думаю, что было известие не из радостных ... В это время мы уже жили на Петрозаводской ул.,д.З .Это была комната в бывшей дворницкой – отдельном домике во дворе дома, на углу ул. Петрозаводской и Чкаловского (тогда Гейслеровского) проспекта.

О ленинградской блокаде я помню не так уж и много: мал был, да и голод, наверное, сказывался. Но уже после войны я немало читал о блокаде.,т.ч. собственные впечатления о ней перемешались в моей голове с прочитанным.

В первые же дни войны город стал быстро преображаться. Начались воздушные тревоги, бомбежки. Появились соответствующие распоряжения руководства города на случай бомбежек и обстрелов. Окна крест-накрест заклеивали бумагой, чтобы стекла не разлетались от взрывной волны, в подвалах домов организовывались бомбоубежища, медпункты. Многие рабочие и служащие переводились на военное положение, в т.ч. и моя мама. Над городом стаями огромных птиц висели заградительные аэростаты.
Мне запомнились тревожные сообщения радио тех лет (оно с начала войны никогда не выключалось – ни днем, ни ночью): «Внимание! Внимание! Говорит штаб противовоздушной обороны. Воздушная тревога! Воздушная тревога!».

Бомбежка заставала нас не раз на улице или в подъезде дома. Было хорошо слышно, как самолет, снижаясь, завывает, кажется над самой головой и вдруг стремительно вонзается прямо в уши и сердце свист летящей прямо на тебя бомбы. В страхе невольно зажмуриваешься и вжимаешься в землю или стену дома ... Но бомбы рвутся, к счастью, в другом квартале ... На сегодня повезло!

Помнится и бомбоубежище в нашем доме. Во время тревоги люди устраивались в нем кто как мог, кто на стульях, кто на ящиках с песком, прижимая к себе свой нехитрый скарб и мешки с сухарями, молча, прислушивались к происходящему на улицах, к глухой дрожи стен нашего дома, вздрагивавшего от взрывов, и тихо переговаривались: « Это совсем близко». И с огромным облегчением («слава Богу ,пронесло»), услышав отбой воздушной тревоги, расходились по своим делам.

Как-то нам с мамой пришлось наблюдать воздушный бой над городом. Сбили немецкий самолет, и я прыгал от радости (тогда еще хватало сил и эмоций на это).
В первое время, в июле или августе, продукты были по карточкам, но давали их еще довольно много, т.ч. большинство жителей, в том числе и мама, запасались ими как могли. Например, сушили сухари.

Одно из первых моих ребячьих впечатлений от войны: я помню, как во время одной из первых бомбежек недалеко от нас, в дом на углу ул. Зелениной и Чкаловского, попала огромная 500 кг авиабомба. В этом доме до войны была булочная. Большой старинный дом был сильно разрушен. Это уже был не дом, а груда глыб из кирпича, торчащих всюду балок, перекрытий и свисающих с них гирляндами обоев. На одном из этажей при этом сохранилось целехоньким огромное зеркало в золоченой раме. С другого – свисает зацепившийся ножками за перекрытия рояль. Часть квартир была разрушена лишь частично, в оставшихся их частях, как ни в чем ни бывало, стояла мебель – столы, стулья, шкафы; висели абажуры, какие-то картины и т.п. Все это создавало впечатление какой-то театральной полуреальности. В нашем доме в момент взрыва грохот стоял невероятный, вылетели все стекла. К счастью, никто из нас тогда не пострадал.
В сентябре кроме бомбежек с неба начались и обстрелы. Блокада города началась с 7 сентября, когда немцы окружили город со всех сторон. Уже 12 сентября произошло первое снижение норм на продовольствие: рабочим стали выдавать по 500 граммов хлеба, служащим – по 300 грамм, детям по 250 грамм. А с 1 октября было уже очередное снижение норм: рабочие и служащие стали получать по 400 гр. хлеба, остальные по 200 гр. И это при том, что других продуктов практически не было. С октября была прекращена выдача дополнительного питания по детским талонам. До войны казавшиеся невкусными продукты вроде перловки, сечки и т.д. стали казаться сказочно вкусными, если они еще у кого-то были. В каждой семье, каждому человеку доставалось лишь по тоненькому равномерному ломтику хлеба. Съедалось все до остатка, даже крошки не оставалось.

С 20 ноября норма хлеба была снижена до минимума: рабочим до 250 гр, остальным – до 125 гр. Да и что это был за хлеб – наполовину с мякиной, соей, отрубями, целлюлозой и даже глиной.

Это был маленький глинисто-вязкий кусочек, который приходилось делить на две части, чтобы съесть часть утром, часть – вечером. В ноябре-декабре нарушилась выпечка хлеба на единственном в городе хлебозаводе ( на завод прекратилась подача воды, и ее приходилось носить ведрами из проруби, прямо из Невы) , нарушилось и без того скудное снабжение города хлебом. Очереди за ним приходилось занимать у булочных за много часов до привоза хлеба, стояли на 30-ти градусном морозе часами. Многие обессилившие люди умирали здесь же в очереди, не дождавшись своей пайки хлеба, замерзая на ходу. Я тоже помню, как у нашей булочной на углу Малой Пушкарской и ул. Ленина постоянно умирали люди, и я ходил в детсад мимо этих трупов, ничуть не пугаясь. Тогда это было обычным явлением даже для шестилетнего ребенка. Помню, вблизи двери булочной, на краю высокого сугроба полусидит – полулежит мужчина, с открытыми мертвыми глазами, устремленными куда-то вдаль, в пустоту. И я несколько дней кряду прохожу мимо него, направляясь в детсад. Трупы тоже вовремя убирать не успевали. Когда в наши дни я попадаю в этот микрорайон города, я всегда почему-то вспоминаю именно эту сцену.

До войны, как мне кажется, рассказывал отец, мама работала в общественном питании. Во время войны, конечно, все общественное питание было практически свернуто, и маме приходилось работать на заводе в охране. Во время войны она работала на фабрике «Печатный двор». Думаю, она очень страдала от голода, привыкшая до войны неплохо питаться, ведь в самые страшные месяцы блокады, которые она вместе со всеми родственниками пережила, давали всего 250 гр. блокадного хлеба в день. Тем более ,она ,как всякая мать, еще и делилась последним со мной, мечтая, чтобы выжил хотя бы я.

Запомнился и еще один страшный случай: как-то утром мы обнаружили между дверями:(у нас двери в квартиру с улицы были двойные, тяжелые, с широким проемом между створками, но никогда не запиравшиеся – красть было нечего, да и некому) корзинку с мертвым грудным младенцем. По-видимому, женщина, оставившая еще живого ребенка, надеялась, что мы его обнаружим раньше, еще живым, и позаботимся о нем. Может быть, даже и постучалась, но, будучи очень слабой, очень тихо. И мы через длинный коридор ничего не слышали. И ребеночек, пролежав на морозе всю ночь, так и замерз. Возможно, он и с вечера был уже мертвым, но у матери не было сил его хоронить, и она подбросила его к нам в квартиру. Бог знает, как это было. Нам всем было очень жаль младенца. Мы его похоронили, как и всех тогда – зашили в простыню и отвезли на сборный пункт погибших, похоронили безымянным. После войны часто все вспоминали этот случай.

Помнится мне, как мы с мамой в самом начале блокады, где-то в сентябре 1941 года, стояли в очереди за дурандой, (это был подсолнечный жмых, спрессованный в большие жесткие плитки) в районе нынешнего ДК им. Ленсовета, тогда – Д.К.Промкооперации. Плитки напоминали ДСП, грызть их было очень трудно, но вкус казался приятным, напоминал вкус подсолнечного масла. Жмых давали еще без карточек, и мы его накупили довольно много. Зимой в самые голодные месяцы он немало пригодился. Мы его с жадностью грызли, ломая к тому времени уже ослабленные цингой зубы. И как вкусно-то было!

В первые же месяцы войны отец, как и миллионы советских людей, записался добровольцем на фронт (у него, как у одного из руководителей предприятия сначала была бронь). И он скоро был мобилизован, его отправили на фронт, тем более, что и фронт был уже совсем близко от Ленинграда в районе железнодорожной станции Понтонная.

Мы с мамой остались одни. Работали тогда все чуть ли не круглые сутки. Меня мама отдала в круглосуточный детсад, где-то на углу ул. Ленина и Чкаловского. Уже в первые месяцы блокады в городе начался ощущаться недостаток продовольствия. В те времена говорили, что все это было следствием того, что немцы разбомбили бадаевские продовольственные склады. Сейчас некоторые журналисты доказывают, что и бомбить-то было нечего, на складах, якобы, был запас продуктов лишь на несколько суток. Что, мол, тогдашние руководители не заботились о народе, городе и т.п. Думаю, что это тоже вранье апологетов нынешней власти. Если руководители не заботились о народе, то о себе-то они должны бы заботиться, ведь без народа, защищавшего город, им тоже было не жить! Другое дело «хотели, как лучше – получилось как всегда»: во время не учли, не подумали, не успели организовать надлежащую защиту стратегических продовольственных запасов от воздушных налетов, хотя бы рассредоточить их. Это другое дело. Так что, скорее всего, запасов на бадаевских складах, действительно было не так много, как было бы нужно. Но то, что там продуктов было не мало – я это слышал от своих же родственников, переживших блокаду. Они рассказывали, что расплавленный сахар, например, тек по территории складов рекой. Жившие близко к складам жители еще долго после бомбежки собирали землю на их территории, пропитанную сахаром, и использовали ее после соответствующей обработки, для подслащивания кипятка (чая уже не было). Конечно, многое сгорело (мука, крупы, масло и т.п.). Но часть все же, видимо, удалось спасти.

Помнится мне также, что где-то в эти же месяцы начала блокады (скорее, в сентябре 1941 года) мы с мамой ездили на фронт на свидание к отцу, фронт тогда, как я уже писал, был уже совсем близко от города в районе нынешней ст. Понтонная. В это время отец с одним из сослуживцев прислал нам весточку и пригласил навестить его в части, написал, как его найти. Мама, конечно, с радостью приняла эту возможность. Это, я думаю, было последним их свиданием в жизни: ведь больше отец маму в живых так и не увидел. Как мы добирались до ст. Понтонная, я не помню, тогда ведь электричек не было. Скорее всего, на перекладных: часть пути на поезде, часть – пешком. А когда приблизились к расположению части – то буквально пришлось ползти по-пластунски с перебежками. Мне помнится огромное, по моим тогдашним понятиям, поле, поросшее бурьяном или высокой травой, над которой то и дело свистели пули! Мы с мамой ползком и перебежками медленно продвигались вперед. Пули, как осы жужжали то тут, то там. Мне страшно не было – что я мог понимать, я воспринимал это как игру в войну. Мама же явно боялась, и не столько за себя, сколько за меня, все время прижимая меня к земле, чтобы я не вскакивал. В конце концов добрались до воинской части отца, слава Богу, живыми и здоровыми. Все бойцы, соскучившиеся по семьям и родным, особенно по детям, восприняли нас как самых близких людей. Начались расспросы, угощения – чем могли. Помню, меня угощали кусочками сахара, печеньем – казалось, давно забытыми лакомствами. Отец был несказанно счастлив и нашим приходом, и вниманием его сослуживцев к нам. У бойцов в то время с питанием тоже уже были трудности, перебои со снабжением. А тут накануне в части убило лошадь и ее мясо использовали в пищу. Маме дали с собой, когда мы уезжали, большой кусок конины. Кроме того собрали сколько-то хлеба, сахара из пайков сослуживцев отца. В то время это было уже неслыханное богатство. Уезжали мы из части, видимо, каким-то другим путем (уже не ползли полем). Скорее всего, нас подбросили до города на какой-то попутной машине. Но это у меня в памяти уже не осталось.

Об этом нашем свидании, как о самом дорогом в его жизни, позже вспоминал отец. Это было уже в более поздние, послевоенные годы – в 1947 году. Мы с ним почти год бродили по разоренной немцами Ленинградской области в поисках работы. Он мне рассказывал об этом и многом другом, почему я и помню все эти подробности. Ему эти воспоминания о последнем свидании с мамой, которую он очень любил, были особенно дороги.

Они поженились в 1934 году, когда им самим было по 23-24 года. Эта проклятая война загубила и их так счастливо начавшуюся жизнь, как, впрочем, и всего их поколения. Я часто думал – не будь войны, какой бы счастливой могла бы быть наша семейная жизнь, сколько несчастий ,трудностей можно было бы избежать всем нам, всей нашей семье, всему нашему народу.

В начале октября немцы разбомбили зоопарк и «американские горки». Бомбой убило слона. «Горки» горели ярким пламенем, т.к. были сплошь деревянными. Вся наша семья к тому времени уже жила совсем рядом от этих мест, на Б.Пущкарской, в квартире деда и бабушки, и потому мы узнали об этом одними из первых. Жалели, что напрасно так много дров сгорело.

В первые же месяцы войны и блокады вся наша семь я собралась в доме дедушки и бабушки на Б.Пушкарской, в несуществующем ныне деревянном доме, в одной небольшой комнате: так было легче выживать, легче сохранять тепло у единственной буржуйки, легче питаться всем вместе, соединяя все пайки и все, что удавалось добыть сверх них из съестного. Т.н. «буржуйку» дед сделал сам: это была маленькая железная печка с длинной многоколенчатой трубой, которую выставляли в форточку. Дрова в блокаду были таким же жутким дефицитом, как и хлеб, и потому буржуйку чаще топили газетами, книгами, какими-то щепками и т.п. Она давала и какое-никакое тепло, и позволяла вскипятить воду для «чая» и т.п. Весной, в пищу пошла и различная трава, которую собирали где только можно. Но ни дедушка, ни мама до этой травы так и не дожили.
Чувство голода было нестерпимое. В висках стучит, все вокруг шатается, качается. Голодной судорогой сжимает живот, перед глазами мелькает всякое съестное. Думы о еде постоянные, ни о чем другом думать невозможно. Много пьем кипятка с солью вместо сахара, добавляя в него горчицу, перец и т.п. Пьем маленькими глотками, пытаясь утолить голод. От такой «пищи» народ опухает. У многих голодные отеки, у нас тоже. Ноги кажутся налитыми свинцом, непослушными, не гнущимися. Все страшно исхудали: резко выступают скулы, нос, глубоко запали глазницы. У многих – голодные поносы. Дает знать о себе цинга, недостаток витаминов, особенно витамина С. Зубы расшатываются, выпадают. Лица в сине-бурых пятнах.

Спим практически не раздеваясь, напялив на себя все, что только можно из теплой одежды, вплоть до пальто. Лишний раз шевелиться под кучей одеял и одежды в постели не хочется, боясь потерять то минимальное тепло, которое еще удается сохранить. Я тоже все время, помню, жевал соль... Хоть ее-то запасы в доме еще сохранились ...
Все разговоры между людьми сведены к минимуму: сил нет, мысли еле-еле ворочаются в голове ...

В начале ноября выпал снег, морозы все больше усиливались. Снег убирать было некому, сугробы все нарастали. Между ними остаются лишь узенькие тропинки, по которым еле-еле и ползали, шатаясь от голода, люди.

Электричества в городе нет. Водопровод и канализация не работают – все перемерзло. В квартирах темно: теперь окна завешивают не только для светомаскировки, но и для сохранения тепла. Днем край одеяла на окне отворачивают, начинает чуть пробиваться серый свет зимнего питерского дня. На окнах толстый слой льда, к которому примерзают края одеял. Вечером и ночью комнаты освещаются коптилками, сделанными из старых консервных банок с самодельными фитилями.

Во дворе в те времена возвышались огромные ледяные горы нечистот. При не работавшей канализации людям с третьего и выше этажей спускаться с ними во двор было тяжело, и большинство выливали их прямо из зияющих окон лестничных пролетов.
В начале ноября издано Постановление Исполкома Ленсовета о снабжении населения кипятком: литр 3 копейки. Это уже дело: у многих даже кипяток вскипятить не на чем, да и дров в городе нет. В поликлиниках по рецептам врачей стали выдавать детям соевое молоко и горячий дрожжевой суп! Тоже огромная радость!

К празднику Октября на детские карточки выдают по 100 гр. картофельной муки, пшено, дуранду и 200 гр. сметаны. Это уже был великий праздник.

Но уже 20 ноября норма выдачи хлеба опять снижена до минимума.

Огромным праздником стала первая прибавка нормы хлеба в конце декабря 1941 года .Наконец-то стабильно заработала «дорога жизни» по льду Ладожского озера – лед стал прочным, и по нему пошли караваны машин с продовольствием. Рабочим стали выдавать по 300 гр. хлеба, служащим – по 250 гр., детям – по 150 гр. Прибавка всего-то по 50 грамм, а радости было – море! Еще бы – это давало надежду выжить! Многие воспряли духом, предвидели дальнейшее улучшение продовольственного снабжения города. И действительно, к концу января началась выдача по карточкам круп, мяса, сахара, правда, мизерными дозами. А с начала февраля снова прибавили нормы выдачи хлеба: рабочим и служащим до 500 гр., служащим – 400 гр., детям–300 гр.

В декабре 1941 года умер мой дедушка Михаил Тимофеевич. Н е дожил до прибавки продовольственных норм всего несколько дней. Я хорошо помню и эпизод, связанный с гибелью и похоронами моей мамы. Нам казалось, что мы уже пережили самые ужасные месяцы блокады – на рабочую карточку за зиму уже несколько раз прибавляли паек, мечтали, что вот-вот появится трава, которую можно пускать в пищу, а потом можно было подумать и о своем огороде. После зимы с трескучими морозами по 40 градусов, уже становилось теплее. В городе пошли трамваи. Но по-прежнему не работали водопровод и канализация. Я до сих пор не знаю, откуда мы тогда снабжались водой, ближайшая вода, пожалуй, была в районе Петропавловки. Это и сейчас не близко пешком-то ходить. А в ту пору – голодными и в трескучий мороз тем более ...

И вот в апреле, когда появились уже эти надежды, все же умерла моя мама. Умерла она, стоя на посту охранения завода на вышке, не от пули или осколка, не от взрыва, а от голода. Истощена была донельзя. Я помню даже, казалось бы, незначительные детали, связанные с ее гибелью. Помню даже во что была одета мама в этот день: на ней было желто-черное платье в клеточку. Когда нам о ее гибели сообщили, мы с тетушкой Валей и тетушкой Лизой пришли на проходную завода и увидели маму, лежащую на лавке именно в этом ее платье. Кто снимал с нее казенную верхнюю теплую одежду, не знаю. Нам сказали, что мы должны сами ее хоронить. Тогда было не до торжеств и сантиментов. Где-то нашли простыню, зашили в нее маму и повезли хоронить, вернее, сдавать на один из сборных пунктов. На заводе дали тележку с большими колесами (до войны, помнится, такие тележки были у дворников), маму уложили на эту телегу, рядом усадили меня, и тетушки повезли ее в последний путь. Я много раз пытался узнать у тети Лизы, куда мы ее везли, и только недавно узнал, что самым крупный в районе и ближайший к фабрике «Печатный двор» сборный пункт умерших находился в подвале большого дома, только что отстроенного перед войной, на ул. проф. Попова, д. 5 (напротив нынешней студии телевидения). Дом предназначался для высшего командования Балтфлота. Помню,что это был какой-то едва освещенный коптилкой подал, доверху заполненный трупами, в котором сидела приемщица – полуживая женщина, которая еле двигалась и, лишь мотнув головой, сказала нам: «Кладите ее вот сюда», и мы все втроем еле-еле подняли мамино тело, истощенное до крайности, на одну из верхних полок. Мы и сами-то тогда были живыми скелетами.

Я порой хорошо помню даже незначительные детали, однако все же целые месяцы жизни до и после этого эпизода стерлись из памяти начисто! Память все же несовершенна, тем более в те детские, да еще и голодные годы. Только много лет спустя, когда я уже сам собирал документы в ЖЭКе о том, что мы жили в блокадном Ленинграде в 1941-42 г.г., женщина, искавшая их, показала мне домовую книгу, где напротив фамилии мамы стояла старая запись тех лет: «умерла в апреле 1942 года». Только по этой домовой книге я точно узнал месяц ее смерти, и даже ее отчество и год рождения. (Это уже было после смерти отца, в семидесятые годы. А при его жизни все это я, идиот, выяснить не догадался. Ведь все это было много проще, чем писать многочисленные запросы в архивы! Да и рассказать он мне мог бы в тысячу раз больше!!!).

Позже я неоднократно пытался уточнить место захоронения мамы: на каком из кладбищ, в какой конкретно братской могиле она захоронена. Ходил в администрацию Пискаревского кладбища, пытаясь узнать, есть ли сведения о захоронении мамы на Пискаревке. Но пофамильных сведений о ней не только на Пискаревском, но и Серафимовском кладбище мне обнаружить не удалось. Как потом выяснилось, в Московском районе на территории нынешнего Парка Победы (к построению которого и я в юности приложил руки сам лично) был еще и крематорий, где сжигали трупы погибших в блокаду. Хоронили на Смоленском и др. кладбищах. Обращался я и в городской архив захоронений. Как я понял полных и точных списков захороненных в блокадном городе не существует. Думаю, что люди, регистрировавшие трупы на приемных пунктах, сами были на грани смерти, сами были настолько обессилены, что у них не хватало сил вести четкие записи погибших. Плюс бомбежки, пожары и т.п. Все эти архивы могли просто погибнуть. А может быть, и того проще – этим толком никто после войны и не занимался. Ведь остаются же на поле брани еще до сих пор миллионы погибших. Т.ч мне так и не удалось выяснить т очного места маминого захоронения. Говорят, что наиболее вероятно, что она захоронена на Серафимовском кладбище, но пофамильных списков и там нет. Остается считать символически, что она лежит в братской могиле № 26 на Пискаревском кладбище (в ней хоронили погибших в апреле 1942 года). Иногда хожу к ней – в День Победы, в День Снятия Блокады, кладу цветы, зажигаю свечу. Надеюсь, мама простит меня, что не знаю места ее последнего упокоения. Земля ей будет пухом! И Вечная память!

О предвоенной жизни отца я, конечно, помню не очень много. Мал был. Но кое-что еще помнится. В молодости отец, особенно, когда работал зам.директора завода по ОСАВИАХИМу, был франтом. Тогда была особая мода носить полувоенные френчи. И многие руководящие работники старались подражать этой моде. Особым шиком считалось тогда носить краги. Это были такие скрипучие голенища из жесткой лакированной кожи, которые застегивались на икрах, и носили с брюками-галифе и ботинками. Так вот отец с шиком носил такие краги, галифе и полувоенный френч. Это мне очень запомнилось.
Осталось у меня и еще одно яркое воспоминание об отце времен войны.

Мама, как я писал, умерла в апреле 1942 года. Уже не было в живых и деда, Михаила Тимофеевича, который умер еще раньше. Я жил с бабушкой и продолжал ходить в круглосуточный детский сад. Возможно, именно детсад помог мне выжить в ту тяжелую зиму. Был я, конечно, как все ребята в саду, довольно слаб, да и, наверное, психологически был подавлен в связи со всем пережитым за зиму.

В июне 1942 года в детсаду вдруг появился какой-то дядя в шинели. Воспитатели сада говорят мне, что за мной приехал мой папа. Я сначала не поверил: ведь я считал, что мой отец на фронте бьет фашистов. Да и подзабыл я своего отца основательно за последний год. К тому же и отец здорово изменился: осунулся, похудел, зарос, был с перевязанной правой рукой. Он длительное время до этого лечился по госпиталям на Урале. У отца было ранение правой руки разрывной пулей, которая пройдя через приклад винтовки и раздробив его, прошла и через кисть правой руки. Рука была значительно повреждена, осколки еще несколько лет медленно отходили с гноем из тканей кисти.
Так вот, я сначала не узнал своего отца, долго и подозрительно на него смотрел, но когда он меня позвал: «Юрочка, иди ко мне», я вдруг осознал, что это действительно мой отец вернулся с фронта и с криком бросился ему на шею. Это осталось незабываемым впечатлением!

Отец с большим трудом добился разрешения после ранения поехать в блокадный Ленинград (в город тогда пускали только строго по пропускам и очень ограниченное число людей, больше старались из города вывозить, особенно тех, кто не мог быть полезен в обороне города.). В Ленинград отец ехал через Галич, заехал к т.Кате, своей сестре. Она собрала кое-какие продукты, зная о голоде в Питере, и отец привез их нам. У него был и свой солдатский паек, выданный ему в госпитале после выписки. Он его тоже экономил, как мог, чтобы больше довести до Ленинграда. Отец не знал о смерти мамы, т.к. его многократно переводили из одного госпиталя в другой и в последние месяцы, с декабря 1941 года, когда его ранило, связь с семьей даже письмами была затруднена. Отец очень надеялся застать маму в живых и подкормить, выходить нас всех. Но этому не суждено было сбыться. Конечно, отец очень горевал, убивался по маме, когда узнал о ее смерти.

Пробыв буквально несколько дней в блокадном городе, он оформил документы на эвакуацию для бабушки Анны Ивановны, меня и моей двоюродной сестры Гали. Так вчетвером мы и отправились в эвакуацию по Ладоге, по «дороге жизни». С собой в эвакуацию разрешалось брать минимум личных вещей, в первую очередь одежду. Переправлялись мы по Ладоге до Кабонны на баржах, которые тянули буксиры. Плыли очень медленно и нас постоянно бомбили немецкие самолеты. Бомбы падали часто совсем рядом с баржей, всех обдавало холодной ладожской водой. Во время бомбежки стояли жуткие стоны и крики женщин и детей. К счастью, в нашу баржу бомбы не попали. Правда, я не особенно помню этот эпизод из моей жизни, вспоминаю больше по рассказам отца. Рядом был отец, бабушка, и они нас с Галей успокаивали, прикрывали, чем могли. Не знаю, почему это выпало из моей памяти. Наверное, когда голоден, ослаблен, наступает некое равнодушие ко всему. Наверное, это было и со мной. Но, слава Богу, добрались до берега, высадились. Первым делом всех эвакуированных накормили не по блокадной норме, и мы прошли санобработку. Кормили в основном кашами типа перловки. Давали определенные, небольшие порции, т.к. было известно, что если голодных людей накормить, сколько они хотят, это может привести к летальному исходу: атрофированный, истощенный за блокаду кишечник не способен был переварить много грубой пищи, происходят т.н. «голодные завороты кишечника», и больные умирают в страшных мучениях, если их не прооперировать. Но там, в Кабонне было и так множество проблем. Оперировать, особенно массово, было негде и некому. Поэтому всех предупреждали и раскармливали постепенно. Но ведь уже кормили хоть натуральной пищей! Это было так вкусно!

Мы довольно долго добирались до Галича и д. Мятлево, где жила т. Катя. Но все же в конце концов прибыли на место. Великое счастье, что Галич так и не был оккупирован немцами. Слава Богу, что жила там наша дорогая тетушка Катя со своей многочисленной семьей. Несмотря на это она приютила нас всех, дала нам кров, обогрела в эту тяжелую годину. Всегда буду это помнить!

После того, как мы все разместились в деревне у т. Кати, отец устроился работать, и жизнь вошла в свое обычное по военным временам русло. Бабушка работала по дому; т.Катя, Борис и Валя работали в колхозе. Кем работал отец, я в точности не знаю. Помнится, что сам отец рассказывал, что он работал учителем по военной подготовке в школе. Мне вспоминается, что ходил отец по деревне с ружьем, видимо, с какой-то мелкашкой. В основном стреляли по воронам, обучая сельскую молодежь премудрости обращения с оружием. Валя же Гульцева вспоминает, что отец, вроде бы, работал пожарным инспектором, проверял трубы и дымоходы.  М.б., было и то и другое. Работал он от сельсовета, получал зарплату, а не трудодни, как в колхозе. Эвакуированным давали также хлеб по карточкам.

Во время войны и в городах, и, особенно, в деревнях, конечно, был большой дефицит мужиков. Отец был ведь еще молодой, ему было всего 32-33 года, одинокий, поэтому он регулярно посещал деревенские «беседы» в Мятле во и других деревнях, танцевал на них деревенскую кадриль с местными красотками.

Вернулись мы в Питер в начале 1944 года, как только сняли блокаду. Попасть в Ленинград тогда было очень сложно, но отец все же добился разрешения как участник войны.

Город был сильно разрушен, кругом были развалины. Народу в городе было относительно немного – многие еще целых полтора-два года были на фронте или в эвакуации. Наша довоенная квартира была то ли занята, то ли разрушена.

Сначала мы жили у т.Лизы на пл.Островского. Не сразу, но все же получили комнату метров двенадцать, в том же ЖЭКе, что и до войны, но в другом доме по Гейслеровскому (ныне Чкаловскому) проспекту, д.26. От мебели из довоенной квартиры у нас ничего не осталось кроме старого ободранного зеркала. Мы кое-как устроились с отцом в этой комнате, отец где-то достал железную кровать с сеткой, ватный матрас. На этом и спали. За зеркалом у нас был как бы шкаф: там хранили то немногочисленное съестное, что иногда оказывалось в доме. Но в общем-то ничего у нас и не было, кроме небольшого набора нательного белья и самой необходимой одежды.

Летом 1944 года мы чаще обитали у т.Лизы на пл. Островского, у которой и комната была побольше и поуютнее, в самом центре города. У нее все же было какое-никакое хозяйство: можно было что-то сварить, постирать и т.п. У т.Лизы в то время еще семьи не было: Галя была с бабушкой в эвакуации, д.Коля Буторин еще не появился на ее горизонте, т.ч. ей наше пребывание не было особенно в тягость. Ведь отец и я уже получали карточки, отец зарабатывал на своих халтурах. Да и был у нее чаще только я, а отец ночевал у своих знакомых женщин, в которых у него я, думаю, тогда недостатка не было ...

Помнится мне один эпизод из той жизни. Иногда отец неплохо зарабатывал случайными заработками, например, шил сапоги высоким чинам военных и т.п. И вот однажды он на один из таких своих заработков купил себе старинную антикварную курительную трубку. Как сейчас помню, это была трубка в виде головы Мефистофеля, оформленная в футляре, что говорило о том, что это была не простая, антикварная вещь. Зачем она ему была нужна? Ведь тогда кроме махорки и дешевых папирос ничего из табака достать было невозможно. Видимо для форсу. Когда пришла осень и мне нужно было учиться, мы стали жить в нашей квартире на Гейслеровском. Я начал ходить в школу. Питались очень скудно. Меня еще выручали бесплатные завтраки и обеды, полагавшиеся школьникам младших классов, а отец так держался на том, что мог купить в шалманах. Ели дрожжи с сахарином и запивали искусственным (желудевым) кофе. Это тогда продавалось почти в каждой булочной, где хлеб давали только по карточкам. Были карточки и на другие продукты, но такой мизер, что их не хватало и на несколько дней в месяц. В те времена я пристрастился к миногам. Не знаю почему, но в шалманах очень часто продавали на закуску маринованные миноги.

Видимо, в то время их очень много было в окружающих экологически еще чистых реках вокруг города и какие-то артели их усиленно ловили. Сейчас это большой дорогой деликатес, а тогда для меня это было почти единственной пищей. А какие они казались вкусные, да еще и без костей. Некоторые не любят, путают их со змеями, что ли? Но маринованные миноги остались в моем представлении вкуснейшей рыбой.

Однако в самом конце 1944 года с отцом случилось большое несчастье: в нашу квартиру залезли какие-то люди, по-видимому, в поисках чего-то ценного. Я уже писал, что квартира была практически пуста. Мы, правда, не знали, есть ли что-то в опечатанной комнате. Эти деятели сорвали пломбу и с этой комнаты, открыли замок. Якобы, в этой комнате был какой-то матрас. Я заглядывал в эту комнату после этого случая и четко помню, что там был только пустой шкаф и железная кровать. Никаких других ценностей не было. Однако обвинили во всем отца. В том, что он, якобы, вскрыл опечатанную комнату, украл и продал этот злосчастный матрас. Якобы, дворничиха видела, как подвыпивший отец нес его на продажу. Отец действительно немало пил в это время ,но он сам клялся мне уже после отсидки, что не видел и не брал никакого матраса. Видимо, кому-то легче было свалить все это дело на выпивоху-инвалида, чем искать истинного виновника. Отцу присудили за это год тюрьмы, правда, он отсидел около половины, т.к. была объявлена амнистия по случаю Победы. Я в это время был в детском приемнике и детском доме.

Вышел отец из тюрьмы где-то в июне-июле 1945 года. Помню, принес мне в детдом белый батон, неслыханное по тем временам лакомство, я уже, как и все дети забыл, что такое существует. Мы разделили его с ребятами, моими друзьями по детскому дому, и долго смаковали.

Несколько позже отец забрал меня из детдома к себе. Правда, наша комната на Чкаловском была уже занята, к тому времени в город вернулось с фронта и эвакуации много народа. Отцу же, вышедшему из тюрьмы, в жилье постоянно отказывали, и ему пришлось искать какой-то выход из положения, надо было где-то жить.

Бабушка познакомила его со своей соседкой, жившей на Бабурином пер.в ее доме в соседней квартире Лунис Верой Никаноровной, у которой муж и сын погибли во время блокады, она жила одна в комнате. Отец женился на этой женщине и стал жить с ней в ее комнате, а потом и меня взял из детского дома туда же. Вера Никаноровна, по словам приятеля моего детства Семена Шандлоренко, жившего в этой же квартире, была чуть ли не дворянкой, во всяком случае, из очень интеллигентной семьи и потому была женщиной с большими претензиями. Они с отцом, конечно, не очень подходили друг другу. М.б., она надеялась, что ее замужество облегчит ее послевоенную жизнь, ее вторую половину жизни (ей тогда было уже лет сорок), а отец, не очень-то зная ее характер и уровень претензий, тоже надеялся обрести семью и спокойную нормальную жизнь.

Вначале наша жизнь с Верой Никаноровной складывалась не плохо. Отец на некоторое время прекратил пить, работал, приносил в семью какие-то деньги. Вера Никаноровна работала на заводе ЛОМО. Это был престижный военный завод, имевший свою прекрасную библиотеку, откуда мачеха приносила мне во множестве самые интересные книги. Я тогда много запоем читал. Завод устраивал различные праздничные вечера, в т.ч. и детские, как в своем клубе, так и в Выборгском Д.К. Помнится, что мы с Валей Гульцевой как-то ходили на один из таких новогодних праздников с подарками, «на елку».

Но скоро отношения у отца с Верой Никаноровной расстроились. Отец начал опять попивать, что мачехе очень не нравилось. Они начали ругаться. Особенно обострились у них отношения, когда Вера Никаноровна забеременела. У нее родилась дочь – моя сестра Надя. В марте 1947 года у отца с Верой Никаноровной произошел окончательный разрыв отношений, они развелись. Я тогда ходил в школу на Выборгской улице, в бывшую гимназию. В городе нам с отцом опять стало жить негде. У бабушки в это время уже жил дядя Сережа с Анной Васильевной, Валя Гульцева. Да и жилье то это было не их, а Василия Николаевича и Валентины Михайловны, которые тогда жили в Кенигсберге. У т.Лизы уже образовалась семья: она жила с дядей Колей Буториным, родилась их дочь Тамара, приехала из эвакуации Галя.

Отец решил каким-нибудь путем поискать себе частную работу в области и определиться с моей и своей судьбой. Он хорошо шил сапоги, был неплохим плотником, столяром. В это время начиналось восстановление страны после войны, но сфера обслуживания, особенно на селе, практически отсутствовала. Отец решил заполнить собой эту нишу. Он устраивался следующим образом: приходил в большое село, снимал небольшую комнатку, а потом объявлял в селе, что может шить сапоги, делать рамы, помогать строить дома и т.п. Работа обычно находилась. Потом, когда заказы в данной деревне заканчивались, он перемещался в другую и т.д. Так мы с ним и путешествовали всю весну и лето 1947 года. Я умудрился даже в одной из сельских школ закончить 4 класс, и неплохо его закончил. Тогда в школе после 4-го, 7-го и 10-го классов устраивались настоящие экзамены. И я сдал их, хотя мне за одну только весну 1947 года пришлось сменить две или три школы.

Мне в это время было уже 12 лет. Я кое-что стал понимать в жизни. И это было время самой большой нашей близости с отцом. Нам с ним пришлось немало поколесить по области, пройти пешком немалые расстояния, поголодать и похолодать. Но я вспоминаю это время как очень счастливое. Во-первых, во время этих походов отец раскрыл мне во многом свою душу, много рассказывал мне о нашей довоенной счастливой жизни с мамой, рассказывал о себе, почему ему приходится жить, заглушая свою тоску и все несчастья, свалившиеся на его голову во время и после войны, водкой и т.д. И я понимал его.
Отец, оказывается, был довольно образованным для своего времени человеком: он читал, например, философские вещи Льва Толстого, Достоевского и других русских писателей, о которых я и сейчас имею малое представление. Он рассказывал мне философские притчи, пересказывал их в своей интерпретации, чтобы они были доступны моему детскому пониманию. Сейчас я уже не много помню конкретную суть этих бесед, но отчетливо понимаю, что именно из этих моих разговоров с отцом сложились многие сути вещей. В частности, это он мне внушил мысль, мои представления о том, что в жизни надо придерживаться принципа «золотой средины», не лезть напролом, но и не отставать от основной массы людей. Это он научил меня особенно ценить историческую литературу, да и вообще естественные науки. Он, конечно, не предполагал, что я когда-то буду заниматься музыкой, стану врачом. Но основы всего были заложены в нашем общении с ним в то время.

Так мы с отцом провели всю весну и лето 1947 года. В это время нам приходилось переносить немалые лишения: частенько голодать, ночевать, где придется, убегать от недобрых людей и т.п. Запомнилось несколько случаев. Как-то мы несколько дней провели в поисках работы, ходили между селами, а работы отцу было никак не найти, жилье снять не удавалось, т.к. совсем не было денег. И вот пришли мы на какой-то хутор. Отец попросил у хозяев попить воды, было очень жарко. Хозяева в это время обедали: за столом мал-мала-меньше, человек пять одних детей. И я и отец, наверное, сутки ничего не ели. Но просить еду у людей самолюбие не позволяло, это уже смахивало бы на нищенство. К тому же мы знали, что всем тогда жилось нелегко, и каждый кусок хлеба был у всех на счету. Хозяева начали расспрашивать отца, куда мы идем. Отец объяснил, спросил, не найдется ли у них работы. Они сказали, что работы у них нет, но указали, как пройти к большому селению, где возможно, найдется такая работа. Отец поблагодарил, и мы уже совсем собрались уходить. И вдруг отец, явно преодолевая себя, сказал: "Извините, дорогие хозяева, не могли бы вы чем-нибудь накормить сына, мы идем издалека и он давно ничего не ел". Хозяйка протянула мне большую картофельную ватрушку со словами: "На, сынок, поешь…". Отец от души поблагодарил хозяев и мы ушли.

Когда мы достаточно отошли от этого гостеприимного дома я спросил отца: "Зачем ты попросил о еде, ведь ты сам мне это запрещаешь". И он сказал мне: "Ты таким жадным взглядом уставился на еду, на то, что было на столе, что только слепой мог не заметить, как ты голоден. И я не выдержал". Да, это был урок его самоотверженной любви ко мне. Ради меня он готов был переступить собственное самолюбие. Оценил ли я по достоинству его любовь, широту души, доброту и многие другие лучшие качества? Боюсь, что при жизни его нет! И это тяжким грехом лежит на моей душе до сих пор. Все надо делать вовремя! Когда я вспоминаю его, всегда думаю, сколько я сам не успел дать ему душевного тепла, уважения и любви на старости лет (правда, умер-то он не старым – в 59 лет). Прости меня, отец дорогой!

Конечно, вспоминая этот случай ,я в душе благодарю и эту многодетную семью, случайно встреченную нами на жизненной дороге, которая поделилась с нами отнюдь не лишним для них куском хлеба. Сколько на Руси во все времена было и, надеюсь, еще остается добрых людей!

Однако лето уже близилось к концу. Зимой отцу со мной ходить по области, не имея постоянного жилья, было бы очень тяжко. К тому же мне надо было продолжать учиться. Он начал задумываться, куда бы меня определить на учебу и государственный кош. Первая мысль была – в профтехучилище. Но с ФЗО я не подошел – был мал ростом, чтобы стоять за станком. И тогда кто-то надоумил отца обратиться в Штаб ЛенВО (Штаб Ленинградского Военного Округа), с надеждой определить меня в суворовское или нахимовское военное училище. Но, как оказалось, туда брали только детей офицеров. Однако в Штабе, учитывая, что отец инвалид, ветеран войны, не имеет своего постоянного жилья, что мать моя погибла во время блокады, вспомнили о существовании Военно-музыкальной школы, куда принимали детей-сирот, по большей части из детских домов и дали отцу в эту школу направление для меня. Так я оказался воспитанником Армии, учеником музыкальной школы. Это значительно облегчило задачу выживания для отца, хотя он беспокоился прежде всего обо мне. Путешествовать в поисках работы ему одному было, конечно, значительно проще. К тому же он мог теперь определяться и в своей личной жизни, дальнейшей судьбе. Ведь ему было тогда всего 38 лет. Так уже к концу 1947 года он встретился с третьей своей женой Васильевой Марией Филипповной. Она была учительницей младших классов. Во время войны у нее погиб муж, у нее на руках было трое детей, младшей из которых было 13 лет, старшему – 17. Получала она грошовую зарплату сельской учительницы, жилья своего у нее не было – ей лишь предоставляли жилье от сельсовета в деревне, где она работала. Мария Филипповна была по национальности финкой, вернее – интермарландкой, и, выходя замуж, естественно заботилась лишь о себе и будущем своих детей, которых еще долгие годы надо было содержать и учить. К тому же она была старше отца года на четыре, ей уже тогда было за сорок. Отец все это знал, и почему он связал свою судьбу именно с ней, я не знаю. О любви тут, думаю, говорить не приходится. Может быть, поторопился обрести кров над головой? Ведь, наверное, в те послевоенные годы в области было немало более молодых и бездетных женщин, имевших свое жилье. Ведь он не мог не понимать, что он обрекает себя на многолетний рабский труд по становлению троих чужих ему детей. Причем, заведомо без малейшей надежды на любовь и уважение со стороны этой семьи, т.к. и мать и дети хорошо помнили своего родного мужа и отца и с самого начала относились к моему отцу лишь как к человеку, который должен был обеспечивать семью и не более. Во всяком случае, любви и уважения от детей Марии Филипповны отец никогда не ощущал. Я всегда вспоминаю фильм "Родная кровь" об аналогичной жизненной ситуации, но его положение в этой семье было намного более худшим, чем в той мелодраме. И ведь прожил он все же в этой семье более 20-ти лет до самой смерти, построил дом по сути одной своей рукой, выучил всех троих – все дети Марии Филипповны закончили институты, неплохо жили в 60-80-е годы, но помощи от них ни мой отец, ни даже их собственная мать в старости так и не дождались.

Несмотря на это Мария Филипповна была довольно сварливой женщиной, вечно зудила отца за истинные и мнимые его прегрешения. Ей всегда было мало того, что он зарабатывал (еще и получал небольшую пенсию). Конечно, отец от такой жизни не переставал выпивать. Но когда он был выпившим, он был в общем-то совершенно безобидным. Только многовато говорил в пьяном виде, но без всякой злобы или агрессии. Здесь я себя тоже, вспоминая, виню. Иногда, когда я изредка бывал у них в доме, а бывал я после поступления в Военно-музыкальную школу и в последующие годы учебы в Академии и Институте довольно редко, Мария Филипповна умудрялась и меня настраивать против отца. Я по дурости стеснялся его пьяного перед людьми и даже иногда его связывал, чтобы он не выходил на деревенскую улицу и не позорил, как я считал, нас всех своим пьяным видом. Дурак был, Господи!

В тяжелые минуты отец все же и мне немало помогал, в т.ч. и в материальном отношении, хотя основная материальная помощь, конечно, оказывалась детям Марии Филипповны, которые практически одновременно обучались в разных институтах. В частности, во времена, когда я заканчивал 10-й класс вечерней школы и мне удалось уйти из Армии (1954г) ,т.к. я был еще воспитанником, до поступления в ВУЗ нужно было еще сдать экзамены за 10-й класс, а потом и вступительные в ВУЗ. Эти несколько месяцев я жил в доме отца, и он помогал мне жить в это время, кормил меня и т.д., чтобы я мог спокойно заниматься, готовиться к экзаменам. Он очень хотел, мечтал, чтобы я тоже стал образованным человеком, и чтобы моя жизнь сложилась лучше, чем у него. Огромную помощь оказал мне отец и позже, когда я был уволен из Академии, и мне надлежало служить срочную во Флоте, целых 4 года. Тогда бы точно, уже не смог бы получить высшего образования. Помогал мне отец иногда и когда я учился в медицинском институте – тут уж чисто материально. Помню, с его помощью я справил первое в своей взрослой жизни пальто – отец продал часть выращенной им на своем участке картошки и дал мне деньги на эту покупку. Когда я уже работал и жил своей семьей в Выборге, отец вместе с Марией Филипповной однажды приезжал ко мне посмотреть на мою жизнь. Он всегда мечтал, чтобы я "вышел в люди", получил высшее образование, встал как минимум на ступень выше его самого на общественной лестнице. И он очень гордился тем, что я, несмотря на все невзгоды моей жизни, все же стал врачом (а в то время я даже работал главным врачом – это ему тоже очень льстило).

Однако материально мы с Ниной Александровной жили еще очень скромно. Зарплаты у нас – врачей – и всегда-то были небольшие, а в те времена, при отсутствии стажа – тем более. Практически вся зарплата уходила на еду, покупку самого необходимого: одежды, примитивной мебели, обстановки и т.п.(ведь нам приходилось начинать с полного нуля). К тому же буквально с первых дней работы Нины ей пришлось содержать и ее родителей – мать, отца. Поэтому в то время я ничем не помогал своему отцу. Но он никогда меня об этом и не просил! Всегда справлялся тем, что он имел.

Так вот приехали они с Марией Филипповной буквально на один день. Мы прогулялись по Выборгу, они были здесь впервые, и город им очень понравился.

Однако запомнилось мне, что выглядели они как-то очень старомодно, какими-то жалкими, бедными старичками (им не было тогда и 60-ти), приехавшими в гости к своим важным родственникам. Особенно как-то старомодно одет был отец, выглядел каким-то ссохшимся старикашкой. Мне почему-то было их обоих очень жаль. Я решил, что мне надо будет, как я более-менее встану на ноги, чем-то помогать им. Особенно мне хотелось приодеть отца, чтобы он на старости лет выглядел посолиднее.
Однако это так и не сбылось. Мы с Ниной Александровной очень медленно выбирались из нашей всеобщей советской бедности. Отец так и не дождался моей помощи, а я так и не увидел его прилично одетым на старости лет.
Прости меня, папа, дорогой!