Клянусь любить Гулю. Глава первая

Максим Стефанович
Светлой памяти Татьяны Алексеевны Стефанович, моей бабушки, ПОСВЯЩАЕТСЯ…

Глава первая


Метель, злая, слепящая, сшибающая с ног, не унималась в Верее уже несколько часов, удивляя видавших виды старожилов, скрипевших: «То-то ноги на погоду два дня ломило!» – Много лет такой метели в Верее не было. Почитай, годов пятнадцать… А ведь утро того дня было самым обычным февральским утром – тихим, слегка морозным, с чистым небом. Жители Вереи занимались своими обычными делами – грешили и каялись, молились в храмах, торговали едой и газетами, заполняли документы, писали жалобы, варили, стирали, ругались и мирились, тайком от государства, начисто запретившего с началом Первой Мировой войны любые виды алкоголя, гнали самогонку. Дворники мели улицы, городовые следили за порядком, извозчики звенели бубенцами, стегая лошадей.
Всё было как всегда, без намёков на особые перемены…
В будничной суете никто из горожан, обычно внимательных ко всем пришлым, даже не заметил исчезновения двух маленьких грязных детей в изорванной одежонке, уже несколько дней бродивших по улицам Вереи в поисках пропитания. Утром и вечером маленькие попрошайки просили у храмов милостыню, а днём заходили погреться в какую-нибудь лавку или трактир. Таких попрошаек зимой 1915-го года по всему Подмосковью, как и по прочим губерниям России, было немало – Первая Мировая война многих заставила пойти с протянутой рукой…
В то утро ничего не предвещало внезапного изменения погоды, но с рассветом, вдруг, занепогодило. Внезапно разошедшийся ветер принёс откуда-то сначала сухую мелкую порошу – словно манка с неба посыпала, а потом ветер резко усилился, и Верею накрыло сплошной стеной снега, который налетел на город подобно ревущему поезду. За какие-то минуты, свистя и воя, метель набрала силу, переворачивая в городе всё вверх дном и не давая жителям Вереи выйти на улицу. Наклоняясь вперёд всем телом, случайные прохожие, прищуривая глаза от секущего лица снега, с трудом шли по улице, придерживая шапки и платки. В такую погоду только дома сидеть.
Единственные, кто выиграл от метели, так это извозчики, неплохо заработавшие в этот день на перевозках состоятельных людей. Брали аж по сорок копеек вместо обычных двадцати пяти…
За считанные часы сугробы в Верее намело где по пояс, а где и выше. Шквальный порывистый ветер то швырял сухой колючий снег вверх, то обрушивал его вниз, то закручивал в длинные белые вихри. Наваливаясь на заборы, вгрызаясь в крыши, срывая с заборов афиши и раскачивая кресты на храмах, ветер выл и свистел, поднимая в воздух всё, что могло взлететь – вовремя не снятое с верёвок бельё, оставленную под открытым небом солому, бумагу... С треском, похожим на сухие выстрелы трёхлинейки, ветер гнул в дугу берёзы, ломал упругие ветви дубов и клёнов, хлопал ставнями и калитками, гоняя по дворам пустые корзины. Пугая ребятишек, ветер выл в печных трубах, заставляя жителей Вереи с тревогой вглядываться в белую мглу сквозь подмёрзшие стёкла окон. То в одном доме, то в другом слышалось:
– Вот же распогодилось! И откуда такая метель? Всё по грехам нашим… Господи, пронеси!.. Царица Небесная, защити!..
Свернувшись в калачи, собаки залегли в заметённых снегом будках и стайках, не смея высунуть на улицу нос. Охраняя обезлюдевшие дворы, они лишь поскуливали для порядка и изредка гавкали, отрабатывая еду.
За окном был день, но казалось, что на землю спустились сумерки. Видимость – пять-семь аршинов, не больше. С такой метелью любые следы становились незаметными в считанные секунды. Упади человек, мигом заметёт, не успеешь «Отче наш» прочитать. Никакой жандарм с собаками не отыщет, пока снег весной не сойдёт…
Белая холодная мгла окутала окрестные поля и леса, речку Протву, Верею с ближайшими деревеньками. Казалось, весь мир, охваченный бушующим пожаром Первой Мировой войны, был окутан этой страшной метелью, как знамением тревожного времени. И если бы не две маленькие детские фигурки, замотанные до самых глаз в какое-то грязное изорванное тряпьё, медленно двигавшиеся по заметённой дороге меж шеренгами скрипящих под порывами ветра деревьев, мир казался бы лишённым всего живого. Похожие на два тёмных пятна на белой снежной скатерти, эти фигурки казались чем-то нереальным в огромном холодном мире, в котором их хранил только Бог…
Оставшись без родителей осенью 1914-го года, Маня и Ваня уже несколько месяцев бродили по окрестным деревням в поисках пропитания. В одночасье они оказались в жестоком мире взрослых, столкнувшись с массой бед, главными из которых стали одежда и еда – их приходилось искать с утра до вечера.
Маня и Ваня не были одиноки в своём горе. В ту пору многие дети оказались выброшенными на улицу, вынужденно став беспризорниками. У кого-то родителей убили, кого-то выгнали из дома, кто-то убежал сам. Одни попадали в уличные шайки юных преступников, рано приучаясь к курению, воровству и грабежам, быстро становясь татуированными «стопарями», бравшими жертву на «гоп-стоп». Другие шастали по России сами по себе. Многие погибали от голода, холода, болезней и ран, которые они получали в драках за хлеб с другими такими же бродяжками.
Но были и те, кто попросту спивался, уже в 10-12–тилетнем возрасте становясь алкоголиками. Среди беспризорников того времени находилось немало таких, кто уже с семилетнего возраста курил по 25-30 папирос в день и выпивал по 1-2 бутылки самогона. Встречалось немало и таких, кто нюхал кокаин, свободно продававшийся в то время в аптеках и не только. Например, со склада в Москве в доме № 7 на Большой Дмитровке героин продавали как «средство для ращения волос». Так и писали на этикетках флаконов: «Вниманию всех! Героин Г. Гончаровскаго. Рекомендуемый «Героин» имеет то преимущество, что вылечивает совершенно головную кожу, даёт прекрасное питание волосам, укрепляет их и абсолютно уничтожая головную перхоть, даёт дивный рост, вызывая таким образом к активности и те корни, которые, казалось, совершенно утратили свою силу и не могли давать росту.
Благодаря употреблению рекомендуемаго «Героина» голова всегда свежа и чиста, поры открыты и головныя боли совершенно уничтожаются навсегда, что фактически «Героин» и доказал на практике.
Продажа «Героина» во всех аптеках, аптекарских и парфюмерных магазинах.
Цена 1 р. 75 к. Телефон 48–15».
Главной причиной слепоты российских властей, не желавших видеть в употреблении кокаина проблему, было то, что, как на Западе, так и в России в XIX и начале XX веков наркотические средства воспринимались лишь в качестве обычных сильнодействующих лекарств. Это десятилетия спустя мир заговорит о «наркотической зависимости» и проблеме «привыкания» к наркотикам, но тогда на это просто не обращали внимания, считая это чем-то вроде мелких «особенностей времени».
Даже профессор Ковалевский, пытаясь не заострять внимания на этой проблеме, как-то написал: «К большому счастью для нас, русских, болезненное состояние, известное под именем морфиомания... распространено очень мало. Во много раз сильнее морфиомания распространена во Франции, в Англии, в Италии и далее на Восток, особенно в Константинополе».
Неудивительно, что многие преступления были связаны с наркотиками. В те годы среди проституток практиковалось «угощение» клиентов «малинкой». «Малинкой» называли алкоголь, в который, в качестве снотворного, добавлялся опиум. Когда клиент засыпал, «ночные бабочки» обчищали недотёпу, забирая у него всё ценное. Бывало и так, что некоторые клиенты больше не просыпались.
С началом Первой Мировой войны наркотики в Царской России были защищены уже законом. В русских госпиталях было столько раненых, что запасы сильнодействующих лекарств стали быстро заканчиваться. Всё чаще операции в полевых условиях приходилось делать «по живому», без всякого обезболивания. По старинке использовали алкоголь, но это помогало слабо. Не выдерживая боли, раненые солдаты часто теряли сознание. Поскольку союзники не помогали обезболивающими, а с Германией, поставлявшей до войны немало лекарств в Россию, шла война, положение очень скоро стало попросту критическим. Нужно было срочно что-то предпринимать.
23-го октября 1914-го года был издан циркуляр «О содействии общественным установлениям и частным фирмам, нуждающимся в приобретении лекарственных средств». Этот документ был призван содействовать развитию в России фармако-химической промышленности, которая бы занялась производством необходимых фронту лекарств.
14-го мая 1915-го года в Петрограде будет созвано экстренное Межведомственное совещание при Департаменте земледелия МВД Российской империи «Об улучшении производства в России лекарственных растений», на котором признают тяжелейшую зависимость России от Германии в плане снабжения населения лекарствами. Итогом совещания станет признание целесообразным «возделывания снотворного (опийного) мака и создание собственной промышленной базы по кустарной и фабричной переработке сырья и производства ассортимента лекарств»…
«Баловство» кокаином в России было настолько широким, что без него не обходились ни бандитские шайки, ни артистическая богема. Позже в своих мемуарах «Я артист – воспоминания» знаменитый на всю Россию артист Александр Вертинский напишет:
«Вот тут и появился кокаин. Кто первый начал его употреблять? Откуда занесли его в нашу среду? Не знаю. Но зла он наделал много.
Продавался он сперва открыто в аптеках, в запечатанных коричневых баночках, по одному грамму. Самый лучший, немецкой фирмы «Марк» стоил полтинник грамм. Потом его запретили продавать без рецепта, и доставать его становилось всё труднее и труднее. Его уже продавали «с рук» – нечистый, пополам с зубным порошком, и стоил он в десять раз дороже…
Короче говоря, кокаин был проклятием нашей молодости. Им увлекались многие. Актёры носили в жилетном кармане пузырьки и «заряжались» перед каждым выходом на сцену. Актрисы носили кокаин в пудреницах. Поэты, художники перебивались случайными понюшками, одолженными у других, ибо на свой кокаин чаще всего не было денег.
Не помню уже, кто дал мне первый раз понюхать кокаин, но пристрастился я к нему довольно быстро. Сперва нюхал понемножку, потом всё больше и чаще.
– Одолжайтесь! – по-старинному говорили обычно угощавшие. И я угощался. Сперва чужим, а потом своим. Надо было где-то добывать...
Помню, однажды я выглянул из окна мансарды, где мы жили (окно выходило на крышу), и увидел, что весь скат крыши под моим окном усеян коричневыми пустыми баночками из-под марковского кокаина. Сколько их было? Я начал в ужасе считать. Сколько же я вынюхал за этот год!
И первый раз в жизни я испугался. Мне стало страшно! Что же будет дальше? Сумасшедший дом? Смерть? Паралич сердца? А тут ещё галлюцинации... Я жил в мире призраков!»
…Кокаин убивал быстро. Год и от обычных худеньких мальчишек, шастающих по помойкам России, оставались живые скелеты. Общий вид юных кокаинистов начала XX века был одинаков. Это были бледные, истощённые, с землистым цветом кожи старички с провалившимися глазами, под которыми были огромные синяки. У многих юных любителей «дури» не было зубов – вместо них торчали чёрные обломки.
Часть беспризорников взрослые забирали в дома трудолюбия и спецшколы, где их перевоспитывали, приучая к честному труду. В 1911 году в России насчитывалось 438 приютов для беспризорников, в которых находились 14 439 детей дошкольного и раннего школьного возраста. К 1917-му году число приютов вырастет до 538-ми, а количество детей в них до 29 650-ти…
Но Маня и Ваня были далеки как от сухой статистики, так и от самогонки с кокаином. Они были просто бездомными детьми, которые добывали себе хлеб насущный так, как получалось. До откровенного воровства дело не доходило, но если где-то что-то валялось без особого догляду, ребятишки старались это быстро прибрать себе. Ежедневной «добычей» Мани и Вани могло стать многое – остатки еды, обноски, выброшенные богатыми людьми за ненадобностью, монетки, которые дети часто находили рядом с храмами, чайными и трактирами, куски верёвок, которыми дети подпоясывались или подвязывали прохудившуюся обувку…
Летом и осенью проблем с едой и ночлегом у Мани с Ваней практически не было – часто их пускали переночевать в сараи. Но к зиме всё стало намного хуже – маленьким бродяжкам уже не так часто подавали и очень редко пускали на постой. Приходилось ночевать в стогах сена, в которых дети делали норки. Сено было мягким и тёплым, хотя немного кололось. Внутри стога - тепло и не дует. Можно лежать и жевать хлеб, вспоминая жизнь с родителями. Это было лучше, чем ничего. Вот только подходящей одёжи и обуви детям по-прежнему не хватало. Приходилось надевать чужое – ношеное и рваное. Если летом и осенью можно было бегать босиком, то зимой босиком шибко не побегаешь. Тут и лапти не помогут. Лапти что? Чуть слякоть – и промокли. Неделя и нет их! А где зимой лыко взять? Да и плести ни Маня, ни Ваня не умели. Вот и искали что-нибудь более подходящее. Слава Богу, люди с добрым сердцем попадались – одни опорки разбитые дадут, другие материю для онучей. Уже не страшно по снегу идти… 
Тяжка доля сиротская. Кто сам её не хлебнул, тот не поймёт. Ни помыться, ни постираться, ни просушиться толком. Голова занята только одним – где бы найти поесть. Сухая корка – уже счастье. Но дети не унывали. К тому времени они успели привыкнуть к трудностям. Нет бани – не беда, под дождём и в речке можно помыться. Нет кровати – в стогу можно заночевать. Нет игрушек - из соломы тоже куклы знатные выходят. Нет денег – добрые люди покормят. Так и пошло. То там попросят, то тут. То в одном доме заночуют, то в другом…
Жизнь быстро научила ребят шевелиться, дав понять, что хлеб, пусть даже и детский, лёгким не бывает. Они рано поняли, что «как потопаешь, так и полопаешь». Под лежачий камень вода не потечёт. Как попросишь, так и подадут. Кто Христа ради подавал, особливо у храмов, а кто и поработать просил. Где гусей приходилось выпасать, где с малышом посидеть, где глину ногами помять, где одеяла выбить да грядки прополоть, а где пол подмести да миски помыть.
Ещё совсем маленькие, Маня и Ваня уже начали познавать азы психологии, учась разбираться в интонациях взрослых, в их мимике и жестах, которые говорили, порой, больше, чем слова. Они гораздо раньше стали сообразительнее своих более сытых сверстников, живущих с родителями. Жизнь поневоле делала Маню с Ваней раньше времени взрослыми. Но люд на Руси завсегда с большим сердцем был. Жалел народ мальцов. А как иначе! Все под Богом ходим – сегодня чужие дети с протянутой рукой ходят, завтра, не ровен час, твои с котомочкой пойдут побираться. Вот и не оставлял народ Ваню с Маней. Но добрые люди встречались детям не всегда. Были и такие, кто обижал.
Однажды дети забрели на рынок в Верее. Бродя меж торговых рядов, они поглядывая голодными глазёнками на лотошников с их куличами и бубликами, на довольных собой торговцев, предлагающих всякие вкусности вроде леденцов. Маня с Ваней и не мечтали о каких-то сахарных булках-пряниках – хоть бы кусочек ржаного хлеба подали…
В какой-то момент ребятишки остановились перед сытым продавцом пирогами лет тридцати. Пироги лежали горкой – большие, поджаристые, с красно-коричневыми боками, похожими на лица пропечённых солнцем извозчиков и бурлаков. Уже несколько минут дети не сводили глаз с самого близкого к ним пирожка. Пышный, румяный, он так и манил Маню с Ваней, просясь к ним в руки. А дух от него! На всю округу!
Продавец – рябой мордастый дядька в красной ситцевой рубахе с сивушными мешками под глазами и курчавой огненной бородой о чём-то весело говорил с другим продавцом помоложе, то и дело смеясь ухающим смехом, похожим на небольшие раскаты грома. Заметив мальцов, рыжий невольно бросил взгляд на маленьких оборванцев, уже несколько минут мозоливших ему глаза.
– Тебе чего, клоп? - спросил продавец Маню.
– Я не клоп. Я Маня.
– Ну, Маня... И чего тебе надо, Маня?
– Дяденька, подайте, Христа ради!
– Бог подаст… Иди отседова!
– Недоедаем мы…
– Да ты што-о-о!
Рыжий показно изобразил сострадание и вздохнул:
– О-ё-ёй! Вот же беда-то!
Потом, посмотрев на своего товарища, притворно сказал:
– Не одни вы такие. Всем нонеча тяжко. Мы-то, вишь, тоже недоедаем. Правда, Пахом?
Выковыривая соломинкой грязь из-под пожелтевшего от самосада ногтя, Пахом покорно кивнул.
– Мы вчера сколь пельменей с тобой не доели?
– Так, почитай, ведро-то будет.
Снова заухав громовым смехом, рыжий, резко изменившись в лице, которое вдруг стало злым и багровым, шумнул на детей, для пущей острастки топнув ногой и замахнувшись на них:
– Кыш отседова, попрошайки!
С перепугу дети бросились наутёк, позабыв про пироги…
Так и шла сиротская жизнь Мани и Вани, которые жили без мамки и тятьки не то молитвами святых, не то от отсутствия ещё неведомого детям отчаяния, не раз доводившего взрослых до петли и омута. То густо в животе, то пусто. Но бывали особенные дни, когда детям Боженька улыбался.
Как-то по осени в Верее решили ребятишки в трактире хлеба попросить. Дети есть дети – забежали со смехом, дверью громко хлопнули. Ну, шумнули. Ну, наследили малость – осень, грязь после дождя. А тут красномордый трактирщик Трофим возьмись из ниоткуда… Увидал Маню с Ваней, да за уши их и на улицу:
– Ну-к пошли до ветру! Ишь, повадились, бесенята! Одних прогонишь, другие идут…
Маня с Ваней криком кричат, а Трофим потешается. Крутит уши ребятишкам, аж язык высунул, так увлёкся, что не заметил, как к трактиру на пролётке подкатил пообедать местный городовой Григорий Матвеев. Похлопав извозчика по спине, городовой спрыгнул с подножки и быстрым шагом подошёл к Трофиму, оттащив его от детей:
– А ну, не дури, леший!
Увидев городового, Трофим сразу помягчал, вмиг сделавшись тише воды, ниже травы. Склонившись в подобострастном поклоне перед господином городовым, трактирщик сделал приглашающий жест рукой:
– Доброго дня, ваш благородие! Милости просим!
– Ох, и плу-ут! – улыбнулся городовой. Вдруг, он быстрым движением взял Трофима за ухо и потянул вверх, приговаривая:
– Это тебе наука будет! Будешь знать, каналья, как руки распускать!
– Ой, отпусти, ваш благородие! Больно-о! – завопил Трофим. – Не буду больше!
Городовой отпустил ухо Трофима, брезгливо вытерев руку о его фартук. Посмотрев на плачущих Маню с Ваней, городовой сверкнул глазами на трактирщика:
– Ты чего, каналья, мальцов гнобишь?
– Так только для порядку, ваш благородие! Полы ведь топчут! Только помыли! Вы ж знаете, у нас уважаемые господа ходют…
– Полы, говоришь, натоптали… И всё?
– Всё, ваш благородие!
– И из-за этого уши драть?
– Дык…
Вдруг, городовой принюхался, поведя носом. 
– Ну-к дыхни.
Трофим заметно замялся.
– Дыхни, кому сказал! – более требовательным тоном сказал городовой.
Трофим нехотя дыхнул, заставив городового брезгливо отвернуться.
– Фу-у! Ты что же это, морда ты кабацкая, закон царский нарушать вздумал?! Или не слыхал, что с 14-го году алкоголь по всей России под запретом?
– Слыхал, ваш благородие… Просто…
– Молча-а-ть у меня! – рявкнул городовой, вены на вмиг покрасневшей шее которого угрожающе вздулись. – В каталажку на сутки захотел?! Вы пьёте, а шкуру с меня спускают! Ещё раз увижу, ей Богу, в камере сгною!
– Не губите, ваш благородие! Бес попутал!
Не мигая, городовой посмотрел трясущемуся Трофиму в глаза и тихо сказал тоном, не предвещавшим ничего хорошего:
– Потом поговорим… Иди работай, пока по морде не получил. У меня это враз. Ты, братец, меня знаешь!
– Так как не знать, ваш благородие… Ухожу, ухожу…
Пойдя от волнения красными пятнами, Трофим мгновенно исчез в глубине трактира.
Городовой крутанул усы, посмотрел на шмыгавших Маню с Ваней, и сказал:
– А вы чего сопли размазываете? Дядьку злого напужались? Так нету его уже. Сам испужался, ишь, как убёг! Есть хотите?
Дети дружно кивнули.
– Ну, тогда пошли за мной.
…Посадив детей за стол у окна, городовой спросил державшуюся за ухо Маню:
– Как ухо-то? Болит?
– Болит, – сказала Маня.
– Дай-ка погляжу.
Городовой внимательно осмотрел ухо девочки, потом ухо её братика и улыбнулся в усы:
– На месте ваши уши. До свадьбы заживут. Больше того перепужали. Уж я этому Трофиму всю бороду вырву, сукину сыну…
Глядя из кухни на городового, беседующего с детьми, Трофим переводил дух. Не хватало ещё в каталажку угодить. И дёрнул же бес в этот день браги хлебнуть! Думал, обойдётся. И обошлось бы. Обходилось же раньше. Половые – могила… Принесла же нелёгкая этого городового!
Трофим щелчком подозвал своего лучшего полового – коротко стриженного мальчишку в белоснежных штанах и такой же белоснежной рубахе, подпоясанной верёвочкой.
– Чего изволите, Трофим Николаич?
– Слушай меня внимательно, Васька. Дело есть сурьёзное… Господина городового видишь у окна?
Васька посмотрел в указанном направлении:
– Ну...
– Ножки гну! Бери меню и бегом к нему. Получишь заказ от господина городового, и чтоб всё в лучшем виде ему накрыл. Понял меня!? Если всё сделаешь хорошо, получишь от меня гривенник.
Глаза Васьки засияли от предвкушения. Виданное ли дело – гривенник! Да ещё от самого Трофима Николаича. От него доброго слова вовек не услышишь, а тут целый гривенник. Половым в трактирах никто отродясь ничего не давал, тем более хозяева. У Васьки аж дух перехватило.
– Сделаем, Трофим Николаич! 
С полотенцем на руке Васька быстрым шагом подошёл к столику, за которым сидел городовой с детьми. Слегка склонившись, Васька сказал, будто пропел:
– День добрый, ваше благородие! Чего кушать изволите?
Городовой головой указал на детей:
– Это мы у мальцов спросим. Чего есть будем, разбойники?
Маня пожала плечами, хихикнув. Что касаемо Ваньки, тот вжался в стул, будто слётыш, упавший с ветки, не издавая ни звука. Подмигнув ребятишкам, городовой взял у полового меню и стал читать. Полистав его, он недовольно поморщился:
– Что-то негусто у вас, братец, негусто. Ну, да ладно… Значит, так. Принеси-ка ты нам, братец, щей погуще на троих, рябчика тушёного со сметаной, котлет куриных шесть штук, варенья брусничного, стерляди по-русски, да хлеба белого с киселём… Киселя две кружки. Да пряников медовых штук десять. И кружку квасу. Запомнил?
– Запомнил, ваше благородие.
Взяв меню, Васька быстро направился на кухню…
Пока делался заказ, городовой решил расспросить детей, кто они и откуда. Посмотрев на девочку, он, вдруг, вспомнил свою дочку Нюру, которая утопла в Протве прошлым летом. И возраст почти такой же, и ростик, и лицом схожа... Остался сын шестнадцати годов, но Нюра для городового была всем. Когда он дочку в гробу увидал, в глазах потемнело. Едва на ногах устоял. Будто спала… Жену с сыном городовой любил – как не любить! Но Нюра была его особенным счастьем. Ради неё, можно сказать, и жил. После похорон городовой пил, не просыхая, неделю, а потом поседел.
Сердце мужчины неприятно сжалось. Усилием воли он отогнал тяжёлые воспоминания, обратившись к девочке:
– Звать-то тебя как?
– Маня.
– А это что ж, братик твой?
Маня кивнула.
– Как звать удальца?
– Ванюша.
– Маня и Ваня, значит… Местные?
Маня отрицательно покачала головой.
– Нет? А откуда?
– Из Можайска мы.
– Ого! Это как же вы такие маленькие сюда попали?
Маня пожала плечами, глядя в пол:
– Шли, шли и пришли… Где ножками, а где добрые люди на телеге подвезут.
– Понятно. Ну, а где же ваши родители-то?
Маня вздохнула, теребя край драненького сарафана:
– Папку на войну забрали, а мамка через неделю в родах померла, и ребёночек тоже помер. Вот и пошли побираться.
Городовой в сердцах сплюнул:
– Расея, мать её!.. Ну, а родственники-то у вас хоть какие-то имеются?
Маня отрицательно мотнула головой.
– Получается, совсем одни остались? Ни тёток, ни дядек, ни бабки с дедом?
– Неа…
– Годов-то вам сколько?
– Мне вот сколько, – сказала Маня, показывая семь пальцев.
– Семь годков, получается?
Девочка согласно кивнула.
– А Ванюшке?
– Вот.
Маня вытянула вперёд ручку с четырьмя пальцами.
– Четыре… Понятно. - Городовой тяжело вздохнул, сожалея о том, что ничем не может помочь мальцам. – И как же вы живёте без мамки да тятьки?
– А мы по храмам ходим, - оживившись, весело сказала Маня. - Там нам всегда подают. Ишо в работники нанимаемся.
– В рабо-отники они нанимаются! – передразнил Маню городовой. – От горшка два вершка, а уж в работники. И много платят вам, «работники»?
– Мно-ого! – гордо сказала Маня. - Несколько раз даже гривенники давали. Погладив голубоглазого Ваню по голове, городовой вздохнул:
– Дела-а… Вот времена настали… Что ж мне с вами делать-то, богомольцы?
– Не знаем, – тихонько сказала Маня, украдкой поглядев на сжавшегося в комочек брата.
В это время половой принёс заказ. Увидев целую кучу еды, дети вопросительно посмотрели на городового, который поспешил их успокоить:
– Чего глядите? Это вам - я один не осилю. Ешьте, давайте.
Маня смущённо посмотрела сначала на братика, потом на господина городового, и неуверенно протянула руку к котлете, поймав подбадривающий взгляд своего седого благодетеля, пододвинувшего блюдо с котлетами поближе к Мане:
– Чего так боязливо? Смелее!
Пока городовой кормил детей, к столу незаметно и почти бесшумно подошёл человек в военной форме с тростью и полевой сумкой зелёного цвета на плече. На его кителе в ряд висели три «Георгия», на плечах были погоны ефрейтора, а на лице был свежий розовый шрам, тянущийся от правого глаза по щеке к подбородку. Ефрейтор какое-то время молча смотрел то на городового, то на детей и, наконец, произнёс:
– Добрый день! Можно присесть?
Городовой поднял глаза, взглянув на незнакомца, в лице которого он заметил до боли знакомые, но давно забытые черты. На мгновение он замер, пытаясь вспомнить, кто перед ним. Наконец, городовой неуверенно спросил:
– Афанасий? Ты?
– Я.
Лицо городового осветила радостная улыбка. Он торопливо встал, и мужчины по-товарищески крепко обнялись. Незнакомец оказался другом детства городового, лицо которого буквально засияло:
– Ну, и красавец же, ты, брат стал! Прям, не узнать… Давай, присаживайся, рассказывай. Хоть поговорить с другом детства, а то сто лет не виделись!
– Это точно...
– Откуда ты?
– С фронта. Проездом. Сейчас на излечении в госпитале – осколком в ногу ранило. Вырвался в отпуск домой, а дальше снова на фронт.
– Понятно… Отобедаешь со мной?
– Спасибо, я уже поел. Да я на пять минут… Как говорится, тебя поприветствовать.
– Где это тебя так? – спросил городовой, показывая на шрам.
– Во время Галицийской операции на Гнилой Липе под Львовом.
– Гляжу, ты весь в орденах… Это хорошо. Значит, даёте германцу прикурить.
– Ага… То мы ему, то он нам…
– Да брось! Шутишь?
– Какие шутки, Гриша!.. Твои? – вдруг, спросил городового Афанасий, взглядом показывая на детей.
– Не-е… Сиротки. Из Можайска. Сын-то у меня сейчас в училище, а Нюру я прошлым летом схоронил. В речке утопла…
Афанасий положил руку на плечо Григория:
– Прости. Не знал…
Городовой погладил по голове Ваньку:
– Жуйте, давайте, а мы пока с дядей поговорим.
Дети принялись уплетать борщ, а городовой чуть понизив голос, спросил Афанасия:
– Ну, как там на фронте-то? Здесь ведь всё слухами народ кормят, а так хоть узнать из первых уст.
Афанасий нахмурился. Было видно, что тема войны для него не очень приятна.
– А чего рассказывать… Плохо, Гриша. Пока всё плохо. То наступаем, то отступаем… Второй год русский солдат кашу из пуль лопает, а его всё накормить никак не могут. Много наших солдат погибло. Германец нас пушками берёт, да так берёт – голову из окопа не высунуть, а у нас пушек нету.
Афанасий был не прав – были у России в начале Первой Мировой пушки, да только не там, где надо. Понаставили русские генералы пушек в крепостях, в то время как в распоряжении полевой армии находилось лишь 240 тяжелых орудий с гаубицами. На фоне Германии с общим числом орудий в 9388 штук, из которых тяжёлой артиллерии было 3260, Россия с её неполными тремя сотнями полевых орудий выглядела бледно. Разница была ощутимой. Попробуй, повоюй. Да, к началу войны с Германией Россия собрала очень мощные силы – 1816 батальонов, 1110 эскадронов и 7088 орудий, но с точки зрения обеспечения войск артиллерией, Россия значительно проигрывала Германии.
Немцы не случайно сделали ставку на тяжёлую артиллерию – знали, что это их главная ударная сила, а потому не жалели средств для усиления «царицы полей». В мае 1915-го в бои на линии Дунаец-Горлице всего лишь за 4 часа германская армия выпустит 700 000 снарядов. Это будет чуть меньше, чем за всю франко-прусскую войну 1870-71-го годов. Тогда германские артиллеристы выпустили чуть более 800 000 снарядов…
– Наши-то генералы думали германца на лошадях одолеть да пехотой, – продолжал удивлять Григория Афанасий, – а у того, вишь, пулемёты, артиллерия, танки, самолёты лучшие… Да и сам германец, как выяснилось, не промах – соображает в военной науке, и хорошо соображает. Где ж с такой силищей одними казачьими саблями и штыками справиться! Да и австриец тоже хорош – давит нашего брата.
– Ничего! С Божьей помощью, глядишь, и справимся, – поспешил заверить друга городовой, похлопав его по плечу.
Ефрейтор грустно усмехнулся:
– То-то с Божьей помощью наших тыщами в плен берут.
– Как это? – вскинул брови Григорий.
– А как обычно берут? Одни ранеными попадают, другие даже не понимают, что их в плен взяли, третьи флаг белый выкидывают.
– Да ты что?
Афанасий пожал плечами:
– И такое бывает. Тут, Гриш, как повезёт. А плен есть плен – не у тёщи блины лопать. Кто оттуда бежал, рассказывали, как там с нашими солдатами обходятся. И палками бьют, и нагайками за любой чих, и штыками колют, и уши ножницами режут, и кожу лампасами вдоль ног снимают... Одному, говорят, даже язык отрезали за то, что не хотел говорить про наши позиции. Заставляют окопы рыть и могилы, а кто отказывается, тех прикладами бьют. Германцы нашего русского брата не иначе как за свиней считают, буквально навозом, а себя избранными, мол, у них великая культура. Австрийцы, так те шибко любят русского солдата мучить. Любимое дело – дыба. Свяжут руки за спиной и на крюк, чтоб ноги на аршин от земли оторвались, и висит солдат несколько часов. Или привяжут к столбу, а то к дереву, и стой. В Венгрии хуже мучают. Разденут солдата догола, в гроб потеснее положут и крышкой закроют. А чтоб не сразу задохся, в гробу 2-3 дырочки делают. И лежит солдат несколько часов почти без воздуха. Одни сознание теряют, другие задыхаются, третьи с ума сходят. Разве ж это люди? Воевать, так воевать – честно. Безоружного мучить легко, а ты с ним один на один попробуй. Но они, Гриша, так не могут. Им дай поизголяться. Потом удивляются, что наши с ихними пленными, как они с нашими, обходятся. А как ещё! Озлобились люди. Кровь за кровь, смерть за смерть… Война человека сволочью делает, к крови приучая. Вот в чём её главная беда. Колешь человека, и греха не чуешь. Это поначалу страшно, а потом привыкаешь. Только вот потом ночами всё это снится… Нельзя так, наверное. Хоть он и враг, а всё ж человек. Воюют-то генералы, а убивают простых людей, таких как мы с тобой, которым оружие в руки дали и на войну против воли погнали. Но я и другое понимаю – ежели над каждым убитым врагом слёзы лить, никакую войну не выиграть…
– Вот, значит, какие дела, – выдохнул городовой. – Я слыхал, что и дезертиры есть.
Афанасий нахмурил брови:
– А куда ж им деваться! Есть. Я их, конечно, не оправдываю, – нечего тут оправдывать, – но в глубине души где-то даже понимаю. Ежели бы на фронте порядок был, то и дезертиров бы столько не было. Не хотят подыхать люди, как скот безгласный. Вот и всё объяснение. Когда вместо винтовок у солдат топоры да ножницы с лопатками, да дурак-командир, рассчитывать на победу не приходится. Что ни приказ, то дурь собачья! Тут, Гриша, знания нужны и оружие не хуже, чем у германца с австрийцем. И одна молитва тут не поможет… Думаешь, просто так в августе прошлого года генерал Самсонов застрелился, когда в окружение попал? Совесть его замучила. Совесть…
Афанасий придвинулся к Григорию и, чтобы никто не слышал, тихо сказал:
– Как, скажи, германца бить, ежели на фронте снарядов нет, и ежели мы не только винтовки с патронами, но и лопатки сапёрные за границей покупаем? Ладно, трофейные ружья да пулёмёты после боя удаётся взять… Я вон, когда крепость Перемышль брали, обзавёлся австрийской винтовкой «Маннлихер». У нас тогда все этих винтовок набрали. Там их тьма тьмущая была! До этого-то всё из «Мосина» стреляли, а к ней патронов днём с огнём не отыщешь, да и самих винтовок – одна на пятерых. Хорошая, скажу, винтовка у австрийцев. Точно бьёт. Главное, патронов было – ящиками. Много мы тогда всякого оружия трофейного на складах взяли…
Понять Афанасия было можно. Россия, полностью зависевшая от поставок в армию от западных союзников, к моменту начала войны не имела практически ничего, кроме солдат и их стойкости. Объём необходимых заказов для русской армии был огромен и выходил далеко за пределы обычного вооружения. Оттого и ведомость, переданная вице-адмиралу Русину, занимавшемуся в Лондоне размещением за границей заказов на производство военного имущества, прежде всего, на производство пулемётов, винтовок и артиллерийских орудий крупного калибра, получилась невероятно большой. До 1-го января 1917-го года Русское правительство надеялось получить от союзников 2700 артиллерийских орудий различных калибров, в том числе калибром 8 и 12 дюймов с полным комплектом боеприпасов. Дальше ожидалось получение одного миллиона винтовок и 300 миллионов патронов к ним, а также одного миллиона пистолетов с четвертью миллиарда патронов и 21 300 пулемётов.
Русской армии в большом количестве нужны были 8,5 миллионов пудов колючей проволоки, толуол, порох, 300 тысяч вёрст телефонного кабеля и 20 тысяч телефонных аппаратов. Тыловым службам, как воздух, требовались 10 тысяч легковых и грузовых автомобилей и 15 тысяч велосипедов и мотоциклов.
Кроме того, солдаты нуждались в хорошей экипировке. Для этой цели было необходимо закупить 360 пудов подошвенной кожи, 3 миллиона пар сапог и 28 миллионов квадратных метров сукна. Завершал ведомость список авиационного имущества, медикаментов и нескольких типов стали. К сожалению, политика внесла свои коррективы в действия союзников, обрезавших поставки отдельных пунктов ведомости под предлогом необходимости снабжать собственные войска. Русским союзники начали помогать лишь после того, как вооружили собственные армии, снабдив их всем необходимым.
Однако вице-адмиралу Русину всё-таки удалось вытянуть из союзников согласие на увеличение поставок и немедленной отгрузки винтовок с патронами. Усилиями Русина к весне 1916-го года 25 корпусов русской армии получат 300 гаубиц. Пока же русская армия воевала как и чем могла…
Афанасий усмехнулся:
– Вот ты, Гриша, говоришь, мы с Божьей помощью врага одолеем. Тут только на Божью помощь и надейся. Больше-то не на что. Вот смотри.
Ефрейтор стал загибать пальцы:
– Сапог у солдат нет - ходим, в чём Бог послал. Радуемся, если с мёртвых справную обувку удаётся первыми стянуть.
Афанасий ни в чём не покривил душой. С сапогами у солдат в 1914-м году действительно были огромные проблемы. К концу августа на фронт из запаса призвали 3 миллиона 115 тысяч «нижних чинов», ещё 2 миллиона человек было призвано к концу года. Каждому солдату полагалось две пары сапог – одна на ноги, вторая запасная. Уже к концу 1914-го года сапог не было не только на складах, но и на внутреннем рынке России, а впереди был тяжёлый 1915-й год. По прогнозам командования, с учётом возможных потерь и расходов, потребность Русской армии в сапогах должна была возрасти до 10 миллионов пар, покрыть которую было попросту нечем.
К задачам обеспечения армии обувью Россия оказалась абсолютно не готова. До войны производством обуви занимались, в основном, мелкие фабриканты, ремесленники и сапожники, справляясь с потребностью населения в сапогах, но с наступлением военных действий на фронтах Первой Мировой выяснилось, что кустарная промышленность не сможет обеспечить фронт сапогами. Перестроить отечественную обувную промышленность под всё возраставшие нужды армии в сапогах с ходу не получалось. Делать же обувь на передовой из шкур забитых животных, которых десятками тысяч гнали на фронт для пропитания армии, было некогда – нужно было бить врага. В итоге, шкуры скота, которых было достаточно для производства сапог, попросту гнили на полях.
К этому добавлялось разгильдяйство самих солдат, которые нередко меняли или продавали сапоги по пути на фронт населению, которое было только радо новой обувке. В мемуарах генерала Брусилова останется запись: «Чуть ли не всё население ходило в солдатских сапогах, и большая часть прибывших на фронт людей продавала свои сапоги по дороге обывателям, часто за бесценок и на фронте получала новые. Такую денежную операцию некоторые искусники умудрялись делать два-три раза».
На торговлю солдат сапогами командование VIII армии Юго-Западного фронта отреагировало соответствующим приказом от 14-го февраля 1916-го года: «Нижних чинов, промотавших вещи в пути, а также прибывших на этап в рваных сапогах, арестовывать и предавать суду, подвергнув предварительно наказанию розгами».
Обычно солдаты получали по 50 ударов…
Ни приказы командования, ни реквизиция сапог и сапожного материала в некоторых военных округах с принудительным изготовлением для армии не менее двух пар сапог в неделю, не помогли исправить ситуацию. Не помогли и распоряжения отдельных губернаторов, неудачно попытавшихся организовать массовый пошив сапог в тылу силами земских и военных мастерских сапожников, которых полицейские чины приказывали доставлять в уездные города под конвоем, как арестованных. В некоторых местах это вылилось в бунты и драки с полицией. По данным Военного министерства, в 1915-м году армия получит лишь 64,7% от необходимого количества сапог.
Пытаясь бороться с нехваткой обуви, 13-го января 1915-го года командование разрешит шить для солдат сапоги с укороченными на 2 вершка голенищами. За этим постановлением последует предписание выдавать солдатам ботинки с обмотками и «парусиновые сапоги» с голенищами из брезента. Сапоги и обувь в 1915-м году командование императорской армии будет закупать по всему миру, но, в основном, в Англии и в Америке, не считаясь с расходами. К сожалению, союзники не всегда качественно выполняли заказы, за которые государство платило весьма немало…
В 1916-м году ситуация не станет лучше. В Петроград поступит донесение от Командующего Казанским военным округом генерала Сандецкого о том, что 32 240 солдат запасных батальонов округа, подлежащих отправке на фронт, за неимением обуви будут отправлены на фронт в купленных по сёлам лаптях.
О том, что происходит на фронте в плане обеспечения солдат обувью, один из солдат напишет домой: «…Ходим наполовину в лаптях, над нами германец и австриец смеются – возьмут в плен кого в лаптях, с него лапти снимут и вывесят на окоп и кричат – не стреляйте в лапти свои»; «солдаты сидят без сапог, ноги обвёрнуты мешками».
Вскоре солдаты будут обуваться в то, что сможет служить хоть  какой-то обувью. Во многих частях из шкур забитого на мясо скота стали делать кожаные лапти, не забывая о плетении обычных лаптей из лыка, которых в 1916-м году в Бугульме Симбирской губернии армия закупит в количестве 24-х тысяч пар на 13 740 рублей при стоимости в 57 копеек за пару…
Афанасий, словно получив возможность, наконец, выговориться, продолжал изливать Григорию свою изболевшуюся душу:
– Провизия с перебоями. Пушек не хватает. В некоторых полках ни топоров, ни мешков, ни сбруи конской, ни сена на корма! Снаряды и пополнение, порой, неделями ждать приходится. Как нас не прихлопнули ещё, не пойму. Всё только на упрямстве и стойкости армии держится. Ну, и на Божьей помощи. Русского солдата и прежде-то не жалели, а сейчас и подавно. Генералы кидают наши полки в бой чуть не с голыми руками, числом пытаются взять германца с австрияками, а оттого и убитых тьма и раненых без счёту. Виданное ли дело – в бой идём без артподготовки… Как, ну, скажи, Гриша, как можно без артподготовки?!
Григорий молчал и слушал Афанасия…
– Младших офицеров перебили как куропаток в первые же месяцы, а кого на их место ставить? Некого. Вот и берут на их места неграмотных солдат, которых возводят в чин за боевые заслуги. Храбрости хоть отбавляй, а знания воинской науки – ноль. Много такие офицеры накомандуют? У нас снарядов на позициях нет, а где-то их кучами навалено. Слышал я от одного офицера, побывавшего в тылу, что на наших складах тыщи снарядов ржавеют. Человек проверенный – врать не станет… Это как, Гриша? А я скажу тебе, как. Саботаж это называется. Иногда, знаешь, даже мысли закрадываются – будто кто-то намеренно вредит. Сколько раз было – вот сейчас возьмём позиции германца, осталось только один рывочек сделать, а тут приказ отступать. Зачем? Для чего?
Городовой лишь вздохнул и покачал головой. Рассказ Афанасия был для него и откровением, и страшной правдой, от которой хотелось убежать куда подальше. Кругом про русские победы говорят, а оно вон как, на самом-то деле! По сравнению с невзгодами России, житейские проблемы Григория были микроскопическими.
Тем временем, Афанасий продолжил свой невесёлый рассказ:
– Германец из пушек стреляет, а мы в окопах сидим и молчим, потому как у нас на позициях снарядов нет! Единственное занятие – оружие чистить, подшиваться, кашу варить, да крыс окопных со вшами бить. Ежели бы не стойкость наших солдат, мы бы с тобой, Гриша, уже германскую баланду хлебали, а то и в общей ямке полёживали с дыркой в голове. После войны с японцем реформу в армии надо было срочно проводить, пушки лить, винтовки с патронами делать, пулемёты, а у нас всё конница с сабельками, куда ни плюнь. Только казаков зря положили. Против «Льюиса» даже самая лучшая конница бессильна.
– Это что за зверь такой? – спросил Григорий.
– «Льюис»-то?
– Но…
– Да пулемёт американский. Хорошая, скажу тебе, штука. Германцы его не зря используют. Даже название ему дали – «гремучая змея» из-за звука выстрела.
Внимательно слушая Афанасия, городовой недоумённо спросил:
– Неужто на фронте всё так плохо? Не может же того быть, чтобы командование сидело, сложа руки. Государь чего-нибудь придумает!
Глядя в кружку с квасом, Афанасий процедил:
– Он придумает… Государь, конечно, фигура большая, не нам с тобой чета, но, по всему видно, просчитался он, во Дворце-то своём сидючи. Не знаю, Гриша… Может, его генералы в заблуждение ввели. Или министры… Время-то нынче смутное. Не верю я, чтобы он ни о чём не знал… Может, не так докладывают? Чёрт их там разберёт, во Дворце этом. Мы с тобой не можем разобраться, какого размера портки себе подобрать, а тут политика. Я много над этим думал, в окопе сидючи – там время, знаешь, иначе идёт… Дурят нам голову все эти генералы с министрами, вот чего я тебе скажу. И правды не говорят.
– Думаешь? – тревожно спросил Афанасия городовой.
– Думаю… И даже уверен.
– И Государь?
Афанасий испытующе посмотрел Григорию в глаза. Перед ним в эту минуту сидел уже не просто друг детства Гришка Матвеев, с которым он плотву в Протве ловил, а государев чин – «ваше благородие».
Выдержав паузу, Афанасий тихо сказал:
– Может, и он… Мы ж с тобой не знаем. Ни ты не знаешь, ни я… Мы с  тобой, Гриша, совсем ничего не знаем, акромя того, что нам дают знать. Мы не ведаем, сколько волосков в собственной бороде, а тут война. Такого иногда наслушаешься в передышках между атаками…
Что-то вспомнив, Афанасий, вдруг, засмеялся.
– Ты чего? – спросил Григорий.
– Да был у нас в полку один ротмистр, в голову раненый, так тот как-то раз собрал вокруг себя рядовых, да и выдал им, мол, Николай и не Николай вовсе, а английский шпион. Мол, вся Царская Семья – один обман и заговор. Императрица, мол, шпионка немецкая, у которой есть отдельный телефонный провод для разговоров с Вильгельмом. Такого наговорил, хоть святых выноси. И ведь поверили! Не все, конечно – так, с десяток дурачков нашлось…
Тут солдат осёкся, поняв, что ляпнул лишнего.
– Как так? – удивлённо спросил Григорий.
– А… Не обращай внимания, – махнул рукой Афанасий и засмеялся. – Враньё, оно и есть враньё… Ты, гляди, не поверь! Я ж говорю, на войне всякого наслушаешься. Контузило того ротмистра в одном бою, с тех пор кругом заговоры дворцовые мерещатся. На войне, Гриша, как тебя зовут, забудешь. Психика у людей нарушается, вот и мелят языком всякие глупости. А того ротмистра потом быстро куда-то услали…
Афанасий выдохнул.
– Ну, даже если бы Николай и не был Николаем, что с того?
– Как это, что с того? – взвился Григорий. – Афанасий, друг, ты ли это?
– Да я это, Гриша, я… Я тебе о том, что все эти тайны дворцовые, – Афанасий взглядом показал на тарелку с пирогами, – для меня не важнее, чем начинка вот в этом пироге. Он, не он! Шпион, не шпион… Родину, что ль, защищать не надо, или хлеб по-другому сеять, или лоб ногой крестить?
– Так-то оно так… – Григорий уставился на Афанасия. – Только не понимаю я тебя. Получается, тебе всё равно, кому ты на верность присягал?
– Дурак ты, Гришка! – усмехнулся Афанасий. – Одно слово, городовой.
– Ты, знаешь, того… – Григорий нахмурил брови. – Я, конечно, как ты, не воевал, но хлеб свой напрасно не ем!
– Да брось, Гриш. Ну, прости дурака. Я не со зла. Если б мне всё равно было, я бы давно за печкой сидел, занавесочкой прикрывшись, а не на штыки германские кидался, понимаешь? Или ты думаешь, что мне моих «георгиев» за примерное поведение дали? Ты в суть смотри. Я тебе про что толкую? Про то, что ничего мы с тобой, не знаем – это раз. И ничего не изменим – это два. А тайны были, есть и будут всегда, а во Дворце подавно. Книжки читать надо исторические. Я вот про Францию читал, так там что ни новый король, то сплошная тайна и заговор. У нас в штабе такие планы иногда придумывают, такие клубки плетут, чтобы германца запутать - голова кругом идёт… Так, Гриша, человек устроен. Мы вот с тобой своим детям сказки сочиняем про то, как их аист в тряпочке принёс, и ничего, знаешь, на исповедь не спешим и голову пеплом не посыпаем, хотя обман чистой воды. Чего глаза-то мальцам не открыть, как дети делаются? А теперь скажи, что я не прав.
– Так то про аиста, а тут…
– Что тут? – оборвал Григория Афанасий. – Я, знаешь, в сказки про подставного Николая не верю. Это и ты выкинь из головы. Думаю, это всё специально агитаторы заморские болтают, чтобы панику в армии посеять, и солдат с позиций снять, да на Петроград повести. Ну, раз Николай не Николай, а не пойми кто, чуть ли не шпион английский или немецкий, получается, и правительство у нас шпионское? И православие, выходит, наше продажное, раз со шпионом снюхалось? Чуешь? Значит, заговор получается. И, значит, надо всё теперь снести к чёртовой матери в России, а это, Гриша, и надо нашим врагам, чтобы веру нашу христианскую вырубить, и чтобы родина наша ещё сильнее запылала – без царя и веры её легче выпотрошить.
Григорий вытащил платок и вытер покрывшийся мелкой испариной лоб.
– Ну, и разговорчики у нас с тобой, Афанасий…
– Да нормальные у нас с тобой разговорчики, Гриша. Жизненные… И я тебе ещё вот чего скажу. Я, конечно, присягал на верность Государю, но в бой я всё же за свою жену с ребятишками иду. Вот такая вот моя философия.
Городовой слушал Афанасия и жевал седой ус. Слова Афанасия о Государе заставили городового на некоторое время замолчать, уйдя в себя. Не каждый день можно услышать такое про Императора Российского, да ещё от русского обстрелянного солдата, дававшего присягу Царю и Отечеству.
…Между тем, Императора мучили свои думы, не менее тяжкие, чем думы Григория с Афанасием. Николай смотрел в окно и вспоминал совместную охоту со своим двоюродным «сухоруким» братом Кайзером Вильгельмом II в ноябре 1910-го, с которым в июле 1914-го судьба разведёт его навсегда, объединив с другим двоюродным братом – Королём Англии Георгом V. Хорошая была охота. И снимки получились неплохими… Но политика безжалостна. Даже к родственникам. Сегодня – братья, завтра – непримиримые враги. Ирония судьбы...
Первая Мировая война изменила все планы Государя, в том числе, и в отношении Вильгельма, в один миг ставшего врагом России и личным врагом Николая благодаря политике и начавшемуся переделу мира между ведущими державами, уже не имевшими возможности беспрепятственно получать ресурсы у своих индийских, африканских и южноамериканских колоний на правах вечных хозяев. Отныне за ресурсы нужно было воевать, иначе крах ждал всех. Англии уже нельзя было допустить усиление влияния Германии, стремившейся лишить Англию морского превосходства на Балканах. Франция, пытавшаяся захватить немецкий Саарский угольный бассейн, жила мечтой вернуть себе Лотарингию и Эльзас, которые она потеряла в войне 1870-71 годов. Германия хотела отнять у России Польшу, Украину и Прибалтику. Австро-Венгрия вступила в гибельные противоречия с Россией из-за стремления оказывать влияние на Балканах, опасаясь, что Россия станет господствовать на Босфоре и в Дарданеллах…
Это был такой клубок противоречий, распутать который могла только война. Николай понимал это, однако в его душе теплилась слабая надежда на то, что он может изменить ход событий. Возможно, поэтому 29-го июля, спустя сутки после объявления войны Австро-Венгрией Сербии, поводом для которой стало убийство наследника престола Австро-Венгерской империи эрцгерцога Франца Фердинанда в Сараево, Николай отправил из Петергофа Вильгельму телеграмму: «…Призываю тебя помочь мне в столь серьёзное время. Бесчестная война была объявлена слабой стране. Возмущение в России, полностью разделяемое мною, огромно. Предвижу, что очень скоро давление сломит меня, и я буду вынужден принять чрезвычайные меры, которые могут привести к войне. Чтобы избежать такого бедствия, как общеевропейская война, я прошу тебя во имя нашей старой дружбы сделать всё, что в твоих силах, чтобы остановить твоих союзников, прежде чем они зайдут слишком далеко. Ники.»
В тот же день в 18:30 Вильгельм ответит Николаю: «Я получил твою телеграмму и разделяю твоё желание установить мир. Но, как я сообщил тебе в своей первой телеграмме, я не могу считать действия Австрии против Сербии «бесчестною» войною. Австрия на собственном опыте знает, что сербским обещаниям на бумаге совершенно нельзя верить. Я разумею так, что действия австрийцев следует оценивать как стремление получить полную гарантию того, что сербские обещания станут реальными фактами. Это моё суждение основывается на утверждении австрийского кабинета о том, что Австрия не желает каких бы то ни было территориальных завоеваний за счёт сербских земель. Потому я полагаю, что Россия вполне могла бы остаться наблюдателем австро-сербского конфликта и не втягивать Европу в самую ужасную войну, которую она когда-либо видела. Думаю, что полное взаимопонимание между твоим Правительством и Веной возможно и желательно и, как я уже телеграфировал тебе, моё Правительство прилагает усилия, чтобы этому поспособствовать. Конечно, военные меры со стороны России в Австрии были бы расценены как бедствие, которого мы оба хотим избежать, а также они подвергли бы риску моё положение посредника, которое я с готовностью принял после...»
Николай понимал, с кем имеет дело и что ждёт Россию в случае провала тайных переговоров. Пытаясь спасти Россию от войны, Николай ответит Вильгельму: «Спасибо за твою примирительную и дружественную телеграмму. В то же время официальное сообщение, представленное сегодня твоим послом моему министру, носило совершенно иной оттенок. Прошу тебя объяснить это различие! Было бы правильным поручить решение австро-сербской проблемы на Гаагской конференции. Верю в твою мудрость и дружбу. Твой любящий Ники».
Но Вильгельм вёл двойную игру. Сейчас он хотел только одного – выиграть для Германии время. Ввязавшись в большую игру, Германия оказывалась под угрозой войны на два фронта; на западе – с Францией, на Востоке – с Россией. Вильгельм прекрасно понимал, что воевать сразу с двумя противниками Германия в полную силу не сможет, поэтому единственным способом обмануть судьбу для Вильгельма был «План Шлиффена», который базировался на теории окружения и уничтожения противника с помощью сокрушительных ударов по его флангам с последующим выходом в тыл. Согласно плану графа Альфреда фон Шлиффена, Германское командование за сорок дней планировало разгромить Францию. Этого времени было достаточно для того, чтобы Россия провела мобилизацию. Дальше оставалось напасть на Россию, перебросив войска на Восточный фронт, используя развитую сеть железных дорог Германии. Для Вильгельма это было вопросом уже больше техническим, чем стратегическим, тем более, что союзником Германии в войне выступила Австро-Венгрия.
Предвкушая победу над Николаем, Вильгельм скажет своим генералам: «Обед у нас будет в Париже, а ужин в Санкт-Петербурге». – Теперь он хотел только одного – надавить на Николая, заставив его отменить мобилизацию. В следующей телеграмме Вильгельм напишет Николаю: «...Графу Пурталесу было поручено привлечь внимание твоего правительства к той опасности и печальным последствиям, которые влечёт за собой мобилизация; в своей телеграмме к тебе я сказал то же самое. Австрия выступает исключительно против Сербии и мобилизовала лишь часть своей армии. Если, как в теперешней ситуации, согласно сообщению с тобою и твоим Правительством, Россия мобилизуется против Австрии, моя роль посредника, которую ты мне любезно доверил и которую я принял на себя, вняв твоей сердечной просьбе, будет поставлена под угрозу, если не сказать – сорвана. Теперь весь груз предстоящего решения лежит целиком на твоих плечах, и тебе придётся нести ответственность за Мир или Войну..."
Несмотря на попытки Николая убедить брата использовать все свои дипломатические возможности для предотвращения войны с Россией, переговоры так и не дадут ожидаемого результата. Война становилась неизбежной.
29-го июля в 00:30 недалеко от Белграда, почти на самой границе, проснулась австро-венгерская артиллерия. Первый выстрел был произведён из 8-см полевой пушки М 1905 1-й батареи 38-го артполка, которым командовал капитан Вёдль. 31-го июля во Франции, Австро-Венгрии и в Российской империи была объявлена всеобщая мобилизация в армию, а уже 1-го августа Германия, собираясь воевать с Францией, объявляет войну России. Вильгельм не оставил Николаю другого выбора, кроме как принять вызов брата, объявив войну Германии.
С этой минуты для Николая начнётся уже другая жизнь, полная страхов, недоверия и беспомощности. Оставшись в окружении недальновидных генералов и двуличной придворной свиты, Николай так и не сможет вытащить Россию из ямы, в которую её столкнула его доверчивость и личная убеждённость в том, что Бог помилует Россию…
Афанасий прервал молчание Григория:
– О чём задумался, Гриша?
– О чём?.. На фронте у нас всё плохо, командиров нормальных нет… По твоим словам получается, что германца с австрийцем мы не одолеем. Выходит так.
– Да что ты, Григорий! Одолеем! Обязательно одолеем! В Галиции же одолели… Другой разговор, какой ценой. Пока мы тут с тобой сидим, там мальцы двенадцатилетние со взрослыми мужиками в одних окопах кашу солдатскую едят и в атаку ходят.
– Неужто такие малые?! – завёлся городовой.
– Это что! Я и одиннадцатилетних вояк видал, – сказал Афанасий, открывая свою полевую сумку. – У меня тут журнал есть хороший, «Искры» называется. Вот в нём об этих мальчишках и прописано. Вот послушай.
Афанасий вытащил из сумки журнал, нашёл нужную страницу и начал читать: «Малолетний герой-разведчик, крестьянский мальчик с. Крестникова, Симбирскаго уезда Василий Наумов, 12 л., дважды ранен, награждён двумя Георгиевскими крестами, Георгиевской медалью и произведён в старшие унтер-офицеры…
Иван Казаков, 15-летний герой-казак Усть-медведицкой станицы, Нижняго Цабитинскаго хутора, награждённый Георгиевским крестом 2-й, 3-й и 4-й степени. Отбил пулемёт у немцев, спас прапорщика Юницкаго. Участвовал в боях в Восточной Пруссии. Во время удачной разведки обнаружил германскую батарею, которая была целиком взята нашим отрядом…
Доброволец конный разведчик Василий Устинов, 16 л., за то, что разрезал неприятельския проволочныя заграждения и с тремя товарищами уничтожил немецкий разъезд в 12 человек, награждён Георгиевским крестом 4-й ст. и Георгиевской медалью. Был болен и вторично возвратился на позиции…
Доброволец Владимир Соколов, 16 л., москвич, воспитанник Строгановскаго училища, ранен в ногу на австро-германском фронте. Орд. св. Георгия 4-й степени и произведён в унтер-офицеры за снятие неприятельскаго секрета и за захват неприятельскаго пулемёта во время атаки…»
– Вот такие вот дела, Гриша, – сказал Афанасий, положив журнал в сумку.
Городовой обхватил голову руками и замолчал.
– Ты чего, Гриша! – Афанасий осторожно потрогал городового за плечо. Тот выдохнул и откинулся на спинку стула.
– Знаешь, Афанасий, это я в окопах должен сидеть, а не эти мальцы. А я вынужден тут со всякой гнилью дело иметь, а она, гниль эта, вот этих вот сироток за уши… Полы они, мол, натоптали.
Григорий повернул голову и посмотрел в сторону кухни, где тут же исчезла голова подглядывавшего за городовым трактирщика Трофима. Поймав взгляд Григория, Афанасий подмигнул ему:
– Ничего, Гришка. Кто-то и здесь должен за порядком следить. Мне бы сейчас твоими делами заняться. Ежели честно, Гришка, устал я воевать. Иногда хочется закрыть глаза, заткнуть уши и убежать в чисто поле куда подальше от всех этих…
Афанасий махнул рукой.
– Ты думаешь, я за вот эти вот медальки в окопах вшей все эти месяцы кормил?
Григорий лишь молча слушал друга, который говорил ему то, о чём служивые обычно молчат.
– Я за мать с отцом воевать пошёл, за нашу с тобой Вереюшку. А медали эти… Оно, конечно, приятно – вроде как, герой, только я вот теперь часто спать не могу. Такое иногда снится, хоть глаза не закрывай. Расскажу тебе напоследок случай один, который со мной приключился. Как-то раз врываемся в окоп – кровища, выстрелы, все друг друга на куски рвут. Сколько бились, сказать не могу, но очухался я уже после того, как всё закончилось. Ходим с моим сослуживцем по окопам, трофеи собираем. Тут вижу – немчик лежит молодой, а из живота кишки комком торчат. Он их запихивает, а они обратно лезут. Нас с Митькой увидел и чего-то по-своему давай лопотать, а сам уж белый весь – почитай, вся кровушка из него вышла. Митька и говорит мне:   
– Да заколи ты его, Филипыч, чтоб не мучился!
Я-то, вроде, винтовку поднял, а сам чую – не могу я живого человека на штык насадить. В бою-то оно, вроде, легче, а чтобы так, безоружного… Ну, и не стал.
Вспомнив об этом случае, Афанасий сжал спинку стула с такой силой, что побелели костяшки пальцев.
– Не могу, – говорю, – Митька. Устал я от крови. Пусть живёт, сколько Богом суждено. Всё равно помрёт, так хотя бы не от моего штыка. Немчик тот с пяток минут пожил, да и затих. Понятно – враг, да ведь всё равно человек, не скотина. Скотину на убой ведёшь, жалеешь, а тут… В общем, не стал я грех на душу брать.
Ефрейтор встал.
– Ладно, Гриша. Хорошо сидеть, а дела не отложишь… Ты извини, брат, но мне пора. Рад был тебя повидать.
Афанасий протянул руку другу детства. Тот крепко пожал её: 
– И я рад. Надеюсь, победу вместе отпразднуем.
– Обязательно. Ну, бывай.
Ковыляя, Афанасий направился к двери, опираясь на трость. Григорий проводил его взглядом, а потом посмотрел на детей, всё это время, казалось, не обращавших никакого внимания на взрослых:
– Ну, что, разбойники, наелись?
– Ага, – ответил Ваня.
Городовой улыбнулся:
– А я уж думал, ты немой.
Положив в сумки детей остатки хлеба с пряниками, Григорий спросил Маню:
– И куда вы сейчас?
– Пока в работники к кому-нибудь наймёмся. Мы привычные.
Глядя на детей, сердце Григория сжалось. Он понимал, что судьба их незавидная. Ежели от голода да холода не погибнут, то впереди их не ждёт ничего хорошего – беспризорная жизнь, болезни и раннее знакомство со всеми «радостями» сиротства. Повезёт, если в приют попадут или в Дом трудолюбия. Хотя… «Деваха бойкая, – подумал Григорий, посмотрев на Маню, – куда-нибудь с братишкой да прибьются. Такие в любом хозяйстве сгодятся».
– Вы, ежели что, ежели уж совсем туго будет, ищите меня – меня тут все знают. Найдём вам применение. Мне завсегда помощники нужны. Поняли?
– Ага, – сказала Маня.
Вдруг, городовой наклонился к ребятишкам, оперевшись на стол:
– Слушайте, а может, я вас куда пристрою, а? В Дом трудолюбия пойдёте?
– Неа! – уверенно ответила Маня. – Там воспитатели мучают.
– Да кто ж вам такого наговорил-то?
– Мальчишки.
– Эти наговорят… Там хотя бы еда есть, да одёжа с углом. Точно не пойдёте?
– Точно, – всё так же уверенно отчеканила Маня. – Мы так.
– Ну, ваше дело. Бегите тогда. Но если что, сразу ко мне.
Маня с братиком уже были в дверях, когда городовой окликнул их:
– Погодите! Подь сюда.
Дети быстро вернулись к Григорию. Опустив руку в карман, он вытащил оттуда полтинник и, наклонившись, протянул его Мане, сказав вполголоса:
– На-ка вот… Да гляди, не потеряй!
– Это на-а-м! – не веря своим глазам, громко спросила Маня, с удивлением, перемешанным с неподдельным восхищением, посмотрев на братика. Таких деньжищ она отродясь в руках не держала.
– Кому ж ещё. Вам, конечно.
– Спаси, Господи! – Маня поклонилась в пол.
– Да брось ты, в самом деле, – засмущался городовой. – Я ж тебе не поп. И спрячь деньгу подальше, чтоб не отобрали.
– Не отберут, – уверенно и как-то совсем по-взрослому сказала Маня. Она взяла братика за руку и направилась к двери. У порога Маня повернулась и громко сказала:
– До свиданьица, дядя городовой!
Григорий улыбнулся:
– Ну, бегите, давайте. С Богом!
Дети выбежали на улицу, оставив Григория наедине с невесёлыми думками. Отхлебнув киселя, городовой уставился в точку, глядя в окно. Думая о Мане с Ваней, он невольно вспомнил свою утопшую дочку, по которой скучал так, что хоть волком вой. Иногда вечерами Григорий ревел в голос, уткнувшись в подушку, и если бы не жена, по-матерински жалевшая заметно поседевшего и сдавшего от горя мужа, не выдержало бы сердце мужика. Накануне опять накатило на Григория. Только вспомнил о Нюре – душа в куски. Не хочет реветь, а слёзы сами бегут. Одно утешение – Серафима. Вроде баба, а вот оказалась крепче своего внешне сурового, с виду ничем несгибаемого супруга. Вроде, по всем канонам она реветь должна, а получилось наоборот.
Вот и в этот раз опять присела рядом, обняла своего Гришку, гладит по голове и приговаривает:
– Я с тобой, Гришенька, с тобой, мой хороший. Ты поплачь-поплачь, легче будет. По себе знаю. Нам дальше жить надо, Гришенька, хотя бы ради сыночка нашего.
Наревелся Григорий, потом лицо водой умыл и говорит Серафиме:
– Ты уж только не говори никому… Ну, что я тут опять поплакал, вроде… Засмеют. Не можно мужику сопли размазывать…
– Эх, Гриша-Гриша... Глупый ты у меня.
Серафима снова обняла мужа, прижав его вихрастую голову к своей груди:
– Да почто же я говорить-то буду? Нешто у меня сердца нет. Чай, Нюра и моя дочка была. Я бы и сама ревела, да знаю – доведут мои слёзы до беды. Отплакала я своё.
…От тяжёлых воспоминаний Григория оторвал трактирщик. Лисом выскользнув из кухни, Трофим тихонько подсел за стол к городовому напротив него:
– Позволите, ваш благородие?
– Чего тебе? – недовольно спросил Григорий, - оторвавшись от тяжёлых воспоминаний.
– Вы, ваш благородие, уж простите меня за ребятишек-то. Вспылил я. Вы не подумайте, что я без сердца. Сам уж пожалел. Всё невры!
– Не-е-вры! – протянул городовой, легонько стукнув костяшками пальцев по лбу Трофима. Грамотей! Нервы, запомни. Сиротки это, Трофим, а ты про невры…
– Да я понимаю, ваш благородие…
– Понимает он...
– Дома нелады, ваш благородие.
– И это повод уши мальцам драть? Ты их за порог выкинул и даже не спросил, по какой такой причине они у тебя полы, как ты выражаешься, топчут. Они, что ль, виноваты, что их тятьку в солдаты забрали, а мамка в родах померла?
– Ох, ты!.. Так я ж не знал, ваш благородие!
– Не знал он!.. Ты хоть раз голодал?
– Было…
– То-то я и вижу. Рожа, что опара дрожжевая, в двери не пролазит. Сразу видать, от голоду.
Григорий положил на стол деньги.
– Это тебе за обед. И бросай, каналья, пить!
Городовой вышел. Проводив его взглядом, Трофим выругался про себя и вернулся на кухню. Достав из шкафа бутылку браги, он огляделся – вроде, никого. Быстро налив стакан, Трофим перекрестился и тихонько сказал:
– Прости, Господи!
Потом выдохнул и залпом выпил стакан.
…Тем временем, Маня с Ваней уже бежали по улице, шлёпая по лужам. Сжимая в кулачке полтинник, Маня почти не дышала. Остановившись, она посмотрела на блестящий кругляш, на котором был изображён портрет Императора Николая Второго. Маня обняла брата и поцеловала его в макушку:
– Ванька, мы с тобой настоящие богачи!
Ваня посмотрел на сестру и спросил:
– А ты мне купишь леденец? Петушка… На палочке…
– Обязательно. Даже два.
Дети засмеялись и побежали наперегонки.
Полтинник! Настоящий! Серебряный! Полтинник – большое богатство! Месяц жить можно, если тянуть. Главное, чтоб мальчишки не отобрали…
Почти всю осень дети провели в лесу, временами забегая в Верею постоять у храма на паперти, побродить по рынку, да пошастать на задних дворах трактиров – там частенько появлялись целые булки с пирогами, пельмени и много чего ещё, что не доедали посетители трактира.
Вечерами дети пробирались в яблоневые и грушевые сады, где не было собак. Поодиночке забраться на взрослую яблоню, не говоря о груше, Мане с Ваней было не под силу – росту не хватало. Обычно Маня садила братика себе на плечи, и тот, держась за ствол яблони, вставал ногами на плечи сестры, после чего ловко забирался на нижние корявые и толстые ветки яблони, по которым лазил, как юнга по мачтам корабля.
Срывая яблоки, Ваня бросал их сестре, а та ловила их, складывая на траву кучкой. Если забраться на яблоню не удавалось, ребятишки собирали паданку, но упавшие яблоки почти всегда были с отбитыми потемневшими боками, неприятно пахли чем-то прокисшим и были уже не такими вкусными и сочными, как яблоки, только что сорванные с ветки.
Иногда удавалось набрать слив. Ах, какие же они были вкусные, свежие и сочные! Даже в самый жаркий день сливы внутри были всегда прохладными...
В Подмосковье осенью всего полно; ежели не ленивый, с голоду не помрёшь. Грибы, ягода, лесной орех… В тот год всё уродилось – и грибы, и ягода. Малину с черникой можно было бочками собирать. Бочек у детей не было, но корзинами носили, меняя ягоду с грибами на еду. Корзины детям дал добрый дедушка, которому они помогли почистить от навоза стайку и прибраться во дворе…
 Малина в лесу крупная, сладкая, стеной стоит, опутав стволы клёнов и лесного ореха. Иные ягоды приходилось отрывать, а иные, чуть тронь, сами падали. Всякая попадалась малина – крупная и мелкая, сладкая и кисловатая, розовая и тёмно-вишнёвого цвета, уже перезревшая. А иногда попадалась жёлто-оранжевая, с крупными зёрнами. Слаще её не было. Одно мешало – крапива, почему-то обязательно росшая рядом с малиной. Нет-нет, да ужалит ребятишек. Долго потом волдыри не сходили.
Глядя на Ваню, собиравшего малину, Маня думала:
– Вот бы мамка сейчас радовалась! Мы бы ей сто корзин малины набрали.
…Полыхнув красно-жёлтым пламенем, мокрая осень сменилась пушистой зимой. С каждым днём становилось всё холоднее и детям приходилось искать новые способы для выживания. К тому времени Маня и Ваня уже успели раздобыть себе зимнюю одёжу. Положа руку на сердце, грешно было называть «одёжей» тот хлам, который болтался на детях. Но на большее они и не рассчитывали – понимали, что новую одёжу им никто не даст. Хоть такая есть, уже хорошо. У других сироток и этого не было.
Зимой нет того, что есть летом, но зато есть горки, качели и только зимой можно слепить снежную бабу и покидаться снежками, чем дети и занимались в промежутках между поисками пропитания…
В один из морозных декабрьских дней Маня с Ваней стояли на паперти у храма, куда они пришли незадолго до начала службы. Маня держала картуз, а Ваня прыгал то на одной ножке, то на другой. Вытирая мокрые носы, дети просили милостыню. Они даже не заметили, как сзади к ним подошёл настоятель храма отец Сергий и сказал густым, как деревенская сметана, голосом:
– Это откуда же у нас тут такие прихожане маленькие?
Дети обернулись. Первой заговорила Маня:
– Здрасьте, батюшка! Благословите.
Склонив головы, ребятишки крестообразно сложили руки одна поверх другой. Отец Сергий благословил детей:
– Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа. Аминь.
К батюшке тут же поспешили другие нищие:
– Благословите, отец Сергий!.. И меня… И меня тоже…
Благословив нищих, батюшка снова вернулся к детям. Посмотрев на продрогших мальцов, одетых невесть во что и заметно выделявшихся среди прочих нищих, батюшка сочувственно покачал головой, спросив у Мани: 
– Что-то я вас тут раньше не видел, богомольцы.
– Из Можайска мы, – ответила Маня.
Спрашивать о родителях отец Сергий не стал – по лохмотьям видно, что сиротки.
– Сколько хоть насобирали-то? – с любопытством поинтересовался он.
– Вот, – Маня протянула батюшке драный картуз, на дне которого лежали два гривенника.
– Да вы богачи! Мне и то меньше подают. Голодные, небось?
– Ага, – кивнула Маня.
– Ну, раз ага, тогда ждите. После службы покормлю, а мне пока служить надо. Подождёте в храме?
– Ага.
…В храме было тепло и почти тихо, лишь слышалось шуршание одежды прихожан, которые молча крестились и, положив кто поясной, кто земной поклон, прикладывались к иконам. Огонёчки лампад, зажжённые перед иконами и на подсвечниках, едва заметно мерцали, делая храм уютнее, и настраивали душу на нужный лад. За Царскими Вратами слышался тихий разговор священника с алтарниками и звон кадила.
Вскоре приятно запахло ладаном, и в алтаре раздался голос отца Сергия:
– Благословенно Царство Отца и Сына и Святого Духа, ныне и присно и во веки веко-о-в!
– А-ми-и-нь! – запели на клиросе певчие.
Началась Божественная Литургия. Маня взяла братика за руку и подвела к большой иконе Божией Матери, казалось, смотревшей именно на Маню и Ваню. Наклонившись к братику, девочка тихо сказала:
– Давай молиться.
– А как? – спросил Ваня, не отрывая глаз от образа Богородицы.
– Проси, чтобы Богородица хлебушек дала и одёжу.
Дети смотрели на икону и своими словами просили Богородицу защитить их. Мамка Настя, когда была жива, говорила, что Богородица всех детей слышит и помогает им.
Вдруг, Маня вспомнила про денежки, которые им с Ваней положила в картуз вышедшая из дорогого экипажа молодая красивая барышня в сопровождении барина с большой бородой. Положив два гривенника, барышня участливо посмотрела на детей и сказала сопровождавшему её барину:
– Бедные дети… Как жаль, что я ничем не могу им помочь.
…Маня подошла к свечному ящику, рядом с которым в нескольких отделениях лежали свечи разных размеров. Опустив один гривенник в отверстие ящика, девочка взяла две длинных свечи, одну из которых дала брату:
– Пойдём за маму поставим.
Поставив свечи, дети сели на лавку у входа в храм, дожидаясь окончании Литургии.
…Окончилась служба. Вскоре из алтаря вышел батюшка. Подойдя к детям, он ласково посмотрел на них:
– Ну, что, голуби, помолились?
Дети дружно кивнули.
– А чего ж к кресту не подошли?
– А мы не знали, – сказала Маня.
– Ну, теперь будете знать… Вы меня тут подождите, а я скоро. Нате-ка вам пока по просвирке.
Просвирки были маленькие, круглые и упругие, с крестиком посередине, такие красивые, что их даже есть было жалко. Маня, уже привыкшая относиться к еде уважительно, решила, что они с братом съедят просвирки попозже – вдруг еды долго не будет. Спрятав подарок отца Сергия в наплечный мешок, девочка взяла братика за руку, тихонько сказав ему:
– Пошли образа поглядим.
Иконы были на всех стенах храма. Одни были маленькие, другие большие, где в деревянных, а где и в дорогих серебряных ризах. Внутри некоторых под стеклом на верёвочках висели золотые и серебряные кольца и крестики – пожертвования прихожан, получивших помощь по молитвам святых...
С одних икон на детей смотрела Богородица, с других седые старцы в длинных одеждах с крестами. Какое-то время дети долго смотрели на икону с образом неизвестного святого, внимательно смотревшего на Ваню с Маней. Дети не заметили, как к ним подошёл отец Сергий. Наклонившись к сироткам, батюшка тихонько сказал:
– Это Святитель Николай.
От неожиданности Маня вздрогнула.
– Ты чего? – участливо спросил батюшка, обняв Маню за плечи. - Напужалась?
Маня кивнула. Батюшка улыбнулся в пшеничные усы, погладив Маню по голове. В этих детях было что-то такое, что заставило отца Сергия отнестись к ним по-особенному – не по-пастырски, а больше по-родительски.
– Это что же, я такой страшный?
Отец Сергий сделал смешную рожицу, вызвав у детей улыбки.
– Неа, - за двоих ответила Маня.
– Ну, и Слава Богу.
– А мне мамка Настя про Николу говорила.
– И что же она тебе говорила? – с любопытством спросил отец Сергий.
– Что он помогает всяко, если шибко попросить.
– Правильно тебе мамка Настя говорила. Святитель Николай всем помогает, особенно деткам. Вот будете ему молиться, он вас не оставит.
– А матушка Богородица тоже помогает?
– А как же! И матушка Богородица помогает, и Господь наш Иисус Христос. Но если будете шкодить, могут и не помочь - Бог послушных любит.
Вскоре к отцу Сергию подошли трое подростков, которые всю службу помогали ему в качестве алтарников. Это были дети отца Сергия – Иван, Николай и Василий. Посмотрев на сироток, отец Сергий сказал сыновьям, кивнув в сторону Мани с Ваней:
– У нас сегодня гости. Вы уж их не обидьте.
– Конечно, – сказал самый старший из сыновей, Иван, которому исполнилось уже семнадцать лет.
Троекратно перекрестившись, отец Сергий с сыновьями и Маня с Ваней вышли на улицу, где снова троекратно перекрестились, поклонившись храму. Взяв малышей за руки, отец Сергий улыбнулся и сказал:
– Ну, что, идём ко мне в гости?
– Идём, – решительно ответила Маня и, хохотнув, бросила взгляд на Ваню, который покорно пошёл с сестрой в гости к отцу Сергию.
В доме батюшки было тепло и чем-то вкусно пахло. К дверям из дальней комнаты тут же вышла супруга отца Сергия – матушка Ирина. Увидев Маню с Ваней, она не смогла скрыть своего удивления, вскинув брови:
– Да у нас гости, батюшка!
– Ещё какие! – весело ответил отец Сергий, снимая пальто. – Господь странников нам послал. Надо бы покормить деток, матушка.
– Уже всё готово. Проходите в гостиную.
Сбросив в передней свои тулупчики и сняв опорки, дети застыли, не зная, что делать дальше.
– Чего такие боязливые? – сказал отец Сергий. – Смелее! Проходите!
Дети неуверенно пошли за батюшкой, оказавшись в большой светлой комнате с красивыми занавесками на окнах, подушками «пирамидкой» на кроватях и иконами в углу.
В комнату вошла матушка:
– Ух ты-ы! – невольно вырвалось у Мани. – Красиво! Как в церкви!
Матушка Ирина едва сдержала улыбку. Уже через секунду она давала распоряжения сыновьям:
– Ребятки… Ваня, Коля. Помогите-ка деткам умыться. А ты, Васятка, пойдём со мной на кухню – кисель на стол отнесёшь.
Сыновья отца Сергия помогли маленьким гостям умыться, после чего вместе с ними сели за стол. Матушка сделала последние приготовления и, сняв фартук, села напротив детей.
– Ну, – выдохнула она. – Вроде, всё готово… Сейчас батюшку дождёмся и потрапезничаем.
Вскоре появился отец Сергий.
– Ну, давайте помолимся, – сказал батюшка, – вместе со всеми повернувшись к иконам.
Перекрестившись, отец Сергий прочёл молитвы, после чего перекрестил еду, тихо сказав:
– Садитесь. Кушайте, что Бог послал.
Обед был дивным – русский борщ со сметаной, квас, фаршированные пироги с рыбой и ароматный хлеб. Такой вкуснятины Маня с Ваней не ели с тех пор, как их покормил господин городовой. Пока дети уплетали пироги, матушка тихонько отозвала в сторонку батюшку.
– Куда же их теперь? Вот ты их, батюшка, как котят, пригрел, а дальше что? Снова на мороз выкинешь?
Отец Сергий вздохнул:
– Зачем ты так, Ирина? Никто их не будет выкидывать… Покормим и проводим. Без благословения и гостинцев я их не отпущу. Ну, сама подумай – не брать же их к себе? Своих пятеро. Думаешь, мне их не жалко? Я каждую неделю по несколько таких вот у храма вижу, только всех к себе не возьмёшь.
– Знаю, батюшка, знаю… - Матушка покачала головой. - Может, ты и прав, а всё равно жалко ребятишек. Совсем маленькие… Ох, батюшка! Лучше б ты их просто благословил у храма, да гривенник дал, чем так… Пойду, хоть тряпьишко им какое подберу.
Вернувшись к детям, отец Сергий осторожно расспросил сироток о их жизни. Услышав невесёлый рассказ Мани, батюшка ещё больше запечалился, понимая, что ничего хорошего этих сироток не ожидает. Он уже захотел оставить их у себя, но что-то удержало его. Справившись с внутренним сомнением, отец Сергий всё-таки не решился на пополнение семьи, возложив попечение о сиротках на Бога. Прочтя про себя молитву Богородице, батюшка попросил Её не оставить малышей…
Покормив детей, отец Сергий наложил в их сумки пирогов и хлеба, и даже денежку дал, а матушка надела на Маню почти новый сарафан, а Ване портки поновее подобрала и рукавички обоим подыскала. Одевая детей, матушка тайком смахнула невольно проступившие слёзы, сказав про себя: «Царица Небесная, прости Ты нас с мужем, но не можем мы деток этих взять. Не потянем».
Провожая ребятишек, батюшка положил им поочерёдно на головы руку:
– Благослови вас Господь! Да пребудет с вами Матерь Божия и ангелы!
Когда двери за детьми закрылись, матушка подошла к отцу Сергию и с укором сказала:
– Ты уж, батюшка, в следующий раз не делай так… Я себя какой-то предательницей чувствую.
Батюшка обнял жену, прижав её голову к своей груди:
– Время такое, Ирина. Самому плохо. Но, это лучше, чем ничего. Мы их хотя бы покормили, а там Господь позаботится, у него помощников много.
…Метель никак не утихала, продолжая вынимать своим холодом из маленьких путников душу. Ветер больно сёк иглами снега их лица. Маня крепко держала брата за руку, упрямо шагая вперёд. Она шла и вспоминала доброго городового, отца Сергия, яблоки и сливы, малину и речку Протву, в которой она с Ванькой не раз купалась. Сейчас это было таким далёким и, казалось, уже никогда не будет снова ни лета, ни осени, а будет только злая белая метель.
 В Верее можно было остаться и до весны, но детское любопытство и наивная вера в то, что где-то есть лучшее и более хлебное место, перевесили доводы детского разума. Да и люди говорили, что в деревнях можно прокормиться. Как-то раз в одном из трактиров Маня случайно подслушала разговор двух извозчиков. Тот, что был выше и плотнее, говорил другому, мол, у старообрядцев всего вдоволь - все дети сыты, одеты, обуты, в каждом доме коровы, лошади, да и деньги всегда водятся. В тот момент в пшеничной головушке Мани и родилась мысль отправиться к старообрядцам.
Выйдя из Вереи рано утром и двигаясь вдоль реки Протвы, дети планировали добраться до ближайших старообрядческих деревень ближе к полудню, но всё изменила внезапно налетевшая метель, вмиг отнявшая у Мани с Ваней все силы. Спустя час замёрзшие и уставшие, они уже едва волочили ноги по глубокому снегу, держа друг друга за руки. Грязные и голодные, они хотели только одного – скорее поесть и согреться. В их холщовых сумках, перекинутых через плечо, лежали остатки вяленой рыбы, да несколько кусков хлеба – всё, что удалось насобирать за весь прошлый день. Снег набился им в большие прохудившиеся опорки, и если бы не плотные онучи, ноги давно бы помёрзли…
Сколько дети шли по заснеженной дороге, они не знали. До ближайшей деревни Васильево, по расчётам Мани, было уже недалеко. Девочка уже сто раз пожалела, что они с Ваней ушли из Вереи, но возвращаться назад было глупо. Кто знает, сколько ещё продлится метель, а деревня может быть уже за ближайшим поворотом.
Кабы не война, грелись бы сейчас Маня с Ваней на русской печке, глядя, как мамка Настя печёт вкусные блины, успевая управляться с чугунком, полным горячей рассыпчатой картошки, над которой клубился прозрачный дымок пара… Красивая была мамка Настя и добрая. Глаза голубые, волосы пшеничные, на щеках – ямочки, и «мушка» над верхней губой. Что бы ни было, всегда смеялась. Вечером, бывало, затеплит мамка Настя лампаду перед иконой, лучину зажжёт, сядет у печки и рубаху тятькину штопает, пока тот во дворе делами своими занимается. Штопает и песню тихонько поёт. Голос у мамки Насти красивый, глубокий. И сразу как-то спокойно, хорошо на душе становится…
– Маня, я больше не могу, – вдруг расслышала сквозь шум метели девочка.
Маня остановилась, закрыв собой от ветра братика. Натянув ему поглубже рваную шапчонку, она с мольбой посмотрела Ване в глаза:
– Нельзя нам останавливаться, Ванюша. Замёрзнем. Ты потерпи, тут недалеко осталось. Да и метель скоро закончится…
– Не могу, Маня. Устал. Ножки не идут.
– А ты потихонечку.
– Я и потихонечку не могу. Мне бы отдохнуть. Плохо мне…
Поняв, что дальше братик идти уже не в силах, Маня обняла его, прижав к себе. Надо было что-то придумать, а что тут придумаешь, когда пурга заметает, словно хоронит заживо. Маня заплакала, но быстро взяла себя в руки. Вытерев слёзы, девочка огляделась по сторонам, всматриваясь в белую пелену. Вдруг, сквозь снежную завесу девочка разглядела большое ветвистое дерево.
– Всё будет хорошо! – подумала она.
Маня взяла братика под руку и быстро повела на обочину дороги.
– Идём, Ванюша! Нам к дереву надо. Ты только потерпи. Потерпишь?
– Ага, – кивнул Ваня, через силу передвигая уже начавшие коченеть ноги.
Девочка усадила братика под дерево с подветренной стороны, подоткнув полы тулупчика и подложив под него сосновых веток. Здесь ветер почти не чувствовался, а снег не беда.
– Ванюша, ты посиди тут немножко. Я быстро. Только до деревни сбегаю за подмогой, и обратно. Ты только никуда не уходи, понял?
Ваня слабо кивнул. Уходя, Маня обернулась, успев на ходу крикнуть сквозь свист пурги:
– Слышишь! Только никуда не уходи!
…До деревни Васильево Маня дошла уже почти по темноте – в Подмосковье в первых числах февраля темнеет рано, в начале шестого часа. Дом Щербаковых стоял первым на краю деревни, может быть, поэтому Маня приметила именно его, да и силёнок идти дальше у девочки уже не было. Метель к тому времени заметно ослабла, но холодный ветер, пробиравший и без того замёрзшую Маню до самых костей, отнимал у неё последние силы.
Девочка уже не чуяла ни ног, ни рук, ни лица – всё было отморожено. Заметённая снегом и уже едва державшаяся на ногах, она кое-как добрела до забора, едва слышно молясь:
– Матушка Богородица, помоги! Святой Никола, не дай помереть! Отец Сергий говорил, что ты всем помогаешь. Мне Ваню из лесу забрать надо, ему там одному страшно…
В голове девочки была только одна мысль – успеть забрать брата.
«Ещё немножечко», – сквозь наползающую на сознание пелену подумала Маня. Медленно проваливаясь в какую-то полудрёму, девочка успела заметить в окне дома Щербаковых слабый свет. Значит, дома точно кто-то есть.
Из последних сил Маня добрела до ворот, постучав в калитку. Во дворе залаяла собака, но хозяева не спешили выходить. Почти упав на калитку и уткнувшись головой в доски, Маня постучала ещё раз. Потом ещё. Вдруг, в голове девочки всё поплыло. Забор как-то странно перевернулся через голову и рухнул на неё. В глазах Мани потемнело, и она сползла на снег, потеряв сознание…
В свете лучины Евдокия вышивала, сидя на лавке у печи, когда услышала настойчивый лай Белки.
– На кого ж это она? – подумала женщина.
Надев валенки, Евдокия быстро накинула душегрейку с платком и вышла во двор. Ветер со снегом ударил ей в лицо. Прикрыв глаза рукой, Евдокия подошла к воротам, рядом с которыми волчком крутилась Белка, заливисто лаявшая на кого-то на улице.
Евдокия шумнула на собаку:
– А ну, перестань!
Белка на мгновение затихла, но тут же снова принялась лаять, всем видом показывая хощяйке, что за воротами кто-то есть.
– Да на кого ж это ты? – вслух сказала Евдокия, вплотную подойдя к калитке.
– Кто там?
За забором было тихо, лишь свистел ветер. Евдокия открыла калитку – никого. Совершенно пустая улица, только снег метёт. Пожав плечами, женщина посмотрела направо, потом налево. Вдруг, краем глаза она увидела сквозь снег что-то тёмное у ворот. Приглядевшись, она разглядела, лежавшую на земле, маленькую детскую фигурку, облепленную, словно коркой, уже подмёрзшим снегом.
– Боже милостивый! – всплеснула руками женщина. – Да никак дитё!
Если бы не Белка, Евдокия и не заметила бы в сгустившихся сумерках Маню. Она попробовала поднять девочку, попытавшись растолкать её, но та не двигалась. Женщина кинулась в избу.
– Тимофей! Сюда, скорее! – крикнула Евдокия, разбудив лежавшего на лавке здоровенного мужика.
– Ты, чего, Евдокия?
– Скорее! Там ребёнок за воротами. Не то помёр, не то без памяти.
– Ох, ты, Господи! Щас…
Быстро одевшись, Тимофей зажёг керосиновую лампу и шагнул в сени, пригнув голову. Евдокия поспешила за мужем. За воротами по-прежнему суетилась Белка. Высунув язык, она всем своим видом показывала хозяевам, чтобы они торопились. Супруги подбежали к лежавшей на снегу фигурке, припорошенной снегом.
Тимофей сунул лампу Евдокии:
– Посвети-ка.
Повернув фигурку лицом вверх, старообрядец увидел в слабом свете лампы белое лицо девочки с синими губами.
– Царица Небесная! – охнула Евдокия. – Живая хоть?
– Не пойму… - Тимофей потрогал сначала щёки девочки, облегчённо выдохнув:
– Живая… Слава те, Господи!
Легко подняв с земли Маню, Тимофей быстро понёс её в дом, положив на лавку у окна. Белые клубы холодного воздуха прокатились по полу, и растворились в полутьме избы. От порыва воздуха огонёк лампады перед образами Спасителя и Николы Угодника в переднем углу резко заколыхался, приведя в движение тени, которые тут же заплясали по стенам, отчего дом ожил, словно сопереживая Щербаковым…
Первые несколько мгновений супруги были будто в оторопи.
– Гляди-ка, совсем ещё дитё, – со стоном вырвался вздох Евдокии, с материнской жалостью глядевшей на Маню. – Годов шесть-семь, от силы.
– Ты давай не причитай. Раскудахталась…
Наклонившись над Маней, Тимофей боязливо потрогал её, похлопав по щекам. Та не шевелилась.
– Надо бы ей лицо растереть, - посоветовала Евдокия, переживая за маленькую путницу.
Растирая Мане уши и щёки, Тимофей попытался привести её в чувство:
– Девочка! Эй! Слышишь меня? Девочка!
Но Маня не подавала признаков жизни, продолжая неподвижно лежать. Посмотрев на жену, Тимофей дрогнувшим голосом тихо произнёс:
– Померла, видать… Чего делать-то, Евдокия?
– Да погоди ты городьбу городить! Ну-к, дай я.
Тимофей покорно отошёл в сторону.
Евдокия раскрыла полушубок и приложила ухо к груди девочки. Прошло несколько томительных мгновений, после чего Евдокия с радостной улыбкой сказала:
– Да живая она! Точно живая! Бьётся сердечко-то! Раздевать её надо скорее, помёрзла она шибко, да и не ела, видать, давно, вот и обмерла.
Тимофей начал, было, стаскивать с Мани одёжу, но Евдокия сильным движением отодвинула мужа:
– Отойди уж… Сама… Лучше рубаху доставай потеплее. Я тут сама без тебя разберусь.
Пока Тимофей искал тёплую одёжу для Мани, Евдокия уже успела снять с девочки драный платок, такой же драный промёрзший тулуп с сарафаном и юбками, разбитые опорки и насквозь промокшие онучи, бросив всё тряпьё в угол.
– Как же ты, милая, в наших краях-то оказалась? – тихонько приговаривала Евдокия, растирая Мане руки и ноги. – Вот же беда-то…
Тем временем, Тимофей принёс рубаху, которую Евдокия быстро надела на обмякшее тело Мани.
– Совсем без памяти, – участливо сказал Тимофей.
– Оно и понятно… Такая пурга! – отозвалась Евдокия, накидывая на Маню тулуп Тимофея и подкладывая ей под голову подушку с сеном. – Тут взрослый Богу душу отдаст, а здесь дитё малое… Если к утру в себя не придёт, к бабке Лукерье пойду.
В это время с полатей послышался старческий голос отца Евдокии – деда Устина:
– Евдокия, вы чего там с Тимофеем расшумелись?
– Сиротку Бог послал. Спите, тятя...
– Какую ишшо сиротку?
На полатях послышалось шевеление, и появилась седая голова деда Устина. Посмотрев на лежавшую на лавке девочку, дед толкнул в бок сопевшую рядом с ним бабушку:
– Авдотья! Слышь!
Старушка открыла глаза.
– А? Чего?
– Чего-чего! Евдокия с Тимофеем дитё принесли.
– Чьё дитё?
– Да кабы я знал! Сам дивлюсь.
Кряхтя, бабушка перевернулась на живот и, приподнявшись на локтях, посмотрела с полатей вниз. Через пару минут старики уже стояли у лавки с девочкой. Увидев их, Евдокия недовольно поморщилась:
– Да спали ли бы вы…
– Поговори мне, пигалица! – шумнул дед Устин. – Мне бы ишшо баба не указывала!
В белой рубахе с длинной белой бородой и белыми бровями, дед Устин был похож на какого-то былинного старца. Внимательно посмотрев на Маню, старик сказал с тревогой в голосе:
– Чевой-то с ней?
– Не знаю, тятя, – ответила Евдокия. – Белка учуяла. За воротами на снегу лежала. Может, потерялась, а может, сиротка…
– Да она живая ли?
– Живая, тятя, живая, – ответила Евдокия. – Только, по всему видно, голодная и уставшая. С холоду в тепло попала и обмерла. Отогреется и встанет к утру.
Дед Устин засуетился:
– Я, может, помогу чем, а?
– Отец, дети разберутся, – вынырнула из-за спины деда Устина бабушка Авдотья. – Иди уже, помощник. Спи. Пурга на дворе. Само время спать. Я сама им помогу.
– Да какой уж теперя сон! – махнул рукой дед Устин.
Евдокия ласково обняла отца:
– Мы сами управимся, тятя. Куда вы со своими хворями… Право слово, идите.
– Ну, сами, так сами.
Дед Устин покачал головой:
– Ох, дела-дела!
Хлебнув из ведра воды, старик забрался на полати. Укрывшись дерюжкой, он лёг на спину, положив руки на грудь, и попытался заснуть, но спать не получалось. Дурные мысли о Мане лезли деду Устину в его седую голову - не померла бы…
Дед Устин лежал и смотрел в потолок, вспоминая свою молодость. Он всю жизнь мечтал сначала о детях, потом о внуках, да так и не дал ему Создатель стать полноценным дедом и отцом. В молодости Евдокию, почти полгода носившую во чреве дитя, сбила лихая тройка с пьяным кучером. Тем же вечером случился у неё выкидыш. С тех пор Евдокия не могла иметь детей. Так и жили Тимофей с Евдокией бездетными уже пятнадцать годов.
Из своих пятерых детей у деда Устина и бабки Авдотьи выжила только Евдокия, остальные померли в разном возрасте кто от простуды, кто от тифа, кто от дифтерита. Бывало, увидит дед Устин чужих ребятишек, начинает с ними сюсюкать, баловать их – то пряник сунет, то яблочко, то свистульку сделает, то сказку расскажет… Неужто послал ему Бог на старости лет внучку? Ну, не его кровь, да разве ж только в этом дело? Иные своих нарожают, а относятся к родным детям, как к чужим. Не тот родитель, кто родил, а тот, кто воспитал…
Всю ночь Евдокия с бабкой Авдотьей не сомкнули глаз, читая молитвы перед иконами, а под утро задремали. Разбудил их кашель Мани. Евдокия кинулась к девочке:
– Ну, наконец-то! Проснулась. Слава тебе, Господи!
Бабушка Авдотья торопливо подошла к Мане и присела на край лавки, приговаривая:
– Вот и хорошо, вот и славно, а я сейчас поесть приготовлю, да травки богородской заварю.
Бабушка встала и пошла в женский угол за печь, где тут же забрякала и застукала посудой. Маня непонимающим взглядом смотрела на незнакомую женщину.
– Где я?
– Дома, милая. Всё уже хорошо.
Маня присела на скамье. Она ещё плохо понимала, что с ней произошло - голова была пустой и немного кружилась.
– Как тебя зовут? – спросила Евдокия, с сочувствием глядя на девочку.
– Маня...
– А меня тётя Евдокия. Ты вчера у наших ворот упала.
Словно сквозь туман Маня вспомнила, как добрела до ворот, как увидела в окне спасительный свет, как постучала в калитку… Вдруг, её сознание вспорола мыль о брате.
– А Ваня где? – с тревогой в голосе спросила Маня, выжидающе глядя на Евдокию.
– Какой Ваня?
– Братик мой… Где он, тётя Евдокия?
Маня стала оглядывать углы избы, ища взглядом братика.
Услышав про брата, из-за печки вышла бабка Авдотья:
– Манечка, какой братик?
Ещё не понимая, что происходит, девочка с надеждой посмотрела сначала на бабку Авдотью, потом на Евдокию, которая, всплеснув руками, прикрыла рот. Словно молния, её сознание прорезала ужасная догадка.
– Ты одна была, – еле выговорила Евдокия.
Тут Маня отчётливо вспомнила, как она шла сквозь метель по дороге, как усадила Ваню под дерево… Губы Мани затряслись, а глаза наполнились слезами.
– Тётенька Евдокия, дайте мне одёжу, мне к Ване надо! Он один там в лесу! – сквозь слёзы стала умолять Евдокию Маня.
– Где он? Место-то хоть помнишь?
– Не знаю… На дороге… Под большим деревом...
– Сейчас, сейчас! Конечно…, – соскочила с лавки Евдокия. Она подбежала к спящему мужу и растолкала его:
– Тимофеюшка, вставай! Беда у нас!
Тимофей открыл заспанные глаза.
– Ну, что опять?
– Братик у неё в лесу остался маленький. Ты уж запряги лошадь. Скорее надо! Может, успеем.
Тимофей бросил на Евдокию полный негодования взгляд:
– Как же так-то? Эх!..
Соскочив с лавки, Тимофей быстро оделся и, схватив шапку, выскочил из избы, на ходу напяливая на себя тулуп. В считанные минуты он запряг лошадь в сани, накидав в них сена, а Евдокия уже укутывала Маню.
…Вскоре Тимофей, Евдокия и Маня мчались на санях за Ваней. Сани легко скользили по заснеженной дороге меж шеренг деревьев, лишь комья искристого снега вылетали из-под глухо стучавших о дорогу копыт Зорьки, от которой шёл густой пар. Заснеженный лес был тих и похож на сказку. Солнце, поднявшееся из-за горизонта, ярко светило, делая снег ещё белее, а лес сказочнее.
– Но-о! Давай, Зорька! Давай, милая! – хлестал, закусившую удила, вспотевшую лошадь Тимофей, на усах и шапке которого уже появился белый иней. – Далеко ещё!? – крикнул он через плечо.
– Там дерево большое у дороги! – крикнула, державшаяся за Евдокию, Маня, внимательно глядя на дорогу из-за широкой спины Тимофея.
– Я, кажется, знаю, где это! Недалеко осталось!
Евдокия крепко держала Маню, обняв её за плечи.
– Ничего, Манечка, успеем!
Минут через двадцать слева у дороги показалось большое ветвистое дерево. Это был огромный, старый кряжистый дуб, которому было не меньше полутора веков. Ваню девочка увидела издалека.
– Вон он! – закричала Маня.
Ваня сидел так же, как его посадила сестра – спиной к дереву, запрятав руки в рукава тулупчика, только был наполовину заметён снегом, и головка почему-то лежала на груди.
Тимофей остановил Зорьку:
– Тпру-у!
Маня спрыгнула с телеги. Подбежав к братику, она кинулась к нему:
– Ванюша, я приехала! Вставай!
Но Ваня по-прежнему неподвижно сидел с белым лицом, на котором не было ни кровинки. Лишь пушистый иней навсегда замер на кончиках ресниц мальчика.
– Ванюша, ты чего это?
Маня попробовала поднять братика, но тот был будто каменный. В какой-то момент Ваня повалился на бок всё в той же позе, будто большая стеклянная фигурка. Девочка посмотрела на подоспевших Евдокию и Тимофея и, ещё не разрешая себе подумать о самом страшном, сказала дрогнувшим голосом:
– Он не встаёт, тётя Евдокия… Может, спит?
Девочка потянула братика за рукав тулупчика:
– Вань… Вставай… Простудишься…
Евдокия осторожно прикоснулась к плечу девочки:
– Манечка, он уже не проснётся… Он замёрз…
Девочка с силой отбросила руку Евдокии:
– Нет! Неправда! Он спит! Я его разбужу!   
Плача, Маня начала трясти брата, с которого слетела шапчонка.
– Вставай!
Зарыдав, Евдокия попыталась оттащить Маню от братика, но девочка словно не слышала никого, веря в то, что Ваня просто спит. Отвернувшись, Тимофей смахнул набежавшую слезу. Он не раз видел смерть детей, но гибель Вани потрясла Тимофея до глубины души. Не в силах видеть происходящее, он подошёл к Евдокии и сказал ей на ухо:
– Подержи её.
Евдокия обхватила рыдающую Маню со спины и оттащила в сторону. Тимофей поднял Ваню с земли и понёс к телеге. Осторожно положив мальчика на сено, он заплакал, тихо говоря сквозь слёзы:
– Да что же это? Ну, как же так-то? Что ж вечером-то не сказали? Может, успели бы…
Вечный лес был по-прежнему тих и прекрасен в своей зимней роскоши. И в этой роскошной зимней тишине чем-то немыслимым, невозможным, противоречащим этой красоте, был маленький мёртвый мальчик, лежавший на санях и рыдания девочки, впервые так близко увидевшей смерть близкого человека.
…Похоронили Ваню как положено – на третий день по христианскому обычаю, за пару часов вырыв маленькую могилку. Перед похоронами в доме Щербаковых занавесили зеркала, и каждый день подруги Евдокии по очереди читали Псалтирь. Из небольшого обрубка сосны соседи Щербаковых сделали для Вани домовину. Она получилась чуть больше аршина – маленькой, почти игрушечной, будто корытце для стирки… На дно женщины постелили сухих берёзовых листьев, взятых из берёзовых веников, висевших в повети над потолком избы, а поверх листьев положили белую простыню.
Когда женщины обмывали Ваню, все плакали. Оно и понятно – у каждой свои дети. Не дай Бог такого! Дитё жить должно. Не можно ему помирать, сделав только несколько неуверенных шажочков по земле. Всё алчность людская виновата. Всё мало людям, мало! Деньги и власть – вот тот двухголовый змий, который веками обвивает людей, порождая войны, сея голод и смерть вот таких вот «ванечек», вся вина которых в том только, что родились не в то время… 
Ваня лежал в домовине в белой ситцевой рубашке, подпоясанной пояском, в белых кальсончиках и белых носочках с тряпочными тапочками, накрытый покровом из куска белой материи, с ручками, связанными на груди – спокойный, будто спал. Его длинные волнистые волосы были аккуратно уложены по обе стороны личика. Только мертвенная бледность выдавала в нём маленького покойника. Пальцы правой ручки были сложены в двуперстие, а в левую ручку была вложена лестовка. Под голову Ване положили подушку с берёзовыми листьями, а на шею надели крестик с гайтаном с незавязанными концами.
Отпевал Ваню старообрядский священник, за которым Тимофей ездил в Верею в храм Покрова Пресвятой Богородицы. На вопрос Тимофея по поводу веры, можно ли мальчика по старообрядческому чину отпеть, батюшка, подумав, ответил:
– Думаю, не будет в том греха. Мы ж с тобой не знаем, в какой семье он жил. Может, и в старообрядческой, но то, что крещён, это точно. Дитё оно и есть дитё. Какие у него грехи? Похороним по нашим обычаям. Я благословляю.
Когда гроб выносили, Мане стало плохо и она, обмякнув, упала, всполошив старушек. Тимофей быстро поднял девочку и уложил на лавку, наказав бабке Авдотье:
– Мама, вы посидите с девочкой. Нечего ей на кладбище делать. Слабая она совсем.
Тем же днём, похоронив Ваню, в доме Щербаковых справили поминки. Обошлись в две застолицы – деревня-то небольшая, но на столе было всё, благо, Щербаковым помогли соседушки, которые принесли, кто что мог. А по-другому у старообрядцев и не водится – всё вместе: и похороны, и рождение, и свадьба, и строительство дома… На столе были кутья, щи, варёная картошка и жареная рыба с мясным холодцом, молочная рисовая каша, пироги и компот с овсяным разгонным киселём.
Первым угостили батюшку. Во время поминок, начавшихся со слов Тимофея: «Питайтесь, рабы Христовы!» – было особенно тихо, только клирошане читали по очереди кафизмы и поучения. В конце поминок со своего места встал батюшка, и в избе воцарилась такая тишина, что было слышно дыхание людей.
– Что сказать вам, братья и сёстры? Вот и окончилась жизнь ещё одного маленького человека. Скажу я вам так – тяжко хоронить детей.
Старухи согласно закивали головами.
– На своём пастырском веку я многих отпевал и, поверьте, нет тяжелее такого отпевания. Так уж мы устроены, что даже чужое дитё ты как бы своим считаешь… Справедливо ли, что умирают дети? С человеческой точки зрения, нет. Но, так устроил Бог. Если бы люди жили и умирали по прописанному графику – в такой-то день, в такой-то час, они бы перестали ценить жизнь и делали всё, что захочется. Зачем бояться смерти, если знаешь, когда она придёт! Живи и радуйся, получая от жизни все блага, не заботясь о душе, не думая о том, что ты унесёшь в горний мир. Беда помогает нам не очерстветь сердцем, помогает сплотиться и сильнее прилепиться сердцем к нашим детям… Мы с вами сегодня предали земле маленького мальчика, который умер один в лесу. Многие из вас, стоя у могилы раба Божия Ивана, подумали о своих детях. Уверен, что каждый из вас вернётся сегодня в свой дом, понимая, что жизнь человеческая кратка. Прошу вас, братья и сестры об одном – любите своих детей. Давайте помолимся.
По домам расходились со светлой грустью – на небо ушла светлая душа, которая теперь у Престола Небесного Царя будет молиться о живых…   
После похорон Маня долго молчала, уйдя в себя, но Щербаковы не трогали её, давая отойти от навалившегося на неё горя. Глядя на девочку, бабка Авдотья украдкой говорила Евдокии:
– Ты её, дочка, займи чем-нибудь, глядишь, отмякнет.
Так и вышло. Евдокия старалась занять Маню чем только возможно – мойкой чашек-плошек, уборкой в избе, стиркой и варкой, струганием щепы для лучин. Вместе с Евдокией Маня доила коров, носила воду из колодца, вместе молилась и спала на печке, привыкая к дому, который казался ей каким-то большим сказочным царством.
Усадьба Щербаковых, как многие усадьбы в Подмосковье, была целым деревянным архитектурным ансамблем. Под одной крышей находились сам дом с крыльцом и верандой, на которой летом Щербаковы готовили и ели, огромные сени с хранившейся в них домашней утварью, летняя изба, по размерам не уступавшая главному жилищу, большая кладовка и скотный двор. Делалось это из соображений удобства – во время дождей, когда двор раскисал от воды и грязи, гораздо проще и легче было сбегать, не намочив ног, в ту же кладовку или в летнюю избу.   
Отдельным царством для Мани стал большой фруктовый сад Щербаковых, в котором росли рябина, груши «дичок», смородина с крыжовником и, конечно, нескольких видов яблони, дававшие большой урожай летних и зимних яблок. Тут были и апод, и грушёвка, и коричные яблоки – зелёные, среднего размера с коричневыми полосками, отчего и пошло их название – коричные. Были даже ранетки – маленькие, удивительно сладкие, чуть больше перепелиного яйца, жёлтого цвета яблочки, которые Маня полюбит больше всего.
За садом было третье царство Щербаковых – большущий огород, даже в самые плохие годы дававший неплохие урожаи картошки и всякой зелени. Если забор перед домом был полностью глухим и резным, то зады были огорожены жердями, между которыми можно было пролезть человеку, но нельзя было пролезть скотине.
В свободное время девочка играла с Белкой, которая полюбила её всей собачьей любовью, став ей настоящей подружкой. Иногда Маня делилась с Белкой своими мыслями. Бывало, ляжет Маня на сено в стайке, гладит Белку и говорит с ней:
– Хорошо, что ты у меня есть. Ты добрая… Ты бы Ване понравилась… Знаешь, Белка, я по нему шибко скучаю. Как он там без меня? Не забыл ли? Я вчерась будто голос его слышала. Хотела его искать, а потом вспомнила, что его нету… Но теперь у меня есть ты и мама Евдокия.
Так они иногда лежали по часу. Маня всё Белке рассказывала – про то, что ей частенько мамка Настя снится, про то, что дед Устин ночью злого духа пускает и про то, что Тимофей, которого Маня слегка побаивалась, храпит, не давая спать…
Постепенно отбитая душа девочки отошла, согревшись рядом со Щербаковыми, принявшими её как родную. Когда однажды Маня выбежала на улицу, дед Устин подсел к Евдокии и полушёпотом сказал:
– Слышь, Евдокия, чё скажу-то. Вы уж с Тимофеем Маню-то оставьте, не отдавайте никуда. Вам дитё Богом дадено, да и нам с Авдотьей утешение на старость будет. Глядишь, и внуки появятся. Привык я к ней шибко.
Евдокия светло улыбнулась и обняла деда Устина:
– Да куда ж мы её теперь отпустим, тятя! Всё уж, прижилась… Да и помощница, я гляжу, из неё хорошая. Не белоручка. Видать, мамка успела её к труду приучить. Пусть живёт – не объест.
На том и порешили втихаря от Мани, которая нет-нет, да думала украдкой от всех о своей будущей судьбе. Мамки нет. Папки нет. Ваня помер. Одной жить страшно. Куда идти, к кому? Уже привыкла к Щербаковым… 
Недели через две стала Маня прежней, но заметно повзрослевшей в свои семь лет. Однажды вечером, когда все легли спать, Маня, вдруг, спросила Евдокию:
– Тёть Евдокия? Вы спите?
– Ещё не сплю. Что случилось?
– Можно я у вас ещё поживу маленечко?
Евдокия обняла Маню, прижав её к груди.
– Да что ты такое говоришь! Никуда я тебя не отдам. Будешь с нами жить.
Маня неуверенно посмотрела на Евдокию.
– Правда?
– Да разве этим шуткуют? Если хочешь, зови меня мамой.
– Я согласная! – улыбнулась Маня. – А мне сегодня Ваня приснился. Спокойный такой, радостный… У него рубашка будто светом переливалась! Он мне сказал, что ему там хорошо, что там мама… Попросил не плакать о нём… Тётя Евдокия! Ой, мама… А мы завтра к Ване сходим?
– Сходим, Манечка, обязательно сходим. Спи, моя хорошая.
Маня прижалась к Евдокии и вскоре уснула…
На следующий день Евдокия, как и обещала, сходила с Маней к братику на могилку. Свежий холмик, над которым мужики поставили «голубец», уже успело припорошить снегом. Евдокия с Маней подошли к могилке.
– Вот тут и лежит твой Ванечка, – тихо сказала Евдокия, перекрестившись. – Царствие Небесное рабу Божию Ивану.
– Царствие Небесное рабу Божию Ивану, – повторила Маня, перекрестившись вслед за Евдокией.
Так они молча стояли несколько минут. Наконец, Евдокия взяла Маню за руку, сказав:
– Ну, вот… Побывали у Ванечки. Пойдём домой?
– Пойдём.
Уходя с кладбища, Маня несколько раз обернулась, словно до конца не веря в смерть брата. Но, вспомнив про сон, улыбнулась и уверенно зашагала к дому…
Жизнь в семье Щербаковых очень скоро сделала Маню ещё более самостоятельной и взрослой. У старообрядцев всё серьёзно – жизнь, смерть, работа, семья… Сложа руки, не посидишь и на печи просто так не поваляешься. Работа – прежде всего. С утра – обязательный семипоклонный начал – короткий вариант домашней молитвы. Это был тот необходимый минимум, которым начинался день в любом старообрядческом доме.
Обычно, умывшись, Щербаковы начинали молча готовиться к молитве – мужики в своём углу, женщины в своём – за занавеской. Женщины расчёсывали и прибирали волосы, а мужчины приводили в порядок бороды с усами, которые они расчёсывали небольшими деревянными гребнями. У старообрядцев было не принято стричь бороды, а потому у многих бороды были длинными и пушистыми, с тонкими, словно колышащимися концами...
К одёже у старообрядцев отношение было таким же серьёзным, как и ко всему прочему. Тимофей с дедом Устином надевали подштанники с портками и тёмные рубахи–косоворотки, которые обязательно подпоясывали поясами. Пояс для старообрядца – отдельная часть духовной жизни. Пояс – это и оберег, и глубокий символ готовности служения Богу, и, одновременно, символ разделения тела на «духовный верх» и «плотский низ». Без пояса старообрядцу нельзя молиться – грех. Тот пояс, что на теле носился – звался тельником. Его надевали на младенца сразу после рождения во время  крещения. Обычно он был тоненький, без узоров, часто с молитвой. Тот же, который поверх повязывали, мог быть любым – плетёным, кручёным, вязаным, как правило, широким, украшенным узорами... Мужчины повязывали пояса ближе к бёдрам, а женщины высоко – под самой грудью.
Евдокия с бабкой Авдотьей надевали сначала рубаху-становину, затем сарафан-клинчатик, дальше – запон (фартук) и пояс. На голову Евдокия надевала расшитый узорами повойник с платком, а бабка Авдотья повязывала только платок, которым закрывала грудь и плечи.
Обычно все вставали перед иконами, предварительно затеплив лампадку, и Тимофей начинал читать молитву с поклонами:
– Боже, милостив буди мне, грешному. Создавый мя, Господи, и помилуй мя. Без числа согреших, Господи, помилуй и прости мя грешнаго. Боже, будь милостив ко мне, грешнику. Ты создал мя, Господи, Ты и помилуй мя. Невозможно сосчитать мои грехи, но помилуй мя, Господи, и прости мя, грешника...
Перед сном в самом конце павечерницы Щербаковы просили друг у друга прощения – «прощались», говоря друг другу: «Прости меня Христа ради!» – «Бог тя простит, и ты меня прости». – «Христос посреди нас». – «Есть и будет».
Маню Щербаковы не заставляли молиться, дав ей время попривыкнуть, приучая к молитвенному правилу постепенно, чтобы желание не отбить. Специально для Мани Евдокия сплела поясок с узорами и связала красивую лестовку из кожи для чтения молитв. Когда в руки давала, сказала:
– Вот тебе, Манечка, меч духовный. Будешь молиться.
Маня осторожно взяла лестовку.
– Какая красивая-я! – с восхищением сказала Маня. – Я её никому не отдам! Спаси Христос!
Евдокия улыбнулась. Ей было приятно ощущать себя матерью, пусть и не родной. Она не раз вспоминала, как её сбила тройка, как вечером случился выкидыш… Почему, за что? Батюшка, к которому Евдокия придёт, чтобы успокоить душу, скажет ей:
– Почему и за что, никто не знает.
– Даже вы?
– Даже я. Это одному Богу ведомо. У нас, как сказано в Писании, Богом каждый волос на голове сосчитан, а тут такое дело… Всё по воле Божией – и зло, и добро. Всё попускается для нашего блага. А нам оставлено смирение и терпение. Тем и спасёмся...
Разглядывая лестовку, Маня спросила Евдокию:
– А как по ней молиться?
– Ну, давай расскажу.
Евдокия поудобнее усадила Маню к себе на колени, и начала объяснять смысл разных частей лестовки:
– Лестовка, это вроде лестницы на небо, только духовной. Ты по лесенке в погребе подымалась?
– Ага.
– Ну, вот. Лестовка - это тоже лестница, только на духовное небо. Когда мы молимся, наша душа привыкает к словам молитвы и становится чище. Если каждый день молиться, душа сделается чистой-чистой!
– Как занавесочка?
– Даже чище.
Маня ткнула пальчиком в один из лепестков лестовки:
– А это как называется?
– Этот треугольничек называется лапосток. В лестовке четыре лапостка. Сколько было святых Апостолов, столько и лапостков. Вокруг видишь обшито?
Маня кивнула.
– Это означает евангельское учение, а вот тут, – Евдокия раздвинула лапостки и показала пальцем на маленькие лоскутки, – передвижки. Они означают семь церковных Таинств: Крещение, Священство, Миропомазанье, Исповедь, Евхаристию, Брак и Елеосвящение.
– А это? – Маня показала на длинные круглые бочоночки, составлявшие лестовку.
– Это бобочки. Внутри каждой из них молитва. В этой лестовке 109 бобочек. Состоят они из девяти ступеней – по числу ангельских чинов.
– А что такое ангельские чины?
– Это помощники Господа. Есть ангелы, архангелы, херувимы, серафимы, господства, власти, силы, начала и престолы. И всем Боженька дал своё задание. Кто-то рядом с Ним находится, кто-то землю охраняет, а кто-то людей. Ангелы приставляются к каждому христианину после Крещения и охраняют его до самой смерти, записывая в огненную Книгу все добрые дела человека, а бесы записывают с вою книгу все его злые дела. И когда человек умирает, а душа его восходит на Небо, ангелы с бесами начинают бороться за душу, представляя Богу все его добрые и злые дела, от количества которых будет зависеть загробная участь души. Или она уйдёт к Богу в рай, или к сатане в ад.
Маня взяла лестовку и стала её рассматривать.
– Не так держать надо, – Евдокия переложила лестовку из правой руки Мани в левую. –  Когда молишься, надо бобочки вот так вот пальчиками перебирать. Вроде как по ступенькам идёшь от «земли» к «небу». Взяла бобочку и молитвочку прочитала. Потом следующую, и так до конца…
С каждым днём Маня становилась всё красивее и взрослее. Её искренняя привязанность к Евдокии была уже больше, чем просто симпатия и благодарность за приют. Маня буквально не отходила от своей новой мамы, словно боялась потерять её. Куда Евдокия, туда и она – как иголка с ниткой. Однажды Евдокия поймала себя на мысли, что уже и не мыслит себя без Мани. Как и жила-то без неё, непонятно. Будто две новых руки выросли. Что ни говори, а помощница в доме – большое дело. Да и дед с бабкой не нарадуются – наконец-то внучка в доме появилась, теперь есть, кому нитку в иголку вдеть.
Так и пошли день за днём в семье Щербаковых – в труде и молитве, вдалеке от городской суеты, войны и политики, которая, впрочем, вскоре коснулась не только деревни Васильево и Вереи, но и всей многострадальной России.