Рыжий

Мехти Али
(вместо некролога)

Я впервые увидел его, восседающего на неудобном высоком стуле в узенькой комнате на втором этаже "Инсектария" — пристройки в Институте зоологии, где во времена оны обосновались разного рода энтомологи и прочие любители членистоногих. Он прилежно рассматривал нечто в стационарную лупу. Время стереомикроскопов еще не настало — и народ удовольствовался старыми советскими приборами. Не помню уж, что за вопрос я ему задал. Он равнодушно пожал плечами и неприветливо буркнул.

Так я познакомился с Рыжим.

Ах, да!.. Я и позабыл, как он получил это странное прозвище. Позже, намного позже... когда мы с ним уже были не-разлей-вода и он ходил ко мне в Институт молекулярной биологии набирать  текст своего диссера местные девчонки пытались свести с ним более близкое знакомство. Судя по всему, он угостил их в своей привычной манере. Одна пригожая дочь татаро-лезгинского народа бросила дротик и навеки пригвоздила имя, которое осталось до конца:

— Но до чего же неприветливый у тебя приятель. Приходит, не здоровается ни с кем, сразу за компьютер... ну этот, как его там... Рыженький!

Он и был Рыженьким. Ужасно к нему это прозвище шло. Было нечто от любопытного, славного щенка. Ах, други и подруги мои, мы прошли с ним десятки, многие десятки километров по пустыне... наверное, даже сотни... Я любил Рыженького за его острый ум и за то, что он любил то же, что и я — науку. Забыл сказать. Он был арахнологом. Любопытная такая стезя, изучение пауков. Рыженький занимался ими еще со  школы. Мог часами лежать перед муравейником и наблюдать, как его подопечные хватают неутомимых тружеников. Солнце окрасило белую  кожу на его лице в яркий цвет загара и огненная шевелюра еще не успела выцвесть. Или мне так казалось, что его волосы были цвета Солнца?

Эх, Рыжий, Рыжий...

Было время — он получал по несколько статей в день, которые высылали ему в толстых конвертах. Благословенное время интернетов еще не настало и это казалось чудом. На мой недоуменный вопрос, как это он проворачивает, Рыженький небрежно показал мне письмо, написанное в вопиюще развязной манере:

— Заинтересуются — ответят, — так он и сказал, и задумался, и добавил, — а перед теми, кому похер и расшаркиваться не с руки.

Я замер, поряженный этой гениальной простотой. Мне все в Рыженьком казалось гениально просто. Он мог часами ходить по пустыне и неутомимо переворачивать камни в поисках новых своих маленьких чудовищ. Мог держать сотни живых пауков в пробирках и кормить их мухами, которых ловил прямо у ворот института. Мог написать автореферат на английском с двумя ошибками. Мог добиться небывалого — визита новозеландского профессора... Мог. Ибо был Есмь.

Но уже тогда была в нем какая-то непонятная для меня гордыня. Картина маслом: сидит мой Рыженький уже сильно пьяный; перед ним завлаб протистологии И.А. Пьяный сей господин  заплетающимся языком пытается объяснить: — Но зачем же ты так говоришь, ведь у нас есть хорошие статьи, исследования... — Да помолчи ты! Какие статьи, какие исследования? Ты не ученый и твоя краля — не ученая. Да какие вы исследователи! Все ваши цифры — дутые, нет в вас ни огня, ни желания. — Да  зачем же ты так... — И хоть И.А. был настроен вполне себе миролюбиво, Рыженький смотрел с презрением — или он тогда был не Рыженьким, а Рыжим?

Ибо уже тогда сильно прикладывался к бутылке.

Пройдут года и Обиженный заявит во всеуслышание о Рыжем: "он есть никто и зовут его никак!". Ох, зря это ты так, господин мой. Ведь неизвестно, где встанешь и где сядешь — и если судьба кого-то низводит в пучины Ада, то ведь и ты от геенны огненной не зарекайся; а уж от круга ничтожных перед ним и подавно. Ведь Рыжий мог часами смотреть на восходящее солнце, и читать стихи, и помочь перетащить все оборудование разоренного института с третьего этажа на второй (безвозмездно, господин мой! безвозмездно!), и учить, и многое другое...

Да, но много было в нем гордыни, много.

А потом настали скверные времена. Уже многое возросло и многие встали между бывшими напарниками, ходившими по пустыне. Да и успел вкусить от равнодушия его. Тем более странно было увидеть и такое — сочувствие, теплое, человеческое.

Всякое было.  Оттаскивал его  от тротуара, когда он в лихом угаре разбрасывал деньги, полученные на поездку в дальние страны. Ждал в снежном парке, когда он уже давно ушел, петляя и хватаясь за обледеневшие стволы. И чем далее, тем холоднее было  с ним, потому что он не был Рыженьким, не был и Рыжим — а просто алкоголиком, разлагающимся на ходу; и от этого еще более чуждым, еще более отвратительным. Алкоголик не человек, дамы и господа мои — это уж так же точно, как не может существо в нищете сохранять "врожденное благородство чувств", и это достоевщина должна быть высечена, выбита на камне...

И тогда он прозрел. Эти стенания его, подобные стенаниям в круге несдержанных — много они стоили. Но разве стенаниями поправишь дело, бедный брат мой? А грешник лишь тогда грешник, когда может поправить содеянное. Ведь судимы строго будут и те, кто сотворил мерзость против себя. И если ты уже не карабкаешься вверх, а падaешь вниз, то и не грешник даже — а погибшая душа. И вот, я вижу его, бесцельно и бездумно сидящего в загаженной комнате, и консервная банка из-под шпротов, полная потухших бычков, и гнусный, въедливый запах тютюна и прогорклой водки, и взгляд бездумный, пустой, обращенный в окно, из которого хлещет холодный воздух...

Эх Рыженький, злосчастный брат мой, что же ты сотворил с собою? Как ты мог забыть пустыню, где лучи Победительного Солнца падали на равнину, в которой возвышались древние останцы ушедшего к горизонту моря и утренний воздух был полон нежного свиста кекликов?

Когда-то жил в Египте фараон Амазис.  И был у него друг по имени Поликрат, правитель греческого острова, баловень Фортуны. Но эта зловещая страсть беспокоила мудрого фараона, потому что во всяком потоке таится гибель; и вот, советует владыка другу избавиться  от чрезмерных даров судьбы, потому что не сулит добра столь долго продолжающееся счастье. Послушался Поликрат друга и бросил в пучину драгоценный перстень. Но Судьба вернула подарок. И тотчас отказался Амазис от Поликрата, потому что убедился, что невозможно идти против веления судьбы и не хотел жалеть о Поликрате, как о друге.

Я отказался от тебя, потому что видел, куда ты идешь и не хотел жалеть о тебе, как о друге, когда ты погибнешь. Но мне часто противна моя горькая мудрость.

Ты умер. Ты был Есмь, но Некогда превратилось в Никогда. Я знал, что ты умрешь, потому что утратил любовь. А люди без любви умирают. Ты разлюбил науку, не лежал на ложе с прекрасной женщиной и не зачинал от нее детей. В свое холодное ложе ты положил бутылку, а она не может заменить  прекрасную женщину. Я слыхал, что ты писал ужасные вещи, мелкие и недостойные тебя, если бы ты все еще оставался тем самым Рыжим. И это было предсказуемо, потому что жизнь без любви рождает жаб. Я знаю это, я жил с жабами и в груди моей росли жабы. Но любовь оказалась сильнее.

Память о старом друге, с которым мы говорили о великих вещах под звездным небом и вместе смотрели на Победительное Солнце, встающее над волнами древней Тетис заставляет меня написать эти строки. Старая фотография, где запечатлены двое умерших друзей — вот и все, что смогла вытянуть моя сеть из океана мрака и забвения. А ведь мы были людьми, с богами бившимися!.. Сколь печальна и горестна жизнь человеческая, если забудут, что все  же оставил после себя в мире сём нечто, что было плодом любви.

Потому что ты был, если говорить справедливо, хороший моряк.