Диалектика судьбы и философия русской истории

Ольга Соина
Ольга Соина
ДИАЛЕКТИКА СУДЬБЫ И ФИЛОСОФИЯ РУССКОЙ ИСТОРИИ
                Меч исчезнет, а вот звезды                останутся, когда и тени наших               
                тел и дел не останется на земле.
                Нет ни одного человека, который                этого бы не знал. Так почему же                мы  не хотим обратить свой
                взгляд на них? Почему?
М. Булгаков
Общеизвестно, что приоритет в постановке проблемы философии русской истории принадлежит П.Я. Чаадаеву. Однако даже в первом «Философическом письме» она обнаруживается не в «чистом виде», а как бы изначально слита, внутренне сцеплена с осмыслением экзистенциальной природы русской жизни, ее феноменальной неподвластности цивилизующим традициям Запада. О том, что русская действительность содержит в себе нечто непредсказуемое, по-видимому, догадывались и до него, но, на мой взгляд, несомненной заслугой Петра Яковлевича была не только откровенная актуализация этого обстоятельства, введение его в духовное пространство общественного сознания, но и непосредственное, прямое определение своего к нему отношения. Интенция такого рода очень много дала русской культуре. Так, она необычайно расширила диапазон наших самооценок и даже более того — развела их мировоззренчески — от решительного неприятия парадоксальных особенностей русского бытия у того же Чаадаева («Это — беспечность жизни, — негодует он в первом «Философическом письме», — лишенный опыта и предвидения, не принимающей в расчет ничего, кроме мимолетного существования особи, обособленной от рода жизни, не дорожащей ни честью, ни успехами какой-либо системы идей и интересов, ни даже… родовым наследием…»[1]) до упоенностью его непредсказуемой анекдотичностью у Гоголя и Лескова. И действительно, природа русской жизни такова, что в ней одновременно «нет никаких возможностей» и «нет никаких невозможностей», и ничья морализующая суровость с этим ровным счетом ничего не может поделать. Я все больше склоняюсь к мысли, что в жизни наличествуют вещи, которые вообще не подлежат обсуждениям и их просто следует принять как данность, либо вообще не принимать, смотря по характеру умонастроений. Для меня же, как автора этой работы, несомненен тот факт, что русская бытийная (и бытовая) экзистенция отнюдь не является роковой случайностью, но есть тот единственный и неповторимый в своем роде метафизический материал, с которым и призвана работать наша История. Точнее, экзистенциальность настолько имманентна здесь метафизически, что ее подвижная смысловая пластика уже не существует сама по себе, но всегда отзывается символом, мифом, пророчеством — словом, так или иначе, судьбой.
Но если это так, то в России мы имеем дело с судьбой совершенно особого порядка — чрезвычайно архаичной и ультрасовременной, несущей в своем потоке перекрещение самых противоположных способов действий — от неумолимой последовательности Рока до отменения всех старых времен и рождения новой жизни в Благодати.
Впрочем, все это не более чем спекуляция, допускаемая до тех пор, пока мы не решимся посмотреть на проблему непредвзято. И в самом деле, когда мы имеем право говорить о судьбе в интимно-человеческом и социально-историческом качестве? Что такое «судьба» применительно к жизни народа, нации, человеческой общности? И есть ли все-таки у этой непостижимой «слепой судьбы» свой духовный смысл, своя внутренняя механика, метафизическая техника оформления действительности или все ею производимое абсолютно произвольно, случайно и никогда и никем не может быть познано? Да и вообще нужно ли стремиться познавать судьбу или следует спокойно довериться ей, предоставив Провидению полную свободу возможностей? Все эти вопросы (и в особенности последний) абсолютно непопулярны в динамичной атмосфере XX-XXI столетий, зараженных беспорядочным активизмом и истерической жаждой жизнеизменения. Между тем роковая бессудебность современной цивилизации (равно как и грозящая ей безбудущность, без-историчность) не может не вызывать в памяти великую культуру греческой античности, где ориентация на знание судьбы, постижение внутренних механизмов ее развертывания вовсе не означали безвольную покорность ей, но были актом высочайшего мужества, героического самоутверждения индивида в рамках предстоящей перед ним железной необходимости. Только познанная судьба могла быть преодоленной, и только через познание своей судьбы человек сам оказывался Судьбой, а не безличной игрушкой Рока и, не переставая нести на себе ее бремя, становился необходимым звеном в сложных сцеплениях человеческой духовности, а значит, уже принадлежал вечности.
Возможно, это выглядит странным, но, на мой взгляд, все эти «отвлеченности» имеют самое непосредственное отношение к нашей наличной общественной ситуации., в какой-то мере ею же самой и вызваны. Ведь, действительно, если ускорение исторических процессов в России (а вместе с нею и во всем мире) есть непреложный факт современной общественной жизни, то, как же к ним приспособиться нам всем, обычным людям, зачастую парализованным самым вульгарным страхом? Правда, в сугубо житейской области радикальные решения уже давно никого не удивляют своей однозначностью и даже кажутся единственно возможными. Куда сложней и неопределенней обстоят дела в сфере метафизической, где проблема укрощения судьбы, усмирения ее через познание требует не суетливой готовности к перемене мест, должностей или тех или иных инициатив власть предержащих, но именно волевого приятия беспощадности исторического действия и вынесения его несмотря ни на что. Способны ли мы на это? Как знать, а может быть, именно в безвыходности и есть своя императивность, то горькое принуждение бедой, которое особым образом концентрирует духовную энергию человека и высвобождает его от мелочной опеки жизненных обстоятельств? «Мы должны свободным порывом наших внутренних сил, энергичным усилием нашего национального сознания овладеть предначертанной нам судьбой»[2], — призывал более полутора века назад П. Чаадаев, и вот, наконец, наступило время, когда призыв этот все-таки должен быть услышан. Вот только кем и каким образом?
Но что же все-таки представляет собой механика действия судьбы и возможно ли сколь-нибудь действенное ее постижение? По-видимому строгие рационалистические штудии здесь бессильны и не дадут ощутимых результатов, а подражание эзотерическому философствованию требует от автора совершенно особых личностных качеств. Остается один старый, многократно испытанный путь диалектической рефлексии — размышление о мыслимом, или, говоря метафорически, блуждание в области чужих мыслительных форм с целью отыскания новых ходов мышления, возможных, однако, только на базе предшествующих интеллектуальных конструкций. Прекрасным материалом для такого рода мыслительных операций может стать ранняя работа Гегеля «Христианство и его судьба», где диалектика судьбы представлена с поражающей точностью и совершенством, смысловой глубиной и современностью.
Если попытаться восстановить логику умозаключений философа, то окажется, что, во-первых, судьба вступает в свои права именно тогда, когда связи и зависимости бытия вдруг приобретают жестокую однозначность, выстраиваясь в неумолимую и последовательную цепь событий. Причем эта тотальная экспансия обстоятельств жизни носит несомненно негативный характер, а, стало быть, и ощущается как враждебность. Следовательно, судьба здесь «есть сознание самого себя, но как чего-то враждебного»[3]. Во-вторых, эта целенаправленность жизненных актов начинает выступать и заявлять о себе в жизни с абсолютной неумолимостью закона. Однако и сам этот закон вовсе не есть нечто чуждое каждому конкретному существованию («примысленное» к нему, по выражению Гегеля), наоборот, особенность его самоосуществления как раз в том и заключается, что он не фигурирует в форме понятия, но имманентен любому бытию, так или иначе определившему себя в миропорядке; имманентен и как следование ему, и как отчуждение от него.
Таким образом, судьба есть некий закон жизненного действия, обнаруживающий свою враждебную родственность бытию именно в той степени, в которой оно отклонилось от внутренней логики своего существования. Поэтому «в судьбе… человек познает свою собственную жизнь, и мольба, обращенная к судьбе, не есть мольба, обращенная к господину, а возврат и приближение к самому себе. Судьба, заставляющая человека ощутить свою потерю, вызывает тоску по утерянной жизни» [4]. И, наконец, в-третьих, хотя судьба и выступает как самостоятельная сила, во многих случаях возвышающаяся над жизнью и противостоящая ей, она все-таки рождается непосредственно из жизни («…она (судьба), — пишет Гегель, — находится внутри жизненной сферы…»[5]) как ее технический атрибут, телеологический костяк ее смысловой структуры. В плане общефилософского содержания данной работы этот последний момент особенно важен и требует более обстоятельного рассмотрения.
Как следует из глубокомысленных диалектических построений Гегеля, судьба далеко не всегда обнаруживает свою сущность. Более того, она, по-видимому, и не склонна это делать до тех пор, пока объект ее будущего воздействия находится в гармонии со своим бытием, то есть строит свою жизнь в формах, наиболее адекватных ей самой. Так судьба до времени тихо покоится в лоне жизни, и продолжаться это может достаточно долго, во всяком случае до тех пор, пока внутри жизненного пространства не начинают вызревать катаклизмы и почти непреодолимые эмпирические противоречия и обстоятельства. По всей вероятности, суть дела здесь в том, что волей-неволей будущий объект судьбоносных процессов до такой степени ставит себя в оппозицию к позитивным возможностям своего же собственного существования, что до сих пор благоволившая к нему жизнь вдруг поворачивается к нему крайне враждебной стороной, развивает самые непредсказуемые связи и зависимости и, что особенно важно, противостоит всем попыткам хоть как-то упорядочить ее — словом, превращается во врага[6]. Именно поэтому, по Гегелю, судьба есть не что иное, как взбунтовавшаяся и враждебная, не примеренная сама с собой жизнь, жизнь, отторгнутая от своего истока и оскорбленная в своей изначальности, неумолимо и мстительно поднявшаяся против себя самой и в себе самой «снимающая свою разорванность». И именно в свете этой отчаянной борьбы судьбы с жизнью становятся понятными основные ее смысловые акциденции: несомненная демоничность, абсолютная неподкупность и жесткий детерминизм, а главное — поразительная склонность судьбы к ретроспекциям, обратным ходам, повторениям фактически одних и тех же событий в новом бытийном качестве. Так и кажется, что судьба совершенно сознательно описывает некую жизненную параболу: событие возвращается к своему истоку, к той точке, из которой началось его поступательное развертывание и как бы заново узнает себя, встречается с самим собой, прежним. Надо сказать, что именно этот момент встречи человека со своей судьбой как с эмпирической данностью, так и с чисто духовным феноменом представляет основной смысловой узел греческой трагедии, ее глубочайшее метафизическое таинство. В принятии и узнавании судьбы — высшее мужество человека и одновременно его трагическая вина перед жизнью, которую можно изжить только исполненным абсолютного мужества, безграничным и бескомпромиссным претерпеванием судьбы, какой бы ужасной, с сугубо эмпирической точки зрения, она ни казалась всем участникам этой метафизической мистерии. Вспомним, хотя бы, железную решимость Медеи перед свершением своего рокового поступка: «…Сама Ясонов с корнем я вырву дом, (…) Мне поступить нельзя иначе»[7].
Именно это циклическое круговращение судьбы и представляет тот многократно описанный величайшими мастерами слова всех стран и народов закон возмездия (или возмещения, компенсации), чье действие неумолимо настигает тех, кто слишком обострил свои отношения с жизнью и каким-нибудь из ряда вон выходящим действием противопоставил ей себя. И уж само собой разумеется, что объект таковых превращений оказывается в трагической зависимости от своей же собственной сущности. Над невиновным перед жизнью судьба не властна, поскольку «…всюду, где жизнь оказывается оскорбленной, с каким бы правом, с какой бы убежденностью в законности своих действий это ни было совершено, там выступает судьба. Поэтому мы вправе утверждать, что невинного страдания не бывает, страдание всегда есть вина»[8]. Но коль скоро это так, то возможно ли вообще искупление вины перед жизнью («снятие ее разорванности») или, проще говоря, примирение с судьбой? Да, но каким же образом с ней примириться в столь исключительных обстоятельствах? И какой способ отношения к ней предпочтительнее избрать в таком случае: не знающее пределов, почти сверхъестественное терпение или мужественное усилие воли, разрывающее тиски этой железной необходимости? Да и можно ли в принципе обуздать возмездие судьбы там, где дело идет о событиях глобального порядка — самом историческом процессе, наконец? Или, конкретнее, как преодолеть («пересилить») беспощадность исторического рока, нависшего над Россией в XX и  XXI веках? Какие механизмы духовной самозащиты индивида должны здесь действовать, если в них еще осталась потребность?
Конечно, исключительная острота этих вопросов весьма ощутима, даже при самом поверхностном их восприятии. И все же сейчас она особенно необходима, ибо соблазн облегченного отношения к историческому бытию страны чересчур дорого обходится ее народу, безмерно утяжеляя его судьбу и тем самым обрекая его на очередные исторические испытания. Так, на мой взгляд, непростительной и неоправданной легкостью было бы откровенно максималистическое разрешение новых трагических противоречий нашей истории: либо по принципу абсолютного смирения перед судьбой, непротивления ей до последних пределов покорности, обничтоживающих законность и правомерность всякого волевого устремления личности, либо по закону ответного удара на удар, когда злокозненный ход событий сразу же встречает ответный немедленный и скорый отпор. Да и вообще обстоятельства жизни в России сейчас развиваются столь непредсказуемым образом и столь стремительно и парадоксально, что ни мягкостью, ни суровостью историческую судьбу страны уже не одолеешь, и знаменитая отечественная антиномия абсолютной беспощадности власти к человеку и столь же абсолютного претерпевания им этой беспощадности уже просто не действует в своем однозначном классическом виде. Невольно возникает странная мысль: а, может быть, уже давно требуется нечто совсем иное, переключающее эти традиционные («наивные») способы разрешения наших отечественных коллизий в качественно иной режим исторического действия? Может быть, нужна новая, совершенно иная метафизическая их рекомбинация? А если это так, то тогда и смирение, и крутость у противостоящих друг другу протагонистов исторического действа вовсе не исключают друг друга, а, парадоксально подменяя друг друга и «переформатируя» свою субъектную определенность, в равной мере нужны в современной исторической ситуации и даже друг без друга обойтись не могут?
Однако отдельные подходы куда проще провозглашать, нежели выстраивать на их основе некие философские обобщения. В таком случае не остается ничего, кроме как максимально конкретизировать общий ход рассуждений, приблизив его к насущным реалиям нашей жизни. Итак, задумаемся: где, в какой жизненной сфере находится точка воссоединения полюсов этой антиномии?
Есть основания полагать, что ответ как бы сам собой вытекает из всех предшествующих построений. Так, если судьба циклична и вечно возвращается «на круги своя», то точка воссоединения двух извечных способов ее изживания как раз и находится именно в той точке разорванности жизни, где глобальному разрушению подверглась сама ее (судьбы) бессмертная материя, ее извечная метафизическая сущность. Общеизвестно, что особенно жестоко, непоправимо разрушить жизнь может только преступление. Но при всем том далеко не все осознают, что в XX и XXI веках мы имеем дело не с прискорбными единичностями, а с совершенно особыми преступлениями тотального порядка, столь глубоко прорвавшими смысловые пласты жизни, что традиционное общечеловеческое преодоление их посредством изыскания виновных и их наказания оказывается уже совершенно невозможным ни в духовном, ни в нравственном отношении. Что могут дать в таком случае любые ухищрения юстиции, если померкли все «смягчающие обстоятельства», и сама голая сущность преступления предстает перед нами с обезоруживающей простотой факта? «…Если нет способа сделать проступок несодеянным, — утверждает Гегель, — если его действительность носит вечный характер, то примирение невозможно, оно не дается даже наказанием»[9]. Как правило, все суждения здесь замолкают, кроме самого простого и безоценочного: да, это было так, и остается один душераздирающий вывод: раз уж такое было возможным, то, стало быть, невозможна именно эта жизнь, с которой можно сделать все что угодно. Строго рациональное разрешение этой коллизии самоубийственно для человеческого сознания, поскольку оно, строго говоря, ставит человека лицом к лицу с «последними» вопросами бытия, на которые нет и не может быть однозначного ответа.
«…Речь идет не о трансцендентной полиции и не о том, чтобы сделать из Бога главного судью или жандарма; то есть речь идет не о том, что небеса и ад служат подпоркой нашей жалкой мирской морали, так же как речь идет не о чем-то эгоистическом или личном, — еще в начале нашего столетия пророчески предрекал М. де Унамуно. — Не я один, но весь род людской поставлен на карту; речь идет о конечной цели нашей культуры»[10]. И хотя экзистенциальная правомерность такой посылки в принципе допустима, она совершенно не способна изменить существо жизни и уж тем более смирить ее враждебность. А коль скоро примирение с ней уже не может состояться традиционным путем (через действительность закона), то рано или поздно начинает вступать в свои права суровая диалектика судьбы, где возмездие выступает как раскаяние, абсолютное самообличение индивида перед всеми свидетелями его преступления и в первую очередь, конечно, перед Временем и Историей.
«Но какое же отношение имеют все эти отвлеченности к судьбе России, философскому смыслу русской истории, наконец?» — с сомнением спросит читатель. Да самое непосредственное, если вглядеться попристальней. Надо раз и навсегда установить, понять, наконец, роковой поистине метафизический аспект нашей историософии, заключающийся в том, что страна наша обречена претерпевать воздействие судьбы вовсе не от бессилия, рабского безволия перед жизнью, но именно от чрезмерного злоупотребления силой, самодовольного и, быть может, иногда откровенно брутального упоения ею, особенно явственного у слишком многих наших власть предержащих. Но те, как проницательно замечает Симона Вейль, «…которым судьбой отпущена Сила, гибнут оттого, что слишком положились на силу»[11]. Забываясь в своем высокомерии, они «переходят границы отпущенной им Силы, поскольку не знают этих границ. И отдают себя на волю случая, и события более не подвластны им»[12]. Именно поэтому в обществе, безмерно полагающемся на Силу сверхличностей, якобы способных управлять решительно всем и уж, конечно, Богом и историей, в тот или иной роковой момент обязательно происходит атрофия воли к существованию, тем более зловещая, что в тайниках его сознания по-прежнему остается самое истерическое, болезненное тяготение к разрешению всех общественных коллизий исключительно брутальными способами. При этом нельзя не заметить, что эта тотальная истерика бессилия, вожделеющая к силе, может оказать на жизнь самое сокрушающее воздействие, если, в свою очередь, вдруг не наткнется на Силу обратного нравственного порядка, (заметим: не партийную, идеологическую и уж тем более, упаси Боже, сиюминутно-конъюктурную, но опять-таки парадоксально-идеалистическую в своих устремлениях и в этом «наивном» идеализме предельно соответствующую фундаментальным ментальным основаниям народа) и потому уже не демаскирующую былых исторических злоупотреблений ею, но предельно и со всей беспощадностью обнажающую их. А поскольку в настоящий общественный период вся русская жизнь так или иначе переживает возврат к себе самой, к своей общественно-исторической подлинности, то это возвращение и есть фактически не что иное как локализация поврежденных участков ее исторического тела и очень жесткое, откровенное самоочищение их. Удивительно проницательной (если не пророческой) оказалась в свете многих отечественных событий последних лет смысловая символика уже почти забытого «Покаяния» Т. Абуладзе. Ту предельную, абсолютную жестокость, с которой Авель выкапывает и бросает стервятникам труп Варлама (своего отца, к тому же), можно понять только через метафизику действия судьбы и связанного с ней закона ее изживания. Испорченность жизни здесь столь велика, что естественные человеческие механизмы прощения, забвения обид полностью утрачивают свой нравственный смысл и право на существование. И чтобы они вновь обрели себя, необходимы, как это ни чудовищно, полный, неотвратимый распад и распыление прежних метафизически отмененных форм жизни – и центральных, и периферийных ее частей, но отнюдь не в аспекте грубо-революционного: «…до основанья, и затем…», но скорее в жизнестроительной и духовно-нравственной сферах и структурах бытия, ибо на «песке» уже омертвевающих построить уже невозможно. «Чтобы примириться с судьбой, — читаем у Гегеля, — надо было бы, по-видимому, снять уничтожение»[13].
Но абстрактно, чисто теоретически «снять уничтожение» не по силам никому, пусть даже предельно изощренному в этих упражнениях сознанию, ибо, опять-таки, «на Руси нет никаких невозможностев», и предусмотреть все ходы и выходы отечественного исторического бытия не дано никому на свете. В эмпирическом же смысле это, однако, вполне осуществимо, но только через выявление именно того, что уничтожало всю нашу жизнь как таковую, то есть тех событий и обстоятельств, которые некогда разорвали духовную целостность русской жизни и, таким образом, спровоцировали возмездие судьбы. Поэтому на «втором круге» отечественной исторической мистерии XX и XXI веков вполне закономерно происходит всеобщая тотальная манифестация правды («выкапывание покойника»), совершенно правомерная и обоснованная только тогда, когда производится не в целях отмщения прошлому, но вступает как историческая справедливость, как санкционированный самой же жизнью ее же собственный суд и наказание. Да и вообще поистине замечательной особенностью настоящего времени является не только удивительная по своей радикальности смена взглядов, умонастроений, понятий, принципов, идеологий, лидеров и партий, но и чрезвычайная быстрота, с которой совершается в сознании социума их «очередное» разоблачение. Есть большой соблазн усмотреть в этом калейдоскопе сменяющих друг друга провокаций, интриг, заговоров, раскрытых тайн и подслушанных секретов исключительно частные интересы отдельных политических лидеров или, как сейчас принято выражаться, финансовых групп и их представителей. И все же как ни парадоксально это может показаться, но разного рода субъективные инициативы, при всей их видимой значительности, решительно несоизмеримы с колоссальным (подлинно историческим) масштабом самоочищения жизни, беспощадным, как сама судьба, и столь же неумолимым.
Само собой разумеется, что диапазон общественных оценок этого процесса очень широк и крайне поляризован. Однако суть дела не в том, стоило или не стоило предавать широкой гласности наши застарелые язвы, но именно в скорейшем осознании того, что они есть не что иное, как знаки ветшающего мира, исторический хлам, песок и пыль истории, скорейшее освобождение от которого есть в своем роде некий горестный и одновременно утешительный залог наступления иных времен и начала новой жизни. Поэтому хотим мы этого субъективно или не хотим, призывая «оставить все как есть» ввиду недавнего разрушительного исторического примера, но общая логика развертывания многих недавних событий еще раз убеждает, что подлинное воссоединение разорванных частей отечественного исторического бытия может совершиться только на «чистом пути» духовной свободы, каким бы мучительным в эмпирическом отношении он ни был. «История есть разоблачение обмана, — пророчески провозгласил в начале XX века Н. Бердяев, — выявление подлинных реальностей и их окончательное отделение от лжи»[14].
«Все это может быть и занимательно как идея, — с сомнением возразит читатель, — но как же быть, что делать в том случае, когда значительная часть общества просто психологически не приемлет саму идею очищения или, что хуже всего, откровенно лицемерит с ней?»
Суждения такого рода чрезвычайно основательны и несомненно нуждаются в более обстоятельных комментариях. И в самом деле: как поступить, что предпринять в тех особых обстоятельствах, когда печать исторического наказания лежит на самом внутреннем складе человека, и разорванность жизни так глубоко вошла в его личностный состав, что в конечном счете стала способом его мирочувствия, его индивидуальной жизненной судьбой, наконец? Ведь, если вдуматься, то достоин удивления уже один факт того, что, совсем недавно провозгласив следование «общеевропейским ценностям» в политическом масштабе, мы оказались совершенно не в состоянии осуществлять их у себя дома, хотя бы, в смысле правоустроительных и граждански-правовых социальных инициатив, и эта роковая раздвоенность между своим и «чужим», вульгарно-брутальным и принудительно-толерантным, истерикой силы и почти насильственными приемами смирения уже начала приводить социум к поистине драматическим противостояниям. Можно, конечно, сослаться на то, что предельная либерализация отечественного бытия в принципе онтологически чужда самому духу русского народа, извечно тяготеющего к жесткой государственной принудительности. Однако, на мой взгляд, прибегать к таким оправданиям все-таки не стоит, ибо в основе их лежит все та же опасная традиция утопического мифотворчества, которая (уже в который раз!) лишила нас трезвого видения реальностей жизни и, как следствие, провоцировала новые социальные разрывы и противостояния. «… Если в действительности легко создавать теории, устраивать революции и произносить речи, — писал еще в начале столетия Г. Ле Бон, — то невозможно изменить сложившийся веками дух народа»[15]. И, коль скоро это так, то вполне можно прийти к заключению, что в роковой период новейших социально-экономических преобразований не была взята в расчет именно «натура» человека (по выражению Ф.М. Достоевского), то есть никакими социальными катаклизмами сразу не изменяемый и как бы намертво зашитый в генах «механизм» его ментальной организации – одинаково достоверный как в предельном, не признающем никаких поправок на «обстоятельства» идеализме извечных русских правдоискателей; так и в глубинной, почти ползучей ловкости устроителей разного рода дел и делишек, беспечно желающих, чтобы у них всегда и во все времена было «все» как на земле, так и на небе. И именно оттого, что человек никак не хочет расставаться с собою, прежним (то есть очищению «на чистом пути» явно предпочитает жалкий «путь позорного попрошайничества», сомнительных уловок с искателями правды, а то и просто наглого их обличения — в своем роде бесстыдного вызова «от виноватого к судье»[16]), не может состояться взыскуемая практически всеми нормальными членами нашего общества полнота взаимного прощения, подлинное, глубокое, окончательное примирение страны со своей судьбой и наступление новой жизни.
Однако особая сложность современной ситуации как раз в том и состоит, что столь характерное для национального самосознания социально-политическое доктринерство, весьма часто выручавшее русских в различных жизненных обстоятельствах, оказалось совершенно непригодным в новейших исторических условиях. По-видимому, было бы большой наивностью именно сейчас ожидать появления какой-либо очередной фундаментальной концепции или же идеи, призванной в очередной раз «преобразовать» миросозерцание нашего, уже совершенно измотанного различными реформаторскими усилиями властей человека и таким образом побудить его к новым социальным свершениям. Вообще же, там, где речь идет именно о  духовной природе человека, не должно быть места чисто партийным пристрастиям, вульгаризующим исключительную противоречивость социально-политического бытия современной России и упрощающим его, согласно своим, зачастую крайне элементарным идейным схемам и лекалам. ««Радикалы» и «левые» могут быть совершенно негодным материалом для новой, возрожденной России, — констатировал более полувека назад Н. Бердяев. — Не следует поддаваться иллюзиям словосочетаний»[17].
Более того, слишком затянувшееся в современной России и столь чаемое многими выздоровление как общества, так и человека, как правило, чревато новыми заболеваниями. К числу последних, отмеченных иллюзиями и надеждами «текущего момента», относится предельная меркантилизация сознания человека, которую великое множество наших соотечественников воспринимает с подлинно религиозным трепетом. Возможно, следовало бы отнестись к этому явлению снисходительно, памятуя репрессивное подавление потребительской энергии в советскую эпоху, если бы ему не сопутствовали крайне негативные моменты духовно-нравственного характера. Как отмечают различные исследователи, чрезмерное обуржуазивание общества, как правило, не только влечет за собой атрофию воли к идеальному обоснованию жизни, но и чрезвычайно ослабляет инстинкт сопротивления неблагоприятным обстоятельствам существования нации в целом, принуждая ее довольствоваться лишь крайне убогой стратегией выживания. Эта утрата того, что Л.Н. Гумилев называл «пассионарностью» и что обыденное сознание, нимало не сомневаясь, именует силой характера, делает сомнительными не только ближайшие перспективы России, но, быть может, ее будущую историческую судьбу. Прислушаемся хотя бы к такому весьма своевременному предупреждению: «…народы приходят в упадок и исчезают с исторической сцены не вследствие снижения своих умственных способностей, а всегда вследствие ослабления характера»[18].
Но нельзя ли как-нибудь (силой и крутостью) преодолеть все эти негативные тенденции и сразу оказаться в иной России? Как это ни огорчительно, но приходиться ответить отрицательно, ибо предельная эшелонизация брутальности (особенно во властных структурах) будет только увеличивать уже имеющиеся разрывы социального тела России и никоим образом не способствовать их очищению и зарастанию. Именно на этом решающем витке отечественного исторического бытия в XXI столетии нам, по-видимому, более чем когда-либо прежде необходимо органическое (почти природное) воссоединение многоразличных духовных стимулов нашей жизни, естественно и гармонично возникающих внутри нее же самой, а не привнесенных извне как искусственный продукт уже изживающих себя форм исторического существования. Хотелось бы уповать на то, что «высокий дух примиренности» все-таки воцарится в России рано или поздно, иначе страна как великая многонациональная общность будет обречена на безбудущность. И тем не менее именно сейчас нам важно осознать, что никакое примирение с судьбой «в идее» (то есть, сугубо абстрактным, рационалистическим способом) совершенно уже невозможно. Другое дело — если скомпрометировавшие себя понятия начнут повсеместно «вытесняться» жизнью, а дух и воля народа освободятся, наконец, от кабалы разного рода идей-абсолютов и соответствующих им «радикальных» идеологий и их носителей. И чем динамичней и парадоксальней будут новые подходы к реальности, тем больше будет надежд на их скорейшее осуществление, ибо русская история, как и вся русская жизнь, к величайшему сожалению, не знает эволюционных путей и тяготится благоразумными решениями.
Подводя итог всем предшествующим рассуждениям, можно предположить, что Россия находится «на перепутье», между двумя равно возможными альтернативами своей исторической судьбы, каждая из которых настолько же достоверна, насколько и невероятна. И если первая версия исторического будущего страны обоснована трезвыми западноевропейскими  умами, не без прискорбия декларирующими, что тотальный распад всего и вся в России, ускоренный катастрофическими ритмами времени, есть не что иное, как пиррова победа западной цивилизации, неумолимо приближающейся к своей критической фазе; то второй, не менее вероятный вариант ее исторического будущего, представляет известное пророчество Ф.М. Достоевского о том, что пережившая невиданные исторические потрясения Россия вдруг внезапно воскреснет подобно евангельскому Лазарю и подобно ему же переродится духовно («сядет у ног Христа»), чем повергнет в совершенное изумление все страны и народы.
Однако, несмотря на существенные различия в итоговых констатациях, обе эти идеи заключают в себе и нечто общее. Так, если распад основных жизненных форм означает в первом случае безвозвратную гибель страны («Прощай, Россия!» — так называлась вышедшая в 90-годы книга Дж. Кьезы), то во втором всеобщее социальное противостояние, быть может, даже с элементами разложения и даже многочисленными символическими и предельно карнавализированными «выкапываниями» покойника есть естественное и закономерное уничтожение того, что давно исчерпало себя и уже обречено на смерть, и поэтому быстрота, с которой оно совершается на самом деле означает ничто иное, как предвестие великих перемен и новой исторической миссии России. «Истлей, Россия. И царством духа расцвети!» — призывал в роковом 1918-м Максимилиан Волошин, и нельзя не заметить, что это пророчество поэта, правда, с некоторыми поправками на реальность происходящего, все-таки осуществилась.
Конечно, существует большая разница между спекулятивными рассуждениями насчет настоящего и будущего России и самым что ни на есть эмпирическим пребыванием в недрах русской жизни, зачастую открывающейся ее свидетелям и участникам не самым лучшим образом. Но не будем слишком уж предаваться унынию, ведь так или иначе у нас остается возможность оценить достоверность некоторых пророчеств и по мере их осуществления определить свое к ним отношение. Но, конечно, совсем другое дело — насколько экзистенциально переносимыми они окажутся для каждого россиянина с его неповторимой индивидуальной судьбой? Впрочем, это предмет для совсем других размышлений…
 
 
[1] Чаадаев П.Я. Статьи и письма. М.. 1987. С. 40.
[2] Чаадаев П.Я. Статьи и письма. С. 137.
[3] Гегель Г.В.Ф. Христианство и его судьба // Гегель Г.В.Ф. Философия религии. В2 т. М., 1975. Т. С. 127.
[4] Там же. С. 126.
[5] Там же. С. 124.
[6] Механизм развертывания судьбы может действовать и в обратном направлении. Так, если жизнь предельно умиротворена в себе самой, она может стать другом, и тогда перед нами возникает благая и снисходительная судьба.
[7] Еврипид. Трагедии. В 2 т. М., 1980. Т. 2. С. 106-107.
[8] Гегель. Указ. Соч. С. 126.
[9] Гегель. Указанное соч. С. 122.
[10] Унамуно М. де О трагическом чувстве жизни людей и народов. М.. 1997. С 130.
[11] Вейль С. «Илиада», или поэма о Силе // Новый мир. 1990. № 6. С 254.
[12] Там же.
[13] Гегель. Указ. Соч. С. 124.
[14] Бердяев Н.А. Философия свободы. Смысл творчества. М., 1989. С. 139.
[15] Ле Бон Г. Психология социализма. С-Пб., 1995. С 189.
[16] Выражение, принадлежащее Ф.М. Достоевскому. В «Бесах» его употребляет Тихон, сомневаясь в искренности раскаяния Ставрогина. См.: Достоевский Ф.М. Полн.собр.соч. В 30-ти т. Т. 11. Л., 1974. С. 24.
[17] Бердяев Н.А. Судьба России. М., 1990. С. 206.
[18] Ле Бон Г. Указ. соч. С. 179.