Красный самолет

Елистратов Владимир
               
(Хроника неудачного осуществления национальной идеи в 80-ых г.г. прошлого века. Подражание)


В одном коллективном хозяйстве имени четко пронумерованной страницы партийной истории непредвиденно произошло событие повышенной чрезвычайности, как то: рядовой сельскохозяйственный человек Василий Вырожденцев произвел в мир посредством индивидуальной вдумчивости факт наличного самолета. Хозяйство в целом было идеологически сдержанное, морально отстоявшееся и ничего такого чуждого не имело в виду, однако же сам ошалевший факт пах некой нездешностью, закравшимся перегибом и вольностью формулировки. Произошло же взбудораженное событие так.
Утренними апрельскими заморозками Василий Вырожденцев разбудил односельчан путем стучания в окна:
– Вставай, трудящийся! Тебе я удивленье приготовил! Иди на поле, протерев глаза ночные! Я русские устрою вам прорывы!
Еще приблизительные от незавершенной ночи окрестности, заполненные остаточными явлениями зимы, едва светали, и темное поле распространяло по себе ветреную неуютность. Вдали проступал близорукий лес, смутный и озлобленный, как русский утренний труженик. Но в поле, посредине утра, стоял красный ширококрылый самолет, сразу просыпаясь и делая жизнь праздничным настроением. На крыле торжественными буквами значилось: «Даешь инакомыслие!». Рядом с самолетом имел место Василий Вырожденцев, человек ранее смутный и обыденный.
Жители разнонаправленно стекались к событию. Являлись старухи и старики отдаленного человеческого возраста, всевозможные промежуточные, а также изначальные сопливые поколения. С окончательным просветлением далей местная нечерноземная народность предстала во множественном числе. Последним, превозмогая ветхие внутренности, пришел святоприближающийся отец Евстафий, устаревший служитель культа, в рясе, с медным крестом и погибшей свечою, потому что ее задула тоскливая погода. Отец Евстафий отдышался, держась за красное крыло, вздохнул окончательно и перекрестил странную советскую действительность предрассудком крестного знамения.
– Иди на свою колокольню, звони в свой безвредный опиум! – радостно сказал Василий отцу Евстафию. – Мы тебя уже преодолели как пережиток, и нам теперь без тебя как-то безыдейно стало и взгрустнулось. Давай, газуй своей религиозностью.
Через незначительные минуты пережиток колокола занял своей печалью полевое пространство и придал ему смысл, объясняя мир просто – как неизбежность покоя. При отдаленном звоне и непокрытых волосах народа Василий Вырожденцев коротко сказал свое выступление:
– Друзья-однородинцы! За годы общественной сонливости и социального алкоголизма, когда отупение вранья обезличило нас до полного исчезновения отображения в зеркале, я произвел на суд Космоса собственноручный самолет и имею бесповоротное намерение улететь отсюда в русское душеспасительное инакомыслие по причине полного неверия в дальнейшее нарастающее благополучие нейтральной человеческой души. Прощайте, друзья, и помните данное несчастье единоличности.
После сказанного Вырожденцев сел в кабину и завел мотор.
– Возьми и нас в даль ненейтрального инакомыслия! – заплакали отдельные сельскохозяйственные голоса. Но самолет уже ликвидировал свою неподвижность
– Стой! – крикнул вдруг непредвиденный голос. Все обернули глаза в сторону неожиданности. Там стоял почтальон, полувековой крестьянский человек с нетерпеливостью на сыром лице. Он, запыхавшись, преодолел поле, отыскал дыхание и произнес, утирая слезливость:
– Нет больше равнодушия! С сегодняшнего дня объявляется радостный смысл, уверенность походки и неминуемость цели! Да здравствует наша кромешная нерушимость, товарищи!
– Ура! – закричали жители, но лица их сохраняли смутную задумчивость вселенской неясности.
– А ты не лети никуда, – проговорил почтальон Вырожденцеву. – У нас теперь местное инакомыслие. Читай лучше газету насквозь, изучай трудности переделывания ошибок да испытывай общенародную поддержку. А завтра иди к товарищу райкому, он тебе сделает определенную работу, и наступит ясность.
– Я пойду, – вдумчиво заметил Вырожденцев, вылезая из теперь уже холостого изобретения.
После одной минуты колокол прекратился и жители стали расходиться, издавая тихие сомнительные голоса . Василий посмотрел мотор, обтер тряпкой красное тело самолета, которое он собирал целую пятилетку из грустных отбросов тракторного парка, и пошел в свое безнадежное местожительство.
На следующий день Вырожденцев предпринял направление в райком. Там, в первоначальном помещении, его заметил какой-то человек, который, доедая бутербродную сухомятку, сразу же подскочил к Василию и заговорил скоропостижным голосом:
– Ну-ну, давай живо отчетность, что там у тебя за недоработки? Или не признаешь руководящей роли? Или рвачество в тебе скребется? Ну, говори же, осколок массы в масштабах района, каков твой уклон!
– Я лучше молчать буду, а то еще субъективность проявлю, – разъяснил Василий, сознавая всю микробность своего присутствия.
– Эх, застойный ты, застойный! Тьфу! Сидишь тут, сидишь, напрягаешь всю свою партийность, обеды не обедаешь, драгоценное райкомовое время убиваешь, все тащишь тебя, неблагодарного, в благополучие, а ты все никак не дашь себе отчета. Вся застойность-то из-за тебя произошла!
– Я, ваша партийность, в виду ничего не имею.
– Молчи уж лучше, выпавший из блока, – махнула в безнадежность ответственная рука работника, – не хочешь ты, несознательный алкоголизм, на каждом рабочем месте инерцию преодолевать. Придется нам, руководящей роли, заинтересовывать твой материальный желудок. Тьфу на тебя, нехороший ты, не советский до кости мозгов.
Тут растворилась дверь и вошел некий человек, по причине которого говоривший перестроился лицом.
– Ну что, товарищ инструктор, воспринимаешь ли ты бодрый воздух переменчивости? – спросил некий румяным свежезамороженным голосом.
– Воспринимаю! – со страстью, дрожа всем организмом, произнес прежний.
– Веруешь ли в грандиозность? – продолжал некий с высоты собственного партийного влияния.
– Верую! – отшлифовал инструктор.
– Веруешь ли в блок нерушимости, человечный фактор и теорию научности?
– Верую, верую, верую! – трояко усугубил инструктор.
– Что-то не убеждаешь ты мою глубинность, интонации у тебя застойные.
– Чтоб мне экстенсивным остаться!
– Нет, вижу я, нерешительна твоя совестливая партийность, половинчата твоя мера.
– Ну чтоб мне не перестроиться! – отчаялся инструктор, блуждая мокрой тоскою глаз по пространству райкома.
–То-то же, смотри у меня. А что это за человекопосетитель здесь наличествует? – спросил некий, видя водянистой непредсказуемостью глаз Василия.
– Это до известной степени в целом имеет место факт наличия человека, – сказал инструктор, радуясь смене предмета.
– Я вторичный райкомовый секретарь, – равноправно обратился некий к человеческому фактору Василия, взяв его за локоть нежной демократией руки, – что ты думаешь, товарищ масса, о скорейшей перспективности переделки людей?
– Я за гласную даль демократизма, – ошалело отозвался Василий, чувствуя ответственность момента.
– И я з;, товарищ, – свернул стекольным взглядом секретарь, – я же всегда вынашивал, что масса отдает себе, оказывает поддержку и имеет в планах. Да с таким народонаселением мы всю досрочность вдоль и поперек выполним! Только бы нам в каждого массового субъекта соответствующий фактор вколотить! А знаешь ли ты свой фактор, товарищ народ?
– Я, если признаться, не испытываю глубокую моральную удовлетворительность. Нет в моей жизни сияния. А фактор мой для меня загадка.
– Эх, твой фактор в радостном труде повседневности и в радостной поддержке! А уж трогательную заботу мы тебе обеспечим. Напряги же всю свою беспартийность и постигни!.. Ты же должен плакать счастием и весь благодарностью изойти! Ну, постиг, мухомор тебя целуй.
– Не постигаю, товарищ райком.
– Значит не по пути нам с тобой, отдельная недоработка партии. А ты, товарищ инструктор, вычти из меня две минуты пятнадцать секунд бесценного партийного времени, потраченные на связь с нардностью и борьбу с инертностью массы. Эх, движение к цели, трудны твои тормоза, связанные с несознательностью отдельных недостатков! Если б не мы, ядро системы, масса бы реакционным мхом обросла. Тяжела ты, функция авангарда!
И, открыв дверь, вторичный секретарь пропал в своей кабинетной руководящей роли. Инструктор же, проглотив нервную таблетку, начал печатать протокол состоявшейся потери времени.
Василий бесшумно прошел по дальнему коридору мимо стенографической женщины, которая стучала бесконечностью пальцев, мимо ряда дверей с многозначными названиями и наконец увидел надпись: «Глеб Глебыч Знаменосцев. Первостепенный секретарь». Постучавшись и робко открыв дверь, Василий увидел полновесный факт Глеба Глебыча, с неподвижной стремительностью склоненного над папкой инструкций в масштабах района.
– Разрешите, товарищ первостепенный, поделиться смыслом насчет как жить дальше, – бесповоротно и повсеместно потея от робости, сказал Вырожденцев.
– А фамилия твоя, товарищ, имеется? – проговорил секретарь богоолипным голосом в масштабах района, не прекращая склонения над трепетно-государственным трудом.
– Имеется. Она – Вырожденцев.
– Так это ты инакомыслящий самолет затеял? – сказал Глеб Глебыч, выныривая из государственного обдумывания неизменной сосредоточенностью лица.
– Я произвел его на свет в отчаянии беспробудности, а так я за вселенскую линию. Только вот во мне инакомыслие болит. В разрезе русского смысла.
– Ты, товарищ, думай свое инакомыслие на все четыре стороны, только смотри, коренную главность концепции не шатай.
– А где же она, товарищ?
– Я ее тебе сформулирую, на то меня тут и усадили в смысле непоколебимой стратегии.
– Отчего же она так меняется, если она главность? Вчера главность одна была, а сегодня вдруг вся вверх обратными тормашками обернулась. Ведь так она скоро совсем себя забудет, заплутает и помрет где-нибудь на пустыре забвения.
– Не бои;сь, не помрет, мы ее в документах увекомраморим.
– А кто вам, товарищ секретарь, извините за подпольность рядового шепота, ее сообщил, эту главность?
– Ты вот что, товарищ, брось свое мышление. Работай знай, а истину во всём ее положительном пейзаже тебе в программе «Время» расскажут. А самолетов выдумывать не надо, а то упадешь, урожай помнешь или другую какую собственность социализма.
– А может, можно? Я так только, наверху…
– Нельзя, нельзя товарищ. Нет такой вышесидящей инструкции. Бери бумагу и пиши расписку, что теперь не будешь больше впадать в частное самолетостроение.
Василий вздохнул, взял бланк и написал под диктовку руководства: «Я, Василий Вырожденцев, такого-то года появления на свет, рядовая сельхозличность, номер паспорта такой-то, даю свою неминуемую обязательность самолетов кустарным методом не производить, равно как и других летательных средств, а об инакомыслии и прочих внезапных чревовещательных испражнениях мгновенно делиться с общественностью в связи с гласной формой социалистических мозгов. Число. Подпись.»
– Ну вот, а теперь иди и трудись, товарищ Возрожденцев, – сказал секретарь. И дыши ясным и неизменным смыслом.
– Вырожденцев я, – пояснил Василий, снова чувствуя душное беспокойство.
– Вот-вот. А теперь иди, Урожденцев, а то у меня директивная инструкция стынет.
Уйдя из райкома, Вырожденцев стал заболевать несимметричным настроением. Весна пахла мокрыми собаками, газеты писали различную взбудораженность и кровавое обвинение прошлого, обещая бескровную долгосрочность, но неминуемость изменений. Василий же существовал в своей скучной ежедневной одинаковости, не имея мельчайшего аппетита и равнодушно сглотнув три раза в день ломтик засушливого хлеба и луковицу, не имея даже чувства, что она горькая луковица, а не яблоко. Он без прекращения ощущал непонятность и к лету утомился от нее до упадочных явлений. Его теперь видели в разнообразных среднеевропейских местах равнины в бродячем состоянии с каким-то губным религиозным шепотом, в сером пальто несмотря на горячую цветную погоду лета. Ночевал он где-то в дальних точках, наверное, зарываясь головой в стогах, потому что он носил кусочки сухой природы в растрепанной прическе. И все жители молчаливо предполагали, что Василий покачнулся разумом, хотя никто не выдавал этого в голосе, оберегая самолетного человека в качестве редкоземельной странности жизни.
В дальнейшем времени Василий все ниже опускался в своем достоинстве, запил огорченным образом, а по ночам ходил к отцу Евстафию, который был бессонным человеком из-за того, что он  давно уже  стал ветераном русской жизни. Оба неблагополучных полуночника продолжительно жгли свечу, отправляясь в дальние странствия молчания, смотрели на одухотворенную копоть образов и порой менялись тихими словами, от которых пламя свечи раскачивалось и дрожало, меняя комнатный мир. Неизвестно, о чем они говорили, но несправедливость отмененного красного самолета не сделала Василия злостным человеком. Он остался тихим и мирно недоумевающим. Умер он тогда, когда надо было умереть, согласно неумолимой разнарядке бытия.