Глава 6-я

Ольгерт Айнкопф
Поминки справляем в заранее снятой для этого мероприятия столовой Стройбытмеханизации. В наши дни каждая забегаловка стремится называться рестораном. Не избежало подобного веяния времени и местное предприятие общественного питания, которое я умышленно по старинке всё же называю столовой. И не потому, что пища или обслуживание в ней не соответствуют высоким (я, впрочем, осторожно предпочёл бы заключить это слово в кавычки: «высоким») стандартам современных ресторанов. Напротив, как радушное внимание работников данной столовой, так и качество с отменным вкусом их блюд далеко превосходят пресловутые безликие нормативы. Услуги этого деревенского оазиса кулинарии заключаются не в каких-то сомнительных стандартах, а простых и насущных вещах: здоровой пище, вкусно приготовленной и с душою преподнесённой. Да и самОе слово – столовая – как-то органичнее и мягче ложится на язык, а заодно и на сердце; от него исходят тепло и уют.
Три стола сдвинуты вместе, чтобы уместить всех нас, родственников, и один стол накрыт для наших мужичков-землекопов. Те, ясное дело, и без того уже хорошие, но ведут себя тихо и уважительно. Я думаю, что когда видишь людское горе настолько часто, как эти работники ломика и лопаты, то дисциплина поведения – или правильнее сказать, дисциплина души – приходит к тебе наиболее верным и естественным путём.
Поминаем практически молча. Земля пухом, особенно такая, как сегодня – что ещё можно сказать?.. Но хмель и благодать хорошо-отапливаемого помещения начинают потихоньку развязывать, размораживать языки участников застолья.
— Оно, конешна, жаль, племяшик, што не в одной с отцом оградке-т мамка твоя: закрыли стАро кладбишше дак, вОна как, – рассуждает дядь-Вадик, возложив свою тяжёлую ладонь на моё плечо, – А и тойть правда, гля, на новом-то на кладбишше нАшеных тож, ого, хватАт: вперворядь сестрица еёная, хозяюшка моя дорогА Алён-Паллна, царство ей небесно. Любили ж они друга дружку-то, сестрицы, ноо! ей-богу как любили-т... Потом, эт, Михайлов сын старшОй – помнишь чё его, нет, Эдька? Ага, два года-йть ужо буйт весной, как он приставилси: сердцем маялси дак. Да, Она, сват мой, отец Витькин – тож там. Твоёй мамке-т довелось его знавать, хоть и недолго. В опчим, не дОлжно ей быть тАмо одинокой-т, не переживай! Нас-ыть тута, считай, полдерёвни – не однЕм, дак другим боком рОдные. Мы ж и сами-т, гля, не в соседней облысти, чай, проживам: придём инораз, травку-т выщипам, веночки поправим-да.
— Весной, потеплЕ как станет, я, он, оградку поставлю, памятник настояшший-да, – вступает в разговор Петька-петушок, и Томка спешит добавить деловито:
— Денег с её пенсии поди-ко хватит, думаю. Жила-т она, чё, скромно дак.
— Если хватать не будет, ребята, так вы мне дайте знать – я сразу вышлю…
Фраза моя звучит словно на иностранном, а то и вовсе инопланетном языке. Дико звучит, неуместно. Томка непонимающе хлопает глазами, в то время как мужики просто игнорируют опрометчиво произнесённые слова: «Ай, да мало ль как у них там в лукоморье ихнем принято… а у нас тута свои порядки».
Салаты тем временем обновляются и подносится горячее – увесистый ломоть отборного бифштекса поверх толчёной картошечки; всё дымит и благоухает. Всё дышит продолжающейся жизнью.
— А своячок мой дорогой-т, папка твой, – продолжает развивать тему дядь-Вадик, заметно захмелевши, – он дак, вОна, с тёшшею своёй любимой рядышком покоится, ноо! Сходи-к на его могилку-т, Эдька, буйт время, окрОпь изголовье-т ему стопочкой. Любил он, грешный…
— Алён-Паллна наша всё хотела место это для себя-т приберечь, – Женька присоединяется, – Никто ж не думал, не гадал, ваа, што так скоро оно востребовацца. А у ей-ть ишшо и рак в то время не нАшли дак, совсем здоровою-т была, ага.
— Ак обязательно сходим, чё, – подхватывает Томка, – Эдьке всё одно-йть к матери в квартеру-т наведацца надо, забрать какИ вешши-да. СтАро кладбишше-т, он, вовсе там под боком. Рядышком ить она жила дак, кажен день, поди-ко, хаживала проведать мамку свою, мужа-да.
Упоминание предстоящего визита в дом, где жила мать, в очередной раз выводит меня из душевного равновесия, если о таковом вообще могла идти речь в моём состоянии – разве только в качестве подразумеваемого баланса между немой меланхолией и притуплённой депрессией. Словно некая безжалостная и неудержимая рука вновь зашевелилась во мне и пытается сгрести мои внутренности в свой могучий кулак, тянет за все жилы и выворачивает наизнанку.
Вопроса «идти или не идти», впрочем, для меня не возникает, как не возникало подобных сомнений за последние пару дней, в течение которых я не спрашивал себя, но знал – как тому быть суждено, так оно и будет. Иногда в жизни ты не можешь, просто не имеешь права отстраняться от определённых вещей, как бы ты того ни желал, какую бы неимоверную боль они тебе ни несли: встретить их лицом к лицу просто необходимо. Уйти от такой необходимости – значит пойти против своего естества.
А посему сразу после поминок мы с сестрёнками направляемся в дом, где провела свои последние дни (и долгие в одиночестве годы) моя мать.

Третий и самый, пожалуй, сильный приступ бесконтрольных рыданий меня охватывает, как только мы входим в опустевшее или (сравнение моментально приходит мне на ум) осиротевшее жилище.
Что предстаёт моим глазам сразу, как только я вхожу в гостиную – в которой, судя по всему, она и проводила всё своё основное время, так как единственная в доме спальня занята под склад разномастной утвари – это откинутый старенький плед на заправленном простынёй диванчике, раскрытая и перевёрнутая страницами вниз книга и подле неё… очки. Словно их хозяйка только что встала и отошла на кухню или по нужде… И кажется – коснись простыни, и почувствуешь ещё сохранившееся на ней тепло. И чудится – почти слышится – как будто моя мать сейчас вот-вот войдёт в комнату и всплеснёт своими старческими ручонками: «Ох ты, батюшки, сыночка моя! Приехал всё же…»
Да, приехал… всё же.
Я держу эти драгоценные в роговой оправе очки в своих ладонях и содрогаюсь от слёз, которые катятся потоком с горящих стыдом щёк, носа и губ на мои руки, на линзы очков. Я знаю не умом, но сердцем, что на всю оставшуюся жизнь запомню эту беспощадно реалистическую и нереально умиротворённую картину застывшего во времени (или вне времени) пустующего дома.
Эти очки до сих пор у меня в руках, когда мне плохо… во внутреннем кармане куртки, когда я гуляю со своими детьми… в моём портфеле по пути на работу и в походной сумке во время путешествий.
А также передо мной на столе в данную минуту, пока я пишу эти строки.
Всегда.