Глава 5-я

Ольгерт Айнкопф
Мои опасения разрешаются легко и быстро.
В следующий же миг, как только крышка гроба откидывается, слёзы самопроизвольно и бесконтрольно начинают катиться ручьями из моих глаз. Но меня это нисколько не смущает: в одно мгновение из сорокалетнего мужчины я превращаюсь в малое дитя, изливающее навзрыд своё великое горе.
Моя мать и без того невысокого роста, а сейчас она, кажется, стала и того меньше, сжалась до размера небольшой восковой скульптуры. Смерть словно мощным насосом вытянула – подобно воздуху из надувного матраса – жизнь из её миниатюрного тела, так что кожа в отсутствие под нею чего-либо существенного просто усохла, туго обтянув человеческие кости. Я так же не узнаю в ней прежнего родного существа, но, в отличие от лицезрения мёртвым своего отца, мать неожиданно производит на меня совершенно иное впечатление: мне хочется взять эту хрупкую, словно мраморную фигурку старушки и обнять её своими дрожащими руками, окропить слезами её иссохшую сморщившуюся кожу, согреть это холодное, как камень, тело. Я утыкаю своё мокрое лицо в её ноги, я нежно глажу её восковой лоб и продолжаю твердить сквозь рыдания:
— Прости, мама, я не успел…

Не успел…
С тех пор я иногда себя спрашиваю: хочу ли я сам, чтобы со мной у изголовья предсмертного ложе находились мои дети и, в целом говоря, родные моему сердцу люди? И чаще отрицательно, нежели положительно, я отвечаю: нет, не хотел бы. Вероятно, никто из живущих не может быть полностью уверенным в том, что легче для собирающегося отойти в мир иной. Для этого нужно непосредственно пройти тот роковой порог – при чём дважды, чтоб иметь возможность сравнить – и вернуться назад с истинным и абсолютным знанием. Но так как этому никогда не случиться, то можно лишь строить домыслы о вышесказанном, исходя из личного жизненного опыта, склада своего характера, природы своей сущности, из сложившейся за отведённое тебе на земле время нравственной системы оценок, по шкале которой ты определяешь, кому всё же лучше… нет, скорее – логичнее испытать боль разлуки: либо им, горячо любимым и дорогим тебе людям, вынужденным свидетельствовать твой трагический уход из жизни; либо тебе, умирающему в одиночестве, но знающему, что таким образом ты избавляешь всех остальных от тягостного лицезрения своих предсмертных мук.
Я не берусь судить, что было бы правильнее, более справедливо с точки зрения морали в данном случае. Скорее всего, ни то и ни другое. А может, наоборот, и то и другое – равноценное заблуждение. В этом отношении, видимо, легче тем, кто нашёл дорогу к Богу и принял его за своего Спасителя; за того, кто после смерти позаботится о нём, рабе Его смиренном, и утешит в горе родных и близких. Что ж, вполне милосердная точка зрения и в какой-то мере примиряет все стороны. Это, в общем-то, и пытался накануне втолковать мне мой горячо-любимый дядя, но…
Но не верю я в него, во Всевышнего, Всемогущего, Всевидящего и Всепрощающего! И именно потому, что Он готов простить мне всё, что я сам не могу и, что гораздо важнее, не хочу себе прощать.

— Прости, мама, я не успел.
Я целую её на прощанье в твёрдый ледяной лоб, такой родной и любимый. И странно… но спазмы рыданий тут же отпускают, и потоки слёз приостанавливаются. Я словно чувствую облегчение на сердце. «Может, я таки нашёл то пресловутое согласие?» – невольно думаю про себя.
Гроб загружается в небольшой тесный фургончик скорой помощи, куда следом втискиваемся и мы с сестрёнками. Дорога до кладбища занимает что-то около получаса. В течение этого времени я неотрывно смотрю в осунувшееся лицо матери, в её впалые глазницы… но вижу другое.
Я вижу свою мать утром в воскресный день, пекущую блины, и подле неё – себя малолетнего, поглощающего свежевыпеченное и пышущее горячим паром полотно из теста, которое я сворачиваю в трубочку перед тем, как отправить в рот. Я мог за этим занятием умять их несметное количество!
Я вижу свою мать, мечущуюся в панике по станции московского метро, как наседка в амбаре вокруг своих яиц, и её жалкая суетливость раздражает меня: мы с отцом не выдаём своего не менее растерянного вида и предпочитаем гордо (и глупо) ехать, куда глаза глядят.
Я вижу мать, склоняющуюся каждый вечер над топографическими картами, которые всегда требовалось сдать архи-срочно. Мама – смеющаяся и ругающаяся… обиженно-молчащая и счастливо-напевающая… строгая, но справедливая… строгая и несправедливая… ласковая, рассерженная, суетливая, добрая и... мама! одним, но великим и ёмким словом.
Со смешанным чувством обнаруживаю на своём лице улыбку. И вновь погружаюсь в воспоминания…
Тепло расходится по душе, словно кто-то приложил грелку к груди.

Мужички – кладбищенская наёмная сила или, попросту говоря, местные алкаши – поработали наславу: продолбить яму, вклиниться в вечную мерзлоту земли-матушки является по-настоящему героическим трудом и вызывает искреннюю признательность и уважение. Они ещё продолжают подравнивать окаменелые стены свежевыкопанной могилы, и от их раскрасневшихся лиц, шей и рук исходит настолько густой пар, что за последним наши землекопы выглядят расплывчато и таинственно, как привидения.
Их языки уже порядком заплетаются и координация заметно нарушена, но работа завершается своевременно и качественно. Подсобив друг другу из ямы наверх, они быстренько накидывают свои изношенные рваненькие телогреечки и становятся в сторонке, разливая очередную порцию горючего. Дядь-Вадик берёт одного под руку и приглашает пройти к жигулям, где выдаёт для всей честнОй компании небольшую авоську, в которой находятся кастрюлька с варёной и ещё не остывшей картошечкой и свёрточек с солёно-копчёным салом.
Ждать долго нельзя, а то выкопанная земля живо возмётся, окоченеет, неговоря уже о людях. Гроб аккуратно выгружается из фургона, переносится к могиле и выравнивается на полотенцах… На мгновение все приостанавливаются, выпрямляются и склоняют головы в минуте молчания, которая в данных погодных условиях сокращается до пятнадцати-двадцати секунд. Затем крышка воздвигается поверх гроба, и молоток быстро и умело проходит по шляпкам гвоздей…
Всё.
Но нет, это ещё не всё! Гроб подымается на полотенцах, заносится над могилой и, качаясь и балансируя на точно выверенных суконных опорах, медленно опускается на дно. Я вижу, как он словно тонет в земной пучине, и меня – чем дальше (глубже), тем больше – начинает колотить крупная дрожь. Чувствую, как в душе растёт отчаянный и абсурдный протест, душит растерянность, паника лишает всяческих сил, и хочется крикнуть: «Стойте! Подождите! Не надо!!!..»
Но вместо этого я зачерпываю горсть земли – отрываю кусок её от свежевозведённого кургана, словно от своей собственной плоти – и бросаю вниз. Успевший смёрзнуться грунт звонко (оглушающе для меня) разлетается россыпью по крышке гроба... и тут я осознаю: всё!..
Вот теперь – всё. Теперь безжизненное – но до сих пор продолжавшее находиться вместе с тобой здесь, на поверхности земли – тело дорогого человека кажется ещё более мёртвым, ещё большей потерей, когда оно, заколоченное и в одиночестве оставленное на дне глубокой холодной ямы, постепенно с каждым взмахом лопаты навсегда исчезает из твоего мира. Навсегда!
Но я не готов к этому!!! Всё моё существо противится подобному отторжению, и мои рыдания вновь вырываются со всей силой наружу. Слёзы льются градом, тут же застывая сосульками на ресницах и ледяной коростой на щеках. А лопаты продолжают размеренно работать, бросать ранее «вырванную с мясом» почву назад в развёрзшуюся глубиной в два метра рану в земле.