Глава 2-я

Ольгерт Айнкопф
Утро следующего дня для меня начинается ещё далеко до первых петухов: я проснулся посреди ночи и не могу уснуть. Лежу, силюсь сколько могу, затем сдаюсь; подымаюсь и волочусь на кухню.
Здесь всё дышит воспоминаниями – в данном случае исключающими моих родителей. Тут прошли большей частью беспризорные деньки моего детства – жаркие и в переносном, и в буквальном смысле этого слова, ибо то были летние школьные каникулы. Пока мои отец с матерью усиленно зарабатывали деньги в экспедициях, их чадо предавалось разгульной и необузданной жизни – временами небрежной и, как результат, рано-ссадино-болезненной; временами усмирительной и, в назидание, воспитательно-трудовой; а в целом же, наслаждалось безоблачной, пляжно-рыболовецкой, босоногой и солнцем-спалённой-до-облупливания-трёх-шкур жизнью.
Вот за этим самым столом собиралась по утрам наша малолетняя ватага, чтобы намазать себе маслом краюху белого хлеба и умять её, как можно глубже (и как можно чаще) черпая ложкой из миски с клубничным вареньем, а затем отправиться искать приключения за оградою своего двора – далекооо за его оградой, – после чего благополучно (то есть, без особых травм) вернуться уже лишь к ужину, беспечно пропуская обед и даже не вспоминая о последнем в дневной, (пере)насыщенной событиями беготне.
— Не берёт сон-т, Эдька, ага? – дядь-Вадика, видать, притянуло, словно моль к лампочке, на полуночный свет, струящийся из кухни, – Оно-й понятно дак, чё там. Я, он, ужо годков пять как не сплю дОле трёх часов-т. Как три пробьёт, так и подымаюсь да шорохаюсь по избе-т. То дров в топку подброшу, то за порог к свиням в сарайку сбегаю. Оно ить, старось-т, ишь, не в радысь, Эдик. Ак и то сказать – не молодею, поди-ко што. Скор-он, и меня повезёте на кладбище-т.
— Дядь-Вааадик! – взываю к нему, – О чём таком ты говоришь?! Да ты мне с вечера-то лапу так расплющил, что до сих пор косточки ломит.
— Я ж, Эдька, Она, всю жись этими руками-т рОблю, дак. Я ими-т и в гроб себе подсоблю, и крышкою сам укроюсь. Тебе, гля, гвоздочки тольк забить придёцца, – не давая мне возможность немедленно возразить на его столь вольную импровизацию по поводу своей (дай Бог, нескорой) смерти, дядь-Вадик уходит в подсобную при кухне клетушку и возвращается оттуда с кастрюлей, – Суп чё буишь, нет? А то гляди, мож, рюмку выпьешь,  другУ.
— Давай, дядь-Вадик! – с неожиданным душевным подъёмом отвечаю, – И суп, и выпить! А ты-то как, компанию составишь?
— Ак составлю, чё! – со своей характерной охотностью в голосе произносит тот, – Я ж-т ишшо не в гробу, чай.
Дядя смеётся, и я с ним заодно. Весёлый он мужик всё же. Никогда и ни при каких обстоятельствах не унывает: мне б у него подучиться делу этому.
Рюмки наполнены, суп стоит на плите, подходит.
— Ну чё, Эдик, как жись-то загранишна? – спрашивает мой дядя, но по нему вижу: интересуется только для поддержания разговора – до одного места ему Америки все, Канады да Европы с их цивилизацией-дебилизацией (одно из его выражений, которыми я всегда восхищаюсь).
Не успеваю сформировать свой ответ, как он уже меняет тему, чему я, в общем-то, рад: не очень люблю распространяться о своём «иносранческом» житии-бытии.
— Детёв-то, как, в гости чё собираешься нам везти, нет? Посмотреть, познакомить-да. Так, гля, помру и не увижу их вовсе-т. Смори, Эдька, азьмёшь грех на душу-т. Мамка-т твоя хоть со старшОй понянчилась, а других дак и не видывала, ишь. Нехорошо.
— Знаю, дядь-Вадик, знаю, – мне бы сейчас сквозь землю тут же провалиться, но она, земля сибирская, крепкая, много кого-чего выносит, – Мне всю жизнь оставшуюся с этим маяться, и прощения не заслужить…
Снова накатываются слёзы, но мой дядя вовремя приходит на подмогу – хлопает по плечу и говорит со знанием дела (и откуда он все эти вещи только знает?!):
— А ничё-й не надо заслуживать, Эдик. Живи-к своёй жизнью, рОсти деток ваших-да. Оно-йть самО сложица, без твоёй помошши, и не думай. Бог-т всю жись твою видАт, не одно какО дело. У него, вишь, особы мерки-т имеюцца, и нам, людям, поди-к не вразуметь их своим умишком. Вот престависси, там и видно буйт. Он-т и решит, Бог, заслуживашш ты прощенья, чё, али нет.
— Спасибо, дядь-Вадик, – говорю, полный светлых чувств и расстроганный, – Умеешь ты бальзамом слов своих душу согреть.
— Подымай, давай, – улыбка засияла на дядином лице, – вот-те и бальзам на душу буйт.
Осушив свою стопку, дядь-Вадик разворачивается на табурете и подхватывает небольшую кастрюльку с газовой комфорки.
— Подставляй миску-т, борща те плескану, – я тут же протягиваю алюминиевую глубокую слегка помятую тарелку, которую помню ещё с детства, – Нешибко вкусный, поди-т-ко, а? Тётка твоя, он, лучше его готовила, царство ей небесно.
— Спасибо, дядь-Вадик. Сам-то будешь? Оставь немного.
— Да не, съедай всё, Эдик. Я давече, он чё, смори-к, лишку хватил: пузо-т, гля, выпячило, как у бабы беременной. А мне ж нельзя это, племяш. Я про жратву, не про беременность, – дядь-Вадик издаёт громкий хлёсткий смешок и серьёзно продолжает, – Мне, он, в следушшем году-тож осьмо десяточек разменивать, ага. Тяжко мне эт-стало. А ты ешь, ешь. Да наливай ишшо, хошь дак.
Но больше не хочется, честно говоря. А суп доедаю: вкусно, как бы ни прибеднялся дядя мой. С тех пор, как младшая, Юлька, «сбежала» с последним ухажёром своим в город, дядь-Вадик сам себе готовить вынужден. Впрочем, думаю – он не шибко горюет по этому поводу. Готовка имеется в виду – он на все дела мастак. А на отсутствие внимания и заботы грех жаловаться: старшие дочки наведываются регулярно – кто посуду помоет, кто полы; зятёк, Витька – тот, бывает, и дрова бензопилой накромсает, и в магазин за мукой да папиросами сгоняет. А вот баньку истопить… это завсегда было его, дядь-Вадика, эксклюзивной и «почётной» обязанностью. Семейной традицией можно ещё назвать: как суббота, так люд весь родственный сразу вскоре после обеда и начинает подтягиваться, а с собой кто салатца притащит, кто пирогов испечёт рыбных, кто бутылочку из-под сиденья из-под водительского извлечёт да на свет явит. Это ежели дядя сам с самогонкой своей маху даст, не выгонит ко времени.
— Поспишь, може, чуток ишшо, а, племяш? Иди приляг, чё получица, нетО дак.
— Пожалуй что и вправду пойду, дядь-Вадик, – чувствую блаженную осовелость после рюмки да приятное тепло в желудке от борща, – Сколько у нас там ещё осталось для сна? Четыре с четвертью, вижу, на твоих золотых… часа полтора-то есть, как думаешь?
— Спи, Эдька, пока спится: мы тя рано подымать не буйм. Вот соберём всё, сами соберёмси-да, тады и тебя разбуйм. Ты, Она, в армии чай служил – дак мы тя по тревоге боевой вздрочнём в сАму последнюю-т минуту. Спи давай, шагай.