Вышивальщица. Гл. 45. Сыновняя любовь

Ирина Верехтина
Колька любил свою мать той самой любовью, которую в народе называют святой. И при этом вечно попадал в неприятности, о которых соседи говорили: «Свинья грязи везде найдёт», а мать говорила: «Что ж тебе так не везёт, сынок...»

Это из-за него, Кольки, материна жизнь покатилась под откос. Колькин отец отказался на ней жениться, но отцовство признал: подарил сыну свою фамилию и статус законнорождённого. И исчез из жизни Аллы Шевырёвой, не оставив денег на ребёнка, за что её усердно пилили родители.

«Мама, хватит! Ну, родила. Ну, не женился. Ему родители не разрешили, костьми легли… Что ж мне теперь, ребёнка в детдом сдать? Сиротой чтоб рос?»
«Ты мне рот не затыкай. Хватит, не хватит, не тебе решать. Живёшь на наши с отцом деньги, ублюдка твоего кормим-поим-одеваем, так что изволь молчать и слушать, что мать говорит».
«Мама! Ты каждый день это говоришь! Внука родного дурным словом обзываешь. Его-то за что? Он-то в чём виноват?»
«Он виноват, что мать его дура полоротая, аборт сделать ума не хватило, а в подоле принести — это она пожалуйста, расстаралась. И будешь молчать и слушать, пока на нашей шее сидишь, с выродком своим!»

Доведённая до отчаяния ежедневными упрёками, Алла уехала в Гринино, где тогда ещё не было «английского района» на Голодуше и престижного Грин-Парка на Осницкой, а было — три десятка домов на одной улице, которую и улицей не назовёшь: петляет, извивается, сворачивает под немыслимыми углами то вправо, то влево, повторяя прихотливые изгибы реки Осницкой, вытекающей из болота Анушинский Мох.

В километре от Гринино соединялись листом гигантского трилистника три озера: Берёзовское, Глубокое и озеро Серемо. От Кравотынского плёса Серемо отделяла двухкилометровая широкая протока, с северной стороны в озеро впадала река Серемуха, где водились молодые юркие щуки, а по берегам густо росла брусника.

Проживём, сказала себе Алла. Денег Марк Браварский ей всё же оставил, в обмен на письменное обещание не требовать с него алименты. О деньгах Алла не обмолвилась родителям ни словом, берегла на чёрный день. В Гринино сняла комнатку у старушки, к которой попросилась на ночлег. Оставила ей годовалого Кольку (родителям оставлять боялась, а бабе Стеше доверила, чутьём поняла — не обидит) и в этот же день нашла работу: на Берёзовском озере развернулось строительство базы отдыха «Княжьи разливы», строителей надо было кормить и обстирывать, и Аллу взяли поварихой и прачкой, вода и еда бесплатные, и две зарплаты, как пошутил прораб.

«Повезло тебе, девка, — сказала Алле хозяйка избы. — Места у нас богатимые, рыбные да ягодные, но ягодами сыт не будешь, а тебе мальца кормить-растить».
Бог был к ней милосерден: баба Стеша взялась приглядывать за маленьким Колькой, а Алла кормила всех троих. Когда «Княжьи разливы» приняли первых отдыхающих, Алла жила в крохотной квартирке на первом этаже дома, построенного для «княжьего» обслуживающего персонала.

Посёлок активно строился, Алла по-прежнему работала в «Княжьих разливах», навещала бабу Стешу, которую подкармливала «княжьими» обедами и ужинами, и домой возвращалась затемно. Колька, предоставленный сам себе, рос шпанистым задиристым пацанёнком, от которого дружно плакали школьные учителя во главе с директором. Так получалось, что всегда и во всём виноват был Колька, а оправдываться он не умел и не любил.

Алла покорно платила за разбитые школьные окна, исцарапанные гвоздём стены, изрисованное шариковой ручкой чьё-то пальто… Сына никогда не наказывала: кто за него заступится, кто пожалеет, если не она? Кольке было бы легче в сто раз, если бы мать на него наорала, отстегала кухонным полотенцем или ещё чем-нибудь. А она не стегала, только замахивалась — и бессильно опускала руку: «Ирод ты, ирод… В деда своего уродился. Я оладышков тебе напекла, ешь, пока горячие».

Мать ставила перед ним тарелку с оладьями, придвигала поближе сметану, подсовывала под руку стакан с молоком. Садилась напротив и смотрела, как он ест. И на все его «Мам, я клянусь, это в последний раз!», «Мам, пальто не я изрисовал, это Мишка Лукьянов, а на меня свалил», «Мама, прости, сам не понимаю, как вышло…» — только кивала головой и грустно улыбалась, и от этого Кольке хотелось плакать.

Потом были два года подростковой колонии общего режима, за попытку ограбления магазина. Потом была армия, которую Колька отслужил в стройбате и домой вернулся с твёрдым намерением поступить в институт, всё равно в какой, и начать новую жизнь.
Новая жизнь не получилась: мать стала слепнуть после того как ей нечаянно попали шайбой в глаз. Мальчишкам вздумалось играть в хоккей на обледеневшей мостовой, Колькина мать шла мимо них по тротуару, шайба взлетела в воздух… и с лёту ударила Аллу в глаз.
Мальчишки разбежались, найти виновного не представлялось возможным, Анна и не искала: подумаешь, какое дело, фингал под глаз поставили. Девчонкой была, сколько раз от отца получала, и ничего, выжила.

Глаз болел, стал хуже видеть, потом воспаление перешло на второй глаз… Алла различала предметы расплывчато, не могла читать, не могла смотреть телевизор.
— Ты уж прости, сын, работать не смогу больше, помочь тебе не смогу. Платили-то мне немного, пенсия инвалидная с гулькин нос, на большую-то не заработала.

Колька решил восстановить справедливость: мать всю жизнь работала как ломовая лошадь, а живёт на мизерную пенсию. А у владельца магазина денег зашибись, дом в «английском квартале», и детям своим по коттежду выстроил, машины им купил, дачи купил, каждому свою. Беспредел.
Магазин они всё-таки ограбили. Сбили замок, отключили сигнализацию, но она почему-то не отключилась, сработала. Взяли всех пятерых. Украсть они ничего не успели, рассовали по карманам содержимое кассы, а продукты — два ящика коллекционного коньяка «Арарат Двин» по цене» 6812 рублей за литр, ящик сырокопчёной колбасы из Финляндии «Kotivara Venalinen Meetwursti» по цене 2640 рублей за килограмм и две коробки сыра из той же Финляндии «Valio Oltermani ValSa» с пониженным содержанием соли (Колька взял для матери, у неё суставы больные, соль нельзя) по цене 1655 рублей за килограмм — вынесли во двор и погрузили в машину.

«А чё? Этим, из Грин-Парка, коньяк коллекционный пить можно, и колбасой заедать, из самой Финляндии привезённой, а нам нельзя? Они, значит, люди, а мы, значит, пыль придорожная?» — сказал Колька на суде, когда ему предоставили слово. В зале восторженно загомонили: хорошо сказал, правильно.

Кольке припомнили, что он уже отсидел срок, за тот же самый магазинишко. И впаяли шесть лет — за ограбление, совершённое группой лиц по предварительному сговору, в особо крупном размере. Он отсидел четыре года и вышел, имея за плечами  два года условного срока.
По злой иронии судьбы на работу его взяли в тот самый магазин (больше никуда не брали), с условием, что половину зарплаты он будет возвращать хозяину, «в возмещение морального вреда». Колька расписывался в ведомости, получал вдвое меньше и каялся перед матерью, которую любил и для которой и ограбил этот проклятущий магазин, чтобы восстановить справедливость и наказать зажравшихся капиталистов.

— Мама, прости меня, дурака. Я ж для тебя хотел… Больше никогда!
— Да ты уж говорил, что никогда. Забыл, видать. Коля, Коля… Один ты у меня. Душа за тебя болит.

Колька зарылся лицом в материн фартук, как делал в детстве, вымолвил глухо:
— Расскажи, как без меня жила. Сама небось не доедала, не допивала, а мне посылки слала, по четыре в год. С тех посылок я и выжил, а без них бы подох. Спасибо тебе, мать, от меня и от ребят. Не всем ведь присылали, а ты  все четыре года… от себя отрывала.
— Да как не слать? Ты ж там голодный, небось, оладышками не накормят там… А жила я ничего, мне государство пенсию платит, не помираю. Да что — я… Тебе как теперь жить? Платят — как нищему на паперти подают, и комната у нас одна, жену приведёшь, куда мне тогда идти? — причитала мать. — Мешать вам буду, тетеря слепая.

Колька поклялся матери, что никого в квартиру не приведёт и жениться пока не собирается. То есть вообще не собирается.
— И чтоб про тетерю слепую я не слышал больше! Ты не слепая. Вон, борща наварила, вкуснотища какая… Я тебе бинокль куплю, морской. И будешь видеть лучше всех!
— Коленька… Хороший ты у меня, и сердцем добрый. Отец твой таким же был. Его родители от меня отвадили, зачем им в невестках девчонка с фабрики, необразованная, и родители необразованные…

— Пойду покурю. — Колька целовал мать в мягкую щёку и уходил во двор.
Садился на скамейку и смотрел, как в Аринином окне за плотно сомкнутыми шторами светился золотым огоньком торшер. Или настольная лампа? Почему он всё о ней время думает? Даже когда с Иркой в постели кувыркается, думает, как было бы с Ариной… Чем она его взяла — худющая, невзрачная, одетая как зря. Два года живёт с ними бок о бок, а он ничего о ней не знает. Только то, что она работает уборщицей, а каждое воскресенье выходит из дома в штормовке и резиновых сапогах, в руках ведро или корзина. Не боится одна, без провожатого по лесам по болотам ходить. И вечерами одна сидит, свет не выключает. Что она делает вечером? Ведь не скажет…
А тут взяла и пропала. И думай теперь, где она.

Аринин начальник ничего толком не знал:
— Отпуск взяла за свой счёт, сказала, по семейным обстоятельствам. Дед у неё то ли болеет, то ли помер, она толком не сказала. Может, и врёт, про деда-то. Была б зима, ни за что бы не отпустил, а летом — нехай гуляет, дело молодое, а жильцы потерпят. Через неделю обещала вернуться, а уж три недели прошло. Ни стыда ни совести у девки, месяц назад отпуск отгуляла…»
— А где она? Куда уехала? Дома её нет…
— Тебе зачем знать? Ты ей кто, чтоб допрос мне устраивать? В Осташков она уехала, к родителям. Адрес не знаю. Ты в церковь сходи, к священнику, он из Осташкова родом, может, подскажет чего…

Что может знать священник? Осташков не Гринино, там народу миллион… Колька побрился, причесался, надел новую рубашку, выгладил брюки и попёрся в церковь. А куда ещё идти?
— Что делать, когда человек пропал? Какие молитвы?
— Молитва для живых одна: за здравие. А коли кто пропал, так не в церковь надо идти, а в полицию.

— Не, в полицию не надо, — неожиданный визитёр отца Дмитрия смутился и, помолчав, сказал такое, от чего отец Дмитрий враз забыл, что собирался домой.
— Это соседка моя. Уехала в Осташков и пропала, уже месяц как. Арина Зяблова. А я Николай Браварский, я в соседней квартире живу.
— Арина? Верина внучка?!
— Вы её знаете? А адрес? Адрес её знаете? Если не знаете, тогда давайте молитву. Сколько с меня? А можно двойную, чтобы уж наверняка?
— Двойным бывает кофе, — проявил неожиданные познания священник. — А молитва не помешает. Вечесловы мои бывшие соседи, Аринины опекуны.

Отец Дмитрий по роду своей профессии умел видеть в людях то сокровенное, что живёт в душе, прячась от взглядов и слов, неподвластное даже своему хозяину. Наблюдая за тем, как его визави теребит верхнюю пуговицу на рубашке, боясь расстегнуть (вдруг в церкви этого делать нельзя? Вдруг выгонят. И куда тогда идти?), суёт руки в карманы и тут же их вынимает, вскидывает глаза с молчаливой мольбой, хлопает себя по бёдрам от радости и мелет несусветную чушь («Так вы поможете? Поможете?! Я… я тогда в бога поверю, вот честное слово, поверю!») — отец Дмитрий знал, что этот Николай, с повадками грузчика и фамилией польского аристократа, не солгал ему ни единым словом. Арине с Верой нужна немедленная помощь. И помочь им может только он.

— Значит, так. Я сейчас переоденусь. Проводите меня на Первомайскую, я там живу. Я вам дам ключи от Вериной квартиры в Осташкове, и денег дам, отдадите Арине или Вере… Илларионовне.
— Денег не надо, у меня есть. Вы мне адрес напишите. И про молитву не забудьте… пожалуйста.
Отец Дмитрий ещё раз поздравил себя с тем, что не ошибся — в этом грузчике-аристократе, которого Вере Вечесловой послал не иначе как сам Бог.
 ПРОДОЛЖЕНИЕ http://proza.ru/2021/03/17/2