Возрождение. Понимание Духа, который стал миром

Олег Кустов
§ 9. Возрождение: понимание Духа, который стал миром

Ростки капитализма, явленные в увеличении денежного состояния граждан прежде всего наиболее богатых и развитых университетских городов – Флоренции, Падуи, Пизы, определяют многочисленные интенции понимания, которые, как муравьи, начинают расползаться из средневекового храма-муравейника по шумным стогнам раннего Возрождения в замки и дворцы, возводимые поначалу добрыми католиками, а позднее, по их образцу, лютеранами и кальвинистами. Произошло то, что на российского историка произвело впечатление «взрыва понимания всего существующего как эстетической предметности»: «От этого возрожденческого человека, – переживал А. Ф. Лосев, – очевидно, можно было ожидать что угодно. Но так оно и было. Эти люди часто сами не понимали, на что они способны и что они делают, не говоря уже о том, что они совсем не знали того, чего не надо делать»(50). При этом наиболее важным и целостным оставалось прежнее монотеистическое понимание триединого Духа, который сотворил мир, но Дух, ранее потусторонний, запредельный миру, постепенно стал посюсторонним, превратился в окружающее человека величество природное и культурное. «Думаю, – утверждает Простец Николая Кузанского в диалоге «Об уме», – что душой мира Платон назвал то, что Аристотель – природой. Я же понимаю так, что эта душа и эта природа есть не что иное, как Бог, всё во всём создающий, кого мы называем spiritum universorum(51)»(52). Тогда и мир, в соответствии со средневековой перипатетической традицией, оказывается вечным, таким же, как и сам Творец: единое, по мнению Кузанца, есть всё, – и понимание, обращённое к Духу, возвращается к миру.

Однако это уже другой мир – мир иллюзии-перспективы, тот, что открывается человеческому глазу, «универсальному судье всех тел» (Леонардо да Винчи), а не уму. Он, по мысли Николая Коперника, неизмерим и подобен бесконечности: Земля больше не является его центром, но движется по «Великому кругу», размером которого тем не менее можно пренебречь по сравнению с бесконечным пространством Вселенной. С понимания движения «этой мировой звезды, на которой мы обитаем», как считает Дж. Бруно, перед человеком открываются «врата понимания истинных принципов естественных вещей» – мир снова одушевляется и в нём появляются бесконечные предметы(53). Божественная реальность утрачивает статус высшего тождества бытия и мышления, единого и конечного – Кузанец называет Богом тождество единого и бесконечного, совпадение противоположностей. Он видит, как в математике совпадают эмпирически данные противоположности и нерешаемые противоречия, мыслимые в бесконечности и являющиеся составной частью высшего единства(54). Дж. Бруно учит наблюдать «первое и наилучшее начало, которое есть всё то, что может быть, и оно же не было бы всем, если бы не могло быть всем»(55). Спускаясь по лестнице природы, он обнаруживает, что и духовная, и телесная субстанции сводятся к одному бытию и одному корню, который и предстоит одолеть разумом, понять. Секуляризация христианского духа исключает возможность возвращения к античной интенции понимания одухотворённого космоса: материя ставится выше формы, беспредельное считается совершеннее предела, становление и возможность значимы более, чем неподвижная действительность.

В ходе церковной Реформации, сокрушая земную и небесную иерархию субстанций, Лютер обличает язычество, насаждаемое в университетах, где «царит распущенность, священному писанию и христианской вере уделяется мало внимания; в них единолично властвует – затмевая Христа – слепой языческий наставник Аристотель. И я советовал бы полностью изъять книги Аристотеля: Physicorum, Metaphysica, De Anima, Ethicorum, которые до сих пор считались лучшими, вместе со всеми другими, славословящими естественные вещи, хотя на основании их нельзя изучить ни естественные, ни духовные предметы... Я осмеливаюсь сказать, что (любой) гончар имеет более глубокие знания о естественных вещах, чем можно почерпнуть из книг Аристотеля. Моё сердце скорбит, что проклятый, высокомерный, лукавый язычник своими лживыми словами совратил и одурачил столь многих истинных христиан»(56). В протестантизме происходит окончательное разделение веры и понимания: Бог является предметом веры, а не понимания – разуметь же человек способен только посюстороннее, земное. Поэтому усилия человеческого разума направлены на практическую жизнь, трудовую аскезу, которая в протестантизме заменяет монашество.

В эту же эпоху сохраняются представления о доминировании веры над пониманием, а значит, интенция понимания Духа, который сотворил мир, продолжает существовать в несколько «отредактированном» виде и в пантеистическом миропонимании. Так, кардинал католической церкви Николай Кузанский в трактате «Об учёном незнании» высказывает точку зрения, созвучную святоотеческому учению Ансельма Кентерберийского:

«Всякий человек, желающий подняться до познания чего-либо, необходимо должен верить в то, без чего он не может подняться. Как говорит Исайя: “Если не поверите, то и не поймёте”.
Вера включает в себя всё, что умопостижимо. Разум, в противовес этому, есть то, что включает вера. Разум направляется верой, а вера раскрывается разумом. Где нет здоровой веры, там нет и настоящего разумения»(57).

И это несмотря на то, что, по мнению того же Кузанца: «Дух, о котором мы говорим, распространён в ограниченном состоянии по всей Вселенной и в каждой её части. Его-то и называют природой. Природа есть, так сказать, то, что содержит все вещи, кои себя производят благодаря движению»(58). Другой мыслитель раннего Возрождения итальянский философ-неоплатоник Марсилио Фичино учит, что «в природе следует усматривать разумную основу, жизненный источник, благое начало, или же изначальное благо, где находится субстанция разумная, живая и благая, или же разум, жизнь, благо, или же жизненный разум, разумная жизнь, умопостигаемое и живое благо, или же первоединство блага, источник жизни, основа разума»(59). Наконец Дж. Бруно превосходнейшим логиком объявляет того, кто все мысли свёл бы к одной: «Здесь заключается степень умов, ибо низшие из них могут понять много вещей лишь при помощи многих видов, уподоблений и форм, более высокие понимают лучше при помощи немногих, наивысшие совершенно при помощи весьма немногих. Первый ум в одной мысли наисовершеннейшим образом охватывает всё; божественный ум, абсолютное единство, без какого-либо представления сам есть то, что понимает, и то, что понято»(60).

Таким образом, уже во второй половине XV в. природа рассматривается и называется «субстанцией разумной, живой и благой», а к концу XVI в. «понимание неделимости» выступает единственно возможным пониманием субстанции и сущности в философии бесстрашного Ноланца. Утверждение о субстанциальности природы и обусловленный им гносеологический постулат о том, что «природа нисходит к произведению вещей, а интеллект восходит к их познанию по одной и той же лестнице»(61), сделали возможными исключение Духа из природы и формирование новой - экспериментально-технологической - интенции понимания мира, что, в свою очередь, привело к переходу от онтологического к гносеологическому миропониманию и ознаменовало наступление эпохи буржуазных революций.

Человек эпохи Возрождения – это не только творец прекрасных статуй и полотен, приписывающий все заслуги исключительно своему таланту и способностям, это ещё и калькулятор, который безостановочно подсчитывает прибыли и затраты своих предприятий, «ведь если возрожденческие деятели прямо и не были деятелями буржуазно-капиталистической формации, – отмечал А. Ф. Лосев, – то во всяком случае они были её прямыми предшественниками и её, так сказать, прямыми родителями»(62). Так же, как богатства земные, если бы мог, этот купец, ремесленник, подмастерье подсчитал бы и богатства небесные. Возрождение античного строя мысли и чувствования касалось только светской стороны жизни и было отвлечено от какой бы то ни было морали и аскетизма.

Дух, который стал миром, достиг своего наивысшего воплощения в человеке: так, по мнению Леонардо да Винчи, «живописец является властелином всякого рода людей и вещей», конечно же, в эстетическом смысле, что, впрочем, не мешает ему чувствовать себя равным Богу: «Если живописец пожелает увидеть прекрасные вещи, внушающие ему любовь, то в его власти породить их, а если он пожелает увидеть уродливые вещи, которые устрашают, или шутовские и смешные, или поистине жалкие, то и над ними он властелин и Бог»(63). Марсилио Фичино, убеждённый, что «наше познание измеряется нашей способностью понимать»(64), убеждён так же и в том, что человек способен создавать сами светила – для этого ему необходимы лишь соответствующие орудия и небесный материал. «Глубокая магия, – по мнению Джордано Бруно, – заключается в умении вывести противоположность, предварительно найдя точку объединения»(65), и потому с целью познания наибольших тайн природы Ноланец призывает рассматривать и наблюдать минимумы и максимумы противоречий и противоположностей.

Кризис подобного понимания не заставил себя ждать. Если античная и средневековая интенции понимания просуществовали более тысячи лет каждая, то пантеистическому, отождествляющему противоположности и крайне индивидуализированному пониманию Ренессанса хватило двухсот, чтобы осознать всю свою антиномику и несостоятельность.

«У Вийона имеется стихотворение, – подводит итог эстетики Ренессанса А. Ф. Лосев, – где он говорит о том знании вещей, которое дала ему жизнь. Он знает и понимает решительно всё на свете. И только одного он не понимает – это самого себя. Здесь возрожденческая личность, так высоко ставившая свои собственные знания, а также и глубины своего собственного самоутверждения, несомненно, приходит к признанию краха такого напряжённого индивидуализма. Из этого признания невозможности понять самого себя наряду с пониманием всего окружающего мы приведём последнее четверостишие:

Я знаю, как на мёд садятся мухи,
Я знаю Смерть, что рыщет, всё губя,
Я знаю книги, истины и слухи,
Я знаю всё, но только не себя.
(Пер. И. Эренбурга)»

А. Ф. Лосев цитирует и другое стихотворение Ф. Вийона – «Балладу поэтического состязания в Блуа». Это полный тупик желания «всех превзойти», из которого никакая, пусть даже самая выдающаяся личность не может докричаться до другой. В противоречиях, сформулированных Ф. Вийоном, слышны отголоски «умудрённого неведения» Кузанца с его рассуждением о том, что на вопрос «есть ли Бог?» следовало бы отвечать, что «он ни есть, ни не есть, ни – есть и не есть»:

От жажды умираю над ручьём.
Смеюсь сквозь слёзы и тружусь играя.
Куда бы ни пошёл, везде мой дом,
Чужбина мне – страна моя родная.
Я знаю всё, я ничего не знаю.
Мне из людей всего понятней тот,
Кто лебедицу вороном зовёт.
Я сомневаюсь в явном, верю чуду.
Нагой, как червь, пышнее всех господ,
Я всеми принят, изгнан отовсюду.

Тезисы и антитезисы «Баллады» ничем не разрешены, они с дрожью обнажают «острую и безнадёжно трагическую антиномику ничем не сдерживаемого индивидуализма»(66). Мы видим, что возможности понимания непоправимо истощены: «Но как понять, где правда, где причуда? // И сколько истин? Потерял им счёт». Возрожденческому герою остаётся одно – испытав столько горя, ведь иллюзия понимания ничего, кроме бед, не приносит, вернуться к прежней, веками проверенной, устоявшейся и «отшлифованной» интенции понимания Духа, трансцендентного миру. «Да внидет в рай его душа!», – такую эпитафию пожелал себе знаменитый поэт и бродяга Ф. Вийон. По меткому замечанию Р. Л. Стивенсона, «он стал вором (так же как мог бы стать наитишайшим буржуа) силой всемогущего случая, который управляет судьбой гусей и ослов во образе человеческом», и в тех случаях, «когда дело доходило до крайности, нищий брал в нём верх, а гениальность отступала назад в смятении»(67).

Интенция понимания Духа, ставшего миром, и вырастающая на её основе интенция понимания этого мира в отрыве от Духа великолепно выражены в стихотворении Н. С. Гумилёва «Болонья». О взглядах любовников он говорит аллегорически, в совершенном пантеистическом тоне: «А любовь глядит и торжествует», будто бы сама идея любви воплотилась в них. И тут же:

Но вино, чем слаще, тем хмельнее,
Дама, чем красивей, тем лукавей,
Вот уже уходят ротозеи
В тишине мечтать о высшей славе.

Действительно, в эпоху Возрождения начались прения о приоритете, «о высшей славе» – архитекторы и художники, ювелиры и юристы, писатели и учёные заняли место античных героев и средневековых святых. При этом так же не подлежит сомнению, что имели место и «мудрые думы» и личностное самоутверждение человека, появлялись титаны мысли, чувства и дела – словом, происходил «великий мировой переворот, не известный никакому иному периоду предыдущей человеческой истории»(68):

И они придут, придут до света
С мудрой думой о Юстиниане
К тёмной двери университета,
Векового логовища знаний.

Старый доктор сгорблен в красной тоге,
Он законов ищет в беззаконьи,
Но и он порой волочит ноги
По весёлым улицам Болоньи.

Человечество стояло на грани открытия великих законов природы – мира, не знающего иного руководства, кроме собственного, само собой разумеющегося и самому себе установленного. Творческий Дух, эта безусловно высшая ценность Возрождения, к пониманию которой были устремлены не только интеллектуальные взоры, но и волевые усилия лучших представителей эпохи, из надлунного мира снизошедши в мир подлунный, был превознесён в лице человека-творца, но вместе с тем принижен до практического дерзания и обмирщён.