Журналы писали 126

Василий Чечель
                Д А Л Ё К И Е  К О С Т Р Ы
 
                Повесть

                Автор Олесь Гончар

Олесь Гончар(укр. Олесь Гончар), полное имя — Александр Терентьевич Гончар (укр. Олександр Терентійович Гончар(1918-1995) — украинский советский писатель, публицист и общественный деятель.
Один из крупнейших представителей украинской художественной прозы второй половины XX века. Академик АН Украины (1978). Герой Социалистического Труда (1978). Герой Украины (2005 — посмертно). Лауреат Ленинской (1964), двух Сталинских премий второй степени (1948, 1949) и Государственной премии СССР (1982).

Продолжение 2
Продолжение 1 — http://proza.ru/2021/02/11/393

  Не садясь на своего «коня», Кочубей медленно поведёт его по мостовой, а вскоре из кустов и в самом деле вынырнет и пойдёт следом та, которую он избрал себе спутницей жизни.
— Странные люди, — задумчиво говорит Кирик. — Почему они вместе? Что их соединило?
Наблюдая окружающую жизнь, мы всё ещё сидим с Кириком на скамейке под сиренью, напротив нас лежит на земле круглый большой камень, гранитный мельничный круг, каким-то образом оказавшийся здесь в те бурные времена, когда сила раскалённых страстей крушила хутора по всему району и когда Кочубей неотлучно был в авангарде событий. Кто-то тогда привёз, говорят, ночью этот степной жернов и бросил неподалеку от редакции. Будто чья-то непримиримая страсть, став камнем, избрала для себя место здесь, именно против Кочубеева окна.
— Лежит без пользы камень, а когда-то людям хлеб молол, — размышляет порой над этим жерновом дед-сторож. — Раньше, если надо было для пасхальных куличей смолоть муку, ехали к ветряку, потому что каждый знал: мука, намолотая ветром, — самая пахучая...

  И ещё узнаём от старика, что камень такой время от  времени надо было насекать специальным инструментом — оскордом, чтобы он лучше размалывал зерно, и было кому это делать, а теперь наковать жернов вряд ли кто и сумеет во всём нашем райгородке.
Иногда слышим в типографии от какой-нибудь из наших шутниц:
— Ну что, хлопцы, посидим сегодня на камне влюблённых?
Это как раз и имеется в виду жернов, гранитный мельничный круг.
Иной раз в самом деле по вечерам собираемся возле него молодой компанией, придут парни и девчата из совхозных общежитий, вместе слушаем, как под гитару напевает Микола грустные, им самим сочинённые романсы, а иногда и Ольга, торопясь домой, всё же завернёт к нам, и в скверике будто радостным пламенем полыхнёт. Тогда до третьих петухов сидели бы мы возле этого гранитного жернова. Синий вечер плывёт,

  Микола, распустив кудри, чарует нас своими романсами, совхозные девчата подпевают ему, а Ирина, которая накануне крепко поссорилась со своим следователем, теперь, прижавшись к плечу Миколы, просто-таки тает, трепещет от восторга:
— Ой, как хорошо... Ой, умру!
И глаза закатывает под лоб, как на сцене, и вздыхает томно.
Все вместе запеваем нашу излюбленную «Із-за гори світ біленький», и когда голос Ольги — самый приятный для нас — тоже между девичьими зазвучит, видно, как грудь её взволнованно дышит, а глаза, сверкнув слезой, становятся хмельными, такими, что о них Кирик уже несколько погодя, перед сном, скажет:
— Ты заметил, какие у неё глаза были? Какой поволокой подёрнулись? Такие бывают только у девчат влюблённых, мне один говорил...

  Кого же она выбрала для своей любви? Среди парней из общежития, знаем, есть неравнодушные к Ольге, но не они пленяют в эти минуты растревоженное пением её воображение, чувствуется, что думает девушка сейчас о другом. Но о ком же, о ком? Мы с Кириком ревниво будем думать об этом и в следующий вечер, когда остановимся возле камня одни, когда при свете, падающем из редакционного окна, тщетно будем пытаться разгадать чуть приметные зарубки, которыми по мельничному кругу, будто корректорскими знаками, испещрена чья-то нам неизвестная жизнь. Что это за письмена? А может, само время оставило на камне свою корректуру, понятную только ему?

  Соловьи выщёлкивают в кустах сирени (на всю жизнь запомнятся их голоса), возле совхозных общежитий зазвучала гармошка — молодёжь сегодня там облюбовала для себя место... Мы у камня одни, и Ольге в этот вечер не до развлечений, фигура её виднеется в типографии, где она, склонившись над кассами, выполняет новый срочный заказ — для биофабрики. Ирина пошла в кино, Кочубей где-то носится в поисках фактов, а Микола задержался у редактора, где им обоим сейчас селькор Македон Сутула, этот, по определению Миколы, «классик селькоровского дела», уже не впервой и каждый раз по-разному втолковывает, как вывести район .из прорыва.
Наконец появляются на крыльце и они — златокудрый Житецкий в белой, во всю грудь расстёгнутой сорочке, за ним поблескивает очками и редактор, подняв голову, он на ходу жадно выслушивает худущего, высокого и в самом деле заметно ссутулившегося Сутулу. Старейший селькор «Красной степи», этот на редкость бесстрашный Сутула пережил не одного редактора, у каждого из них пользовался уважением за своё правдолюбие, особенно же подружился с ним наш товарищ Полищук, считающий Сутулу настоящим народным мудрецом, хотя этот мудрец далеко не всегда и не во всём с редактором согласен.

  Заметив меня с Кириком на скамейке, редактор не упускает случая поиронизировать:
— А что наши юные сегодня извлекли из своего философского камня? (Это он о мельничном круге.) Вот вы их спросите, Македон Иванович, — обращается он к Сутуле. — Это же люди будущего... Заболотный, скажи, каким тебе представляется человеческий прогресс?
— Вранья, наверное, будет меньше, — отшучивается Кирик. — А хлеб будет без карточек...
— Вот вам ответ оптимиста, — восклицает редактор, обращаясь к Македону.
— Карточки, ясное дело, не вечны, — ворчливо бубнит тот, раскуривая трубку. —Только неизвестно, как будет, когда наедимся вволю? Когда кое у кого души жиром позаплывут. Родителей будут чураться. Ватаги лоботрясов разведём, пустозвонов с портфелями — кресел не будет хватать...
— Не сгущайте краски, Македон Иванович, — успокаивает Сутулу редактор и, когда они спустились с крыльца, добавляет, обращаясь к нам: — Готовьте перья, хлопцы! Завтра начинаем рейд проверки готовности к жатве, Кочубей сейчас отправился по отстающим колхозам, утром он будет передавать вам факты прямо по телефону... Так что будьте начеку!

  Селькора Сутулу редактор берёт ночевать к себе, подобное исключение он делает только для него, выделяя его среди других корреспондентов, которые время от времени появляются у нас. До чёртиков надоел нам одноглазый занудливый мужик из Сулиминых хуторов, котоpoгo Микола почему-то прозвал Лжедимитрием. Довольно странный тип, переступит порог неслышно, будто на кошачьих лапах, обойдёт всех в редакции и в типографии и каждого доймёт неизменным своим нудным вопросом: имеет ли он право сам писать в газету?
Все ему в один голос — и у нас, и в типографии:
— Имеете, конечно! Никому не возбраняется писать.
Из редакции он уйдёт вроде бы удовлетворённым, понявшим своё право, однако и после этого не удосужится написать ни единой строки (возможно, его преследует какой-то внутренний испуг?). Спустя некоторое время снова появится, даже переступит порог кабинета редактора со своим тихим осточертевшим вопросом: «Имею ли я право писать? Только вы мне точно, по всей форме скажите, право писать в газету я имею или нет?»
— Снова ухнула литстраница из-за этого рейда, — говорит Житецкий, подходя к нам. — Не до лирики, хлопцы, сейчас...

  Раздвинувшись, мы даём ему место на скамейке, и он, сев меж
нами, свободно откинувшись, бросает взгляд на освещённые окна типографии, где за геранью виднеется девичья фигура, озабоченно склонившаяся над кассами. Это трудится Ольга.
— Вот её я не могу понять, влюблена, это же яснее ясного, но в кого? — вопрошает Житецкий, его тоже, видимо, интригует загадочное Ольгино чувство. — Такая вроде бы открытая, а вон какую проявляет затаенность — ни с кем об этом ни-ни.
— Может, она по тебе убивается? — говорит Кирик приугасшим голосом.
— Ты что? Я, как и вы, для неё друг и не больше, товарищ по работе. А кроме того, Ольге хорошо известно, кем душа моя переполнена... Да и от вас я не скрываю...
И мы — в который уж раз — слышим от Житецкого о его кременчугской, так щемяще-горячо воспетой им любви. Он наизусть снова читает нам свои стихи о ней, нигде, к сожалению, не напечатанные.

  Нам дороги эти минуты товарищеской близости, взаимного доверия, когда мы втроём предаёмся поэзии, размышляем о жизни, пока Ольга, закончив работу, выключит в типографии свет, выйдет на крыльцо, шутливо посетует на своё одиночество, а потом, раскинув руки, будто для объятия, порывисто позовёт кого-то в молчаливом пространстве песней:
    Ой, зійди, зійди, ясен місяцю,
    Як млиновеє коло*…
И так страстно, с такой душой воскликнет, что месяц, — о диво! — словно по её зову и в самом деле взойдёт. Ярким шаром поднимется из-за кустов сирени, чтобы всю ночь озарять со своих высот монастырскую гору с куполом собора, в котором сейчас находится наш районный клуб. Лунное сияние фантастически разукрасит остатки старинного запущенного парка, преобразит и древние полуискрошенные стены, тянущиеся по подгорью меж зарослей нехворощи и чертополоха до самой нашей свечкарни, где на крыльце сейчас стоит под лунным светом, вроде и на себя не похожая —какая-то до странности изумлённая Ольга.
— Як млиновеє коло, — произносит она уже тихо, будничным языком. — Вот так, хлопцы, надо песни слагать, а вы... Эх вы!

  Можно было бы надеяться, что после этого она присоединится к нашей компании, хотя бы недолго побудет с нами, однако у неё, видно, другие намерения, обеспокоенно скосила взгляд в сумерки парка, будто кого-то выискивая, лёгким прикосновением пальцев поправила на голове косынку и пружинисто сбежала с крыльца, но только свернула не в нашу сторону, а в противоположную.
— А соловьёв слушать? — напоминаю ей вдогонку.
— Ты же обещала! — добавляет и Кирик упавшим голосом.
— В другой раз, ребята. «На другую весну», — отвечает словами песни и смеётся, удаляясь. Постукивая каблучками, быстро пошла вниз по улице в направлении к полустанку, где ждёт её обсаженный тополями отцовский домик. Опустеет улочка, однако и в тишине лунной ночи долго нам ещё будет звенеть этот Ольгин сочный, какой-то словно бы вишнёвый смех.

  Не осталась у камня влюблённых, в самом деле, выходит, мало значим для неё мы с Кириком и даже Микола, хотя днём, когда он заходит в типографию, девчата охотно с ним шутят, допытываясь, чем они хуже его кременчугской Азы. Правда, Ольга будет проявлять некоторую сдержанность, видно, поэт наш кажется ей чем-то не совсем реальным, созданием чуть ли не бестелесным, самой судьбой предназначенным для какой-то иной, не будничной жизни.
Что же касается Ирины, то она, обладая опытом незаурядной
искусительницы, сделала было несколько попыток обольстить Миколу, сама приглашала его в кино, но, получив деликатный — хотя и в форме шутки — отпор, махнула на поэта рукой, ещё и Ольгу предупредила:
— Этот не для нас! От такого детей не будет! Навсегда, видно, охмурила его кременчугская фельдшерица, которая опухших от голода людей лечила таблетками...

  Мы с Кириком лишь из рассказов знаем об этой словно бы мифической девушке-фельдшерице, в которую без ума влюбился наш друг. Иной раз даже во время работы Микола вдруг отодвинет на край стола редакционные бумаги, положит перед собой чистый лист, задумается отстранённо — и нет у нас сомнения, что в эту минуту как раз и рождается в Миколиной душе стихотворное послание ей, его кременчугской невесте. И когда мы, редакционные, и молодежь из совхозных общежитий, слушаем возле мельничного камня вечерние импровизации нашего друга, некоторым из нас, во всяком случае мне с Кириком, хорошо известно, кому прежде всего предназначается — пусть и через расстояние — песня Миколиной души.
Вот и сейчас, когда луна поднялась из-за собора и посветлело вокруг, а небо стало огромным, Микола в задумчивости кладёт руки на плечи нам — одному и другому.
— Да, мир прекрасен! — взволнованно говорит он, глядя куда-то в звёздную высь. — Чего стоит один миг, друзья, когда впервые в жизни услышишь: «Твоя! Твоя! Вся твоя!..» И чего только не отдашь, чтобы снова когда-нибудь удостоиться этого... «Твоя! Твоя!» — срывается с нежных, пылающих уст... Не в такие ли минуты человек и находится ближе всего к тому, что называется счастьем?
Кирик после молчания спрашивает сдавленным голосом:
— Вы женитесь на ней?

  Бледный от лунного света, Микола не отвечает, витает, видимо, где-то в других сферах. Приходится и мне переспросить:
— О женитьбе вы с ней договорились?
— Об этом не спрашивайте, хлопцы, потому что для влюблённых это не имеет значения. Главное, что есть она, есть где-то, реальная, не приснилась в те ночи тьмы и огня, когда отданная тебе страсть торжествует и возвышается над буднями!.. Будто из «Песни песней» выносит себя упругая красота юного смуглого тела и дарит тебе неизведанное и поёт свою свободную песню. Красота раскрепощённая, раскованная, разметав прочь мещанские условности, ложь и сплетни, она оставляет лишь вам двоим право любить, и оба вы уже только нежность и радость, и страсть! Сгорать в огнях преданности и любви, забыться, растаять в неизъяснимой красоте чувства — многие ли способны на это в наши дни? И разве не сами мы разрешаем грабить бесценнейший свой дар — силу чистых чувств, а грабителем выступает не это ли, наше бешеное, начиненное буднями время, где так много прорывов, рейдов, авралов и ненасытной свекловичной свинки? Песни любви, их, наверное, по-настоящему знала разве что эллинская и библейская молодость человечества. Та, которая полным кубком черпала от радостей жизни, которая «Песнью песней» откликается нам из солнечной мглы веков!..

  Смотрим на такое вдохновенное, ещё более сейчас побледневшее лицо нашего друга, упоённые чарами его не совсем понятных нам слов, просим:
— Напиши об этом... Напиши непременно!..
— Что вы, хлопцы, тут современный Моцарт нужен, — и он встряхивает золотой россыпью кудрей, словно буклями моцартовских времён. — Я уверен, есть в душе такие сферы, которые только музыкой и можно передать... Настоящей, не барабанной. Переполненная лозунгами наша эпоха не должна ограничивать себя только грохотом барабанов.
— Не вздумай говорить об этом Кочубею...
— Его ничем не прошибёшь. Это же он распространяет слухи про Азу, что её семья в Кременчуге якобы только из «торгсинов» живёт и что сама она, мол, «липовая» медичка, неизвестно, как тут и оказалась... Но это же враньё! — возмущается Микола. — У неё направление было на руках!

  Мы тоже разделяем возмущение Миколы, потому что знаем, как было.
В прошлом году на время весенней посевной в числе нескольких других девчат из медучилища прислана была в наш район и эта юная практикантка Аза, которой суждено было встретить здесь свою первую, а может, и последнюю любовь. Житецкий, видно, испытывал душевную потребность делиться с нами своим интимным, благодаря чему их любовь раскрылась перед нами во всех подробностях: и как случайно встретились они на почте, и как, сразу поверив друг другу, ждали потом вечерних свиданий за железнодорожной насыпью, где не ведали страха, ошалевшие от счастья...
Недолго была здесь Аза на своей весенней практике, отозвали её досрочно, потому что оказалась простодушной, наивной горожанкой, которая действительно пробовала в полевых бригадах лечить опухших от голода людей какими-то аптечными таблетками.

  Вот и откомандировали её обратно, дав негативную характеристику. К тому же с её братом-врачом дома произошла какая-то история, вкривь и вкось расписали его в кременчугской газете, что бросало тень и на сестру, хотя вроде бы сестра за брата и не отвечает. Расставаясь при таких обстоятельствах, влюблённые чувствовали, что, наверное, разлука их будет долгой, и с тем большим жаром сердца поклялись: где бы ни были, как бы долго ни находились в разлуке, а будут ждать друг друга, даже если ждать придётся до седых волос!..
Ни райкомовские упрёки, ни грубые намёки Кочубея — ничто не поколебало Миколу в его чувствах к Азе, наоборот, боль разлуки придала ещё больше стойкости его влюблённой душе, и, кажется, именно этим, именно неугасимостью своего чувства и выделяется он ныне среди других людей, этот наш по-рыцарски влюблённый Микола Житецкий.
— Суть человека более всего проявляется именно в способности любить, по-настоящему любить, — убеждённо говорит наш друг. — Чувство любви — самое высокое из всего созданного матерью-природой... Не верьте, друзья, если вам говорят, что любовь бывает несчастной. Любовь — это всегда счастье!
— Даже без взаимности? — решаюсь задать вопрос.
— Даже тогда. Вы что, не согласны с этим?

  Но что можем сказать на это мы, способные лишь терять дар речи, когда Ольга, влетев из типографии, положит на стол ещё влажную корректуру и, стоя над тобой, будет следить через плечо, пока ты ставишь знаки, а они, все твои корректорские иероглифы, расплываются перед тобой будто в воде, потому что, ослепший, онемевший, ты только и слышишь, как горит в тебе кровь, и всего тебя бросает в жар, когда Ольга, заглядывая в гранки, ненароком прикоснётся тугой грудью к твоему съёжившемуся плечу. Наверное — ненароком... И от одного её прикосновения ты, отощавший от недоедания на совхозной фабрике-кухне, вдруг почти теряешь сознание, становишься как желтяк, и пока Парася будет искать нашатырный спирт, Ольга, наклонившись, вмиг спасёт тебя вернейшим способом — обожжёт щеку жарким поцелуем.

(«Москва», 1988, № 2)