Глава 4. Любви ради юродивый

Аякко Стамм
Глава 4. Любви ради юродивый.

Рано утром следующего дня, когда солнце уже довольно высоко поднялось над Яузскими воротами, освежая после ночного одноцветия разнообразно яркие краски державного города, как-то сами собой стихли последние бессильные стоны казнённых, брошенных умирать на холодке. Постепенно сошёл на нет также и плач оставленных в малом количестве пока живыми их родственников и домочадцев. Наконец, истошные в пьяном угаре крики и смех гуляк закономерно и всерьёз обратились в мирный, богатый всевозможными оттенками и тембровыми окрасками храп, равномерно покрывший собою московские улицы. Даже бродячие псы, насытившись и отяжелев от избытка свежего бесхозного мяса и крови, повалились на землю вперемежку с храпящими, жалобно скуля во сне от несварения. Нежданно помилованные всю ночь восславляли Господа в долгих всенощных молитвах, но, почему-то, забыли возблагодарить Господаря и мучились теперь в своих постелях кошмарами, упрямо прерывающими и без того зыбкий, не приносящий отдыха телу и спокойствия душе сон. В самом центе столицы, посреди ярко освещённой факелами и свечами кремлёвской залы за большим дубовым столом, уставленным в беспорядочном хаосе грязной посудой, опрокинутыми стаканами и полуопорожнёнными штофами, а также густо усеянном объедками царского ужина, восседал вконец измученный, не ведающий покоя Царь и Великий князь всея Великия, Малыя и Белыя России Иоанн Васильевич Грозный.

Вокруг полусидели, полулежали, кто на столе, кто под столом, но кое-кто всё ещё за столом в дым пьяные приближённые бояре и опричники - цвет российской государственной элиты. Промеж государевых гостей, услаждая их глаз и не только глаз, неровно ходили, ползали, сидели, лежали такие же как и они пьяные голые бабы, большинство из которых вчера ещё были девками, когда их обречённые отцы стояли на площади в ожидании смерти. А подле, на широком свободном пространстве знакомый уже девичий хор, лихо отплясывая, тянул нестройными, хмельными голосами «Ой, ты, Пронюшка-Паранья, ты за что любишь Ивана…». И всё тот же высокий чистый голос, солируя, задавал тон, но уже без слёз, высохших в хмельном бесстыдстве от укоренившегося в душе полного безразличия не только ко всему происходящему, но и к своей собственной участи.

Если нет Закона, нет Правды, нет в конце концов Бога, недремлющим оком следящего за сохранением Закона и Правды, так гори оно всё пламенем неугасимым! Эх! Говори Москва, разговаривай Рассея! На смену кровавой вакханалии пришла хмельная. И в то время как город, обезумев от первой, уже пресытился второй, главное застолье страны только приближалось к своему апогею.

Царь с блаженной улыбкой на изнурённом лице, обнажившей чёрный беззубый рот, озирал всё происходящее хитрым прищуром мутных глаз. Но если б смог кто проникнуть в глубину их, сумел бы он найти там затаённую мысль наделённого неограниченной властью человека, почувствовал бы немой, невысказанный вопрос - до каких пределов способно дойти человеческое бесстыдство, уязвлённое страхом, распалённое хмелем, развращённое властью?

- Тихо! – прогремел, отражаясь эхом от сводчатого потолка и перекрывая общий шум, музыку и пение, грозный властный голос. - Тихо, - повторил Царь уже спокойно.

Несколько десятков женских тел, истерзанных, униженных, облапаных грязными, скользкими, жирными руками, замерли, устремив взоры на Государя.

- Настенька, - обратился Иоанн к юной певунье. - Подойди ко мне, детка.

Пьяная девица, бесстыдно раскачивая бёдрами, направилась к Царю и села перед ним на стол, расставив ноги.

- Чего тебе, Царь-батюшка? Хочешь девушку вином угостить? – развязно спросила она.

- Пожалуй, угощу, - всё так же улыбаясь, сказал Иоанн. - Только прежде ответь мне, красавица, а где твои родители?

- А-а! – девица безразлично махнула рукой, будто речь шла о какой-то старой ненужной рухляди, и залпом выпила стоящий рядом стакан вина. - Батюшку вчера псам скормили, а матушку…, - она оглядела стол, потянулась за ещё одним стаканом и осушила его так же, как и первый. - Матушку опричники твои сейчас оприходуют всем кагалом. Хотя… может, уже и закончили, - девушка истерично засмеялась, потеряв равновесие, и едва не упав со стола. - А может, кончилась уже матушка от избытка чувств?! А, как думаешь, Государь?

- Ну, а ты как? – Царь пристальным взглядом внимательно изучал девушку. - Нравится тебе у меня? Не обижают тебя-то?

- Я? – девица снова взяла стакан, но не донесла его до рта, вновь потеряла равновесие, покачнулась и выронила, обливая своё юное белое тело красным, как кровь вином. - А чё я? Я ничё, меня ещё не трогали. Для твоей милости, видать, берегут. А я согласная, ты только скажи, Государь, и я тебе со всеми моими потрохами, ну, вся, просто, отдамся!

Она вдруг перестала смеяться и как-то по-взрослому посерьёзнела.

- Только ты поспеши, Государь, а то ведь уйду я скоро. Совсем уйду, так что даже не в твоей власти будет удержать меня.

Девица встала со стола и неуверенной, пьяной походкой отошла прочь.

Иоанн с минуту смотрел ей вслед, потом задумался о чём-то и встал с кресла.

- Душно что-то здесь. А ну, все на речку купаться! Всем купаться! Всем!

Царь строго смотрел на пьяные, шатающиеся тела, как тараканы выползающие из всех щелей огромной залы и, остановив взгляд на Малюте, приказал: «Проследи, чтобы все купались! Все до единого! – и уже тихо, как бы самому себе. - Чтоб никто не выплыл».

Пробуждающиеся в похмельном дурмане после тяжёлой, разгульной ночи москвитяне долго и изумлённо таращились во все глаза, как из кремлёвских врат выбегали вдрызг пьяные голые мужики, бабы и девки да с диким визгом, гоготаньем и песнями как сумасшедшие бросались с разбегу в реку, поднимая в воздух облака брызг. Как плескались там, кувыркались, совокуплялись в бешеном неистовстве. А как натешившись, ободрившись прохладной влагой, стали приходить в себя от пьяного бесстыдства да выползать на берег, прикрывая руками позор, натыкались на длинные пики конных опричников, выстроившихся вдоль берега. Окровавленные, обезумевшие теперь от ужаса расставания с жизнью они вновь возвращались в реку. Тех же, кто, распознав западню, пытался спастись вплавь, настигали калёные вездесущие стрелы метких лучников. Оставшихся же каким-то чудом в живых добили потом вёслами лодочники.

Так закончилась эта казнь, но не закончился ещё правый суд государев.

Он стоял у окна и взирал мокрыми от слёз глазами на уносимые неторопливым течением реки бледные на тёмно-буром фоне воды фигуры, ещё недавно жадно вдыхавшие полной грудью кисло-сладкий, пряный аромат жизни. Где-то среди этих фигур плыло в свой последний путь совсем ещё юное, худенькое тело Настеньки. Она так и не успела вкусить жизни, но уже сумела ею смертельно отравиться. «Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое».

- Звал, Государь? – недалеко от входной двери, посвежевший, отдохнувший за ночь, одетый по-простому, но во всё чистое, стоял боярин Берёзов.

Царь отошёл от окна, пересёк всю залу и остановился перед ним.

- Звал. Проходи, князь, - они прошли к столу, на котором уже стояла чистая посуда и свежие закуски. - Садись, отведай, чем Бог послал.

Иоанн указал Берёзову на стул рядом, налил из запотевшего штофа водки в стаканы, один взял себе, другой пододвинул гостю и сел в кресло.

- За жизнь, боярин! И поверь, это не такое уж ненужное занятие … хотя и мерзкое временами, - тост был сказан, оба выпили. - Хочешь знать, почему тебе её оставил?

- Хочу, - коротко ответил Берёзов.

Царь снова налил. Снова выпили.

- Ты закусывай, закусывай. Небось, царский харч скуратовского поглавнее будет? Али брезгуешь?

Боярин отщипнул от горячего каравая краешек, окунул его слегка в солонку, да и отправил в рот.

- Харч твой знатный, спору нет, Государь. Да только, слыхал я, после твоего хлеба-соли люди в реке тонут.

- Так то ж не в хлебе дело-то, а в едоке, - Царь беззвучно засмеялся и налил по третьей. - Кто слишком густо масло мажет да глубже кусает, того вода не держит, - он поднял свой стакан. - А ты, я вижу, едок ещё тот, постника не объешь. За тебя, боярин!

Какое-то время они молча кушали. Иоанн тянул, ожидая любопытства собеседника, а Берёзов, не желая забегать вперёд, терпеливо ждал. Наконец, Царь не выдержал.

- Да, боярин, выдержки тебе не занимать. Только не трапезничать со мной я тебя позвал, не за ради склАдной беседы жизнь тебе оставил - есть у меня к тебе дело посерьёзнее.

- Слушаю тебя, Государь.

Царь встал, походил по комнате и вернулся к столу.

- Говорил ты, что голову готов сложить для блага отечества? То дело не хитрое. А вот прожить жизнь полную испытаний и трудов ради пользы и процветания его?

- Приказывай, Государь, я готов.

- Приказывать не хочу, устал. Сам видишь, с кем жить, да дело делать приходится. Всё только из-под палки, ради страха, али за мзду богатую, за мошну златую. Давно ищу соратника, который бы сердцем радел, душой за отечество пёкся. Да только где ж таких сыскать нынче?

- А ты погляди вокруг, Государь, выдь за стены кремлёвские чуть поодаль. Много самородков знатных в земле российской узришь, богата она камнями крепкими, самоцветными. А в Кремле что? Где мёду густо, там и трутни.

- Ну, ты поучи, поучи меня ещё, - притворно осерчал Иоанн. - С Царём говоришь, не с побрательником.

- Прости, Государь, увлёкся малость, - подыграл Царю боярин. - Запамятовал, где нахожусь. Твой хлеб-соль и взаправду нюх отшибает.

- То-то! – нахмурил брови Царь. - Ну ладно, чего уж, давай ещё по единой.

Иоанн налил и молча выпил. Выпил и Берёзов, улыбаясь одними глазами. Закусили. Помолчали.

- Да! Богата Русь самоцветами, это ты хорошо сказал. Разбойный казак Ермак Тимофеич всю Сибирь покорил для нас, расширил пределы отечества, - дожёвывая кусок холодной телятины, рассуждал Царь. - Слыхал, небось? – хитрые глаза самым только краешком наблюдали за боярином. - И кто ж предположить мог, «что самый кроткий схимник испокон выходит из шпаны». 

- А я что говорил? – князь тоже, глядя всё больше на стол, время от времени косил взгляд на Иоанна. - Ермак, конечно, не схимник, но что шпана – это точно.

- Так то ж стихи, - обиделся Царь, - понимать надо.

- Эх, - тяжело вздохнул боярин, - понимаю.

Тут глаза их неожиданно встретились, разбежались, как бы испугавшись столкновения, встретились снова, вцепились друг в друга въедливым вниманием, и оба собеседника дружно рассмеялись весёлым смехом.

- Ну ладно, - продолжил разговор Царь, перестав смеяться. - Смех смехом, а дело серьёзное. Помяли малость друг друга, пора и честь знать.

- Прости, Государь, ещё раз, - посерьёзнел боярин. - Я слушаю тебя.

- Ермак дело своё сделал справно - земли там хорошие, богатые, заповедные. Но одно дело покорить, совсем другое жить там, осваивать богатства те, развивать и оберегать. Бабу ведь, сам знаешь, мало взять силою, её любить надобно, ласкать, заботиться о ней, подарки разные дарить, защищать, а главное, душу её бабью понимать-принимать как свою - тогда только она тебе верной женой станет и детишек тебе народит, наследничков.

Берёзов задумался, поняв, куда клонит Царь. А Иоанн, заметив то, продолжал.

- Вот и думаю я, послать тебя в места те. Ты мужик крепкий, волевой, правду свою знаешь и стоишь на ней твёрдо. Не сыскать мне другого такого, ты мне Богом послан, - Иоанн подошёл к поднявшемуся со своего стула боярину и положил ему руку на плечо. - Я не уговариваю тебя, сам знаешь, повелеть могу. Но не слуга мне верный нужен там, а соратник, не раб, а друг, - оба  мужа  смотрели  в  глаза  друг  другу,  и  вдруг Берёзов заметил скупую слезу, блеснувшую в мутных глазах Иоанна. - А за казнь прости ради Христа, проверял я тебя, так уж нужно было.

- Я готов, Государь, - твёрдо сказал боярин. - Повели только жену мою, да сынишку малого с собой взять. Соскучился больно, три года как не виделись.

- Это конечно, - облегчённо вздохнул Иоанн, улыбаясь во все свои четыре зуба. - Нынче же домой пойдёшь, встретишься со своими. Только времени даром не трать очень-то. Ну там сюси-пуси конечно, не без этого, но завтра же собирайся в дорогу.

Царь хотел уже отойти, закончив диалог, но задержался.

- Да, о нашем разговоре никто знать не должен. Ты не послом царским едешь, а ссыльным. Под конвоем, как положено. На поселение. Так что не обессудь, боярин, для твоей же пользы - больно много у тебя тут злопыхателей, боюсь, не доедешь. А мне надобно обязательно чтоб доехал и край тот заповедный в свои руки взял.

- Ничего, Государь, стерплю. Только о семье моей уж ты позаботься, мне о них печься не с руки будет. Какие у ссыльного привилегии?

- Обещаю. Не волнуйся. Ну, князь, в путь. Храни тебя Христос!

Царь трижды перекрестил Берёзова, как первый на Руси человек после Бога. Тот, поклонившись, вышел из залы.

В одном из тёмных коридоров дворца его ждала Царица, укутавшись в чёрный глухой плащ. Он не сразу заметил её и невольно отшатнулся в сторону, когда от тёмной стены отделилась призрачная тень и двинулась ему навстречу, на ходу отбрасывая капюшон.

- Ты всегда появляешься внезапно, как привидение, Царица.

- Что, отпустил тебя Царь? – спросила она дрожащим голосом.

- Да, отпустил. Повидаться с семьёй. А завтра в ссылку, в Сибирь на поселение, - ответил боярин и хотел, было, продолжить свой путь.

- Постой, - остановила его Царица, прижавшись грудью к его груди. - Хочешь, с тобой поеду, хоть в Сибирь, хоть на край света?

Он тихонько отстранил её от себя.

- Разные у нас с тобой дороги, Царица, мне в леса дремучие со своей женой, тебе с Государем-мужем здесь править. Прощай. И прости, что не могу ответить тебе так, как ты того хочешь.

Берёзов отодвинул женщину в сторону и пошёл дальше своей, уготованной ему Богом, дорогой.

- Ты ещё пожалеешь, боярин! Не достать мне тебя никак, но всё проклятие моё обрушится на головы твоих потомков, - гневно прошипела она, как змея, ему вслед, но он не слышал уже этих слов.

А Царь, оставшись один, подошёл быстрым шагом к окну, распахнул его одним движением руки и вдохнул полной грудью свежий утренний воздух.

- Эх! Хорошо-то как! – улыбаясь во все четыре зуба, произнёс он, и глаза его ярко засветились весёлым озорным огоньком.

Вдруг Иоанн забрался на окно, вылез наружу и сел на карниз, свесив ноги на улицу.

- Э-ге-ге-ге-е-ей! – закричал он, что есть мочи, раскинув руки в стороны. - Э-э-эй, Ра-ас-си-и-я-а!

Свежий ветерок подхватил восторженный крик Великого и Грозного Государя и понёс его, играя, над московскими улицами и окраинными слободками, над дремучими непроходимыми лесами и бескрайними полями, над кривыми саблями рек и чистыми зеркалами озёр, по всей могучей необъятности простора, называемой ёмким и звучным словом Россия.

- Великий Государь, - услышал он за своей спиной.

- А, это ты, Малюта? – Царь оглянулся, улыбаясь, но с окна не слез. - Опять без стука входишь, сучий пёс?

- Я стучал, Государь, долго стучал, знать, ты не слышал, - Скуратов мялся возле двери, не решаясь зайти вглубь комнаты.

- Ладно, пёс, чего уж, иди сюда, раз пришёл, - Иоанн ласково, не меняя восторженного выражения лица, подозвал опричника к себе. - Смотри, лепота-то какая! Смотри, Малютушка, смотри! А? Жить хочется! Дышать хочется! Любить всех хочется! А? Чего стоишь? А ну, лезь сюда!

- Не, Государь, я уж тута как-нито, - Малюта мялся в нерешительности, не зная как начать то, для чего пришёл.

- Что, боишься? Не побаивайся, у меня сегодня, Малютушка, нрав дюже добрый. Ну, говори, зачем пришёл?

Опричник замер, но отступать было некуда. Он перекрестился.

- Приказ твой сполнил, Государь, - промямлил он, заикаясь.

- Что? Какой приказ? Да не мямли ты, пёс! Что, у Митрополита был?

- Был, - на глубоком выдохе произнёс Малюта.

- И что? Взял благословение? – Иоанн всё ещё сидел с наружной стороны окна и наслаждался утренней свежестью. Настроение его действительно было прекрасным, как давно уже не было, почитай с молодости.

- Ну, как сказать? Ни то чтобы да…

- Что значит «ни то чтобы да»? – Царь вдруг изменился в лице и повернулся всем телом к опричнику. - Ты взял благословение, сучий пёс, или нет?

Малюта Скуратов, жестокий, беспощадный Малюта, верный исполнитель и чуткий предвосхититель воли государевой стоял перед хозяином, вжав голову в плечи, и теребя в руках шапку.

- Так не у кого, батюшка… Нет больше Митрополита.

- Как нет? – Иоанн влез в окно, схватил Малюту за грудки и стал трясти его, словно яблоньку. - Как это нет Митрополита? Ты что говоришь такое, сучий потрох? Что ты натворил опять?

- Я ничего, Государь… я ничего, - завопил опричник, весь трясясь от страха, - я пришёл…, я говорю, а он…

- Что он? Что? Говори, паскуда! – Царь с силой швырнул Малюту на пол, как наполненный ветошью мешок, и выхватил из ножен саблю. - Говори, не то зарублю, как собаку!

- Я говорю… я спросил… как ты велел… а он говорит…

- Что говорит? Не мямли, говори яснее!

- Он сказал, что благословляет только добрых и на доброе…

- И ты…?

- И я…

Царь замахнулся острой, как бритва, саблей … - Малюта зажмурился, заслоняясь от смертоносной стали руками, - … и с силой отшвырнул её в дальний угол комнаты.

- Что ты наделал? Что ты наделал, Малюта? – Иоанн, схватившись за голову, как помешанный, мерил аршинными шагами огромную комнату и всё повторял и повторял одно и то же. - Что ты наделал? Что ты наделал?

- Так я ж… что ты, Государь?… ты ж сам велел, - осмелился подать голос опричник.

- Что я велел? Я велел тебе благословение взять, а ты?

- Так… я думал…

- Ты думал! Что ты думал?! Что ты вообще можешь думать?! А ну, сгинь прочь с глаз моих, не то прибью, как собаку!

Опричник отполз на четвереньках к двери и скрылся от греха подальше за портьерой.

- Что ты наделал? Что ты наделал, Малюта? – продолжал стенать Царь, обливаясь горючими, обжигающими глаза и сердце слезами. - Последнего соратника, единственного друга потерял я. Что же теперь делать? Что делать? Один я остался. Один. Совсем один! Что теперь будет с Россией?!

Царь остановился перед освещённым живым пламенем лампадки образом Спаса и упал на колени. Губы сомкнулись, голос стих, утонув в непримиримой борьбе света и тени. И только глаза - живые, мокрые от слёз глаза зашептали молитву, жадно впиваясь в образ, пытаясь сквозь густой, непроницаемый для обычного человеческого взгляда слой краски отыскать свет, жизнь, мудрость и любовь. Силясь в неудержимом стремлении охватить необъятное, понять неподвластное никакому разуму, услышать непроизносимое и, отразившись от непробиваемой твердыни мёртвого дерева, вернуться назад через полные слёз глаза в недосягаемые глубины души человеческой горячею живою верою.

 - Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешнаго, - прошептали уста, а тело, неподвластное больше воле, подчиняясь только сердечной боли покаяния, крестообразно раскинув руки, пало ниц пред образом на холодные плиты пола, орошая камень горячими как пламя неугасимого огня слезами.


Глубокой тёмной ночью, когда последние лучи солнца давно уже скрылись за горизонтом, когда огромная полная луна в окружении колючих звёзд достигла наивысшей силы сияния, а гулявая, блудливая Москва только-только вошла в азарт от разыгрываемой по улицам города ночной вакханалии, в большой комнате, освещенной слабым, крохотным огоньком неугасимой серебряной лампадки, отражённом от чудотворного образа Спаса Нерукотворного, сидели трое.

- Да. Так оно и было, - сказал первый - древний старик с длинной седой бородой, в старой, изрядно поношенной скуфье на голове, с ветхой сумой и длинным, выше человеческого роста посохом, лежащими на полу возле ног.

- Было, - коротко подтвердил второй - худой, измождённый долгой-предолгой жизнью человек, с некогда красивым, но высохшим от времени и забот лицом, впалыми щеками, выдающимися острыми скулами и носом, большим, изборождённым морщинами умным лбом и тусклыми, мокрыми от слёз глазами.

Где-то в тёмном углу жалобно заскулил третий - большой лохматый пёс неизвестной породы.

- Послушай, Рассказчик, - сказал старик, ставя на стол высокий бокал, полный так и не тронутого красного как кровь, вина, - что-то не пойму я никак, то он у тебя тиран, изверг кровожадный, то, ни дать, ни взять, отец родной, любящий да заботливый.

- Да. Таков он и есть, - ответил Рассказчик, туша сигарету в другом, наполовину ещё полном вина бокале.

- Юродивый прямо, - продолжал старик, задумавшись, но вдруг оживился. - Только что-то среди Христа ради юродивых я Блаженного Иоанна не встречал, а?

- Ты сам-то не юродствуй, Прохожий, это ведь тоже не твой чин, - Рассказчик взял со стола свой бокал с плавающим в нём окурком и тут же вернул его на место. Затем поднял с пола полупустую бутылку, отхлебнул прямо из горлышка и закурил новую сигарету. - Среди казнённых им тоже ведь ни одного Великомученика, а?

Рассказчик ещё отхлебнул вина, откинулся на спинку кресла и отрешённо поднял мутные глаза кверху. Его неподвижный стеклянный взгляд, казалось, не видел, не замечал ничего вокруг, но проникая сквозь старые, надёжно сложенные потолок и кровлю, сквозь незыблемость небесной тверди всё дальше и глубже, узрел незримое ни для кого из смертных и вёл теперь с Ним немой диалог. А губы самопроизвольно произнесли: «Любви ради юродивый».

Помолчали.

- Пора мне, Рассказчик, - старик встал, поднимая с пола посох и закидывая суму за плечо. - Не нам с тобою судить, не нам и величать.

- Погоди, монах. Вот ты мне скажи, старче, - Рассказчик обнажил в блаженной улыбке четыре уцелевшие зуба и хитрым прищуром посмотрел в глаза Прохожему. - Иуда Искариотский хороший был человек?

- Что ты? Побойся Бога. Он же Христа предал.

- А если бы не предал, если бы остался таким же верным учеником, как Пётр, как Иоанн, как другие апостолы, Иисус что, не спас бы человечество, омыв его грехи Кровью Своей Святой?

«Не кощунствуй, крамольник! - мог бы сказать на это Прохожий. - Уж не хочешь ли ты оправдать Иуду?», - но промолчал, зная, что ответ даст сам Рассказчик.

- Впрочем, преступление Иудино не умаляется, и злодейство не извиняется попустительством Божьим и промыслом Его, - Рассказчик снова стал серьёзен и задумчив. - Не об Иуде я, а о спасении России… О Любви и о предательстве, идущих рука обруку…

Прохожий подумал с минуту и, поправив на голове скуфью, направился к выходу, не удостоив ответом вопрошавшего. Возле самой двери он остановился.

- А всё-таки, роман твой должен быть написан, - сказал на прощание старик.

- Я не пишу романов, монах, - ответил Рассказчик.

- А про Иуду зачем спросил?

- Думать буду… Потом расскажу…

- Ну, как знаешь.

Прохожий вышел.

Рассказчик посидел ещё в старом скрипучем кресле, докурил сигарету, наконец встал, бросив окурок в бокал, и подошёл к окну. Там, за окном, в слабом ещё свете зарождающейся зари, возле древнего как мир исполинского дуба, густо поросшего большими зелёными листьями, стоял Прохожий, любуясь цветущим деревом. Монах поднял голову на окно, улыбнувшись, помахал Рассказчику рукой и, поправив суму на плече, пошёл своей, одному ему ведомой дорогой. По площади, называемой Красной, где его уже поджидали двое его спутников, мимо Василия Блаженного без крестов на маковках, через Воскресенские ворота на Охотный Ряд, мимо Большого театра, до сих пор упрятанного в леса, сквозь разгульные, хмельные компании новых русских - новых, судя по костюмам да по блестящим лакировкой железным коням, а по сути, всё тех же … по крутому, поросшему травой и кустарником берегу Неглинки, в прозрачных водах которой пока ещё водится рыба, далее через Петровские ворота прочь из Москвы, из города, в котором как-то хитро всегда уживались бок о бок друг с другом добро и зло, святость и порок, преступление и покаяние.