Окраина. Часть первая

Виктор Ахманов 3
               
     «Нет выше и сильнее, и полезнее впредь для жизни, как хорошее какое-нибудь воспоминание, и особенно вынесенное еще из детства...» 
               
  На  окраине Казани долгие годы  дряхлела  деревушка, известная своим гнилым озером-болотцем, поглотившим немало ребятни,  и тем,  что   в смутное для Руси время в ней останавливался известный предводитель нищих и разбойников  Емельян Пугачев.   По преданию,  крестьяне, не дожидаясь приезда «царя», попрятались кто куда, выставив на поляну  каравай хлеба с солью. Пугачев, справившись  у товарищей относительно названия деревушки, не получил вразумительного ответа и предложил называть ее Каравайка.
  В предвоенные годы  Каравайка попала в зону влияния  укрупняющегося авиационного завода.  Выкупленные у крестьян избы заселили  рабочими, а  Церковь  Смоленской иконы Божией Матери, возведенную  на средства прихожан за четверть века до этих событий,  приспособили под пункт горячего питания.   
По  мере наращивания мощностей цехов славного авиапрома,   поселение разжилось  недвижимым имуществом  женской колонии №8,  обновилось щитовыми   и кирпичными бараками и малоквартирными двухэтажными домами разной сборки.  Жизнь того времени, когда на всю округу было несколько тесных продовольственных магазинов  а базар, где по выходным продавались табуретки, костыли и самогонные аппараты  называли «голодным», можно описать по чьим-то рассказам.  Я же хочу поделиться собственными впечатлениями и поэтому перемещу читателя в середину шестидесятых, когда в формирующееся мировоззрение  детей и школьников был имплантирован  миф о скором и неизбежном  наступлении коммунизма –  необычайно счастливой жизни с бесплатными конфетами и мороженым.
                ***
 Так ли это было на самом деле, но в моей памяти из  раннего детства ярче запечатлелись теплые дни. С них, пожалуй,  и начну повествование.
Едва   желтый  луч солнца  проникал в  прорезь занавески, ложась косой  стрелкой на бледно-серую  стену  маленькой комнаты, я пробуждался и, предвкушая долгий день,  старался скорее  покинуть тишину и прохладу дома.  Сполоснув во дворе лицо  водой из прибитого к забору рукомойника, я усаживался на крыльцо и наблюдал за  бестолково сновавшими курами,   цыплятами и важно расхаживающим петухом, периодически наставляющим на меня свой любопытный глаз.
- Виталик, иди кушать кашу, –  ласково звала меня мать, и я не заставлял ее повторять приглашение.
  Подкрепившись,  я  босой  отправлялся  в огород  и топтался между грядок,  выслеживая стрекоз и преследуя бабочек-капустниц.   
   Заслышав клик соседа-тезки, я незамедлительно выходил за ворота, прихватив подаренный теткой бракованный пластмассовый  грузовик.   
    - Здорово, Виталич! – приветствовал  меня друг Витька, и мы  тотчас начинали увлеченно возить свою технику по  склонам прохладной песчаной горки. Позже к нам присоединялись две девочки-татарки с совочками и куклами, а из ворот дома наискосок выезжал на трехколесном велосипеде «психованный» татарчонок  и начинал увлеченно нарезать круги.  Стоило кому-нибудь  из подростков, среди которых зачастую присутствовали наши старшие братья,  воспрепятствовать его занятию, как он  издавал пронзительный вопль, после чего  в окне веранды  распахивались занавески, являя   мертвенно-бледный лик старухи в белом  до плеч платке.  «Апа» предупредительно стучала по стеклу  костлявой рукой и, если это не действовало, выскакивала, разражаясь  бранью на татарском языке.
   Чаще других хулиганил старший Витькин брат по прозвищу  Сема Купорос, одноклассник и друг  моего среднего брата. Чудаковатый  Сема носил тюбетейку, всегда имел при себе перочинный нож или рогатку и перед тем, как отправиться на коллективную прогулку по оврагам и садам, не упускал случая «шухарнуть» – неожиданно зажечь и швырнуть  «конфету» в обертке из изоляционной ленты, начиненную  крупицами магния и марганцовки.
Наша  улица, носившая имя героя Александра Матросова, была всего лишь в четырнадцать домов и весьма скудной на события. Любой  направляющийся в нашу сторону незнакомец  вызывал  у детей тревожное  любопытство.    А в дни, когда из-за поворота  появлялась известная всем тощая фигура юродивого  Бадредина, мои сверстники  разбегались по домам как перепуганные куры.  Бадредин  шел на сближение  стремительно, подбирая на ходу сигаретные пачки, сворачивая, под лай дворняг, к воротам, где его одаривали  журналами и газетами. Говорили, что  собранную макулатуру  чудак  прятал в сарае и бережно хранил ее, время от времени перебирая.  Особенно трепетно он  относился к изданиям журналов «Чаян» и «Работница». В конце концов, кто-то нарочно поджег его «библиотеку», и можно представить, каково было горе безумца.
  Раза два  в месяц к нам  заезжала  конская подвода сборщика утильсырья, и  это  было настоящим праздником:  у бородатого утильщика обязательно имелись пистоны, сахарные петушки и разноцветные  воздушные шарики.
Иногда в небе появлялся вертолет и летал над огородами так низко, что можно было помахать рукой пилоту.
Ближе к полудню  улица пустела. Почти в каждом дворе имелся велосипед. А за поселком Северный, у леса, прозванным «сухарецким», было несколько водоемов (разливов).  Когда мы подросли и Витьку стали отводить в детский сад,   я некоторое время скучал. Но вскоре нашел новое развлеченье возле колонки с мальчишками с соседних улиц, где мы часами охлаждались, поливая друг друга струями воды, заправленной  в  мягкие  флаконы из-под первого отечественного шампуня.
 Отец, отметив как-то, что я совсем перестал бывать дома,  назвал меня «уличным мальчишкой» и ограничил мою свободу, обременив  ежедневными обязанностями:  сбор свалившихся яблок и доставка с колонки бидончика воды.  Изредка мне поручалось   сходить в  ближний  магазин за хлебом.  Деревянный магазинчик, который принято было называть «нашим», имел один небольшой сумрачный, с двумя печками-голландками по углам  зал.   
 Возле гастрономического прилавка, бойко обслуживаемого молодой с золотыми зубами татаркой, всегда выстраивалась очередь. Хлебный отдел больше двух-трех человек обычно не собирал.   
  - Мама Наста – на тебе мягкий, – добродушно улыбалась мне упитанная  косоглазая булочница,  вручая за шестнадцать копеек теплую буханку хлеба, от которой я потом неизменно отщипывал  кусочек.  Любезность продавщицы объяснялась тем, что  моя мама работала медсестрой в процедурном кабинете районной поликлиники и навещала больных  на дому и  свободно изъяснялась на их родном языке.
      Раз в неделю отец предупреждал  о помывке, что действовало на меня крайне удручающе. Немного подслащивало пилюлю то, что по дороге в баню у меня появлялась возможность пополнить коллекцию спичечных этикеток. 
     Ближняя баня, называемая в народе «Красной», находилась  на перекрестке улицы Центральная Мариупольская и трамвайной линии «десятого» маршрута, связывающего напрямую два завода – химический и авиационный.    По выходным к двухэтажному, сложенному из красного кирпича зданию с маленькими оконцами стекалось столько народу, что хвост очереди  выползал  за ворота бетонной ограды. В таких случаях мы разворачивались на сто восемьдесят градусов, и направлялись к другому перекрестку, где работала  баня, закрепившая за собой название  «Белая». Но и там  желающих помыться набивалось как  сельдей в бочке. Заняв очередь в гардероб, отец пристраивал меня поближе к лавкам, и я подолгу созерцал карикатуры на тему борьбы с тунеядством, гадал над смыслом вывески: «В моечное отделение нельзя вносить кислое молоко и бриться!»,  периодически «просыпаясь» от ударов  по корпусам  автоматов с газированной водой, которые наносили  распаренные клиенты.  Мне было непонятно, с какой стати люди таскают  в баню кислое молоко, пока мама не объяснила, что женщины-татарки моют им головы.   Сдав верхнюю одежду на хранение, мы переходили на лестницу, в другую очередь, где ждали приглашения банщика, чтоб  снять с себя последнее.  Обычно отец умещал наши одежды на одно место, и я, оголившись,  настраивался на очередные «приятности», которые начинались сразу за тяжелой дверью отделения для помывки. В шумном, затуманенном зале, я некоторое время  осматривался, смятенный обилием  красных, залепленных мокрыми листьями тел и бледных мощей стариков.    Затем, осторожно ступая по склизкому полу, я, ежась от мыльных брызг, приступал к делу –  бронировал человека, складывающего банные принадлежности. В случаях  скорого освобождения места, отец хвалил меня за расторопность, а иногда добавлял, потрепав по голове: «Ты счастливый мальчишка».  Взобравшись на окаченную кипятком лавку, я некоторое время оставался  без внимания, внимательно встречая и провожая взглядом  безногих инвалидов.  После последнего испытания, когда мое тощее тельце подвергалось активному воздействию жесткой, как осока, мочалки я с   жадностью плескался в прохладном тазике  и даже изловчался постоять под холодными струями воды в душевой кабине.
Поздним вечером, попрощавшись с неизменно пьяненьким   банщиком, нужно было еще проделать немалый путь до дома. Дорога лежала мимо длинных каменных бараков, построенных пленными немцами,  у подъездов которых поздними теплыми вечерами зачастую качались на лавках, как маятники,  чьи-то отцы-кормильцы в разорванных и запятнанных кровью  майках.   
Поселок встречал непроглядной теменью и  перекличкой цепных псов. Черные столбы с пустыми фонарями напоминали  виселицы.  Низенькие оконца  светились тусклым электричеством, скрывая за  занавесками мрачную  жизнь  хозяев.
               
   С  наступлением погожих дней  отец  выкатывал из сарая    мотоцикл «Котенок» и часами возился с ним, запуская педалью двигатель. Глушитель «стрелял», пугая кур и кота,  двор заволакивало густым сизым  дымом.  Я с нетерпением ждал, когда меня усадят на бензобак и мы поедем по заасфальтированной, с разделительной полосой, улице Беломорская прямо к  извергающей желтый огонь трубе, минуя новый микрорайон с невыразительным названием «Жилплощадка» Иногда отец, не доехав до цели, сворачивал на  поселковую улицу. Там в маленьком домике с низкими крохотными окнами жила одна из его  четырех, оставшихся в живых,  сестер. Я не любил это место. Меня влекли зеленые луга,  просторы и необычные придорожные картины:  россыпи полиэтиленовых гранул, свалки керамзита, лужи покрытые  разноцветной пленкой. Незнакомые предметы будоражили мое воображение,  порождая  неожиданные для отца вопросы.  Отец не торопился с ответом или отвечал уклончиво, ссылаясь на то, что я еще маленький и мне лучше читать на память стихотворения.   Знаю, что отцу нравятся стишки, которыми были подписаны расклеенные в бане карикатуры, я старался во все горло:
                Жизнь легка у тунеядца, тунеядца все боятся!
                Разговор в суде не долог – вон из города в поселок!
                Снова начал пить и драться –  не уняли тунеядца.
   Я не понимал, почему отец смеется над тем, что человека выгнали из города в поселок, как не понимал и того, чем же так плох поселок, в котором я живу, если в него переселяют людей в качестве наказания. Я не унимал любопытства, а отец с улыбкой  отвечал, поглаживая мою «ершистую» голову: «Ты еще маленький. А вот подрастешь  и будешь много спрашивать, тобой сразу заинтересуются.    Ха-ха… Не уняли тунеядца, значит. Ишь, чего придумали –  сажать народ только за то, что  не хотят за их копейки работать»
    Я никогда не видел как работают в цехах люди из нашего поселка. Тема коллективного труда ассоциировалась в моей голове заросшей одуванчиками поляной, где в дни авансов или получек  работяги устраивали  стихийные застолья с вином, плавлеными сырками и разложенной на грубой оберточной бумаге килькой.  Опорожнив полдюжины  бутылок золотистого, розового или  красного вина, некоторые мужики, в их числе и Витькин отец,  оставались на поляне до поздних сумерек, пока жёны с сыновьями-подростками не отвозили их бесчувственные тела  на телегах домой.      Посуда, коей оставалось в траве несметное количество, собиралась на следующий день пронырливыми мальчишками в сатиновых шароварах и относилась к заднему крыльцу магазина, где над открытым  окошечком болталась на гвозде  скорбная табличка «Тары нет» (хитрая приемщица часто ссылалась на отсутствие ящиков, вынуждая согласиться на ее условия: сдать бутылки со значительной скидкой).
   Скучнел огород, незаметно  срывались  друг за другом с яблонь отжившие короткий век листья, предрекая скорую неизбежную кончину лета. Наступали дни выкапывания картофеля и разведения костров.  Сжигание сухих веток  и листьев не обходилось без моего участия.  Густой дым  разъедал глаза, заставляя  то и дело отбегать в сторону.  Огонь на некоторое время задыхался от подброшенной прелой листвы, а потом резко пробивался наружу и, с треском пожирая  прутья  малины, устремлялся в небо, дотягиваясь до веток яблонь.   
 В доме зажигалось электричество, а я все не уходил, не давая огню исчезнуть, а когда он угасал, тщательно ворошил палочкой пепелище, выкатывая горячие обуглившиеся картофелины.
 Ветер все чаще поднимал в воздух колючие песчинки и безжалостно трепал  несчастные макушки берез. Скудела травой и гостями  распивочная поляна, обнаруживая иногда  случайным дальним светом автомобильных прожекторов «невостребованный  объект» – тушу  дяденьки  по прозвищу «Маршал».  Маршал,  имеющий привычку напиваться вусмерть, был знаменит своим кожаным потертым пальто и  рассказами о том,  как  пил «Столичную» с  «Васькой Сталиным».
  В один из сентябрьских дней к нашим воротам подъезжал самосвал и  высыпал древесные опилки.   Опилки  мы  спешно перетаскивали  в заднюю часть бревенчатой избы, в  которой несколько лет жили вместе с семьей прикомандированного к авиационному заводу военного специалиста  дяди Миши.   
   Непогода неделями держала меня в заточении,  погружая в чтение детской литературы и татарских народных сказок. Укладываясь спать, я мечтал, что   утром  раздвину  занавески и увижу  ослепительно белый огород.  Первый снег был предвестием зимних забав и скорого приезда бабушки. Бабушка жила в неведомом мне городе Кирове и обычно появлялась нагруженная гостинцами в канун моего дня рождения. Вместе с рюкзаком и большим чемоданом, в которых обязательно находились варенье из лесных ягод, мороженая клюква  и соленые рыжики, она заносила с собой в дом  запахи хвои и церковных благовоний.  Ежедневно, после обеда, она провожала меня гулять, заботливо повязав мне смуглыми жилистыми руками шарфик. Благословленный ею, я выходил на морозный воздух, чтоб исследовать нетронутую снежную гладь  огорода.   Еще искрилась от лучей заходящего солнца белая гладь на крышах домов и светились на горизонте розово-желтым светом толстые полосатые трубы ТЭЦ, курящие    густыми порой причудливыми облаками, а в ложбинках  появлялись   сизые тени. Проходило немного времени и в задней части избы, до окон забитой  опилками, затихали куры. Таинственным становилась широкая, сбитая из дубовых досок дверь, за которой хранились мешки с крупой, закупаемые отцом впрок на случай возможного голода, и чугунки с яблочным вареньем.  Я невольно задерживал взгляд на опутанном паутиной окне, и мне чудилось за его треснутым стеклом лицо призрака, переселившегося из селения Алаты.  Мне доводилось несколько раз бывать на родине отца.  А однажды  мы там заночевали в крохотном домике.   Я долго не мог заснуть, наслушавшись страшных историй самой старшей и самой бедной сестры отца про глубокую реку Ашит, являющей по ночам русалок и утопленников. Но  на следующий день   я бежал на свидание с речкой  по петляющей в душистой зелени полей дороге, далеко опережая отца.   Мы остановились   у кладбища, где отец  отыскал среди  вросших в землю надгробий и массивных дубовых крестов едва заметную могилу. Пока он лежал подле нее, лицом в траву, я гонялся за бабочками.
  Ашит встретил нас прохладой камышовых зарослей и запахом кувшинок.  Я  плавал у берега  в туго накаченной воздухом автомобильной камере, стараясь не запутаться в водорослях.  В какой-то момент я, подражая ныряльщикам,  вытянул руки и выскользнул из спасательного круга. «О, великая река Ашит», –  сказал про себя я, обреченно согласившись с погружением в глубину. Чьи-то пальцы, несколько раз скользнули по моему телу,  щипнули волосы и, ухватив  за резинку трусов, вытащили до того, как я успел нахлебаться воды.  Спас меня  одногодка и друг отца электромонтер дядя Миша, у которого в детстве лошадь погубила копытом мать.
Сумерки быстро садились во двор, меняя очертания предметов.  Огород уже казался   подозрительным и чужим, быстро чернела  обледеневшая яма за калиткой,  принимая  очертания зловещей пещеры.
Я выходил за ворота, ближе к электрическому свету, и начинал возиться в сугробах. Иногда я ложился на спину и смотрел на звезды до тех пор, пока мой слух не улавливал скрип утрамбованного снега. Я поднимал голову и, узнав на тропинке дорогую сердцу фигуру, со всех ног бежал к ней.
 После ужина  я снова шел гулять, наблюдая, как  на ледовой  площадке у дома рабочей семьи Закамских обутые в валенки подростки играют в хоккей. Грохотал тесовый забор, когда к нему кого-нибудь припечатывали, трещали самодельные клюшки и выли от боли вратари, предохраняющие свои коленки засунутыми в высокие голенища валенок просроченными учебниками. Часто после удачного щелчка острием короткого крюка шайба улетала далеко за борт и исчезала в снегу. «Хоккеисты» подолгу искали маленький черный снаряд и если не находили его, то переключались на игру в партизаны. Обрадованный таким стечением обстоятельств, я старался обратить на себя внимание. Однажды меня заметили и, вручив вырезанный из фанеры автомат, доверили охранять «высотку». Я протоптался на снежной горе почти два часа, пока не понял, что сражение переместилось на другую улицу и про меня просто забыли.   
За  Рождеством неизменно наступали холода. Были дни, когда из-за морозов отменялись занятия в школе, а в дом заносились корзины с курами, которые  неслись яйцами без скорлупы. Отец дольше топил печь, проверяя ладонью температуру  радиаторов, и вставал среди ночи, чтоб впустить скребущего в дверь кота.
«В феврале у нас в оконце засверкало ярче солнце!»- напоминал мне отец и я сажал в горшок разбухшую в воде горошину.   Длиннее становились сосульки,  чаще стучала по подоконнику  капель.  На снегу  появлялись  тонкие хрустальные льдинки.  Наливался соком проросший из земли  стебелек.
 Оседал и таял снег во дворе,  протачивали узкие, извилистые канавки.  Некоторое время спустя за воротами разливались первые лужи.  В конце марта  соседи начинали отводить от домов воду, направляя ее в одну колею. С этого времени все внимание детей было приковано к ручью. По утрам они скалывали с него лопатами лед, расчищали русло и, когда течение набирало силу, запускали первые, выструганные из щепок, лодочки, на которых выжигали линзами буквы. День ото дня ручей ширился и набирал силу.  Лодочки и кораблики продвигались по нему  с такой скоростью, что мальчишки едва успевали за ними угнаться. Проскочив препятствия и поворот, самые быстроходные «байдарки» вливались в бурлящий поток  улицы Малая Армавирская и неслись в сторону оврага.    Самые отважные и любопытные, как Сема Купорос, рискуя увязнуть  в глине, спускали на дно рва плоты и отправлялись вслед за исчезнувшими в  водовороте  лодочками.   Солнце светило с каждым днем ярче и радостней. На крыше можно было выжигать лупой на дощечке рисунки и буквы, наблюдать, как забираются в синюю высь  белые птицы. Голуби особо ценились среди угрюмого поселкового люда, сполна отведавшего лагерной жизни, олицетворяя для них волю и свободу.   
Однажды  к нам в сумерках заявились  голубятники, представившиеся «огоньковскими» (отца и брата дома не было).  Я слышал, как глухой голос в сенях  предупреждал мать, что, если они узнают, кто украл их голубей, то зарежут. «Маленьким» я видел, как сосед-татарин приходил к нам с ножом резать курицу. Именно такой большой нож я и представил.
- Отпускай чужих голубей и прекращай шататься допоздна – посадят, –  не на шутку разгневался отец, узнав последние новости.
- За что меня посадят? – огрызнулся брат.
- За что,  – усмехнулся отец. – Да у нас половина заключенных сидит ни за что! Все тюрьмы битком. Имей в виду:  милиции даны неограниченные права.  Попадешь в их лапы – отобьют все внутренности. Мой ученик получил первую стипендию и залез пьяный спать в кабину грузовика. Утром его забрали  и заставили признаться в попытке угона. Он оговорил себя, думал, что получит условное наказание. А суд вынес приговор: три года общего режима! Машина-то государственная!..  С соседней улицы парня в милиции убили. Он дурачок безобидный был, в жизни пальцем никого не тронул, а забрел в ювелирный магазин, пялился там долго на витрины. Продавцы вызвали наряд. В отделении его забили насмерть. Он путался в ответах, улыбался. А эти собаки не поняли, что он дебил… И ничего им за это  не будет!
Отец, вернувшись с войны,  несколько лет прожил в одном из бараков, доставшихся городу в наследство от  колонии, где и повидал  блатного  люда. Поэтому в следующий раз, когда к дому подошли  приблатненные птичники, он, недолго думая, зарядил двухстволку и   выстрелил  в форточку поверх их голов.